Андрей Тимофеев
Прошлой зимой, засыпая сквозь боль на своей кровати в дальней комнате, Анатолий Николаевич мысленно возвращался к тому дню, когда тятя рассказал ему о происхождении камней.
Камни эти были рассыпаны в деревне и на полях повсюду – от огромных валунов величиной с трактор «Беларусь», до бесчисленных осколков размером с куриное яйцо, с кулак, с человечью голову. Толик часто видел, как пахали на лошадях мужики и, если вытаскивали очередной камень, тянули его на межу. А если лешев подарок был слишком велик, копали рядом с ним глубокую яму и ватагой сваливали туда. Валун ухал на дно, увлекая за собой землю. И когда весной он вместе с рогдой потихоньку выползал наружу, бабка в ответ на ругательства тяти только пожимала плечами: дескать, а чего ты хотел, если земля каждый год камни родит, это и дураку понятно...
В тот день тятя рассказал Толику, что камни, найденные в поле, громоздящиеся то тут, то там среди болот рядом с Лодьмой, перегораживающие русло Сямжены у Чертова леса, принес сюда миллионы лет назад ледник с далеких Скандинавских гор. Он полз на юг, как огромный медведь, волочась пузом по земле, и осколки эти ползли вместе с ним, разлетаясь во все стороны. Тятя почему-то все это знал – и когда ледник полз, и с какой скоростью, и как потом растаял, –
словно сам он жил уже тогда, задолго до остальных людей на Земле.
Ночью Толик вышел за ворота и пробрался к крупному валуну, лежавшему на задах между их и соседским участками. Взобравшись на него, прижался к теплой, прогретой солнышком каменной спине и поразился, какая большая вокруг него жизнь, но все в ней подсчитано и учтено, и всему хозяин – его тятя. И вдруг во весь голос рассмеялся от озорного ощущения всемогущества, с которым можно смотреть в этот темный мир и нисколько его не бояться.
А мир вокруг был огромен и прекрасен: за мостом через Сямжену раскинулась другая деревня – Пигилинская, где был магазин и школа, потом через поле – Подужемье и Уна, там жили Толикины двоюродные братья, а дальше – Мегра, куда каждый день тятя уезжал в колхоз. А весной по улицам часто ходили странники, люди из далеких краев, названий которых Толик даже не знал. Взрослых часто не было дома, и тогда соседские малыши набивались в избу Черепановых, запирались на засов и ждали, что странники придут их есть. К дверям выставляли лопаты и ухваты, бегая выглядывать то сквозь оконца в сенях, то в кухню, где сидела Толикина бабка. Но та и не думала защищать их, а только неподвижно глядела в одну точку, словно людоеды уже пробрались в дом, но видела их она одна.
Никто не знал, сколько Толикиной бабке лет, казалось, она тоже жила на земле вечно. Бабка стригла себе ногти красивыми мамушкиными ножницами и прятала обрезки за пазуху, потому что после смерти готовилась влезать на крутую и гладкую, как яйцо, гору. По утрам выходила на зады, падала на колени и долго молилась, руки мыла не водой из колодца, а сухой землей. Иногда, обычно под осень, бабка на несколько дней пропадала в Чертовом лесу, мамушка плакала и тщетно бегала ее искать, а тятя ругался матерными словами. Приходила назад бабка с бешеными глазами, грязная и в разодранной одежде, которую мамушка потом целый вечер зашивала. А бабка, не говоря ни слова, шла в баню, которую в те дни всегда держали натопленной, и возвращалась обычной старухой, усталой и тяжело дышавшей от любого движения.
От бабки Толик узнавал, что в Чертовом лесу живет орда, которую не могут найти люди, а чуют только собаки, и что Сямжена – это кровь великана, из тела которого образовалась земля, древесные корни – его жилы, а камни на самом деле великаньи кости. Бабка не разговаривала ни с кем из соседей, в избе подолгу молча сидела на одном месте, и даже сам Толик иногда не мог поверить, что вчера бабка рассказывала ему что-то скрипящим, как дверца в сенях, голосом, а потом опять растворялась в углу за печкой, лишь изредка качая там своей тенью, чтобы люди думали, что она жива.
Только одно в человечьем мире волновало бабку – большой сруб-пятистенок, стоявший на краю Подужемья, в трех дворах от дома Толикиных братьев. Тот сруб построил ее муж – дед, которого Толик никогда не видел, и младенчиком там даже жила мамушка. Она рассказывала Толику, как был большой пир в новом доме и как потом приходили чужие люди, забирали холсты, скатерти, полотенца, а бабка обливалась горючими слезами, и мамушка не понимала, почему она так плачет. После этого деда сослали в Кировскую область, а когда его братья ушли на войну и сразу же погибли, в деревне больше никто не захотел помогать бабке с мамушкой. Дед отсидел на зоне, и они уехали к нему – это мамушка уже хорошо помнила. Жили в теплой бане с печкой из кирпича, но дед очень тосковал по родным местам и хотел вернуться. Его отправили куда-то на Север гнать серу, но он не подчинился, перевез семью обратно в Подужемье, а сам ушел в соседнюю Мегру на уборку хлеба. Но там его схватили и посадили еще на два года. И в этот раз с зоны он уже не вернулся, написали, что умер от воспаления легких. Бабка к тому времени тронулась умом, они с мамушкой ютились в рабочем бараке в комнате еще с двумя женщинами и часто голодали. Там мамушку и встретил тятя, пожалел, женился и увез в Лодьму.
Когда он стал председателем колхоза, мамушка упросила перевезти сруб из Подужемья поближе. Тятя сопротивлялся, он не мог сделать что-то не для общего блага, а для личного, потому что так было неправильно. Но наконец все-таки распорядился поставить сруб в Лодьме рядом с сельсоветом и устроить там избу-читальню. И теперь бабка часто ходила туда, наворачивала круги по главной улице, потом незаметно пробиралась к срубу и стояла рядом, терла бревна, пропитывая их соком своей дряблой кожи.
Тятю бабка боялась. Когда он возвращался домой с работы, всегда скрывалась в темном углу и только громко сопела оттуда. Тятя приезжал обычно поздним вечером, а с рассветом отправлялся обратно в колхоз. Толику редко удавалось побыть с ним рядом, пригреться на огромной груди, послушать веселый рокочущий голос.
Тятю уважали во всех окрестных деревнях, и слово его было – закон. Он был родом с Новгородской области и с детства бегал в северных лесах с партизанами, а потом воевал с желтолицыми япошками. В ноге у него когда-то был осколок, поэтому тятя всегда ходил будто подпрыгивал. Откуда-то Толик знал, что этот осколок тятя сам вытащил у себя из ноги, и рассказывал об этом пацанам, а те смеялись, но на самом деле завидовали, что у них нет такого великана-отца.
А с тех пор как тятю назначили председателем, колхоз Мегры стал передовым. Тятя приказал людям рыть множество канав в полях, чтобы был больше урожай, потом поставил между молочным комплексом и птицефабрикой огромный бетонный зал, где навоз смешивали с пометом и торфом. Люди в колхозе работали за двоих, но зато и заботился тятя о них хорошо: построил в Мегре больницу, клуб и двухэтажные дома на несколько жильцов с водопроводом. Про него даже написали в «Правде» – что он лучший председатель в СССР и первый в Вычегодской области достиг 15 центнеров с гектара. Мамушка вырезала статью и повесила желтый лист бумаги на скрепку над окном. А тятя увидел и сорвал, потому что ему было стыдно, если кто придет и увидит. Он раздражался, когда его хвалили, и только в эти моменты становился угрюмым, а потом вновь превращался в оживленного, никогда не останавливающегося человека, от которого все вокруг приходило в движение, как от кругляша токарного станка на пилораме.
Он редко брал Толика куда-то с собой, и потому Толик сохранил эти яркие счастливые мгновения. Вот по дороге в Подужемье они остановились перед огромным полем озимого ячменя. Тятя спрашивает: помнишь, здесь были сырые торфяники и кустарник? Толик не помнит, он видит, что поле похоже на огромную изумрудную тарелку. Но вдруг понимает, что тяте важно показать ему свое чудо, что он на самом деле не так недоступен в своей силе, но открывает свою гордость только одному, своему сыну, и у Толика замирает сердце от открывшейся ему тайны. А вот они едут вдвоем в Череповец, чудесный и страшный город с высоченными каменными домами, и Толик отчаянно задирает голову, чтобы увидеть тоненькие антенки на крышах. В Череповце тятя покупает ему морской компас, и, вернувшись в Лодьму, Толик уже не верит, что видел город своими глазами, но носит в кармане тятин подарок и никогда не расстается с ним, даже когда мамушка укладывает его спать.
Между бабкой и тятей мамушка жила, все время как бы оглядываясь, пытаясь угодить обоим, разрывая душу на две половины, и пела свою, почти неслышную песню. Мамушка заболела на исходе зимы и лежала в большой комнате, куда Толика теперь не пускали, боясь, что он подхватит заразу. Сквозь дверную щель он видел только ее длинные черные волосы, разливавшиеся по подушкам.
В первые дни бабка сильно суетилась, бегала на зады, носила мокрый песок, прикладывала дочери ко лбу, посыпала кровать ячневой крупой, поила отваром из корешков. Но потом разом успокоилась и спекла в печи большой продолговатый пирог, отделила верхнюю корку и выложила поперек перекладинами, как лесенкой. И Толик почему-то понял, что по этой лесенке мамушка станет скоро забираться на небо. На следующий день ее увезли в ту самую больницу в Мегру, которую построил тятя. Бабка кинулась было мешать, чтобы та умерла дома, но ее никто не слушал.
Дом опустел, а тятя сгорбился и сжался, будто его проткнули и выпустили всю силу. Иногда еще он уезжал в Мегру, но больше не в колхоз, а проверить мамушку. А по вечерам пил мутный самогон из бутылей, ругался матом и падал спать прямо на лавку.
Однажды утром, проснувшись один в избе, Толик выглянул во двор и увидел там большую черную собаку, которая остервенело рыла лапами яму. Услышав его, собака замерла, посмотрела исподлобья мамушкиными глазами и ласково завыла.
Толик кинулся было обратно, но от пустоты в избе стало еще страшнее. А когда опять выглянул во двор, собаки уже не было, только раскинутые повсюду комья земли. Не помня себя от горя, он побежал по улице, ходил по залитым талой весенней водой полям, наконец, потерялся в болотах Сямжены у Чертова леса и, перемерзший, но странно спокойный, сидел на кочке и вертел в руках компас, пытаясь вспомнить, что там объяснял отец, как искать нужное направление. Из черной хляби леса иногда выглядывала на него орда, похожая то ли на белку, то ли на кошку, но Толик был как мертвый, и орда принимала его за своего и не нападала.
К вечеру он вышел к окраинам Пигилинской и дополз до дома. А издали увидел колхозную машину-буханку, из которой тятя вытаскивал большой белый камень и шел медленно, держа его на руках. Из последних сил Толик побежал к нему и вдруг понял, что это был не камень, а живая мамушка в одеяле. Во дворе собрались бабы из соседних домов, удивляясь чудесному возвращению, и никто не обращал внимания на грязного усталого Толика. Он пытался протиснуться к мамушке, но только без сил опустился на землю у ворот. Тятя, бережно занесший жену в дом, сразу же вышел за Толиком и минуту еще стоял в дверях, оглядывая двор, пытаясь высмотреть сына, – огромный великан, победивший смерть. А потом так же взял Толика на руки и понес в теплые мамушкины объятия...
Все это Анатолий Николаевич вспоминал теперь, ворочаясь на кровати в дальней комнате, мысленно переключая электрический тумблер в голове: то в детство, то обратно – в какой-то фильм, напоминавший реальность. А в фильме этом начиналось все буднично – с повышенного ПСА по анализам для медосмотра, а потом – снимки, еще анализы, биопсия, опять снимки, врачи в Вычегде и в Ярославле, где крепкий мужик наконец оборвал разом всю эту канитель: четвертая стадия, максимум год-два, нечего больше ездить к нам, в онкодиспансер по месту жительства, и все.
И вот теперь, особенно по ночам, образ отца приковывал к себе Анатолия Николаевича. Но не того отца, который мирно угас с мамушкой в старом доме в Лодьме десять лет назад, а того, что нес ее живую на руках в избу. И тогда, лежа на постели, Анатолий Николаевич представлял себя мальчиком, который может глядеть в звездное небо, и точно знать, что человеку подвластно все на свете, и опять смеяться от души...
В середине 80-х он, тридцатипятилетний парень, не так давно окончивший сельскохозяйственный институт в Костроме, получил свой колхоз. Была тогда мода на молодых председателей: кроме него еще троих ребят с курса назначили в разные деревни и поселки городского типа на севере Вычегодской области. Анатолий приехал в Порог, небольшое село на Сухоне, гиблое болотистое место, никогда не дававшее больших урожаев. Здесь жили в основном дети заключенных с Опоки, которые во время войны строили неподалеку судоходный шлюз.
В тот день, когда он первый раз увидел Порог, сгущались темные грозовые облака. Издалека, с пригорка, едва угадывались зажатые в излучине извивающейся Сухоны сельские дома. Не пообедав и не дождавшись бригадира, а только бросив вещи в колхозной подсобке, он отправился осматривать хозяйство, наобум, сначала вверх по течению, потом в сторону, куда вела тракторная колея. Неожиданно раскатился гром за рекой и эхом ответил ему такой же с этого берега, потом просыпался мелкий частый град, словно разбрасывали зерно на будущий урожай. Анатолий шел не останавливаясь, воображая, что посадит на этой террасе и как распашет вот этот участок на опушке. Гроза усилилась, все небо сотрясалось от раскатов, и одежда давно промокла насквозь. Но никогда – ни до этой минуты, ни после – не чувствовал он себя таким сильным, как тогда, и весь план видел ясно, каждую деталь, каждый пунктик продумал и готов был оплодотворить эту бессильную, ждущую хозяина землю, и все казалось по плечу в суровом краю.
Колхоз в Пороге специализировался на животноводстве, но Анатолию хотелось увеличивать урожаи зерновых, и он запланировал распахать пятьсот гектаров новых полей. Нашел мощные бульдозеры, которые стерли с земли кустарник и мелколесье, выписал из другого района дренажный экскаватор. Специалистов в колхозе не нашлось, поэтому сам сел в железную коробку-кабину и осторожно вел ее по готовой траншее, укладывая на дно керамические трубки, прикрывая их стыки, как бумажными салфетками, мягкими квадратами стекловаты. Почва здесь была не такая, как в родных местах в Мегре и окрестностях, часто обнажался песок. Для восстановления загубленного плодородного слоя еще нужно было уложить торф, особенно в этих песчаных проплешинах, но их оказалось так много, что лопатами перекидать было просто невозможно, даже если бы все мужики Порога работали днями и ночами. Анатолий пытался достать торфоразбрасыватели, но в области те были на вес золота. Бригадир заметил еще, что откосы канав размывались дождями, и Анатолий придумал укрепить их дерном, но руки так и не дошли. Тем временем на скот напала какая-то зараза, с которой он вообще не знал, как справиться. Показатели молока и мяса рухнули вниз, Анатолия хотели даже исключать из партии, но в сумбуре, происходящем в стране, все сошло с рук. Да и не доведенные до ума поля тоже почти не давали урожая, с трудом отбивая посеянное.
Те годы промелькнули, почти не оставшись в памяти. Анатолию казалось, что он стоит перед огромной плотиной на порогах с черным ведром горячей смолы, и каждое мгновение где-то образуется трещина, из которой напором хлыщет вода, и ему нужно бежать туда и смолить, но едва прореха залатана, в другом месте прорывается еще.
Но самым страшным были – люди.
Когда он шел по весне по пахоте, ожидая увидеть ровные, одинакового цвета во всю ширину поля всходы, а обнаруживал разномастье – то темно-зеленая полоса, то бледная, как только что из-под снега, – Анатолий понимал, что здесь халтурщики растащили минеральные удобрения по своим хозяйствам. Когда мужики делали все через пень-колоду, не понимая, зачем это приспичило чудаковатому председателю, он упрашивал их еще поднапрячься, чтобы завтра честным трудом получить результат, но тщетно. Когда потом принялись хапать все, что плохо лежит, когда к нему, председателю, приезжали и предлагали за чемодан денег списать новенький трактор, когда те трое ребят с курса, с которыми делил мамушкины посылки в костромском общежитии, приватизировали себе участки рядом с Вычегдой и понастроили огромных домов, когда жена Нинка запиливала по вечерам до смерти за то, что не воровал, – он чувствовал, как разламывается в нем вера в людей, которые больше не хотели быть великанами, а разбегались в свои норки, как тараканы, шевеля усиками, выискивая, как бы чего еще утащить в свою щелочку.
В начале 90-х он намаялся со своим неудачным председательством и проводил потерявшую надежду на его сельскохозяйственные опыты Нинку с сыном в Вычегду, где нашлась-таки работа для нее. И предпринял еще один решительный рывок – выкупил на последние деньги часть той самой окультуренной земли, где дренажная система удалась лучше всего, нанял трех самых ответственных мужиков из Порога и, уверенный, что уж сам себя он прокормить сможет, засеял все картошкой.
Но бог знает почему – то ли клал он в свое время трубки не совсем ровно, то ли вода перед порогами на Сухоне поднялась – это поле тоже оказалось загубленным. В такой же грозовой день, что и семь лет назад, он съездил в Вычегду проведать семью, а на обратном пути завернул на поле и увидел его залитым по колено. Кинулся было в село, но мужиков не нашел. Прибежал обратно, стал сдуру руками выкапывать картофель, но не было мешков с собой, складывал перемазанные грязью, мелкие еще клубни по карманам, уже в совершенном отчаянии. Наконец, бросил, бухнулся на колени, зачерпнул ладонями земляную жижу и с маниакальным наслаждением умылся ею. А потом закричал из последних сил – на себя, на ненавистную породу людскую, на черную нечисть-орду, которая вышла теперь из своих лесов и хозяйничает на его земле повсюду. На перемазанное лицо и волосы садились слепни и больно жалили, но он их не замечал...
Та же страшная сила одолела его теперь, и, как и тогда, много лет назад, он остался с ней наедине. Люди вокруг только мешали победить болезнь, как когда-то мешали победить гиблую болотистую землю Сухоны. Врачи в диспансере говорили неточно – сдавать анализы через месяц или через полтора, а потом выписывали лекарства, которых в ведомственной аптеке не оказывалось. Медицинские чинуши устраивали свистопляску, чтобы выдать сильное средство, стоившее тысяч под двести рублей, но полагавшееся ему бесплатно, и заставляли звонить не в вычегодский даже, а в сам московский Минздрав, где его еще долго перебрасывали с одного номера на другой, а потом называли любую дату, чтобы выждал до нее и опять пошел по кругу. Анатолий Николаевич знал, что наука в двадцать первом веке невероятно развилась, что, несмотря ни на какие прогнозы, если все делать правильно, то чудо неизбежно. Но эти люди вокруг мешали лечению протекать как положено и затягивали выверенный план в вязкую тину.
Прошлой осенью стало совсем туго, сил не хватало даже на простые действия. Он пытался разбираться в нетрадиционной медицине, что-то читал в телефоне, просил дочку Лару искать ему нужные статьи, но разум туманился – все слабее становилась в нем отцовская твердая воля, все больше путал проклятый бабкин морок. Только после Нового года Минздрав наконец поправил свои списки, в аптеке Анатолию Николаевичу выдали то самое дорогущее лекарство, а к февралю вдруг стало лучше: ПСА упал почти до нуля, и опять вспыхнула в нем надежда.
И тогда, оглянувшись на свою жизнь, Анатолий Николаевич понял, что последние двадцать лет после переезда в Вычегду он не жил, а как бы пребывал в монотонном размеренном сне. Нет, конечно, сначала маялся по разным подработкам, но в итоге устроился к частнику ремонтировать машины, потом перешел в механический цех при молокозаводе, потом в проектный отдел. Поднимал сына, воспитывал, а в начале 2000-х родилась главная его радость – Ларушка, тихая послушная девочка, похожая на мамушку. Привычно ссорился с Нинкой, съездил на пару лет вахтовиком в Норильск подзаработать, удалось даже скопить денег на маленькую квартиру Генке на окраине Питера. Заслужил сын, не лодырем вырос, поступил на бюджет, отучился, работает там. И вроде бы не в чем было себя упрекнуть Анатолию Николаевичу, но тянул он лямку как-то без огня, без того самого звездного неба над головой, обрастая мхом.
И вот в эту весну он неожиданно вошел новым человеком, с жаждой жизни и дела.
Теперь, просыпаясь утром еще до звона будильника, Анатолий Николаевич лежал в дальней комнате, поглядывая на пробивающийся между занавесками свежий весенний луч, и чувствовал, как медленно течет солнечное время, как наполняет теплом его комнату, его душу.
Потом приподнимался, проверяя, слушаются ли его омертвевшие за ночь мускулы. Брал заготовленную с вечера корзинку с термосом, прокрадывался мимо спящей в зале Нинки к двери, спускался по скрипучей подъездной лестнице и выходил во двор – как-то сдержанно и осторожно, словно кто-то наблюдал за ним в эту минуту. Но сворачивал на Лесную, ускорял шаг – и включалась в нем неслышная посторонним музыка жизни, так что каждое движение, каждое слово потом в течение дня было воплощением этой самой музыки.
В эту весну Анатолий Николаевич упросил начальника, Михалыча, опять взять себя на работу на полставки. Рабочий день его теперь начинался с обеда, а перед этим можно было съездить на дачу в Ивановское, повозиться на грядках. Нинка на даче всегда куда-то торопилась, бегала как ошпаренная, заставляла сделать то одно, то другое, с ней нельзя было насладиться работой в охоточку, и потому Анатолий Николаевич любил отправиться в Ивановское на первом утреннем автобусе, один. Да и, честно говоря, старался не светиться перед соседями: больше ни у кого из них не было второй дачи, и после уничтожения участков рядом с домом Анатолий Николаевич как-то стыдился своего запасного имущества, словно он припрятал заначку, о которой все вроде бы и так знали, но пользоваться ею в открытую все равно было как-то не по-людски.
Он ступал на свою землю и впервые за последние двадцать лет слышал, как она отзывалась – звучала, шелестела, трогала душу. В отличие от города, где все жили сумбурно и каждый на свой лад, на даче в любой мелочи чувствовался смысл. Раньше в Лодьме говорили: «Одуванчики расцвели – пора огород сажать», и Толик воспринимал эту присказку как должное. Теперь же он понял: в такой незатейливой связи сама природа приоткрывала людям умную логику своего устройства, и нужно только осторожно разгадывать ее, чтобы понять все вокруг.
Этой весной Анатолий Николаевич особенно увлекся астрономией и астрологией, определял посадочные дни, необходимость выбора тех или иных семян. У Нинки и раньше были лунные календари, и иногда они ориентировались на них, но все это было баловство: Нинка верила указанным датам слепо, а когда что-то не сходилось, просто махала рукой и действовала как придется. Тогда как надо было понять систему. Настоящей астрологией Анатолия Николаевича заразила Ларушка. Она всегда была такая – умненькая, интересующаяся и еще прошлой осенью объяснила ему про синастрии и асценденты, ретроградный Меркурий и другие умные вещи, установила специальную программу на ноутбук. Но тогда болезнь подкосила, а весной Анатолий Николаевич припомнил ее уроки и вдохновленно погрузился в изучение новой науки. Так что теперь, обогащенный этим знанием, как-то иначе слышал и мелодию растений и деревьев на даче, различал в их движении тайный ритм. И это понимание давало ему неизвестное раньше удовлетворение.
Но музыка звучала даже в городе, тая загадку в каждой мелочи жизни. На обратной дороге с дачи Анатолий Николаевич любил зайти в магазин на Лесной, где работала новая приветливая продавщица, которая часто откладывала ему буханку свежего хлеба. В один день хлеба было много, а в другой не оставалось, и продавщица извинялась, потому что думала, что он сегодня не зайдет. Привоз был всегда одинаковый, даже в одно и то же время, но странный народ то брал хлеб, то не брал – и в этом тоже таилась притягательная логика, которую Анатолию Николаевичу хотелось разгадать.
Камни эти были рассыпаны в деревне и на полях повсюду – от огромных валунов величиной с трактор «Беларусь», до бесчисленных осколков размером с куриное яйцо, с кулак, с человечью голову. Толик часто видел, как пахали на лошадях мужики и, если вытаскивали очередной камень, тянули его на межу. А если лешев подарок был слишком велик, копали рядом с ним глубокую яму и ватагой сваливали туда. Валун ухал на дно, увлекая за собой землю. И когда весной он вместе с рогдой потихоньку выползал наружу, бабка в ответ на ругательства тяти только пожимала плечами: дескать, а чего ты хотел, если земля каждый год камни родит, это и дураку понятно...
В тот день тятя рассказал Толику, что камни, найденные в поле, громоздящиеся то тут, то там среди болот рядом с Лодьмой, перегораживающие русло Сямжены у Чертова леса, принес сюда миллионы лет назад ледник с далеких Скандинавских гор. Он полз на юг, как огромный медведь, волочась пузом по земле, и осколки эти ползли вместе с ним, разлетаясь во все стороны. Тятя почему-то все это знал – и когда ледник полз, и с какой скоростью, и как потом растаял, –
словно сам он жил уже тогда, задолго до остальных людей на Земле.
Ночью Толик вышел за ворота и пробрался к крупному валуну, лежавшему на задах между их и соседским участками. Взобравшись на него, прижался к теплой, прогретой солнышком каменной спине и поразился, какая большая вокруг него жизнь, но все в ней подсчитано и учтено, и всему хозяин – его тятя. И вдруг во весь голос рассмеялся от озорного ощущения всемогущества, с которым можно смотреть в этот темный мир и нисколько его не бояться.
А мир вокруг был огромен и прекрасен: за мостом через Сямжену раскинулась другая деревня – Пигилинская, где был магазин и школа, потом через поле – Подужемье и Уна, там жили Толикины двоюродные братья, а дальше – Мегра, куда каждый день тятя уезжал в колхоз. А весной по улицам часто ходили странники, люди из далеких краев, названий которых Толик даже не знал. Взрослых часто не было дома, и тогда соседские малыши набивались в избу Черепановых, запирались на засов и ждали, что странники придут их есть. К дверям выставляли лопаты и ухваты, бегая выглядывать то сквозь оконца в сенях, то в кухню, где сидела Толикина бабка. Но та и не думала защищать их, а только неподвижно глядела в одну точку, словно людоеды уже пробрались в дом, но видела их она одна.
Никто не знал, сколько Толикиной бабке лет, казалось, она тоже жила на земле вечно. Бабка стригла себе ногти красивыми мамушкиными ножницами и прятала обрезки за пазуху, потому что после смерти готовилась влезать на крутую и гладкую, как яйцо, гору. По утрам выходила на зады, падала на колени и долго молилась, руки мыла не водой из колодца, а сухой землей. Иногда, обычно под осень, бабка на несколько дней пропадала в Чертовом лесу, мамушка плакала и тщетно бегала ее искать, а тятя ругался матерными словами. Приходила назад бабка с бешеными глазами, грязная и в разодранной одежде, которую мамушка потом целый вечер зашивала. А бабка, не говоря ни слова, шла в баню, которую в те дни всегда держали натопленной, и возвращалась обычной старухой, усталой и тяжело дышавшей от любого движения.
От бабки Толик узнавал, что в Чертовом лесу живет орда, которую не могут найти люди, а чуют только собаки, и что Сямжена – это кровь великана, из тела которого образовалась земля, древесные корни – его жилы, а камни на самом деле великаньи кости. Бабка не разговаривала ни с кем из соседей, в избе подолгу молча сидела на одном месте, и даже сам Толик иногда не мог поверить, что вчера бабка рассказывала ему что-то скрипящим, как дверца в сенях, голосом, а потом опять растворялась в углу за печкой, лишь изредка качая там своей тенью, чтобы люди думали, что она жива.
Только одно в человечьем мире волновало бабку – большой сруб-пятистенок, стоявший на краю Подужемья, в трех дворах от дома Толикиных братьев. Тот сруб построил ее муж – дед, которого Толик никогда не видел, и младенчиком там даже жила мамушка. Она рассказывала Толику, как был большой пир в новом доме и как потом приходили чужие люди, забирали холсты, скатерти, полотенца, а бабка обливалась горючими слезами, и мамушка не понимала, почему она так плачет. После этого деда сослали в Кировскую область, а когда его братья ушли на войну и сразу же погибли, в деревне больше никто не захотел помогать бабке с мамушкой. Дед отсидел на зоне, и они уехали к нему – это мамушка уже хорошо помнила. Жили в теплой бане с печкой из кирпича, но дед очень тосковал по родным местам и хотел вернуться. Его отправили куда-то на Север гнать серу, но он не подчинился, перевез семью обратно в Подужемье, а сам ушел в соседнюю Мегру на уборку хлеба. Но там его схватили и посадили еще на два года. И в этот раз с зоны он уже не вернулся, написали, что умер от воспаления легких. Бабка к тому времени тронулась умом, они с мамушкой ютились в рабочем бараке в комнате еще с двумя женщинами и часто голодали. Там мамушку и встретил тятя, пожалел, женился и увез в Лодьму.
Когда он стал председателем колхоза, мамушка упросила перевезти сруб из Подужемья поближе. Тятя сопротивлялся, он не мог сделать что-то не для общего блага, а для личного, потому что так было неправильно. Но наконец все-таки распорядился поставить сруб в Лодьме рядом с сельсоветом и устроить там избу-читальню. И теперь бабка часто ходила туда, наворачивала круги по главной улице, потом незаметно пробиралась к срубу и стояла рядом, терла бревна, пропитывая их соком своей дряблой кожи.
Тятю бабка боялась. Когда он возвращался домой с работы, всегда скрывалась в темном углу и только громко сопела оттуда. Тятя приезжал обычно поздним вечером, а с рассветом отправлялся обратно в колхоз. Толику редко удавалось побыть с ним рядом, пригреться на огромной груди, послушать веселый рокочущий голос.
Тятю уважали во всех окрестных деревнях, и слово его было – закон. Он был родом с Новгородской области и с детства бегал в северных лесах с партизанами, а потом воевал с желтолицыми япошками. В ноге у него когда-то был осколок, поэтому тятя всегда ходил будто подпрыгивал. Откуда-то Толик знал, что этот осколок тятя сам вытащил у себя из ноги, и рассказывал об этом пацанам, а те смеялись, но на самом деле завидовали, что у них нет такого великана-отца.
А с тех пор как тятю назначили председателем, колхоз Мегры стал передовым. Тятя приказал людям рыть множество канав в полях, чтобы был больше урожай, потом поставил между молочным комплексом и птицефабрикой огромный бетонный зал, где навоз смешивали с пометом и торфом. Люди в колхозе работали за двоих, но зато и заботился тятя о них хорошо: построил в Мегре больницу, клуб и двухэтажные дома на несколько жильцов с водопроводом. Про него даже написали в «Правде» – что он лучший председатель в СССР и первый в Вычегодской области достиг 15 центнеров с гектара. Мамушка вырезала статью и повесила желтый лист бумаги на скрепку над окном. А тятя увидел и сорвал, потому что ему было стыдно, если кто придет и увидит. Он раздражался, когда его хвалили, и только в эти моменты становился угрюмым, а потом вновь превращался в оживленного, никогда не останавливающегося человека, от которого все вокруг приходило в движение, как от кругляша токарного станка на пилораме.
Он редко брал Толика куда-то с собой, и потому Толик сохранил эти яркие счастливые мгновения. Вот по дороге в Подужемье они остановились перед огромным полем озимого ячменя. Тятя спрашивает: помнишь, здесь были сырые торфяники и кустарник? Толик не помнит, он видит, что поле похоже на огромную изумрудную тарелку. Но вдруг понимает, что тяте важно показать ему свое чудо, что он на самом деле не так недоступен в своей силе, но открывает свою гордость только одному, своему сыну, и у Толика замирает сердце от открывшейся ему тайны. А вот они едут вдвоем в Череповец, чудесный и страшный город с высоченными каменными домами, и Толик отчаянно задирает голову, чтобы увидеть тоненькие антенки на крышах. В Череповце тятя покупает ему морской компас, и, вернувшись в Лодьму, Толик уже не верит, что видел город своими глазами, но носит в кармане тятин подарок и никогда не расстается с ним, даже когда мамушка укладывает его спать.
Между бабкой и тятей мамушка жила, все время как бы оглядываясь, пытаясь угодить обоим, разрывая душу на две половины, и пела свою, почти неслышную песню. Мамушка заболела на исходе зимы и лежала в большой комнате, куда Толика теперь не пускали, боясь, что он подхватит заразу. Сквозь дверную щель он видел только ее длинные черные волосы, разливавшиеся по подушкам.
В первые дни бабка сильно суетилась, бегала на зады, носила мокрый песок, прикладывала дочери ко лбу, посыпала кровать ячневой крупой, поила отваром из корешков. Но потом разом успокоилась и спекла в печи большой продолговатый пирог, отделила верхнюю корку и выложила поперек перекладинами, как лесенкой. И Толик почему-то понял, что по этой лесенке мамушка станет скоро забираться на небо. На следующий день ее увезли в ту самую больницу в Мегру, которую построил тятя. Бабка кинулась было мешать, чтобы та умерла дома, но ее никто не слушал.
Дом опустел, а тятя сгорбился и сжался, будто его проткнули и выпустили всю силу. Иногда еще он уезжал в Мегру, но больше не в колхоз, а проверить мамушку. А по вечерам пил мутный самогон из бутылей, ругался матом и падал спать прямо на лавку.
Однажды утром, проснувшись один в избе, Толик выглянул во двор и увидел там большую черную собаку, которая остервенело рыла лапами яму. Услышав его, собака замерла, посмотрела исподлобья мамушкиными глазами и ласково завыла.
Толик кинулся было обратно, но от пустоты в избе стало еще страшнее. А когда опять выглянул во двор, собаки уже не было, только раскинутые повсюду комья земли. Не помня себя от горя, он побежал по улице, ходил по залитым талой весенней водой полям, наконец, потерялся в болотах Сямжены у Чертова леса и, перемерзший, но странно спокойный, сидел на кочке и вертел в руках компас, пытаясь вспомнить, что там объяснял отец, как искать нужное направление. Из черной хляби леса иногда выглядывала на него орда, похожая то ли на белку, то ли на кошку, но Толик был как мертвый, и орда принимала его за своего и не нападала.
К вечеру он вышел к окраинам Пигилинской и дополз до дома. А издали увидел колхозную машину-буханку, из которой тятя вытаскивал большой белый камень и шел медленно, держа его на руках. Из последних сил Толик побежал к нему и вдруг понял, что это был не камень, а живая мамушка в одеяле. Во дворе собрались бабы из соседних домов, удивляясь чудесному возвращению, и никто не обращал внимания на грязного усталого Толика. Он пытался протиснуться к мамушке, но только без сил опустился на землю у ворот. Тятя, бережно занесший жену в дом, сразу же вышел за Толиком и минуту еще стоял в дверях, оглядывая двор, пытаясь высмотреть сына, – огромный великан, победивший смерть. А потом так же взял Толика на руки и понес в теплые мамушкины объятия...
Все это Анатолий Николаевич вспоминал теперь, ворочаясь на кровати в дальней комнате, мысленно переключая электрический тумблер в голове: то в детство, то обратно – в какой-то фильм, напоминавший реальность. А в фильме этом начиналось все буднично – с повышенного ПСА по анализам для медосмотра, а потом – снимки, еще анализы, биопсия, опять снимки, врачи в Вычегде и в Ярославле, где крепкий мужик наконец оборвал разом всю эту канитель: четвертая стадия, максимум год-два, нечего больше ездить к нам, в онкодиспансер по месту жительства, и все.
И вот теперь, особенно по ночам, образ отца приковывал к себе Анатолия Николаевича. Но не того отца, который мирно угас с мамушкой в старом доме в Лодьме десять лет назад, а того, что нес ее живую на руках в избу. И тогда, лежа на постели, Анатолий Николаевич представлял себя мальчиком, который может глядеть в звездное небо, и точно знать, что человеку подвластно все на свете, и опять смеяться от души...
В середине 80-х он, тридцатипятилетний парень, не так давно окончивший сельскохозяйственный институт в Костроме, получил свой колхоз. Была тогда мода на молодых председателей: кроме него еще троих ребят с курса назначили в разные деревни и поселки городского типа на севере Вычегодской области. Анатолий приехал в Порог, небольшое село на Сухоне, гиблое болотистое место, никогда не дававшее больших урожаев. Здесь жили в основном дети заключенных с Опоки, которые во время войны строили неподалеку судоходный шлюз.
В тот день, когда он первый раз увидел Порог, сгущались темные грозовые облака. Издалека, с пригорка, едва угадывались зажатые в излучине извивающейся Сухоны сельские дома. Не пообедав и не дождавшись бригадира, а только бросив вещи в колхозной подсобке, он отправился осматривать хозяйство, наобум, сначала вверх по течению, потом в сторону, куда вела тракторная колея. Неожиданно раскатился гром за рекой и эхом ответил ему такой же с этого берега, потом просыпался мелкий частый град, словно разбрасывали зерно на будущий урожай. Анатолий шел не останавливаясь, воображая, что посадит на этой террасе и как распашет вот этот участок на опушке. Гроза усилилась, все небо сотрясалось от раскатов, и одежда давно промокла насквозь. Но никогда – ни до этой минуты, ни после – не чувствовал он себя таким сильным, как тогда, и весь план видел ясно, каждую деталь, каждый пунктик продумал и готов был оплодотворить эту бессильную, ждущую хозяина землю, и все казалось по плечу в суровом краю.
Колхоз в Пороге специализировался на животноводстве, но Анатолию хотелось увеличивать урожаи зерновых, и он запланировал распахать пятьсот гектаров новых полей. Нашел мощные бульдозеры, которые стерли с земли кустарник и мелколесье, выписал из другого района дренажный экскаватор. Специалистов в колхозе не нашлось, поэтому сам сел в железную коробку-кабину и осторожно вел ее по готовой траншее, укладывая на дно керамические трубки, прикрывая их стыки, как бумажными салфетками, мягкими квадратами стекловаты. Почва здесь была не такая, как в родных местах в Мегре и окрестностях, часто обнажался песок. Для восстановления загубленного плодородного слоя еще нужно было уложить торф, особенно в этих песчаных проплешинах, но их оказалось так много, что лопатами перекидать было просто невозможно, даже если бы все мужики Порога работали днями и ночами. Анатолий пытался достать торфоразбрасыватели, но в области те были на вес золота. Бригадир заметил еще, что откосы канав размывались дождями, и Анатолий придумал укрепить их дерном, но руки так и не дошли. Тем временем на скот напала какая-то зараза, с которой он вообще не знал, как справиться. Показатели молока и мяса рухнули вниз, Анатолия хотели даже исключать из партии, но в сумбуре, происходящем в стране, все сошло с рук. Да и не доведенные до ума поля тоже почти не давали урожая, с трудом отбивая посеянное.
Те годы промелькнули, почти не оставшись в памяти. Анатолию казалось, что он стоит перед огромной плотиной на порогах с черным ведром горячей смолы, и каждое мгновение где-то образуется трещина, из которой напором хлыщет вода, и ему нужно бежать туда и смолить, но едва прореха залатана, в другом месте прорывается еще.
Но самым страшным были – люди.
Когда он шел по весне по пахоте, ожидая увидеть ровные, одинакового цвета во всю ширину поля всходы, а обнаруживал разномастье – то темно-зеленая полоса, то бледная, как только что из-под снега, – Анатолий понимал, что здесь халтурщики растащили минеральные удобрения по своим хозяйствам. Когда мужики делали все через пень-колоду, не понимая, зачем это приспичило чудаковатому председателю, он упрашивал их еще поднапрячься, чтобы завтра честным трудом получить результат, но тщетно. Когда потом принялись хапать все, что плохо лежит, когда к нему, председателю, приезжали и предлагали за чемодан денег списать новенький трактор, когда те трое ребят с курса, с которыми делил мамушкины посылки в костромском общежитии, приватизировали себе участки рядом с Вычегдой и понастроили огромных домов, когда жена Нинка запиливала по вечерам до смерти за то, что не воровал, – он чувствовал, как разламывается в нем вера в людей, которые больше не хотели быть великанами, а разбегались в свои норки, как тараканы, шевеля усиками, выискивая, как бы чего еще утащить в свою щелочку.
В начале 90-х он намаялся со своим неудачным председательством и проводил потерявшую надежду на его сельскохозяйственные опыты Нинку с сыном в Вычегду, где нашлась-таки работа для нее. И предпринял еще один решительный рывок – выкупил на последние деньги часть той самой окультуренной земли, где дренажная система удалась лучше всего, нанял трех самых ответственных мужиков из Порога и, уверенный, что уж сам себя он прокормить сможет, засеял все картошкой.
Но бог знает почему – то ли клал он в свое время трубки не совсем ровно, то ли вода перед порогами на Сухоне поднялась – это поле тоже оказалось загубленным. В такой же грозовой день, что и семь лет назад, он съездил в Вычегду проведать семью, а на обратном пути завернул на поле и увидел его залитым по колено. Кинулся было в село, но мужиков не нашел. Прибежал обратно, стал сдуру руками выкапывать картофель, но не было мешков с собой, складывал перемазанные грязью, мелкие еще клубни по карманам, уже в совершенном отчаянии. Наконец, бросил, бухнулся на колени, зачерпнул ладонями земляную жижу и с маниакальным наслаждением умылся ею. А потом закричал из последних сил – на себя, на ненавистную породу людскую, на черную нечисть-орду, которая вышла теперь из своих лесов и хозяйничает на его земле повсюду. На перемазанное лицо и волосы садились слепни и больно жалили, но он их не замечал...
Та же страшная сила одолела его теперь, и, как и тогда, много лет назад, он остался с ней наедине. Люди вокруг только мешали победить болезнь, как когда-то мешали победить гиблую болотистую землю Сухоны. Врачи в диспансере говорили неточно – сдавать анализы через месяц или через полтора, а потом выписывали лекарства, которых в ведомственной аптеке не оказывалось. Медицинские чинуши устраивали свистопляску, чтобы выдать сильное средство, стоившее тысяч под двести рублей, но полагавшееся ему бесплатно, и заставляли звонить не в вычегодский даже, а в сам московский Минздрав, где его еще долго перебрасывали с одного номера на другой, а потом называли любую дату, чтобы выждал до нее и опять пошел по кругу. Анатолий Николаевич знал, что наука в двадцать первом веке невероятно развилась, что, несмотря ни на какие прогнозы, если все делать правильно, то чудо неизбежно. Но эти люди вокруг мешали лечению протекать как положено и затягивали выверенный план в вязкую тину.
Прошлой осенью стало совсем туго, сил не хватало даже на простые действия. Он пытался разбираться в нетрадиционной медицине, что-то читал в телефоне, просил дочку Лару искать ему нужные статьи, но разум туманился – все слабее становилась в нем отцовская твердая воля, все больше путал проклятый бабкин морок. Только после Нового года Минздрав наконец поправил свои списки, в аптеке Анатолию Николаевичу выдали то самое дорогущее лекарство, а к февралю вдруг стало лучше: ПСА упал почти до нуля, и опять вспыхнула в нем надежда.
И тогда, оглянувшись на свою жизнь, Анатолий Николаевич понял, что последние двадцать лет после переезда в Вычегду он не жил, а как бы пребывал в монотонном размеренном сне. Нет, конечно, сначала маялся по разным подработкам, но в итоге устроился к частнику ремонтировать машины, потом перешел в механический цех при молокозаводе, потом в проектный отдел. Поднимал сына, воспитывал, а в начале 2000-х родилась главная его радость – Ларушка, тихая послушная девочка, похожая на мамушку. Привычно ссорился с Нинкой, съездил на пару лет вахтовиком в Норильск подзаработать, удалось даже скопить денег на маленькую квартиру Генке на окраине Питера. Заслужил сын, не лодырем вырос, поступил на бюджет, отучился, работает там. И вроде бы не в чем было себя упрекнуть Анатолию Николаевичу, но тянул он лямку как-то без огня, без того самого звездного неба над головой, обрастая мхом.
И вот в эту весну он неожиданно вошел новым человеком, с жаждой жизни и дела.
Теперь, просыпаясь утром еще до звона будильника, Анатолий Николаевич лежал в дальней комнате, поглядывая на пробивающийся между занавесками свежий весенний луч, и чувствовал, как медленно течет солнечное время, как наполняет теплом его комнату, его душу.
Потом приподнимался, проверяя, слушаются ли его омертвевшие за ночь мускулы. Брал заготовленную с вечера корзинку с термосом, прокрадывался мимо спящей в зале Нинки к двери, спускался по скрипучей подъездной лестнице и выходил во двор – как-то сдержанно и осторожно, словно кто-то наблюдал за ним в эту минуту. Но сворачивал на Лесную, ускорял шаг – и включалась в нем неслышная посторонним музыка жизни, так что каждое движение, каждое слово потом в течение дня было воплощением этой самой музыки.
В эту весну Анатолий Николаевич упросил начальника, Михалыча, опять взять себя на работу на полставки. Рабочий день его теперь начинался с обеда, а перед этим можно было съездить на дачу в Ивановское, повозиться на грядках. Нинка на даче всегда куда-то торопилась, бегала как ошпаренная, заставляла сделать то одно, то другое, с ней нельзя было насладиться работой в охоточку, и потому Анатолий Николаевич любил отправиться в Ивановское на первом утреннем автобусе, один. Да и, честно говоря, старался не светиться перед соседями: больше ни у кого из них не было второй дачи, и после уничтожения участков рядом с домом Анатолий Николаевич как-то стыдился своего запасного имущества, словно он припрятал заначку, о которой все вроде бы и так знали, но пользоваться ею в открытую все равно было как-то не по-людски.
Он ступал на свою землю и впервые за последние двадцать лет слышал, как она отзывалась – звучала, шелестела, трогала душу. В отличие от города, где все жили сумбурно и каждый на свой лад, на даче в любой мелочи чувствовался смысл. Раньше в Лодьме говорили: «Одуванчики расцвели – пора огород сажать», и Толик воспринимал эту присказку как должное. Теперь же он понял: в такой незатейливой связи сама природа приоткрывала людям умную логику своего устройства, и нужно только осторожно разгадывать ее, чтобы понять все вокруг.
Этой весной Анатолий Николаевич особенно увлекся астрономией и астрологией, определял посадочные дни, необходимость выбора тех или иных семян. У Нинки и раньше были лунные календари, и иногда они ориентировались на них, но все это было баловство: Нинка верила указанным датам слепо, а когда что-то не сходилось, просто махала рукой и действовала как придется. Тогда как надо было понять систему. Настоящей астрологией Анатолия Николаевича заразила Ларушка. Она всегда была такая – умненькая, интересующаяся и еще прошлой осенью объяснила ему про синастрии и асценденты, ретроградный Меркурий и другие умные вещи, установила специальную программу на ноутбук. Но тогда болезнь подкосила, а весной Анатолий Николаевич припомнил ее уроки и вдохновленно погрузился в изучение новой науки. Так что теперь, обогащенный этим знанием, как-то иначе слышал и мелодию растений и деревьев на даче, различал в их движении тайный ритм. И это понимание давало ему неизвестное раньше удовлетворение.
Но музыка звучала даже в городе, тая загадку в каждой мелочи жизни. На обратной дороге с дачи Анатолий Николаевич любил зайти в магазин на Лесной, где работала новая приветливая продавщица, которая часто откладывала ему буханку свежего хлеба. В один день хлеба было много, а в другой не оставалось, и продавщица извинялась, потому что думала, что он сегодня не зайдет. Привоз был всегда одинаковый, даже в одно и то же время, но странный народ то брал хлеб, то не брал – и в этом тоже таилась притягательная логика, которую Анатолию Николаевичу хотелось разгадать.