ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2023 г.

Андрей Тимофеев. Между лесом и бороздой. Глава из романа. ч.2

А сегодня, возвращаясь домой, чтобы перекусить и потом отправиться на работу, он услышал, как один мужик в автобусе сказал другому, что жене никогда не угодить, потому что она курица. Эти слова причудливо сложились в голове у Анатолия Николаевича в шутливую поговорку: курицу не накормить – жене не угодить. «Курицу не накормить – жене не угодить», – повторял он, шагая по Лесной, удивляясь, что вот так просто из воздуха родилась штука, которая, как вечный двигатель, может питать и радовать тебя. И если бы просто сказать: жена, мол, дура, пилит днями напролет – это как ругательство звучало бы и сердце отравляло. А так складно – и даже Нинке не обидно, если услышит. Даже наоборот – хочется прийти домой да и ляпнуть и посмотреть, как она скуксится и заругает привычно, без злобы...
У подъезда стояли Стефаныч и Вера. Анатолий Николаевич вспомнил, что сегодня они должны были сходить в мэрию по поводу незаконного сноса дома, и ему неловко стало от своей беспечности. Постарался нахмуриться и деловито подойти – ну что, мол, как прошло? Увидев его, те тоже как-то растерялись. Вера ответила грубо, словно действительно злилась, что он не пошел с соседями. А Стефаныч покряхтел, взял за локоть и повел к обрыву, на дальнюю скамейку.
– Слушай, там с этим человеком в мэрии Лара была...
– Как это – Лара? – сначала не понял Анатолий Николаевич. – С вами ходила? Как узнала-то?
– Да нет, не ходила. Работает она там теперь, что ли. Секретаршей у него вроде как.
– Она же учится... Как это – работает?
– Вера говорит – спрашивала... Не учится она. В общежитии не живет.
– А где же?
– Вера говорит – у него. Но это все слухи.
– У кого – у него?
– Да говорю же, Толь, у работника мэрии... Который зам Пряникова по строительству. Который сносом нашим занимается.
Они еще стояли так минут десять – пятнадцать, и Анатолий Николаевич все выспрашивал, но толком ничего не понял. Поднялся в квартиру, увидел, что Нинка тоже пришла домой на обед, шумит на кухне.
Постоял в дверном проеме и спросил задумчиво, как бы продолжая осваивать начатую во дворе мысль:
– Слышала, дед говорит, Ларку видел сегодня в мэрии?
Нинка шмякнула половником в раковину, отвернулась, а потом недовольно взмахнула руками:
– Брось об этой шалаве думать. У нас один сын. – И задохнулась от злости, протиснулась мимо него в прихожую и стала одеваться, не попадая сразу ногой в сапог.
И одно только понял Анатолий Николаевич: что окончательно разломился напополам мир и он в нем больше ничего не понимает.
Вышел через минуту вслед за женой, увидел, что они с Верой стоят во дворе у скамейки.
– Нет, отличница, карьера – это все хорошо... Но какая карьера – под быка ложиться каждую ночь, Нина Сергеевна? – услышал он слова Веры и скривился от обиды.
Нинка – мать, она могла так сказать, но это материнская злость, почти как любовь, только вот такая, искореженная. А Верка, тихоня, не должна была такое говорить, не ее это дело. И Нинка не должна была это разрешать, должна была защитить дочь, какая бы та ни была. Но жена стояла и покорно кивала в ответ, как бы прикармливая жалость к себе. Анатолий Николаевич махнул рукой – пусть себе говорят, сплетницы, и двинулся прочь со двора в город.
Конфликт жены и дочери начался для него незаметно. Потому что был поглощен своей болезнью и потому что те их заусенцы, что до крови царапали друг друга, казалось, были и у той и у другой всю жизнь и вроде стали всем привычными. Нинка, сколько себя помнил, гнобила и его, и Лару, только Генку хвалила и жалела. А Лара была послушной девочкой, но такой, неспокойной: заденешь – сразу в слезы. В прошлом году она стала ходить по психологам и часто теперь взрывалась, а не плакала. Осенью Лара с Ниной в очередной раз поссорились, как-то быстро и непонятно для Анатолия Николаевича: кто кому что сказал, он даже не слышал, да только через минуту дочь уже выскакивала из квартиры. А на следующий день, пока мать была на работе, Лара собрала вещи и съехала в студенческое общежитие. Они толком и не поговорили даже, несколько раз дочь звонила, спрашивала, как он сходил в диспансер и про те дорогие препараты, но в последнее время все реже. Как она там живет, Анатолий Николаевич не знал, не успевая вместить в свою жизнь еще и эту грусть.
Неожиданно для себя он оказался на Товарной, а потом привидением ходил вдоль скамеек возле мэрии, надеясь встретить то ли Лару, то ли этого быка, но толком не понимая, что же хочет им сказать.
Сам он, может, тоже обижался на Нинку, когда она после известия о его болезни как-то отстранилась, не занималась ни врачами, ни лекарствами, хотя могла бы. А когда однажды упрекнул ее в этом, разругалась: ты, мол, тоже никогда не занимался моими болезнями – ни когда меня клали в Ярославль после рождения Лары, ни когда умирала здесь от пневмонии, пока ты баловался со своей картошкой в Пороге. И была в этом правда, потому и не стал спорить, сначала ожесточаясь от вины, а потом соглашаясь принять эту справедливость как извечный закон: ты – мне, я – тебе. Была бы рядом Лара, можно было попросить ее и в диспансер записать, и узнать про лекарства и анализы, про которые все не то говорили врачи. Но пару раз не ответила на звонки, и он не стал больше тревожить. Только ложился в дальнюю комнату, впадая в обморочное состояние, ничего уже не желая и ни к чему не стремясь, только чувствуя теплящуюся жизнь в теле и наслаждаясь этим сонным лежанием.
А в эту последнюю весну, возродившись после таблеток, обнаружил возле себя Нинку, еще более подавленную, беспокоившуюся то о Генкиной квартире, на которую не хватало денег, то о дальней даче, которую не потянуть одной. И понял, что она живет уже будущим, временем, когда останется наедине со своей жизнью, и понял, что это правильно. Поэтому и на работу вышел, и, сколько хватало сил, домик подновлял на даче, тропинку выложил камнями, до которой пять лет руки не доходили. Если бы только они жили в мире, ему было бы веселее работать, думая о том, как хорошо и чисто будет после него. Но Лара вроде бы на Генку обижалась, что ему копили на квартиру, а о ней, мол, не думали и не любили никогда. Нинка на нее саму теперь обозлилась, как на врага последнего, Генка развелся в далеком Питере и, кажется, ночевал на работе, но в Вычегду ни за что возвращаться не хотел – в их общей жизни будто заклинило все механизмы, как в ржавом комбайне. И все-то Анатолий Николаевич мог разгадать – и про хлеб в магазине, и про посадочные дни, и про все звезды в небе, но про семью свою не понял ни черта. А к мэрии пришел, наверно, Ларушке что-то объяснить, как будто не права она была, ошибалась где-то, но сам он разве знал, где и в чем...
Пиликнул звонок. Анатолий Николаевич вздрогнул, стал рыскать по карманам. Звонил Михалыч: конечно, рабочий день второй смены начался, а его нет.
– Извини, Михалыч, приболел...
– Надрался, что ли? Слов не выговариваешь.
– Не-не, какой надрался... живот прихватило. – Деревенская смекалка подсказала-таки ответ, даже подумать не успел, слова сами пришли.
– Совсем плохо?
– Не, к вечеру пройдет, ничего.
Начальник часто так спрашивал о здоровье – вроде с участием, но и с мыслью: «Может, уволишься?» Конечно, от такого работничка, как он, пользы было мало, но через дружбу и сочувствие перешагнуть начальник не мог.
– Погоди, Михалыч, потом позвоню, – сказал Анатолий Николаевич и сбросил звонок, потому что на пороге мэрии появилось человек пять быков.
Он спрятал телефон и напряженно разглядывал их издалека – вдруг за спинами притаилась Лара? Но нет, дочери не было, а как выглядит настоящий бык, Анатолий Николаевич не знал. И глупо было подскакивать, спрашивать, все было глупо в последнее время...
Лару он чуть не проморгал: несколько часов перед глазами мельтешило столько людей, что Анатолий Николаевич теперь почти и не вглядывался в них. Увидел ее уже со спины, и шла дочка по Товарной от здания мэрии действительно с высоким человеком в плаще. Окликнул из последнего голоса, она остановилась, нервно дернулась вправо-влево. Наконец обернулась и распахнутыми своими глазищами смотрела на него.
Человек остался стоять на месте, а Лара тревожно пошла навстречу отцу.
– Тятя... ты почему здесь? Меня ищешь?
– Не, не, случайно проходил, Ларушка. В торговый центр. Присел тут на лавочке, смотрю, вроде ты.
– Давай мы тебя до дома довезем, – заботливо дотронулась до плеча, как само собой разумеющееся предложила.
– Не, ты чего? Мать меня тогда со свету сживет...
Она улыбнулась сквозь слезы. Он заметил это и засмеялся, и она подхватила, и засмеялись вместе, чувствуя, как хорошо было смеяться вот так вдвоем над тем, что было сейчас больнее всего.
Человек вдали подошел к черной машине и, кажется, нетерпеливо топтался возле нее.
– Иди, – сказал Анатолий Николаевич ласково. – Все хорошо, Ларушка, иди.
Дочь замотала головой, и отец понял, как сильно мучается она внутри себя.
– Он обещал, что поможет вам с мамой, – наконец выговорила Лара. – Пусть она не думает...
– Хорошо, это хорошо, ты молодец, – уговаривал он ее, чтобы успокоить.
– Пусть она не думает, – опять повторила, потом порывисто обняла его дочь и прижалась дрожащим телом.
А через несколько секунд, не в силах сдержать новый порыв, отстранилась, прошептала резко:
– Пап, прости! – и, не оглядываясь, побежала к машине.

Он проснулся на своей кровати в дальней комнате, не помня, как вернулся домой, как повалился без задних ног. Было начало первого. За окном маячили огни. Неожиданно много людей собралось во дворе: он различал и знакомые силуэты, и народ из соседних домов на Лесной, и совсем чужих – все о чем-то наперебой говорили. Не включая свет, чтобы не привлекать внимания, он сел на кровати и принялся думать только о том, что касалось его самого, не загадывая на будущую жизнь, которая тонула в темноте и в которой он теперь ничего не понимал.
Как-то еще в школьное время, незадолго до поездки в Кострому в институт, тятя сказал ему: мы с тобой молоды да могутны, нам песню свою во весь голос надо спеть. И тятя спел хорошо и весело. А теперь и Анатолию Николаевичу хотелось хотя бы краешек своей музыки оставить жить. Но Генка с Ларой звучали уже по-своему, ничего не взяв от него в свою песню, а значит, его песня скоро должна была потеряться совсем.
Он осторожно и грустно свистнул в темной пустой квартире, звук был ясный и аккуратный, как маленькая картофелина. Потом от горечи отдался внятной мелодии, которую свистел уже кто-то внутри, и мелодия эта причудливо складывалась почему-то в колыбельную, что пела в детстве мамушка. Он встал и, качаясь в такт, бесцельно слонялся по избе, натыкаясь то на стены, то на мебель.
Вышел в подъезд. А там на старом сундуке сидела Веркина дочка, разложив вокруг себя школьные тетрадки.
– Уроки, что ли, делаешь, Юлька? Чего глаза портишь в подъезде? – удивился он.
– Маму жду, – улыбнулась виновато. – А вы, дядь Толь, почему не там? – И кивнула, показывая в сторону двора.
– Не знаю. А что, собрание?
– Ребята пришли, – ответила она, но не объяснила, что за ребята и почему это так важно.
Анатолий Николаевич присел на краешек сундука рядом.
– А знаешь, Юлька, что Вычегда – это кровь великана? Вот у тебя есть на запястье вена – смотри, какая синяя. Вот так же у него.
– А вы, дядя Толя, разве сказочник?
– Да ну, не вру я. Взаправду это так.
– Бедный великан, значит.
– Почему это?
– А вы давно не купались? Кровь у него совсем грязная.
Толик грустно засмеялся. Юлька продолжала писать что-то в тетрадке, иногда тревожно поглядывая, а он откинулся на подъездную стену и с горькой нежностью думал о детях. Здесь, на этом сундуке, который, кажется, сотни лет стоял в их подъезде, играли и Генка с Ларушкой, когда были маленькими. А он как-то пропустил этот момент, пытаясь выправить свою покореженную судьбу, – и никто не играл им в детстве ту главную колыбельную. Может, потому-то так быстро улетели они из родного дома и так сбивчиво началась их собственная молодая жизнь.
– Юль, а ты свистеть умеешь?
– Вроде нет, – засомневалась девочка.
Он выждал несколько секунд (одно дело мурчать себе под нос, и совсем другое – живому человеку) и тихо и осторожно приласкал первый звук. А потом дрожащим голосом провел первую ровную борозду и вроде не сорвался нигде. И хорошо было на душе, оттого что этот чужой, прибившийся к ним когда-то ребенок слушает сейчас и что-то запомнит о сегодняшнем вечере и сохранит его в своей детской памяти навечно. Поднялся на ноги, и сам уже показался себе настоящим великаном, и разогнался в эдаком залихватском разгоне, и уже не колыбельная это была, а настоящая русская песня.
Потом оставил Юленьку заниматься уроками, спустился по скрипучим ступеням, вышел во двор. На ветках черными грачами сидела орда. Только клювами своими обращена была не на Толика, понимая, что он уже мертвый, а на галдящих людей во дворе.
Тогда изо всех сил по-разбойничьи свистнул он, так что зверята эти вздрогнули, а некоторые так и посыпались на землю. Люди на скамейке оглянулись на него удивленно и замахали руками, мол, иди к нам. И тогда он, мотая головой и сбрасывая с себя морок, медленно двинулся навстречу.