ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2025 г.

Александр Савченко. Ближней тропой к сердцу. Повесть ч.3

Василий опять почесал мизинец. И что он ему сдался?
– А теперь пару слов о Маруське. Чтоб про нее говорить или слушать, надо иметь большое терпение. У вас в городе это нервами называется. Так вот, Маруська ни о каком труде, оказывается, и слышать не желала. Пошла в правление, там девчонку за ее вид да за мамкины заслуги посадили на телефон. Ну, вроде бы как канцелярией чуть ли не самого министра стала заведовать. Хватила Сусанка с дочкой сладкого до слез... Маруська – девка смазливая, с каждым фильти-мильти пошла, приезжие с шоколадками к ней, а она уже выбирать начала. Народ-то, он все ухватывает. Знает, кто докуда ее провожал и во сколько они расстались. Ну, что ты мне скажешь, если мы тут одним кагалом живем? Это вы там в одном подъезде с соседями проживаете и не здороваетесь. А тут уклад другой, не нами придуман... Поговаривали, что к девчонке женатики пытались дорогу наладить... И че, скажи, в этой сложной ситуации матери делать? В какие колокола бить? В какое ухо и кому шептать? Ты вот знаешь? Нет! То-то и оно! А у Маруськи свой изворот уже: привыкнет собака за возом бегать, так она уже и за пустыми санями скачет... Уревелась мать слезами, дочку на совесть брала и на силу. Всякое бывало. Маруська с синяком под глазом по деревне идет и радуется – будто во взятии Берлина поучаствовала... Ей вроде как на пользу все это. И что интересно: красивше с каждым новым днем, хоть в кино ее ставь вместо Быстрицкой или Чурсиной. Пройдет у палисадничка, тиль-виль – у многих мужиков руки-ноги отымаются. Николаша-то, отец Маруськин, тоже смазливый был по молодости, да и потом ничего. Ветеринарша, видать, с понятьем была, толк в мужиках знала. Конечно, правду сказать, я там не был, да и другие близко не стояли, только славу-то пустые да недобрые языки разносят. Я так понимаю: Маруська сама себе сильно девичье достоинство подпортила. Победительницей, повелительницей целого мира себя возомнила, а на самом деле просто теряла авторитет. И свой, и материнский. Говорят, подружки вокруг нее сбиваться стали, вечеринки устраивать... А геморрой ведь с этого начинается. Сусанка, слов нет, успокоиться не может – девке неполных девятнадцать. Мать где зубами поскагыркает, где хряпку попытается нагнуть... А че толку? Дочка ей сказала раз: «Тронешь еще – над собой че-нибудь сделаю!». И отстала баба от порося...
Рассказчик зажмурил глаза от набежавшего дыма. Потом сидел, молча смахивая подступающие слезы. Я тоже молчал.
– Не уснул? – кивнул в мою сторону Василий. – А то выйдет, будто сам себе бормочу, не задремать чтоб...
– Нет. Потянуло на раздумья. Вечность, костер, Маруська... Каким образом все это связано меж собой?
– А у меня на руках кожа ошершивела, надо ж, какая вода здесь. Че-то в ней есть такое. Как пить дать есть... Анализов никто вовеки не делал... Эпоха!
Разговор сник и показался законченным. Была глубокая середина ночи. Василий подбросил в тлеющие угли костра сухие прутья черемушника. Дымок качнулся сначала в одну сторону, потом в другую, и тут пламя подняло его над землей. Бронзово-золотое лицо Василия выступало из черноты ночи, как лик тибетского бурхана.
– Ну, так что? – спросил я, чтобы нарушить наше общее молчание.
– Сдается мне, что самое неразгаданное на земле – это не смерть. А она, злодейка-любовь... – задумчиво произнес Василий.
Опять красота книжных слов перемешалась у него с очарованием исконного сибирского говора, который проник с нашим братом уже во многие города и страны. И не удивлюсь, если иное меткое слово – наше, сибирское – вдруг оказалось самым подходящим в разговоре где-то сов­сем в другом месте. Глухими таежными тропами кружило его, просеивало на долгих вечерках и посиделках, прежде чем отправилось оно бытовать по белу свету. Может, среди других русских слов и в Африке, на линии экватора осталось какое-нибудь запоминающееся слово, занесенное мной из Сибири. Кто знает...
– Любовь – как разбоистая река, – изрек бронзовый бурхан с фигурой зятя Василия. – Вот текла она много времен тихо и ровно. А раз в сто лет проходят где-то дожди. И большая вода враз разметает мосты и переправы, плывут по ней целые деревни. И не найдешь на прорву никакого спасу...
Над почти неуловимой глазом кромкой леса прокатилась звездочка, оставляя после себя голубоватый, тут же растворяющийся след.
– Метеорит! – интонацией старого академика-астронома изрек Василий. – Лет пять назад в этих же местах целая каменюка с неба сверг­лась. Много шуму было, и все в прах. Наши мужики как раз на покосе ночевали, не спали еще, видели катаклизм своими очами. Потом привезли домой пять кусочков – каждый по грецкому ореху. Похожи на гальку окатышную, только ноздреваты все. Один у Настасьи до сих пор в пуговках валяется. Может, кому и надо... Слышал, за ними целые экспедиции снаряжают, а у меня за так это добро лежит. В газету писал, заметку в самом конце пропечатали – там, где место для всяких некрологов. Ну правда, пять рублей прислали... И никто, видно, из нужных людей не полюбопытствовал. А ученые люди – они пустым делом не занимаются, газеты только просматривают, а не читают. Вот и не пересеклись пути нашего метеорита с дорогой ответственных людей из академии...
Я не хотел спать. Не тянуло на сон и Василия. Своими разговорами мы настроили себя на бодрствование. В этом деле Василий был мужик, что называется, битый. Он хорошо знал, чего я жду от него...
– Значит, все началось в тот час, когда Ленька Деменцов вернулся из армии. Как полагается, Деменчиха устроила встречное застолье в честь славного возвращения сына. А Ленька прибыл не только с лычками, но и при деньгах, службу тянул в стройбате, да и у самой Деменчихи кое-какие деньжата водились. Короче, соседи подошли, нас с Настей пригласили. Сусанна была, Ленькин дружок Толян-молоковоз, парни, девки. Ну, пляс-перепляс. В общем, отменная гулянка получилась, у Матвея Пшеничникова вся рубаха на спине спотела. И, понимаешь (вот как оно бывает!), в разгар всего этого Маруська нарисовалась. Ключи, что ли, ей от дома понадобились... Ну, и все...
Сказав это, Василий опять примолк.
– Что «все»? – не выдержал я.
– А то. Тут, скорее всего, судьба свою роль сыграла. Ленька как глянул на нее, язви тя, так и пристыл у него язык во рту, только шаренки вылупил. Подрезала враз Маруська его своим видом, за секунду обворожила... Здесь, Сань, надо слово заветное знать, не меньше. Стоит, значит, Ленька, принародно нюни развесил, и ему ни одна холера не может слова сказать путевого. Застыли все, как вкопанные: гипноз, говорю, форменный гипноз. А может, любовь такая с первого взгляда... Только Маруську в конце концов все же совесть убила. Взяла она ключи от матери, глаза в землю и задом из ограды – виль-виль. К себе, значит, домой отошла. Никто ее словом не удержал, а уж к столу и вовсе не пригласили. Это я считаю неправильным. Настя моя, как вороньи яйца ела: «Ну, будет еще!» – шепнула тогда мне... Короче, праздник не в праздник, настроение ни в сноп, ни в горсть... Ленька, как Маруську увидел, воды в рот набрал, натянул губы и ни на кого не смотрит, будто не к нему гости пришли. Сидит шаляй-валяй – ни рыба, ни мясо. Я его понял: осиротела в момент у человека душа. Когда прощались, Деменчиха так зыркнула на Сусанку, так приколола ее глазом – у той точно сердце захолонуло. Ну, и кто тут и где, скажи, виноват? И есть ли виноватые вообще? Но все поняли: не будет Леньке без Маруськи житья...
Дрова в костре выгорали. Только когда наползал ветерок, верхний слой золы распадался, и сердцевина кострища густо краснела последней огненной силой.
– Вот так. Через неделю поползло по селу: крепко спутался Ленька Деменцов с Маруськой. Сусанна, ясное дело, переживает – свою дочку поедом ест. Почта-то от нас в трех шагах: все видно, все слышно. «Это че же, батюшки! – чуть не воет она по вечерам. – Ты куда собралась, безобразница, на ночь глядя?» А Маруська только посмехивается, че-то меж зубов, видать, скажет, еще больше взбесит мать. Я их и ту, и ту знаю: одна – задериха, другая – неспустиха. В общем, орет Сусанка дурниной на дочку. Да толку-то в том? В потаях они, видать, с Ленькой жили. Кто видел, говорил: походят, походят за огородами, потом – шасть в кусты и до утра там...
Деменчиха, Сань, тоже только слезами умывалась. Леньке ни слова. Сидит по ночам и ревет. До утра свет не гасит, как при покойнике... А тут, случись же, Сусанку на курсы какие-то вызвали, чуть не на месяц. Ну, и пошло-поехало... Ленька в ночь-полночь по морозу космачом к Маруське бежит. То ли с ума она сбила парня, то ли Ленька так ей в сердце вошел. Только перестали скрывать они ото всех, что меж собой вплотную якшаются. А вскоре и Сусанка на порог после своих курсов явилась. От людей, ясное дело, слухов всяких набралась. Ну, и спустила на непутевую дочь полкана. Маруська к Леньке. Тот с ней к своей матери. Хочу, говорит, мама, жениться. Вот невеста моя Маша Лихачева. Люби, мол, ее и прочее. Глянула только Деменчиха на Маруську и повалилась в крике: «На дух не надо ее мне! Не для этой шлюхи я в тебя свои силушки вкладывала. Знаешь ты, сколько у этой стервы в постели мужичья перебывало?»
Тут Ленька не сдержал себя, взбеленился. Правда, без подлости к матери, но в ярости объявил, что уходит из дому. И верно, немедля собрал свое шмутье и поселился у бабушки Антипиной. Стал давать за угол десятку в месяц, а старушке больше и не надо... Деменчиха же, как сошел Ленька на отдельную квартиру, совсем сдала: будто у человека из глаз свет выкатился.
С уходом Леньки от матери у молодых вроде как-то поутихло. Хотя ходила про них всякая всякота: где правда, где нет – кто теперь это разберет? Да и копаться в чужих пожитках нехорошо... Ну, а на родительский день Маруська матери открылась: мол, сташнивает, нежданно-негаданно в тягостях оказалась. Залетела, выходит. Сусанна стерпела, ни одного худого слова Маруське в ответ. Только сказала: «Ну, что ж, дочка, с поклоном пойдем...» А Маруська – она ж девка уросливая: «Нет, мамк, в своем доме сватов дождусь, по-другому не будет!» – «Что ж ты дурочку порешь? Так можно прождать до морковкиного заговенья. Доведись до меня, я б к нему на кукорках полезла, чтоб в жены взял...»
Ну, дале – боле, шире, доле. Сам понимаешь... А решать-то надо. Надо думать, как из греха вылезать. Мужиков дельных рядом не оказалось. И пало в голову Сусанке самой к Деменчихе в ноги валиться. Не знаю уж, об чем у них меж собой разговор был, только вылетела Сусанка из деменчихиной избы, как пробка от шампанского, и безо всего. Ну, не совсем без всего, а в исподней рубахе да на одном плече рукав от платья... В копья, видать, побились, и все из-за Маруськи. Деменчиха вслед выбежала на улицу, кричит как зарезанная: «Не дам крапивенку родиться, не допущу сраму в доме своем!»
Кто из них прав, кто виноват – наверно, каждый на свой бок. В общем, полетела Сусанка изо всех рысей к Леньке. Через неделю они с Маруськой заявление в районе подали – вроде все вышло по-человечески. Да вот не обошлось все же...
Костер потух. Даже крохотного следа в ночи не оставило то место, где над землей час назад вилась огненная ткань. Оттуда на меня тянуло только терпким теплом да подгорелой травой.
– Вот тебе и эпоха! – не то огорченно, не то назидательно произнес Василий. – Деменчиха, как услыхала, что Ленька ездил в ЗАГС с беременной Маруськой, не могла найти себе места. Змеищу, говорит, подпазушную вовеки к себе не подпущу. И Леньке она – живая погибель. Где только глаза у него? Нагульный, мол, этот ребетенчишко, да и наверняка не от сына моего. Но дело-то сделано. Заявление, как надо, принято. Ни Маруська, ни Ленька не стали настаивать, чтоб их сразу расписали ввиду уважительной причины. Заметь, Саня, это тоже узловой момент, он говорит о многом! Попросили положенного сроку. Им месяц и дали. Да только вышло все наперекосяк...
Василий повел плечами – видать, начал зябнуть. От его вида я тоже поежился, но ничего не сказал. Не хотелось перебивать его.
– А что наперекосяк пошло?
– Сусанка на Маруську накинулась: зачем целый месяц ждать? Растолкуй чужим людям, что уже с дитем ты, покажи им живот свой – вас распишут без проволоки... Ну, и опять коса на камень. Маруська на своем настояла. Не знаю, что произошло, только по виду меж молодыми любовь на убыль пошла... Их вместе, пожалуй, никто и не видел с тех пор. Старые слухи забываться стали... Ходила всякая бяка деревенская, так она всегда у нас шастает. И вот тебе: случай такой вышел...
Было это, значит, где-то около середины июня. Иван Белозёров дом у себя перекатывал. Понятное дело, мужиков на помочь организовал. Дом, помнишь, еще дедов был. Нижние два венца заменили, остальные опять на место. Само собой, мох новый уложили. Мужики как раз черепичный ряд клали. Только-только бревно наверх стали поднимать, тут Ленька откуда ни возьмись. Мимо бежал. Иван ему: «Лень, подсоби! Аль к теще торопишься?» А Ленька: «Ага! К ней! Свататься пошел, вот бутылка за пазухой!» И – чудечко на блюдечке – сам во двор к Белозёровым: «Че не подсобить-то? Токо ты, дядя Иван, пойди у меня за свата!» – «Знамо дело, пойду, а за что б не пойти? Тут до почты два шага. Если бы в знатье – мы бы с тобой, Леня, там еще вчера управились. Не горюй, женишок! Попозжа и закатимся. В толчки гнать не будут».
Ленька снял с себя пиджак, скинул рубаху. Кинулся в охотку к бревну. Мужики видят: подмога крепкая. Ленька-то, он ведь как витиеватое дерево сплетен был, жила к жиле и кость отцовская – широкая... Подняли три бревна, сели, перекуривают. Алексей Белозёров спрашивает: «Будешь добром брать Машку?» – «А как же иначе, дядя Леша? Любовь – она только в добре и живет...» – «Надоть, надоть, Лень! Подходява для тебя девка». А этот, как его, осиновое ботало, Игорь Богомолов не сдержал языка: «Пузо Маруське сам намозолил или дружки помогли? Небось, лето ждал, пока рассосется?» Алеха Белозёров аж закипел весь: «Болтай боле! – и еще матюгом запустил. – Мало че? Говори да оглядывайся!»
Ленька, ясное море, на Игоря глаза сбычил, топорище в ладошку взял. Мужики думали: табак дело, так не только до грудков дойдет... Да тут Белозёриха вовремя объявилась – она у него баба ухо с глазом. Ну, конечно, проякорь вас побери! И все такое прочее... Как, мол, вам, мужичье, не совестно, – всякий мусор сбираете! У тебя, Богомол, рожа – на семером не объедешь, а ума с булавочную головку. Игорек и попритих.
Мужики, отдать должное, сообразили, чем дело запахло. Игорька вроде в смешки взяли. В нем норов взыграл, хлопнул он кулаком по столу – мол, не дорого дано, не больно жаль! И пошел со двора... Белозёров к Леньке: «Прости за оплошку, сдичал человек. Бог с ним. Только уж будь добр, останься. Нам, дескать, без Игоря да без тебя дотемна не управиться!» Ленька, царствие ему небесное, уламывать себя не дал, остался.
Черепичный ряд выложили, матку подняли, стропила на место поставили, угощаться уж направились, а тут опять Белозёрова баба: «Пока ужин собираю, гостенечки дорогие, покидайте тесинок наверх, а то я завтра картошку окучивать буду. Лексею подсобить не смогу. А он стропила обрешечивать собрался».
Стали мужики Белозёрову доски подавать. Гамузом – дело минутное, одна за одной... А Ленька то ли торопился, то ли не в себе был. А может, на роду так написано... Взял плашку и метнул ее вверх. Видать, хотел к Алехиным ногам поближе кинуть... И что ему показалось, будто доска на место пошла? Отвернулся... А она, падлюка, об матку вжинь и назад к нему, прямо углом торца в висок, наутык прямо... Не успел он, наверно, ни про мать, ни про Маруську подумать. Смерть – это ж какое несчастье! Я порой думаю: Ленька на нее сам шел, на смерть ту. Вот только зачем – не могу дать ответа себе. Ведь такая жизнь ему светила!..
Как бы то ни было, сон взял свое. Под ровный перекатывающийся говорок Василия, будто под пение скользящего по отглаженной гальке ручья, я незаметно уснул, причем голова так и осталась на локте полусогнутой руки. Снилось мне чередование известных и неизвестных лиц: и бледная мама в косынке с голубым горошком, и Матвей Пшеничников. Красивая девушка Маруська пыталась подать ему заветную хромку, но рядом стоял хмурый парень со свежей раной над бровью и, не произнося ни одного слова, тянул гармошку к себе. Тут же оказался мой бывший прораб Шитин, он стоял с Колей-морячком у кривой ивы и все не мог раскурить дядину трубку из черного дерева. Местный композитор бегал в длинных трусах и почему-то требовал, чтобы его целовали женщины. С деревенской колокольни, коей у нас не было во веки веков, Игорь Богомолов пытался сбросить большущий колокол. Возле меня оказался Ленька Деменцов с лицом брательника Яши. Ленька старался увернуться от медной махины, но его ноги словно прикипели к земле. Вокруг нас простиралась незнакомая пустынная местность, а под куполом церкви стоял уже не Игорь, а бородатый араб-мусульманин, он толкал колокол вниз и, смеясь белым ртом, орал Леньке: «Это тебе!» Вдруг колокол прогудел рядом со мной, накрывая собой Леньку, я закричал... и проснулся.
– Приснилось что-то? – спросил из кузова своего самоката Василий. – А то кричал ты как-то по-курячьи, от хороших снов такого не бывает.
Солнышко уже лизало небо жарким, как у собаки, языком. Кое-где над поверхностью озера таяли последние перышки тумана. Василий знал свое дело:
– Вставай, Сань, лезь в воду. Она тебя
теплом примет.
В озеро я не полез. На душе было неспокойно, в груди репейным комком скопилась горечь. И, казалось, подними голову – увидишь над собой араба, толкающего позеленевшее от одиночества брюхо колокола...
Мы разожгли утренний костер, уставили в нем чайник и направились поднимать сеть. Когда лодка отошла от берега, Василий заметил:
– Низкий туман был нынче. Хорошая примета. Рыбешки наберем, не сурочить бы...
Когда потянули сеть из воды, Василий не­ожиданно ругнулся:
– Во, холера! Ты погляди на меня: есть у чурки глаза?
Я начал соображать, в чем причина такого недовольства. Оказывается, второпях да потемну мы не расправили сеть как полагается. Около берега под водой с прошлых лет сохранились длинные камышовые палки – вот на них-то и легла почти вся наша снасть. Рыба по всем правилам науки прошла мимо.
– Уф, окаянная! Уф, ты! – то ли на сеть, то ли на рыбу в сердцах ворчал Василий. Неожиданно остановился, успокоился: – А, ладно! Худому всегда худо... На ушицу наскребли, и хватит. В другой раз умней будем.
Он оказался прав: всего улова только на меленькую ушицу и хватило. Три чебака, тощенький щуренок, пара приблудных ершей, три окунька да карп в полкило... А если бы не этот несчастный камышовый частокол? Вот бы, наверно, нацарапали рыбы...
Черный перец перебивал рыбный навар, драл горло, до чиха щекотал недра носа.
– Уха – божий дар! – выдохнул горячим ртом Василий. – Мертвого за уши не оттянешь...
Я видел, что он ищет тему для разговора, чтобы развеять и скорее позабыть свое вечернее посрамление. И я пошел в его нехитрую ловушку. Без всяких предисловий и наводящих вопросов поинтересовался, что же произошло в деревне после Ленькиной смерти.
Солнце высунулось из-за деревьев, рвануло с силой оставшийся над землей мутный полог и белыми клочьями погнало остатки тумана в высоту. Значит, к дождю. Василий отодвинулся от прогоревшего костра, снял синюю с мелкими вилюшками рубаху, сел белой спиной к солнцу.
– Вот так Ленька себя и порешил. Первой, как положено, сообщили Деменчихе. Мать, она есть мать... Та без ума прилетела. Че там было – сам понимаешь. Хуже всякой трагедии. И Маруське кто-то шепнул. Она тоже во двор к Белозёровым примчалась... Следом за ней Сусанка. А в ограде уже полдеревни, милицию и доктора из района ждут. Белозёров весь, как стена, белый – надо ж такой беде случиться в его доме. Ивана-то тоже можно понять, вроде прямой вины нет, а душой виновен... Ну, в общем, Маруська в слезищах вся, Леньке на грудь упала, по сути, он муж ей, а не колода какая... Да не тут-то было. Деменчиха, как коршун, девку за космы и на дорогу. Никто не посмел стать у нее на пути. «Уйди, – шипит, – похотливая корова!» Только одна Сусанка к ним. Хорошо, бабы разняли, а то бы еще одной смерти не миновать... Наконец, все порешено было, Леньку Деменчихе отдали. Так она Маруську все три дня близ двора своего не подпустила и наказала через людей: явится – удушу. Это, мол, она сына загнала в гроб. Вот, собственно, и вся история. С таким, значит, исходом. Как говорится, ни роду, ни плоду...
Теперь я понял, что в день приезда на кладбище видел Маруську. Это она торопилась тогда впереди меня, притулив черенок лопаты. Приходила, чтоб втайне побыть у мужевой могилы. А заметив меня, поспешила уйти прочь с чужих глаз.
Мне показалось, что череда всех известных мне событий замкнулась. Дальше начиналась просто обыденная жизнь. Василий повернулся на бок, разбив нестойкую тишину:
– Книгу об этом написать бы. Я пробовал. Ничего не получается. Мыслей много, а сложить все вместе нет тямы.
А я думал о безысходной судьбе двух молодых людей. И ко мне постепенно приходила успокоенность. Такое уже однажды со мной случалось. Помню, когда маму передавали нам из морга, я не мог представить, что не только ее не стало, но и никогда не будет. Я мучился, страдал, в голове создавались какие-то фантастические, почти кошмарные образы. Я даже мысленно не мог увидеть маму не той, что она была дома до своего отъезда в райцентр. Несмотря на запрет отца, я вбежал вслед за ним в низкое каменное здание чуть поодаль от больницы и увидел, наконец, неживое лицо мамы. Поначалу меня охватила холодная жуть, а потом я пригляделся и понял: то была совсем не она, а ее прах, ненавистный и чуждый мне. И я вдруг почувствовал внутреннее облегчение – во мне оборвались, наконец, ужасные видения. С такой мамой я не хотел быть рядом. Мне было жаль мою живую маму, которой, я понял, больше никогда не будет. И я заплакал...
Нечто подобное испытал я и на этот раз. История Леньки Деменцова и Маруськи, Сусанниной дочери, была от меня очень далека. Неслучайно Василий, потирая опухший палец, снова спросил:
– Тебе оно к какому боку? Тоже собрался написать книгу? Это мы меж собой кукарекаем, варимся, а у тебя далекая от наших интересов жизнь...
– Нет, Василий! Это касается меня, как и дяди Степана, и Насти, и тебя. Как той же Сусанны, Деменчихи, Коли-морячка, Алинки бесшабашной... Ты вот рассказал мне всю правду, и свалилась с души целая булыга!..

Ехали мы с озера той же тряской и изгибистой дорогой. Василий вел свой лимузин в самом высоком расположении духа и без умолку выкладывал мне свои познания по флоре окружающих лесов и полей. Заслоненная этой лекцией о цветах и травах, отошла на второй план невеселая история с сыном непутевого председателя Деменцова и дочерью моей бывшей одноклассницы.
Когда я появился возле дома дяди Степана, тетка Анна взволнованней обычного всплеснула ручками:
– Ахти, мнеченьки! Небрит, устамший и, поди ж, голоднющий? Этот Василий всегда готов хорошего человека умаить. Нет, нельзя мужиков без призору оставлять, они ж как дети малые. В озере хоть не потопли, и на том слава Богу!
Дядя Степан сидел около сеней в тенечке. Недовольный теткиным квохтаньем, крикнул:
– Че впустую завелась? Васька – он вовек такой. Весь от души, за всяко просто. С ним-то как раз не потопнешь! – Но потом все же выговорил и мне: – А ты тоже хорош гусь. Не объявил, что с ночевкой... Мы и вправду Бог знает об чем думать стали. Ждали-ждали и жданы съели... Вон в соседнем районе недавно случай был...
Тетка Анна сошла с крыльца с листком телеграммы.
– Вечор Сусанна была, вот тебе из дому.
Я мельком пробежал по словам, аккуратно выведенным почерком Сусанны, понял, что в моей семье все нормально. Значит, и у меня ни в одной клеточке души теперь не будет тревоги.
– Сусанка-то вроде как по делу приходила, – подал голос дядя Степан. – К тебе, Сань. Выспрашивала, когда будешь, что, мол, ноне делать собираешься. А я знаю? Телеграмму принесла лично – это, понимай, заделье нашла. Днем у них почтальонша по дворам ходит. Сама она, Сусанка, бумажки разносить не обязана.
– Так и есть, к тебе наведывалась. На последе сказала, будто б ты ей нужон, – дополнила тетка Анна. – Бог ты мой, в како дело баба встряла! Послушать только да руками развести...
– Василий мне на озере про нее рассказал. Нелепый случай. Не укладывается в голове. Заверчено, позакручено все...
– Маруська и виновата! Рано хвост задрала. Мать не зря ее едом ест. Че нищету-то плодить?!
Дядя Степан показал из-за льняного полога седую голову. Взглядом попросил у меня защиты от жены и поддержки своим словам:
– Ты посмотри на нее! Ни чох-мох не понимает, а туда же... Квашню притворить, самовар поставить – твое дело, Анна! А че ты суешься, куда не след? К чему потакаешь Маруське ребенка выжить? Ясное дело: мать у ей в себя не пришла, ну, молотит всякое... Срам один. Только вам к чему это? Зачем девку с панталыку сбиваете? Или сами никогда не рожали?
– Не по разу еще. И завсегда по закону. И отец у каждого был! Вот так вот!
Тетка Анна налилась внутренним упорством. Сейчас она походила на наседку, раскинувшую обрезанные крылья перед возникшей опасностью. Не дожидаясь ответных слов мужа, продолжила наседать, гнуть свое:
– Сам, Степа, на вред говоришь... А ить не продумал, как мать девчонкина народу в глаза поглядит. Да то ли еще... У Маруськи зенки-то бесстыжи-бесстыжи. Ты хоть раз в них смотрел? Она в подоле своего зауголка принесет – нет, не тебе, Степ! А: «На, мамк, нянчись, а я снова охотку тешить пойду...» Не, Степ! Сусанка свою жизнь обстроить по-людски не смогла, а тут еще такая напасть... Время есть, и выжить не грех – не она первая, не она последняя. Там в ей не дите еще...
– А кто? – взорванным голосом вскрикнул дядя Степан.
– А никто! Пустышка! Вот ране беда была, баб сколько из-за этого настрадалось да померло... Теперь Маруську любая больница за чисту душу примет. Отца-то, как ни говори, нет и не будет. А безотцовщину плодить – не война...
Разговор принимал крутой оборот. Я знал нрав своих стариков: пока они меж собой не нажгутся, спора не оставят. И ведь каждый, когда говорит, кажется правым. Так что с моей стороны было бы нечестно подливать масла в огонь, становясь на защиту одного из них.
Дядя Степан ступил голыми пятками на горячий твердозем. Качнул головой.
– А я че, выходит, совсем ниче не думаю? И говорю, с твоих слов, че попало? А? Ну-ну, ребята... – дядя Степан задумался, кончиками пальцев здоровой руки потер лоб. – Оно, конечно, верно: и Деменчиха с Ленькой, и Суська со своей красавицей – нам чужие люди. И вроде не до них наше дело. А мы с тобой и подавно старичье... Да вот в голове моей по ночам, как Леньку доской зашибло, киш кишит... Я ить сухой с виду, ек-маек, да токо сердце во мне к чужой беде слабое. Мне и ту же Деменчиху жалко, и Сусанку. А вот Маруська – особь статья. Ей после них жить, она в перву очередь должна мысли мыслить. Кто поспорит со мной? Да Маруське Ленька как солнце был. Оставьте вы ей хоть лучик от этого солнышка...
– Ничего твое дело! – снова оттопырила крылышки тетка Анна. – Посмотришь на него – так ангел господний... Он, Сань, – это уже ко мне, – знаешь, со мной на спор пошел! Был такой день – даже курево свое в печку кинул, пожег. Во до чего дошло! Не человек, а характер. Говорит, в жизнь не задымлю, ежелив Маруська к таким, как я, склонится... И чего старому надо?
Теперь я понял, что значили дядины слова о каком-то принципе, когда я вручал ему трубку. Значит, достали человека. Курил, курил почти семь десятков лет, а тут – нате: все мысли в разные стороны! Но, видно, крепится старик и в душе тешит себя: мол, закурю еще! И из моей трубки надеется подымить.
Я взял свою одежду и пошел в дом. Голоса хозяев доходили и сюда, но слов уже нельзя было разобрать.
Мне почему-то не хотелось встречаться с Сусанной. Это может быть непосильный для меня разговор, в котором я знал свое место, но не знал ответов на вопросы, которые заготовила для меня одноклассница.

Как только опала послеобеденная жара, но солнце было еще далеко от горизонта, я отправился на кладбище. Прошло столько времени, а мне не удалось выкроить час-другой, чтоб посидеть у могилы родителей, принести на надгробие свежей земли, вырвать из-под оградки наросшие метелки дикого травостоя. Тетка Анна собралась было со мной. Но дядя Степан, метнув взгляд, остановил ее:
– Пойдем, мать, в другой раз. Мы с тобой часто бываем там. Пусть африкан один сходит, душу отведет. Это такое дело... Без лишних людей оно лучше.
– Я б водички от Дуськи Шипилиной принесла, на могилке б земельку полили...
– То-то он не принесет сам? И к Дуське ходить ни к чему. На курятниках своя водокачка, че ему пяток минут ходьбы? Принесет. Парень – самый прыск!
Шел я по пыльной дороге, на которой лежали следы от колес и людской обуви. Мне почему-то вспомнились слова отца, сказанные им без всякого назидания: «Дело, которое делаешь от сердца, заканчивать не торопись; которое разумом – не откладывай на потом. Потом – это никогда!»
Над кладбищем господствовала торжествующая тишина. Только среди старых берез, понизу, где еще кучерявились зеленые веточки, сновала мелкая птица, издавая разные шорохи. Я положил лопату и пошел за водой на ферму. Как только вернулся, увидел возле могилы Леньки Деменцова женщину. Я вспомнил ее – это была Ленькина мать. Не хотелось встречаться с ней, но по-другому было не пройти. Я приблизился к месту, где прямо на земле, опершись на одну руку, сидела Демечиха. Она подняла на меня тяжелый невидящий взгляд. Глаза на почерневшем лице были впалыми, будто вдавленными.
– Здравствуйте! – вынудил я из себя.
Деменчиха ответила молчаливым поклоном, медленно качнув головой. Я обрадовался, что пройду мимо, и на этом закончится наша случайная встреча. Но едва я оставил женщину позади, она настигла меня хрипловато-приглушенным голосом:
– Простите, я вас только сейчас признала. Вы, надо быть, племянник Степана Алексеевича? К отцу с матерью пришли?
– Да, – растерянно отозвался я. – Три года не бывал здесь...
– А у меня горе, – произнесла Деменчиха без всяких чувств – не жалуясь, не освобождая переполненную скорбью душу. – Сынок мой единственный теперь здесь покоится.
У Деменчихи в глазах не было ни единой слезинки. Оттуда, где у человека стоят слезы, давила беспощадная до отчаяния тоска.
– Я слышал про смерть вашего сына. Разделяю большое материнское горе!
– А вы-то еще меня помните или позабыли всех деревенских? – не дослушав до конца мои слова, спросила Деменчиха.
– Помню. Вас помню. Даже помню, как вашего мужа к нам из района присылали...
– Будь он проклят, тот день! – вымолвила Деменчиха, и снова ни одна черточка на ее лице не шевельнулась. – Так с того раза вся жизнь пошла на нет...
Она умолкла. Казалось, совсем закончила разговор. Уставилась немигающими глазами в ровный срез земли на могиле сына. Но вдруг встрепенулась, будто сбросила оцепенение от долгого колдовства:
– Мальчик с ним, как волчонок, жил. Поздний он был у нас. Потом и от меня Ленечка отдалился. Лишне я отца беглого защищала, не понимал ребенок, что ради него же старалась... А жили-то как? На кроватях ремок на ремке, Леня до середины мая пимы подшитые не снимал, другой обув­ки не было. Надеялась, от сыночка счастье придет... Да не в судьбе оно моей записано. Небось, слыхивали, какой сыр-бор после смерти сыночка заварился? Народ – как вода. Брось камень – сразу круги пойдут...
– Слышал вскользь. Но плохого ни про вас, ни про сына вашего никто не говорил...
– А что мы? Это все идет от волчицы разгульной. Из-за нее и поплатился парнишка. Только подумать: сына еще не схоронили, а мать ее, поч­тариха наша, свою девку за руку к врачам потащила, захотела поскорее от ребеночка освободиться... А мне каково, Лениной матери? Или мне прощенья у них просить, чтоб кровиночку на свете дождаться? Вот вы человек городской, многое понимаете. Правильно все это?
По-людски разве?
Эти ее слова совсем запутали, просто перечеркнули все, что уже будто сошлось в моей голове. Женщина тем временем встала с земли, шлепком ладони сбила с юбки пыль и иссохшие на солнцепеке былинки.
– Вы уж не обижайтесь на меня, даром отняла у вас время. Я, как посмотрю на его могилку, свет из глаз выкатывается. Поплакать бы надо, да слез совсем нету...
Теперь, излив из себя все, что переполняло ее изувеченную душу, Деменчиха отвернулась от меня. Значит, разговор продолжаться не будет. Я взял поставленное у ног ведро с водой. Оглянулся. Деменчиха ладонью гладила осыпающиеся края земляного холмика, обрезанного Маруськой три дня назад.

Вечер наступил неожиданно. С южного перевала на деревню скатывалась гроза. Изнуряющий жаркой духотой день не мог удовлетвориться банальной развязкой. Небо – все, что было над горизонтом, – заполняла густая огненная лава, словно в наших местах заработал настоящий вулкан. Сполохи молний не ослабевали ни на миг, прорезая сизые туши облаков. Гремучая светящаяся громада обещала раздавить, сжечь и смыть все живое на своем пути.
Я торопился закончить намеченные дела и поскорее отправиться в деревню. Принесенная мной вода теперь не понадобится, свежую землю, которой я уплотнил изъеденные сушью холмики, скоро все равно размоет надвигающийся ливень.
В былые времена человек, раздавленный страхом перед взъяренной стихией, старался потонуть, раствориться в самом себе, исчезнуть на какое-то время из собственного сознания. Наверно, это ему помогало. Приобщение к цивилизации сделало человека более равнодушным к силам природы. Но тайное любопытство на грани страха в нем сохранилось.
Вдали, быстро приближаясь к крайним огородам, бесновался неуправляемый мир воды и электричества. Но здесь, среди памятников и крестов, было еще спокойно. Рядом с кладбищем, в черемуховых зарослях плавал беспечный щебет дневных пичуг. Деменчихи не было видно. Мне тоже не хотелось мокнуть под леденящим душем вечернего ливня и вдобавок хлопать подошвами сандалий по склизкой глине. Спрятав лопату в кустах, я прихватил ведро и побежал домой.
За три года в Африке я отвык от подобных ливней и гроз. Там меня преследовало другое средоточие непогоды – пыльные экваториальные бури, местные их называли «хабубами». Неожиданно ветер приносил огромнейший вал шириной в несколько километров, целую передвигающуюся гору песка. Цвет этой громады менялся от желтого, оранжевого до сиреневого, темно-синего – смотря на то, из какого песка состояла начинка хабуба, с какой стороны в это время располагалось солнце и, наконец, в какое время суток проходил этот земной шабаш – днем или вечером. Приезжие европейцы наглухо закрывали двери и окна, надевали на лицо специальные фильтрующие повязки из поролона. Тот, кто по долгу службы оставался на улице, натягивал защитные очки. В спешном порядке крепили к земле лопасти наших двух вертолетов. Каждый раз откуда-то появлялись три облезлых верблюда. Они с решительным спокойствием жались к винтокрылым машинам, ложились на песчаную почву задом к надвигающемуся хабубу и лежали так, пока не закончится этот страшный суд пустыни...