«Зилок» ссадил меня на обочину дороги и, встряхнув под собой редкую серую пыль, двинулся дальше по малонаезженному большаку. Стояла благостная пора, когда все живое пребывает в наслаждении середины лета. В июльском зное деревья глубокими корнями вытягивали соки земли, гнали их через себя до самого вершинного прутика. Этим соком кормился и поился весь лес, а излишки влаги уходили в широкий солнечный воздух, отчего волнами растекалась терпкая духота древостоя, перемешанная с ароматом трав, срезанных на примыкающих к дороге полянах. Неделю назад я пересек границу родной советской страны, вернувшись из дальней и длительной командировки. Без малого три года мечтал о том дне, когда полетит с моих ног дешевая кожаная обувка, и я с восторгом окунусь в постель из духмяных трав. Тридцать три месяца – почти тысячу дней я носил на макушке своей головы цепкое экваториальное солнце. Тропические джунгли в этой стране буйствовали где-то далеко на юге. А здесь почти никогда не бывало дождей, и одногорбые верблюды с рождения не знали, что такое тень. На сотни километров протянулась пустыня, состоящая из мельчайшей песчаной пыли. На этом ландшафте, исковерканном солнечным смерчем, казалось, не могло быть никакой жизни. Тоскливое до боли пространство, не предназначенное Богом для человека... И мне среди душных ночей все чаще виделся подпирающий облака лес с муравейными кучами у корявых комлей берез; ушей касался нервный шелест осиновой листвы, а в горле саднило от смолисто-сырого хвойного запаха, какой в концентрированном виде опускается вечерами на берега водоемов. ...Тропинка пролегла по увалу, витиевато пронизывая осиновый подлесок. В стороне бухли молодые калиновые кусты, успевшие сбросить с себя молочную пену соцветий, изредка из ниоткуда тянулся черемушник, увитый изумрудными ожерельями хмеля. Стволы деревьев понизу заполонила густая папоротниковая поросль, из нее широкими ладонями поднимались листья переспелых пучек. За свежей валежиной лежит другое дерево, видать, поваленное грозой прошлым летом. И возле них отдельными семьями растут молодые саранки, обсыпанные сиреневыми завитками. Я, конечно, мог бы проехать еще с километр – дальше лежал свороток, по которому до крайних домов было рукой подать. Но машина остановилась именно там, где я попросил водителя. Мне с детства была знакома эта тропинка, десятки раз ходил по ней. Впервые мне показал ее отец. Был, помню, апрель, конец затяжной зимы второго послевоенного года. Мама с февраля лежала в районной больнице. Рано утром прибежала почтовичка Полина Чикалова, запалистым стуком разбудила нас, и через двойные стекла мы услышали, что звонили из райцентра: матери, мол, совсем плохо, срочно вызывают отца. Тот молча помог мне собраться, сунул в кирзовую хозяйственную сумку краюшку хлеба, две луковицы и несколько смерзшихся срезов свиного сала. С этой поклажей мы зашагали из дому. Дорога к большаку была разбита «дэтэшкой» – единственным в округе гусеничным трактором, сохранившимся до конца войны. По причине полного бездорожья редкие подводы старались пробираться стороной – там, где еще не отошла от зимы верхняя прослойка земли. – Пошли напрямик, тропой, – выдохнул в утренний воздух отец. – Выйдет короче на полчаса. Может, успеем... Кто-нибудь подберет... Но никакого попутного транспорта – ни машины, ни телеги – в нашу сторону на дороге не оказалось. Так мы и шли, не говоря друг другу ни слова, все двадцать с лишним километров. Дважды останавливались, жевали всухомятку ржаной хлеб с прочесноченными ломтиками сала. Я видел, как в отцовских глазах дрожали слезины, которых я прежде никогда не видел. Он морщился, болезненно отводил от меня взгляд и молчал. И я тоже не находил слов, поскольку не знал, что теперь стало с мамой. Но через случайно пойманные взгляды отца понимал: ничего хорошего у нас больше не будет. Мне остро передалась в те мгновенья наша общая семейная безысходность... Так вышло, что вскоре не стало и его, я осиротел и перешел на жительство к родному брату отца, Степану Алексеевичу. Дядя Степан конюшил в колхозе, жил с теткой Анной небогато, но и не бедствовал. По его двору зимой и летом толклась скотина: корова с телком да три-четыре овцы, тут же под ногами с весны до первого снега путалось до двух десятков кур. Хорошо ли плохо, но жить было можно. Дядины дети, мои двоюродные братья Егор и Иван были намного старше меня. Один служил на сверхсрочной в армии, другой где-то работал учителем. А дочь Настя вышла замуж за одноногого Васюху Коновалова, инвалида с войны, и переселилась к нему в дом. Из младшего поколения родни у дяди Степана и тетки Анны жил я один.
Много раз ходил я этой малозаметной тропинкой: и за грибами, и на покос, возвращался из райцентра на каникулы. А потом уже взрослым приезжал сюда всей своей семьей. Высаживались мы около заветного места и шли этим же направлением. Попутно я рассказывал, как угодил здесь в сухой корень, сбил босую ногу и отвалялся из-за такого пустяка в кровати больше месяца. Как наткнулся тут на ежонка: колючки глаже, чем волос на голове. А в другой раз, когда повстречался на пути сохатый, было совсем не до умиления. На всю жизнь врезалось в память, как крутанул лось могучей шеей, ломая рогами ветки. Видно, встревожился внезапным вторжением человеческой твари в свои владения. Блеснул ярым огнем глаз и грузно ступил в мою сторону, заставив труханувшего пацаненка дать деру. Тогда я побежал назад по этой же спасительной тропинке, сшибая на ходу засохшие от времени сучья... Я не знал и никогда не узнаю, кто первым проложил этот мало кому известный в округе лесной путь. Может быть, мой отец, а может, и дед. Ведь здесь, на этой земле, прошло и их детство. И здесь матушка-земля приняла моих дорогих предков... Это вот я рано ушел бродить по свету и не знаю, где останутся мои следы. ...Тропинка к селу выходила недалеко от нашего кладбища. Тихое и печальное место... Словно прикасаясь к иному, но реальному миру, я всегда приостанавливался здесь, затаив дыхание. В детстве я не знал никого из тех, чьи имена были нацарапаны или вырезаны на некрашеных деревянных крестах. Памятников и оградок вокруг них по тогдашнему обычаю не было. С годами кладбище разрослось, вышло из-под белоствольной рощи и как бы немного отдалилось от деревни. Появились сначала дощатые, потом железные памятники. Я стал обнаруживать на них знакомые имена и фамилии. Об упокоенных односельчанах напоминали привернутые к дереву или металлу фотографии – чаще всего овалы, покрытые жаропрочной эмалью. Мать с отцом были схоронены на стыке старого и нового кладбищ. Так я делил свое прошлое: то, что было до меня, и то, что стало при мне. Высокая березовая роща иссыхала на глазах. Средь редких ветвей темнели потрепанные шапки сорочьих и вороньих гнездовий – туда давно не залетали их хозяева. Кресты на старой части кладбища стояли наперечет, намного больше там было просто затянутых травой бугорков и валиков. Вдоль жердяной кладбищенской ограды когда-то прокопали канаву, теперь она доверху заросла сорняком... Я прислонил к столбику ограды дорожные вещи – небольшой кожаный чемодан и спортивную сумку. Направился в сторону, где покоились мои родители. Подошел, постоял минуту, отметил свое присутствие полушепотом «царствие вам небесное!» и повернул назад. Я знал, что приду сюда завтра и сполна совершу свое сыновье дело, вдоволь посижу подле дорогих могилок. Машинально ухватился за осотовый стебель – хотел вырвать паразита с корневищем, да не тут-то было: только скользко обжег ладонь игольчатой щетиной. Тут я заметил, как метрах в пятидесяти от меня торопливо прошла незнакомая женщина. Со спины я не смог даже определить ее возраста. Она же, поддерживая на плече черенок штыковки, скорым шагом удалялась от меня в направлении деревни. Проводив взглядом незнакомку, стал выбираться из тесного лабиринта оградок. Так вышло, что через какое-то время я оказался на том самом месте, где до меня находилась удаляющаяся прочь незнакомка. Огляделся. Немного в стороне от других могил стояла остроконечная металлическая тумба со звездочкой наверху. У могилы не было никакого ограждения, к памятнику подступала свежая насыпь, которую, видать, только что обровняли по краям, и теперь под солнцем земельный срез покрывался белесой поволокой. Я подошел ближе. На холмике у основания памятника стояла поллитровая банка с водой и опущенными в нее ромашками. Выше приварена металлическая рамка, куда еще не успели вставить фотокарточку. Под рамкой привинчена пластинка из нержавеющей стали с фамилией и двумя главными датами. В длинное тире между цифрами уместилась короткая жизнь молодого человека. Меня покоробила деталь: здесь покоился ровесник моего старшего сына. На мгновение во мне плесканулось острое чувство неизбежной утраты чего-то самого дорогого, пробилась инстинктивная боязнь за судьбу самых близких людей... Уходя отсюда, я понял, что памятник поставлен совсем недавно, не более месяца назад. Смахнул с лица пот, поднял с травы оставленные вещи и зашагал по проселочной слегка пыльной дороге, огибающей изгороди крайних огородов. Вдали передо мной маячила фигура все той же женщины с лопатой. Перед тем, как я собрался свернуть в свой переулок, женщина в последний раз мелькнула около чьего-то плетня и исчезла.
Дядю Степана застал дома в одиночестве. Точной даты своего прибытия я специально не сообщал, написал только, что в конце июля: вдруг вышла бы задержка в дороге, у стариков тогда были бы лишние переживания и хлопоты. Мы обнялись, расцеловались. У дяди от неожиданной радости намокли складки у глаз. – Эх, ек-маек! А тетка-то, Сань, с утра подалась по грибы... Заждались все. Я как знал, остался, даже на пасеку не пошел. Сердце предчувствовало, – потер он ладонью одряхлевшую грудь. – Оно у меня, Сань, наперед смотрит... Ну, дак как, ек-маек? Дядя Степан суетился рядом, разглядывая меня, как долгожданную диковинку. Кисть его правой руки заметно вздрагивала. Он подхватил ее левой, прижал локтем к подреберью. Значит, у дяди не все хорошо со здоровьем... – Ну, ну... Африкан! Истощал там у их, у негров-то. А так ничего! Хорош! Наша порода... А што седина пошла – пес с ней. Это дело мужицкое, наживное. У меня белый волос пошел, посчитай, с тридцати годков... В дяде мне виделся уже глубокий старик... Поживу я здесь, пообвыкнусь, и сотрется первое впечатление, окружающее будет казаться таким же, как раньше, – нисколько не измененным прошедшими годами. Но сейчас, глядя на дядю Степана, я видел, что он давно перешагнул тот рубеж, когда человека, сколько б он ни хорохорился, начинает одолевать разрушительная старость. Вот уже не слушается одна рука... Во мне ожили воспоминания о детстве, о родительском доме, который давным-давно покосился, врос одним углом в землю, но и поныне стоит на той стороне улицы. От нахлынувших чувств перехватило горло. А дядя Степан не давал выдохнуть ни слова. Как заведенный механизм, он будто старался сразу выговорить все семейные новости и личные соображения по каждой из них. Рассказал, что по весне наведывалась старшая внучка Ольга, дочь сына Егора. Пожила меньше недели, нюхнула деревенской тоски и укатила к себе в пригородный откормсовхоз. Обстановка, мол, деда, у вас сиротливая: ни кавалера стоящего, ни дискотеки, только одно дрыганье под баян... Потом было доложено, что тетка Анна свалилась по оплошке в погреб, да, слава Богу, удачно – не только ничего у себя не надломила, а даже как следует не оцарапалась. Зато чуть не заболела с большого перепугу. Да что с нее, мол, взять, она во все веки такая... – Вываливается счастье к людям, – заключил мой гостеприимный хозяин. – Но уж больно редко! Наконец, я понял, что дядю Степана мне сегодня не переждать. – Сполоснуться бы с дороги... – напомнил я о себе, вклинившись в стариковский монолог. – Помывальник наш все так же во дворе? – Об чем, Саня, речь? Об чем разговоры! Щас я тебя отведу в душ. Там за сарайкой Васюха смастачил нам одну штуковину... Ты в своих городах сроду такого не увидишь. Ступишь на дощечку – и потекла божья роса. Я его спрашиваю: ек-маек, где такого чуда нагляделся? Ведь с самой войны человек не вылазил из деревни. Может, у немца где подглядел? А он мне, значит: журналы надо чаще, папаша, полистывать. Ах ты, Господи! Разив мне теперь до журналов, Сань, коли девятый десяток разменял... Про журналы талдычит, да еще на полном серьезе. Во дает! Ты ж сначала головой подумай, а потом советы давай! Я видел на лице старика беспредельную искреннюю радость, вызванную и моим появлением, и тем, что у него за сарайкой работает душ на уровне мировых стандартов. И мне захотелось прямо сейчас, сию же минуту сделать ему приятное в ответ. Вытащил из сумки сверток, обернутый в целлофан: – Вам, дядя Степан! На память об африканском континенте! – Ково ты тут придумал? Надо ли, Сань? Я помог извлечь из целлофана содержимое свертка – бутылку французского рома и курительную трубку, вырезанную из эбенового дерева. – Сань! – умилился старик. – Да я же теперь совсем не курю... Тетка Анна тому первый свидетель. Дело у нас такое вышло, ек-маек. Понимаешь, на прынцып пошло! Да про это потом... – отмахнулся он здоровой рукой. – А вот твою мадеру-холеру опосля опробуем. Гости в жисть не откажутся. Ты, наверно, не слышал: мне доктора запретили эту заразу даже из наперстка пробовать... Дядя Степан с сожалением посмотрел на трубку, отполированную до зеркального блеска и светящуюся откуда-то изнутри. Посмотрел, раздумывая: брать или не брать. Потом снова махнул рукой – мол, все одно помирать! И вместе с ромом принял от меня подарок целиком. Пузастую с красивыми наклейками бутылку поставил на серединку комода, а трубку из черного дерева сунул в карман висевшего на гвозде домашнего пиджака. Ближе к вечеру вернулась из леса тетка Анна. Расцеловались и с ней. – Насколько ж теперь приехал, Сашенька? – вытирая платком разрезы лазоревых глаз, спросила тетка. – А то все разы набегом да наскоком. – Сейчас надолго. Может, на месяц. А может, и подольше. Вам помогу с сеном, порыбачу, грибочков пособираю... – Разив на это дело месяца хватит? – тетка Анна была в своем репертуаре. Она развела короткими ручками и помотала головой: – Месяца не хватит, хоть убей! Как перед крестом говорю: поживи подоле! – Ну вот, пошла собирать деревня... У него ж своя голова, в ней и прописано, сколь можно, а сколь нельзя. Все ж таки на казенной службе, а не при твоей юбке! – осерчал дядя Степан. – Че ты, как старая балалайка: те-те-те... Прости господи! Поди-ка лучше народ зови, а не тетекай, ек-маек! Здесь я должен на минутку прерваться и рассказать о том, почему жену своего дяди называю не иначе как теткой. Начало эта история получила еще до войны, до моего рождения. Когда дядя Степан женился на Ане Колосовой и привел ее к себе в дом, у него, кроме моего отца, было еще два брата, оба старшие, и у них уже были свои дети, всего семь ртов. Росли эти мои двоюродные братья и сестры вольно, особо шустрили те, которым было лет по семь-десять. Новую тетю Аню из-за ее молодости пацаны не очень жаловали, а старшие вообще обращались с ней как с ровней. И вот однажды Аня собрала в ограде всю кучу сорванцов и со строгостью объявила: – С этого часа я для вас никакая не Аня и не подружка вам, я – ваша тетка. Будет для вас только одно имя: тетка Анна. Иначе... Мои юные сродственнички поняли, что может последовать за словом «иначе». И сначала полушутя, а потом и на полном серьезе стали величать ее «теткой Анной». И когда я в детстве осознал себя человеком, для меня уже не было никаких проблем: только дядя Степан и тетка Анна... Так ее звали в моей семье, так стали звать соседи, а потом с возрастом и все деревенские... Тетка Анна, сладко жмурясь, поспешила к погребу, который недавно так удачно ее принял. По дороге остановилась и доложила, с ехидцей посматривая на мужа: – А народ, кому надо, оповещен и ко времени явится. Мне вон еще на пасеке Тимоха Погорелов сказывал, ково к нам седни Бог привел... Лучше бы ты, Степа, раскладной стол из кладовки достал, а не строжился понапрасну! Дядя Степан придвинулся ко мне, заговорщически шепнул: – Вон она какая твоя тетка, Сань! Я и впрямь ее зазря ругаю... А может, не зазря, ек-маек. Прынцип тут вышел у нас с ней, беда чистая, – он вытащил из кармана пиджака подаренную мной трубку, повертел ее сначала около глаз, потом провел возле носа и снова ткнул на свое место. Дядю Степана и его жену я знал с тех пор, когда они уже были зрелыми людьми. Оба казались с виду неуживчивыми, привередливыми. Но это только со стороны и для постороннего глаза. Для всех знающих их ближе оба были воплощением доброты и сердечной отзывчивости. Мне не суждено было взять столько душевного тепла от своих родителей, сколько я получил его от дяди и тетки. Такая, видно, судьба... К тому времени, когда тетка вернулась из погреба с двумя кринками сметаны, я распаковал подарок и для нее. Этот подарок тоже имел давнюю предысторию. Женщине нужны были специальные очки для дома и для улицы. Нигде – ни в районе, ни даже в области – таких ей сделать не могли. Сестра Настя вместе с письмом прислала мне рецепт на изготовление очков для матери с разными диоптриями и с учетом имевшегося у нее астигматизма. Две пары немецких очков-хамелеонов я сейчас тетке Анне и привез. Подал ей прямо в ее короткие ручки, заодно не забыл поцеловать в щеку. – Че я сквозь их увижу? – разочарованно хмыкнула тетка Анна. – Это же очки для слепых, Сань, а я-то, дай Бог, еще все вижу... Тут не на шутку испугался я – вдруг подарок пойдет коню под хвост... Стал рассказывать, что под воздействием света линзы очков начинают менять окраску для того, чтобы глаза в течение всего светового дня чувствовали себя комфортно. А видно через такое стекло даже лучше, чем через простое оконное. Тетка Анна все глубже поджимала свои сухонькие губки и, наконец, остановилась, коснувшись кисти моей руки: – Коли в том правда, не сниму их с себя ни за какие деньги! Пусть старухе позавидуют... Такой оправы я ни у кого еще не видала. Даже-ть в телевизоре. Брежнев, поминается, как-то стоял в них на мавзолее. Я их, Сашенька, ноничь перед народом одену... – И спать в их ложись, – беззлобно поддел дядя Степан.
Как только солнце склонилось к изголовью дальней тайги и ослаб дневной зной, во двор к дяде Степану потянулась наша родня. Жили в Смирновке не только дочь моих вторых родителей Настя и ее муж Василий. Было еще немало мужиков и женщин, к которым вели ветки родства по отцовой стороне и по линии той же тетки Анны. Вот, к примеру, сестра Василия – Стеша. Мне, получается, сватья. Учились мы когда-то в одной школе, она двумя классами младше. После, когда я приезжал на каникулы студентом, провожал Стешу из клуба. Даже пытался поцеловать, но она оказала форменное сопротивление, начиталась где-то в романах: разве можно без любви?! На том факте наш флирт и распался. Но далекие топтания на скрипучем снегу остались, видно, не только в моей памяти. Сегодня Стеша явилась первой, да не одна, а с пацаненком лет трех-четырех. – А мы лес нонче пилили, – вглядывалась в меня Стеша, взметнув ровные дужки бровей. – Вдруг пало на ум: Саша должон пожаловать... Упросила своего Григория: вези домой, старый обабок... Вот так каждый раз, когда я появлялся здесь, одной из первых меня встречала Стеша. Она не лезла с поцелуями и рукопожатьями, даже больше того, никогда не здоровалась, как все, а начинала разговор сразу с известной только ей середины, словно о главном с ней было давным-давно обговорено... Неужели так глубоко запал женщине в душу тот давний скрипучий снег? – Ишь ты! Орел-то у тебя какой, Степанида! – показал я на голенастого мальчонку с подгорелыми от солнца ушами. – Не подумать, что бабушкой стала... – А ты и не думай, Сашок. Соседский он, Нюрки Курковой внучонок, помнишь Курковых? Ее отец кадки всю жизнь клепал... Вот шла к вам, Нюрка с мужиком на избу дерево лысят. А этот бедолажка ко мне прильнул, ревет лихоматом. Пришлось взять с собой. Он у них маленько не совсем того, пусть со мной погуляет... Баба Аня ему калачик да хворосту дала. Вот и вся радость. Мне увиделась глубокая печаль в ложбинах Стешиных глаз, и я подумал, что она, обращаясь ко мне, выдохнула совсем другие слова: «Посмотрю на тебя – и вся радость!» Подошла сестра Настя, за ней следовал муж Василий, перебрасывая грузное тело со здоровой ноги на трость. Настя прижалась ко мне изгорелым лицом, красным и горячим, как после бани, передавая аромат сельского человека; точно таким же был когда-то вкус материнских губ – все в одном: и соль, и сладость, и привкус только что испеченного хлеба. Подходили другие родственники – кто в одиночку, кто попарно, а кто и целыми семействами. Народу набралось на добрую свадьбу, человек за тридцать, не меньше. Как бы успокаивая меня, тетка Анна блеснула стеклами-хамелеонами: – Ты не боись, Сашенька, угощенья на всех хватит, не с копейки живем. Мундерную картошку да аржаной хлеб давно не ели, и Петровский пост позади... Василий, услышав слова тещи, поддакнул: – Верно, мамаша. Живем без красной икры, но в семьях кой-какой достаток имеется. Жизнь стала крутой: или мы ее, или она нас... Эпоха! Пелагея, какая-то родственница по Василию, подала реплику сдавленным голосом, будто не до конца проглотила сухую карамельку: – Нам ить много не надо: сахарку б к чаю, но чтоб обязательно без войны! И потом деловито продолжила: – Как там, Шура, в столицах нащет военных приготовлений? Неужто ихняя возьмет? Как сам думаешь, родственничек? Дядя Степан суетился в углу двора, приказывая достать из-под навеса строганые доски для сидушек. Под его же началом мужики сварганили застолье: поставили друг к дружке три стола, обнесли их несколькими табуретками, а поверх них разложили желто-розовые плахи – не меньше, чем сороковки. Этим кедровым плахам было, пожалуй, более пятнадцати лет. Как-то дядя Степан занемог и проговорился: мол, на смерть себе дерево сострогал... Да, видно, жизнь оказалась крепче дядиных сомнений в себе. Сели за общий стол, занявший место во дворе от крыльца почти до самой калитки. Дядя откашлялся, коснулся рта загрубелым кулаком. Начал говорить: – Вот он и вернулся... И вдруг, видно, занудело у него в груди, продолжить не смог. Кивнул зятю Василию: – Скажи, Вась... Че-то во мне седни ни чиху ни пыху. Василий тоже скашлянул, прогоняя волнение. Как сидел, так и остался сидеть – без чужой помощи ему бы с места не встать в этой тесноте... Помолчал. Потом, вспомнив книжные слова, завернул их чуть не белым стихом. И, подавшись грудью вперед, кончил совсем попросту: – Че языком ватлать? Давайте-ка, мужики, выпьем за Санюху, за твой, Сань, счастливый приезд! И точка! Под звон-перезвон дешевого стекла все потянулись ко мне – стопками, рюмками, стаканами. Потом с удовольствием стали закусывать. Как-никак каждый пришел на эту встречу с тяжелой работы. Сестра Настя прижалась могучей грудью к плечу Василия, деревянной ложкой черпала окрошку и попеременно подносила то к своему рту, то к губам мужа. – Квас-то чик в чик, мам! А думали, не уядренится. – Квасишко ноне с медком да с хреном, под самый вкус, – размахивала ручками тетка Анна. – И большой сласти нет, и запашист, и в нос не бьет... Румянец залил ее одутловатое лицо, капельки пота выступили на кончике приплюснутого носа. Молча ел жареные грибы, густо удобренные сметаной, Матвей Пшеничников, деревенский кузнец и первый в селе гармонист. Сегодня он обновлял байковую рубашку в клеточку – мой гостинец с прошлого приезда. Матвей ел степенно. На его корявой физиономии выделялся нос, похожий на рассекатель воздуха, – горбатый, красный. Ударь по нему кремнем – вспыхнут выбитые искры. На крыльях носа фиолетовые прожилки – это от горячей работы в кузне. Матвей старше меня всего на семь лет, а смотрится совсем зрелым мужичиной. Война оборвала его начальное образование, но не отобрала физической силы и тяги к музыке. Казалось, только и знал он два дела: махать у наковальни молотом да терзать любимую гармошку. Жил кузнец бобылем. Два раза сходился с местными вдовами, да не сладилась у него семейная жизнь. Чем-то, меж собой судачили бабы, он их не устраивал. Или вроде они его. Не разберешься... Но по-человечески, по-соседски все кузнеца уважали. Те же бабы порой жалели его в открытую. И некоторые с добрым чувством несли ему домой или на работу то пару пирожков с ревенем, то свежезаквашенной капусты с яблочком, то горку яиц из-под несушки. А то вдруг сами задерживались у него до полуночной темени или даже до утра, неслись потом огородами в самую рань к себе на ферму... Но все равно жил Матвей сам по себе, вроде ни до кого не имея никакого касательства. Что надо сковать из железа, сыграть ли когда – пожалуйста! Он никому ни в чем не отказывал, и на все гулянки был зван в первую очередь. Пил Матвей без усердия и жадности, скорее всего, для аппетита, зато любил за столом посидеть долго и вдумчиво – может, это было у него от природы, а может, шло от неровной бобыльской жизни, плохо оно, когда в доме нет никакой хозяйки, а без женщины сильно наскучивает любая мужицкая доля... Тетка Татьяна, младшая сестра Анны, такая же курносая, с широким рябым лицом. Говорунья и песенница, пышногрудая женщина – это свое природное достоинство несла она по жизни открыто, без скупости, платья носила обязательно не только с вырезом, но и с вызовом, чтоб всегда и любому было видно ее богатство. Вот и сейчас она сидела – будто позировала в промкомбинатовском ателье перед фотоаппаратом, поджимая розовые свои губки. Не пройдет и полчаса, как первой выскочит тетка Татьяна из-за стола, подхватит короткими ручками самую компанейскую молодку и зачнет частушку. Рядом с ней муж Алексей, цепкий мужичок до живого дела. Один к одному держит на своем огороде двадцать ульев, за лето качает полторы тонны меда. Денежный мужик Алексей, но скупущий-прескупущий – не приведи господи! Будет помирать, а на флакон лекарства для себя ни копейки не вытащит... Да еще примкнувший к нам в давние годы дед Михайло, да троюродный брательник Яша со своей супружницей Варей, да одинокая тетка Марфа, самая дальняя родственница, кому-то из наших то ли кума, то ли сватья. А еще подросшие племяши и племянницы – здесь почти вся моя деревенская родня, не считая тех, кто, как и я, укатил далеко в город и в другие красивые на земле места. Ну, по правде сказать, если не приму во внимание существование Витьки Прозорова, приходящегося двоюродным племяшом Василию, – тот у нас за всех будет еще долго осваивать подземную часть рудников в окрестностях Магадана... Время брало свое. Застолье разгорячилось. Заулыбался Матвей Пшеничников, переложил подальше от края стола надкушенную котлету, потянулся рукой под лавку за своей поистертой гармошкой: – Где она, лихоманка тебя побери? – Вота, вота! – тетка Анна прытко вывернула инструмент из-под кедровой плахи, которую все-таки сумели прогнуть крепкие зады мужиков, сидевших подле Пшеничникова. – Ты, Матя, сиди, сиди. Вот доска кабы не сломилась... – Ха! – оживился брательник Яша. – Я на ей, тетка Анна, любым трактором проеду – она в жисть не схрустнет. Раньше дерево было не то, что теперь. Нонче его жуки, завезенные из-за границы, пожрали... Одни дырки в дереве, как в швейцарском сыре. У Яши высоко обритые виски и тонкие, оголенные, плотно прижатые к черепу уши – как у зайца при быстром беге. А зажим авторучки в нагрудном кармане пиджака из букле грязно-молочного цвета выдает представителя местной интеллигенции. Матвей Пшеничников принял гармонь из рук тетки Анны, яро рванул меха. По ограде взвились, свиваясь в облако, дружные звуки хромки. Передо мной качнулось детство, выплыло оттуда на миг мамино лицо. Она, когда была здорова, в пляс ходила первой... Из маминой близкой родни в нашей деревне никого нет. Отец ездил свататься к ней верст за сорок. И там теперь из ее родственников ни одного живого человека: кто-то не вернулся с войны, кто-то умер, другие, как я, разбрелись по белому свету. От маминого села, говорят, теперь одно пустое место осталось. А место бывших домов жителей обозначено только густым бурьяном... Дед Редьков, кум по маминой линии, калякал с Василием. – Ноне орешный год будет, Васюха. Примета такая есть... – Какая она, к лешему, примета? – загладил редкие волосы Василий. – И так видать: шишка, Петрович, ядреная налилась. Я позапрошлым днем с Тимохой Погореловым на пасеку ездил. В бинокль глянул – богоньки мои! Кедрач в небо увился, и шишка на нем с мой кулак! Только взять ее надо по-людски. – Мда-а, – подытожил разговор старик Редьков. – На моей большой памяти такого не бывало. К добру ли только это? Не знаешь, Василко? – К добру, – ковырнул спичкой в зубах Василий. – Как в песне поется, Петрович. Можешь спать спокойно и видеть сны... Василия пустые разговоры начали раздражать, но дед Редьков не унимался: – А про мутацию-то, небось, книжки читал? Я думаю: все связано с нею... Василий снова погладил свои зачесанные назад волосы. Они были почти зализаны ото лба к макушке, лежали на голове нежирными черными линиями – казалось, малюсенький тракторишко с плужиком сделал несколько загонов по голому косогору и затих на противоположном склоне, дожидаясь дальнейших распоряжений. Наконец, дед Редьков, позабыв про Василия и про мутацию, уставился слезливым глазом на гармониста. Тоже, наверное, на ум навернулось времечко прокатившейся молодости... Матвей Пшеничников, малость поозорничав, испробовал каждую пуговку ладов и басов, крикнул с хрипловатым надтягом: – А ну-ка, Настя! Хлебай уху, поминай бабушку глуху! И точно: сестра Анастасия выскочила боком от Василия на середину двора и, ударив тапочками о выжженную за день землю, всколыхнула затянувшийся за столом гомон:
Я любила сердце тешить, На дорогу выбегать. У дороги лес дремучий – Дорогого не видать.
Выбежала к Насте Яшина жена Варвара. Взметнула вверх руки, словно от поверхности воды понеслась в глубину бездонного омута. Тряхнула головой, разбросав по лицу и шее тяжелые пепельно-русые пряди волос. Замерла на мгновение – дождалась, когда Матвей закончит проигрыш. И, толкнув легонько локтем в Настин бок, вывела высоким голосом:
Мой миленочек уехал, Только пыль на колесе... Меня горькую оставил, Как полынь на полосе.
Матвей во второй раз прошелся по мелодии частушки. Настасья с Варварой со вздернутыми руками ходили по образовавшемуся полукругу одна против другой, запаляя себя подхватками «Эх-ха! Эх-ха!» – Ну, девки, че задремали? – уцепила Настасья Стешу и потащила ее за руку от стола. Стеша, не отнекиваясь, чиркнула по земле каблуками туфель, на ходу поправила кончики собранных в пучок волос. Начала сразу, будто тут она и была:
Где мы с миленьким встречались, Там цветочки расцвели. Где мы с милым расставались, Мутны реки потекли.
Подхватила снова Настасья:
Снегу белого надуло К огороду глубоко. На свиданье мил не ходит – Говорит, что далеко.
Больше в этот раз на круг никто не вышел. Зато три певуньи-плясуньи – Настасья, Варвара и Стеша – долго в такт хромке Матвея соперничали друг с дружкой, веселили народ частушками и прибаутками. Мужики частыми выкриками подначивали Матвея и женщин на кругу. Солнце сошло за перевал. Но его рассеянный свет стоял еще над домами и огородами. За оградой, одышисто вздыхая, протарахтел с пустыми флягами колесник «Беларусь». У середины села пиликнула своя гармошка. Хлопнула дверь калитки, закрепленная на пружине от отжившего век комбайна «Сталинец». – Ты чего ж, родимая, ек-маек? – приветствовал еще одну гостью дядя Степан. – В кои поры тебя ждать? Ко мне среди захмелевшего люда пробиралась тетя Феша, отцова и дядина двоюродная сестра с веселыми глазками, маленькими, как огуречные семечки. – Ждать-то меня че? Не велика цаца! Ноне сено ставили. Мой вдрызг умаялся, щас как убитый спит... Я б давно прибежала, а там Деменчиха, будь она неладна. Тетя Феша подсела ко мне. Прижалась морщинистой щекой к моей щеке, тихонько выговорила: – Глянула на тебя слету – вылитый папонька. А пригляделась – нет. Вроде как с мамкой больше поперемешалось. Тетя Феша долго выпытывала у меня о здоровье, о семье, о работе «за бугром», короче, обо всем том, что в первую очередь интересует давно знакомых или близких людей. Она несколькими глотками опорожнила кружку погребного кваса. Видно было, что за день сильно умаялась, а главное, напотелась на жаре. Да и возраст не девичий – давно за шестьдесят. – Ох, времечко... Катится, что яблоко под гору. Смотрю на тебя, миленький, и сердце корочкой покрывается. Давно ль ты с мамкой приходил к нам. Все вместо «рэ» букву «э» говорил... Ну, да ничего. Зато теперь на люди крепко вышел. Помужал как! Да и головку морозом побило... Дядя Степан молча смотрел в сторону Матвея Пшеничникова. Там, среди женщин, спорили, какую заводить песню: то ли «Подмосковные вечера», то ли «Вот кто-то с горочки спустился». – Км, км... – молвил старик, итожа свои, ему только ведомые мысли. Потом неожиданно повернулся к тете Феше: – Че там у них, у Деменцовых-то? Опять самовар развели? – Ой, че было, че было, Степ! В кино такого не увидишь вовек. Навылась опять Деменчиха, да все в причеты... – Мда, – вымолвил дядя Степан, – тяжко будет Маруське... – Ей че! – встряла подвернувшаяся к слову тетка Анна. – Она свое возьмет. И чужое прихватит. А скажи ей че-нибудь по пути – она ж тебя выставит всяко... Не девка, а мельница. Дядя Степан не ожидал таких теткиных слов, да еще в моем присутствии. На лице старика проступило явное недовольство: – Пошла языком ляскать, будто другого дела нет... Тетка стерпела слова мужа, как переносят зубную боль вдали от цивилизации. Отошла от него, поджав узкие губки. – Деменцовы – это кто такие? – спросил я, напрягая память. – Фамилия вроде знакомая... Не тот Деменцов, что к нам председателем присылали? – Он, он. Сам-то, дерьмо поганое, спился, заворовался. Давно о нем ни слуху, ни духу... А баба его, Деменчиха, осталась у нас. Парень у них был, Ленька. Может, ты помнишь? Нет, сына бывшего председателя я не знал. Зато вспомнил сегодняшнее посещение кладбища, и во мне неожиданно увязались воедино мысли о парне, что лежит под памятником без фотокарточки, и о Деменчихином сыне. Сквозь легкий хмель я уловил: вот, оказывается, кому оставлена в банке горсть ромашек – сыну бывшего председателя. Леньке Деменцову. – С сердцем был человек. Не в отца. Армию отслужил той весной, – вздохнул дядя Степан, – а вот тебе... Не повезло парню... – На что они, Степа, седни нам? Гостю бы скорей до кровати, а мы его всякой всякотой потчуем... М-м? – и тетя Феша тихонько подалась ко мне, стараясь не вовлекать дядю Степана в начатый было разговор. Я уловил, что в селе творится что-то неладное. Чувствовал, что здесь колышатся два противостоящих лагеря. И в этом дворе оказались люди с двух сторон... Однако никто не хотел посвящать меня в эту туманную ситуацию. Наверно, по негласному договору родня оберегала меня, отводила от разговора о судьбе неудачливой Деменчихи. Но как раз в эту минуту снова подала голос тетя Феша: – Дело тут заварилось, не приведи господи! Цельна деревня на две части разошлась из-за этих Деменцовых... После, Саня, узнаешь сам. А щас ешь на здоровье. На-ко тебе карасика в сметанке. Гляди только: рыбка хороша, да больно костлява.