ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2007 г.

Западносибирские сны (окончание)

Какие люди!

...Опять я долго смотрел на трехтомник Солженицына, поверх которого лежал большой бронзовый крест с распятием и рядом с ним крошечною серебристо-черной горушкой – некрупные бусинки с маленьким алюминиевым крестиком. Как все-таки я решился оставить все это в чемодане? Как в него не заглянули таможенники?..

За плотными оконными шторами послышался говор, смех, скрип снега под ногами: первая смена стекалась к рабочему поезду, к автобусам да «коробочкам» с крупными буквами по брезенту над кабинками: «Люди».

Вчера увидал «коробочку» монтажников, где перед этой надписью шутники добавили ещё одно слово: какие.

«Какие люди»!

А, может, это вовсе не шутка? Осознание в себе чего-то такого, чего нас, без конца говоря о нашем долге, лишали исподволь воли?

Какие, и правда, люди, – мне ли не знать!

Но мне ли не знать и другого: как мы тут живём...

Всякое утро один и тот же знакомый звук и всякое утро чем-то вроде бы разный, который день постоянно напоминал, что кончилась австралийская сказка, всё, опять наступило привычное поселочное житье... привычное ли?

Такой жестокий самоанализ меня до сих пор не мучил, ни одно из давно испытанных средств, которые казались раньше надежными, теперь не спасало...

Замолчи, самоанализ, – замолчи!

Все равно сгоришь ты в доменной печи! –

этот стишок-выручалочку я придумал ещё в шестидесятом, им пользовались чуть ли не все в нашей редакции: я уже ушел на «вольные хлеба», а он там остался – в наследство таким несгибаемым бойцам, как Пашка – эх, Паша, Паша! – Мелехин... и если бы он был одинок!

Чем этот стишок был хорош, вместо домны, когда она заработала, наконец, вставили очередной «пусковой объект» – стих был как детский «конструктор»...

«Гениально, шеф! – кричал ещё когда Роберт Кесслер. – Я думаю, это твое бессмертное творение одобрил бы сам академик Иван Павлович Бардин – оно рассчитано на полный металлургический цикл!»

Как он там, в своем Ростове? Казачура-немец, в армянской Нахичевани...

«Замолчи, самоанализ – замолчи!» – в который раз пытался я воодушевленно начать, но внутренний пыл тут же и погасал – что-то кисло у меня это выходило...

Возвращался в мыслях к поездке, к последнему яркому впечатлению – шмону уже на нашей таможне, во Внуково – знатный, знатный был шмон!

Толпились в очереди, и кто-то вдруг сказал, что сувенирные индийские ножи тоже будут отбирать. Чтобы не отобрали, надо отломить лезвие от ручки, а дома потом приварить – все дела.

С матерками и вздохами взялись открывать чемоданы, доставать кривые ножики в резных колодочках из красного дерева... Гиви подкладывал лезвие под подошву, рывком приподнимал ручку. Слышался хруст металла, и Гиви краем башмака отодвигал лезвие в сторонку, отдавал ручку владельцу и тут же протягивал ладонь за новым ножиком...

Хорошо, что я тогда не поддался. Будь что будет, решил. Если отберут – пусть все вместе. Нет – нет.

Кто же все-таки меня выручил? Грузины? Саша за меня поручился, и – все дела. Или – армяне? Эти само собою – невольно.

– Развяжите-ка! – сперва как бы походя сказал таможенник, поведя подбородком на первый безразмерный, перетянутый тонкими веревками чемодан.

Как возмущенно братья-армяне на родном языке на это откликнулись, как гневно и в то же время со страхом в глазах запереглядывались, как выжидательно уставились потом на своего старшего, невозмутимо стоявшего последним из них вальяжного цековского работника.

– Развязывайте, развязывайте! – погромче потребовал таможенник.

Опять они загалдели, как вспугнутая стая ворон, опять в конце концов уставились на своего старшего.

Он уже пробирался в начало очереди.

– Это обязательно, товарищ? – спросил строго.

Вместо ответа таможенник почти незаметным, стремительным движением достал из кармана крошечный перочинный ножичек, ловко чиркнул по веревкам, они распались. Он снова указал подбородком:

– Открывайте!

На стойку рядом одна за другой вылетали вещи, отдельно выкладывались объёмистые пакеты:

– Передача? – бесстрастным тоном интересовался таможенник. – А почему написали в декларации, что их у вас нет?.. Это – ещё одна. И – ещё?!

Все выше росли на стойках горы шмотья, все тише становились братья-армяне, все слышнее был треск лопнувших под ножичком веревок.

С нарочито скучающими лицами стояли чуть в сторонке ожидавшие своей очереди грузины. Подполковник Саша и вовсе отвернулся от красочного зрелища армянского барахла...

Все наши переглядывались вроде бы сочувственно, как бы даже и виновато, но в глазах у многих поигрывало подобие некоторого торжества – шел отыгрыш за невольную обязанность таскать эти сундуки, за наши опоздания из-за них, за насмешливые статьи в австралийских газетах...

– Вот ты, Думитру, закоснел там в своей Молдавии, – взялся я подначивать Митю. – Оторвался от жизни, не веришь политическим лозунгам и формулировкам наших идеологов... Но разве ты не испытываешь сейчас вместе со всеми, извини, чувство глубокого удовлетворения?

Митя прыснул так, что невольно бросил ко рту ладонь. Оторвал её от своих смоляных усов, поднял палец.

– Я бы даже сказал: глубочайшего!

Ну, ещё бы: одно дело – помогать директору коньячного завода с пузатой его сумкой, похожей на гнездо аиста, и совсем другое – с этими бесплодными для остальных в группе, как скалы в горах Армении, чемоданами...

...Губы мои кривились в усмешке, но что-то невеселой она была, нет – невеселой!

В прихожей затоптались, раздались голоса: нетерпеливый, но даже в этом нетерпении ласковый голос жены, которая уже явно опаздывала, и спокойный, глухой со сна говорок шестилетнего сына.

Вышел поцеловать Ларису, помахать Жорику:

– Пока, Хлёбальник!

Такие у нас тогда были ласковые слова.

Попробовал было сесть за работу, но дело явно не шло и не собиралось идти – не то было настроение, нет, не то...

Снова с тоской поглядел на трехтомник с лежавшим на нем крестом: не могли на русском издать Альсан-Саича... Как теперь к нему подступиться? Клялся пастору, что буду по этим книгам учить английский... на английском потом письмо ему напишу... или этого не было – обещания письма на английском? Но вот мелькнуло в памяти. Откуда взялось?.. Значит, было?!

Гуд дэй, Альсан-Саич!.. Гуд дэй. Гуд бай, пата!

Патер, то-есть. Пастор... Гуд бай! И в самом деле, забыть бы весь этот кошмар... замолчи, самоанализ, гуд бай!..

Гуд дэй, люди за окном, добровольцы-первопроходцы – гуд дэй!

Звонок междугородной затрещал без остановки: девочки, как всегда, старались... или это уж – слишком?

– Гарий Леонтьевич? – напористо раздалось в трубке. – Будете говорить: обком партии.

И тут же послышался громкий и насмешливый женский голос:

– Это Зинаида Васильевна Кузьмина, Гарик!..

Секретарь по идеологии – ничего себе!

Лихо и весело принялась она тереть меня в порошок:

– Тебя хоть поприветствовать можно?.. А поздравить с возвращением на родную землю? На родную твою Антоновскую площадку... есть у тебя время, не помешала? А то ведь звонишь вот так и не знаешь: станет разговаривать или...

Конечно же, совершенно искренне я забормотал:

– Да что вы, Зин Васильевна, что вы!

– Думала, приедешь ко мне. Поговорим – расскажешь. Такое дальнее путешествие всё-таки. Не Таштагол, не Бенжереп или Барзас, а?! А он не едет и не едет. Наверно, думаю, некогда ему, бедному! Совсем заработался. Может, думаю, мне – самой к нему?.. Я приеду! Примешь? Найдется у тебя время?

Был прямо-таки позыв – громко взвыть, но я что-то такое бормотал: давно собирался к вам, но так, мол, вышло... хотел сразу – не получилось... то одно потом, то другое... какие-то все дела...

– Я ведь вот рвусь к тебе – придется все дела бросить! -властно перебила она.

– Еду, Зин Васильевна, еду! – пообещал чуть не на крике. Также властно она спросила:

– Когда?

– Завтра, Зин Васильевна!

– Будешь завтра? Или завтра выезжаешь?

– Буду, Зин Васи льна, буду!

– Жду тебя завтра в девять. И положила трубку.

Как не виться веревочке, а конец-то, конец... Вот уже и видать его. Собирайся!

«Надев перевязь и не боясь! – вспыхнуло протестом против жалкого, как поджатый собачий хвост, недавнего своего голоса. – Ни зноя!.. Ни стужи! Ни града.. Весел и смел, шел рыцарь и пел!»

Только не «на кутние» пел бы, эх: в станице «петь на кутние», на коренные-то – кричать, как дитё, у которого зубы режутся. Дитя великовозрастное, и действительно, – ну, держись!

По дороге в поезде вдруг припомнилось, как год назад по поводу выпивки «осуждали» меня в Новокузнецком горкоме комсомола...

Поздней осенью съехались на областную конференцию, и в перерыве я кинулся в Союз писателей, в бухгалтерии успел выхватить «по бюллетеню» около пяти сотенных: перед этим повредил на охоте ногу и два месяца хромал, вначале в гипсе, потом уже без него.

А куда настоящий-то писатель из бухгалтерии отправляется? Всё правильно: в буфет! Научил меня Ярослав Васильич, наставил...

Конференция проходила в театре оперетты, и в буфете мы сиживали, бывало, то с Буравлевым, а то с Ильёй Ляховым, старым, ещё по Новокузнецку, дружком из наших морозоустойчивых «сибираков».

Чего там размениваться: взял сразу пару бутылок югославского бренди, подозвал кого-то из задержавшихся возле стойки старых знакомых, налил по стопке, мы выпили, и я попросил его, торопившегося в зал:

– Скажи ребятам, тут есть...

Уселся поудобней, налил теперь себе одному, но выпить не успел: из зала выскользнул «доброволец» с рыскающими глазами, увидал меня, кинулся, заранее протягивая руку, быстренько хлопнул и бросился обратно.

– Ты там, – начал было ему вслед, но он сказал на ходу:

– Идут, идут!

И точно: скоро у моего столика образовалась чуть ли не очередь. Кто-то уже не вернулся в зал, остался со мной, другой побежал искать Ляхова: нельзя, чтобы Илюха остался в стороне от такого мероприятия!

Когда приняли с ним одну и другую рюмку, Ляхов откинулся на стуле, вглядываясь в меня как бы издалека:

– Кто-нибудь говорил тебе, Гарюша, что ты похож на товарища Сталина?

– А как же! – подтвердил я. – Еще на факультете. Если чуб вот так, а...

– Пойдем-ка! – вдохновился Илья.

Спустились вниз, в костюмерную, медленно пошли между рядами вешалок, на которых каких только костюмов, каких только не висело нарядов... Нашли добротный китель защитного цвета – как нам показалось, очень похожий на сталинский, подобрали к нему синие галифе. Долго искали хромовые сапоги -нога-то у меня, по выражению прабабушки Татьяны Алексеевны, «как под дурным старцем», размер сорок четыре. Но не мог же я выйти к народу в галифе и туфельках?

Нашли в конце концов кирзачи, я обул их и отправились в гримерную. Ляхов быстренько приклеил мне усы, что-то на лице подмазюкал, пошарил в каком-то ящике – достал трубку.

Через пару минут я стоял с нею в буфете напротив Ильи:

– Ви, товарищ Ляхов, носите свою настоящую фамиль-лию?

– Не совсем так, товарищ Сталин! – не только чрезвычайно уважительно – как бы даже с некоторым страхом соглашался Илья.

– Ваша настоящая фамиль-лия, полагаю, – Евреинов?

– Совершенно верно, товарищ Сталин!

– Почему бы вам не носить двойную фамилию: Ляхов-Евреинов?

– Будет приказ, товарищ Сталин?

– Считайте, уже был: устный!

Толпа вокруг нас хваталась за животики, и даже ко всему привыкшая буфетчица русоволосую голову в накрахмаленном кокошнике то и дело роняла на грудь.

А импровизация стремительно развивалась дальше:

– Мнь-е по нраву ваш верноподданический тон, товарищ Ляхов-Евреинов!

– Не совсем верноподданический, товарищ Сталин! Скорее – верноподдатый!

– Тут ви неправы: верноподдатый он будет потом, когда вместо меня в Кремль придут другие ль-юди!

– За ваше здоровье, товарищ Сталин!

– Товарищу Сталину – уря-я-а!..

Ну, разве тут могло хватить моих пяти сотен?! В костюме и в гриме так и пошел я в сопровождении Ляхова, помрежа, к его начальнице, моей кубанской землячке, приехавшей в Кузбасс из Краснодара – главному режиссеру Тамаре Гагава. Одолжить еще сотенную: на общий посошок «добровольцам».

Когда всем в зале предстояло запеть «Вставай, проклятьем заклейменный...», то многие из «заклейменных» вставали, уже пошатываясь, и орали «Интернационал» козлитоном... грехи наши!

Через несколько дней домой мне позвонил Витя Вьюшин, дружок Витюша -Вить-Вьюша. Вить-Пьюша.

– В обкоме нам поручили осудить тебя, писатель, – готовься!

– А за что? – спросил я на всякий случай.

– Он ещё спрашивает! – возмутился Вить-Вьюша. – Продумай хорошенько, как будешь каяться: бюро – завтра в пять.

На бюро он прямо так и сказал:

– О чем идет речь, все знаете: чуть не половина делегатов конференции вместо того, чтобы ехать домой, разбрелась потом по Кемерово: добавить. А началось с пролетарского писателя... Что он скажет нам в свое оправдание?

– Прежде всего хочу сказать вам искреннее спасибо, братцы, – начал я, и в самом деле, растроганно. – За внимание ко мне... за то, что позвали вот... пригласили.

– Ещё бы не пригласить! – как можно суровей сказал Вить-Вьюша.

– Я прямо-таки заскучал в одиночестве, – взялся я объяснять. – Два месяца, пока болела нога, из дома – никуда. Ни на одну свадьбу... ни на одно новоселье. Сколько звали монтажники ордена обмыть, и то не пошел...

– Обидел ребят! – грубовато прервал Вить-Вьюша. – А много орденов было?

– Да вы ведь тут – не меньше меня небось...

Витя Перекопский, длинный, как верста Перекоп, тоже старый приятель, поднес вдруг палец к губам:

– Тс-с-с!.. Не надо об орденах...

– Да-да! – поддержали его. – Могут подслушать...

– Кто?! – спроси я удивленно.

– Наивный ты человек, писатель! – усмехнулся Вить-Вьюша. – А то некому?

– Есть предложение, – понизив голос, начал Перекоп. – В целях конспирации перенести заседание в другое место...

– Кто – за? – спросил деловито Вьюшин, и все вскинули руки.

Всем гуртом пошли на остановку трамвая, долго куда-то ехали – в запотевшее окно не видно было, куда, – а на все мои недоуменные взгляды они только палец к губам прикладывали: мол, потерпи. И тут нельзя говорить – ну, никак!

Потолкались, пока вешали одежку, в прихожей старого, «сталинского» дома недалеко от вокзала, а когда вошли, наконец, в «зал заседаний»...

Посреди просторной комнаты был накрыт длинный стол, и чего на нем только не стояло!.. И она, родимая, и соленые огурчики-помидорчики, и

грибочки с капусткой, и соленая черемша – колба, значит, – и сало-колбаса: к о л б а с а л о.

– Рассаживайтесь, товарищи, рассаживайтесь, – деловито распоряжался Вить-Вьюша... ну, не паразиты, и в самом деле? Как мы тогда друг друга похваливали. Не «гады ползучие»?

Быстренько налили, и он же предложил:

– Кто за то, чтобы осудить пролетарского писателя...

– Строго осудить! – вставил Перекоп.

– Да-да! – подхватил Вить-Вьюша. – В протоколе так и запишем: строго. Так кто – за то, чтобы... прошу поднять рюмки!

Смачно выпили, потянулись к разносолам, и Вьюшин, начинавший когда-то в кэмэковской команде играть в хоккей, получивший шайбой в раскрытый на крике хлебальник и вынужденный поэтому чуть ли не все зубы сменить на искусственные, чуть не впервые за вечер обнародовал теперь свой «золотой запас» – щедро улыбнулся:

– Отпустило, писатель?

– Сволочь! – растроганно произнес я высшую похвалу тех времен. – Какая сволочь!..

– У нашей Валюхи день рождения, – кивнул он на смеющуюся хозяйку. – Решили осудить тебя под пирог с рыбой...

– И под пельмени! – добавила очаровательная Валюша, зав общим сектором.

– Есть предложение ещё раз осудить...

– Нет возражений! – откликнулся Перекоп.

Как человек, прослывший в горкоме самым исполнительным и самым ответственным, он потом провожал меня домой, и я зазвал его к себе, у меня, как почти всегда, было. Такси он великодушно отпустил, хоть заплатил уже за оба конца, и я потом оставлял его у себя, но он вырвался-таки, затопал по лестнице, а когда я выскочил за ним на улицу – и след его простыл.

Уже перед утром я проснулся от какого-то жалобного то ли скулежа, а то ли подвыванья в подъезде... Полежал, прислушиваясь: в эту пору жалостливая поселковая ребятня всегда подпирала двери кирпичиком, чтобы охранявшие летом «мичуринские» участки вокруг поселка, за ненадобностью отпущенные с цепи на волю и оставшиеся, как говорится, без средств существования собаки хоть ночевать бы могли в тепле... какая-нибудь так и не согревшаяся псина?..

Но такая чисто человеческая интонация слышалась в тоскливом повизгивании, что я не выдержал, встал, оделся и взял фонарик...

Света, как почти всегда, не было, но не успел я включить свое персональное электричество, как возле двери наступил на что-то живое и невольно отпрянул...

Луч фонарика выхватил из темноты свернувшегося посреди лестничной площадки калачиком, мелко дрожавшего Перекопа...

...Да, думал я, подбадривая себя в поезде этим воспоминанием, очень, конечно, жаль, очень, что в случае с Зинаидой Васильевной вариант «осуждения», который избрал мой друг Вить-Вьюша, конечно же, не пройдет!..

Погода ночью сломалась, опять прижал мороз: в Кемерово было тридцать семь ниже нуля, и я, не надевший нижнего белья – до двадцати пяти никогда не надевал – тут же начал «ловить дрогаля», но про себя посмеивался: ничего-ничего, в обкоме наверняка ждет тебя уж такая жаркая банька – согреешься, родной мой, согреешься!

Первым, кого увидал в приемной, был Витя Банников, директор книжного издательства – «Хромой бес».

– Обождешь меня? – попросил его.

– Обязательно, – дружески подтолкнул он меня к двери в кабинет Кузьминой. – Ни пуха тебе...

И сейчас вижу, как встает из-за стола Зинаида Васильевна: тогда еще молодая, слегка за сорок, изящная блондинка в очках с тонкою оправой, которые очень шли ей, в строгом сером костюме и кремовой блузе с бантом под скромным, но ясно открывающем красоту груди вырезом под гордо вскинутой головой...

Много лет спустя, прилетев из Москвы на какой-то праздник в Кузбассе, тогда меня звали, я встречу её на Притомской набережной – старенькую совсем, с палочкой: узнаю и осторожно, но крепко обниму.

– Это та самая палочка, Зина Васильевна, которой вы когда-то хотели огреть меня?

– Я – тебя? – спросила она удивленно. – За что?!.. Я всегда к тебе очень хорошо относилась. Любила, можно сказать, – ты молодец был...

К этому времени я уже столько знал о ней и знал главное: почти беспробудно пил муж, висевший по службе на волоске полковник госбезопасности...

А тогда она встала, пальцами оперлась о край стола, слегка наклонила голову, щеки у неё вспыхнули. Это как бы вся область знала: начинала строгий разговор – красивое, с тонкими чертами лицо ярко пунцовело.

– Я вот тут думала о тебе, Гарик! – начала она громко, но с такою сердечной нотой. – Что тебе нового сказать? Сам все знаешь. А взять бы хорошенькую палку...

И я благодарно отозвался на этот её почти сокровенный тон:

– Зин Васильевна! Где она у вас, эта палка, где?!

Не играл – просто такому обороту обрадовался: шагнул к шкафу с непременными классиками марксизма за стеклом, глянул за угол:

– Здесь нет... где?! Где она у вас?

– Присядь, – сказал она и села сама. – Присядь... а то останется у тебя: накричала и ушел... неужели не понимаешь? Мы ставим на тебя: будь, ну хоть чуточку умней!

– Спасибо, Зин Васильна! – вскинулся, и в самом деле, растроганно.

– Зайдешь после меня к Афанасий Федорычу, – сказала она. – Вы бы его поберегли...

Кто бы, ну, кто бы знал?!..

Всего лишь через несколько лет прямого, несговорчивого Афанасия Федоровича вызовут «на ковер» в Москву, он встанет с больничной койки и, несмотря на запреты врачей, поедет, и будет там, «на ковре» также прям, случится инфаркт, и вызвавшие его иезуиты примут решение похоронить его на Новодевичьем кладбище.

Витя Банников терпеливо сидел в приемной, и я опять спросил его:

– Обождешь?

Дверь Ештокина напротив была.

– Само собой! – сказал Банников.

Ештокин говорил по телефону и показал мне другой рукой: присядь, мол, пока. Сам он стоял, и я тоже повел пятерней: мол, ничего, постою.

– Ты там не делай сам из себя мудака! – громко говорил невысокий, плотно сбитый Ештокин. – Как это у тебя нет вагонов – ты там проснись. Ты понимаешь, это – Кузбасс? Металлургические заводы, шахты и химия. Рабочий класс. Сегодня не накормим -завтра выйдут на улицу. А ты мне хреновину городишь да еще и посмеиваешься... всё! Найди вагоны и отгружай. Всё! У меня люди.

– С кем это так, Афанасий Федорович? – сочувственно спросил, когда он сел за приставленным к его столу длинным столиком.

– Кунаев, – сказал он, как бы отмахнувшись. – Ты меня извини за бедность речи, как говорится, но он, и в самом деле... ладно!

– Он ведь, – начал было я, – он, говорят...

– Не только говорят – в самом деле, так. Родственник Леониду Ильичу... ну, так что ж теперь? Все плясать должны? Там свои дела, тут – свои, – и слегка наклонился через стол. – Как там с Зинаидой Васильевной – не заругала тебя?

Искренне плечами пожал:

– Нет вроде.

– Ты, и в самом деле, пойми, – сказал он без нажима, но вместе как бы – со строгой надеждой. – Одно дело – я сам, а другое... Служба и меня слушает: такая у них работа. А зачем тебе лишние разговоры, верно?

– Всё так, Афанасий Федорович...

– Остальное в порядке?

– Да вроде бы.

– Проблемы будут – звони, – сказал он. И улыбнулся, наконец. – В дневное время желательно: всегда соединят.

Шли с Банниковым по коридору, когда из приоткрытой двери, как из засады, вьюном вынырнула чернявая и тонкая Алла Шарапова, инструктор отдела идеологии, подружка Зины, которую она вытащила вслед за собой из нашей Кузни:

ал,

– А ну, зайди-ка! – сказала свойски. – А ты, Виктор Васильич, тут побудь... не обидишься?

В маленьком своем кабинетике стала напротив, сложила руки на груди: – Ну? Что скажешь?

В Кузне она была директором «Книготорга», мы с Геннашей у неё дневали и ночевали, он – в прямом смысле. Само собой – не дневал...

– А что я должен сказать? – спросил тоже свойски.

Она постучала себе по лбу пальцем:

– Соображали бы! – заговорила горячим шепотом. – Что, мы не знаем, что вы пьёте? Пейте на здоровье!.. Бездельничаете? Бездельничайте!.. Валяете дурака? Валяйте!.. Только не лезьте не в свои дела! А ты... ты!.. Ты все понял?!

Признаться, – не сразу, нет...

– Давай! – разрешила она. – Ждет там тебя... «бес» ваш. Смотри, ты с ним не очень... это хоть понимаешь?

Было около десяти утра, но мороз как будто усилился: низ живота и ляжки почти сразу же онемели.

– Слушай, Вить! – сказал Банникову. – Не думал, что такой морозяка будет: колет в паху, всё отмерзло...

Он цапнул меня за штаны:

– Без кальсон, что ли?.. Ну, ты совсем охренел! Побежали давай! Стуча зубами спросил:

– Не слишком ли громко сказано?

– А, да, – сказал он со смешком. – Ты прав: похромали!

Дома никого не было, он прошел в ванную, включил горячую воду:

– Снимай штаны и садись, – командовал. – Быстро-быстро, ты что?.. Хочешь -импотентом?.. Их в Кузбассе и так хватает... в Союзе писателей в том числе. Да не снимай рубашку – так давай!

Приподняв белую нейлоновую рубаху, вместе с черным галстуком схватив её кулаком на груди, я сидел почти до пупка в горячей воде, когда Банников вошел с рюмкой водки и кусочком сыра:

– Возьми давай... ну, ты придумал: при таком-то дубаре – без подштанников!.. Молодё-ёжь!.. Теперь-то хоть понял, что это тебя подставили?

– Не может быть!

– Туго соображаешь... может, ещё одну?

– Чего?

– Говорю, что туго... сейчас я. Опять вошел с рюмкой и сырком:

– Прими.

Выпил, ничего не ощутив.

Зубы у меня стучали, всего трясло.

– Что – никак? – сочувствовал Банников. – Так и не согрелся?.. Может, ещё одну?

– Нет-нет, – сказал я почти испуганно. – Нет-нет.

Как-то очень скучно, выходит, – непразднично и без пафоса выпил я последнюю свою рюмку: перед долгой семилетней завязкой – морским узлом.

Что-то странное стало со мной твориться дома, когда вернулся из Кемерова...

То и дело возникала в памяти стоящая посреди своего кабинетика Алла Шарапова: «Что, мы не знаем?! – по-бабьи спрашивала. – Пейте!.. Дурака валяйте! Бездельничайте!.. Только не лезьте...»

Невольно всех продала?..

Или они так прямо, так однозначно не думают, но она – хоть дура набитая! – как бы сформулировала за всех за них этот принцип, значит, работы партии и государства, выходит, с творческой интеллигенцией: пейте, бейте баклуши, хулиганьте, но...

Не суйтесь, куда не просят!

Значит, это им надо: чтобы я – пил?!

Им выгодно?

Более того: они меня, практически, спаивают?

Ну, не Зина. Не Афанасий Федорович...

Кунаев с Брежневым, что ли?

Они все.

Система.

Советская наша. Социалистическая. Так вот, – фиг вам! Всем.

Спасибо, ребята. Погуляли...... с системой! – и – хватит.

Трудные настали для меня дни.

За месяц перед поездкой в Австралию я с куревом завязал: как хорошо, что при обильной выпивке там так и не закурил!

За месяц до поездки в Австралию, так совпало, я отпустил усы.

Кому это незнакомо, тот не поймет меня, но что было, то было: посреди всеобщего запьянцовства я стал ощущать себя как бы не в своей тарелке...

Для себя и близких друзей я назвал это: комплекс «Усы в сметане»... ну, представляете?

То – опрокинул рюмку, и нет проблем, а тут как стекло трезвехонький: поднес на вилочке салатик ко рту, и все кажется, будто усы испачкал. Тянись за салфеткой, если они есть на столе, а то доставай носовой платок, как бы промакивай губы – на самом-то деле, с усов незаметно стирай сметану... да будь оно неладно, как бабушка Татьяна Алексевна говаривала!

Но если бы это было главным! Это был фон.

На котором шла во мне упорная, жестокая, бескомпромиссная внутренняя работа.

Значь так, – говорил я себе, просыпаясь. – Так, значит: по предложенному тебе партией и правительством распорядку ты прямо-таки обязан немедленно же напиться. С утра надрался – весь день свободен. Не так разве? Так.

Было.

Но теперь, милый мой, – за работу! За дело, братец!..

Как будто, наконец, открылись глаза: пошла ревизия жизни в нашем «рабочем поселке», на всей родимой «ударной комсомольской»... грустная ревизия!

Грустная.

Что любопытно: я словно увидал тогда свое сердце открытым, и чуть ли не каждое мимоходом услышанное слово, чуть не каждая увиденная на улице сценка, чуть не каждая в местных газетах прочитанная печальная строка и связанное с нею размышленье – все они били в «десятку», точно в неё!

А было, было над чем задуматься... как мне быть?

Может, в конце мне дать, как это водится в научных трудах, «список использованной литературы»?

Собственной своей, коли это когда-нибудь вдруг литературою будет названо...

От самолюбования и саморекламы давно далек, один из моих друзей, известный нынче добротный художник и с хорошим пером литератор Сергей Гавриляченко как-то сказал, что главное во мне -анонимное начало.

Понимаю это: сказать правду, кто бы её не сказал.

Что и пытаюсь сделать.

Сказать, по возможности честно, правду о т о м времени: как я его тогда понимал, как понимаю нынче..

Но это я говорю сегодня, сидя перед компьютером в Майкопе и вспоминая всеми черкесами проклятого графа Григория Христофоровича Засса, светлая ему память: казаки ставят ему под Армавиром, в Прочном Окопе, памятник, а возмущенные адыгейцы чуть ли не тут же подгоняют к нему трактор с петлей из троса, и...

Часто, часто я вспоминаю тут Пьера Даниноса с его ироническим пассажем о том, как французы и англичане двояко толкуют одну и ту же историческую фразу: «Господа англичане стреляйте первым и.»

Там так приблизительно: «Господа англичане! – кричит офицер-француз, первым увидевший неприятеля. – Стреляйте первыми!»

Само собой – французская версия.

«Господа: англичане! – кричит тот же офицер, раньше всех увидавший противника. – Стреляйте первыми!»

Само собою – английский вариант.

Но они-то живут на разной земле, в разных государствах, отделенных друг от друга морским проливом.

Казаки и черкесы – мало того, что рядом, но уже как будто – один в другом. И не только, если поженятся. Породниться можно и иным способом, как в случае со мной... или и моё родство тоже – кровное: от крови, взаимно пролитой нашими предками во время Кавказской войны. И никогда не заживут её раны... неужели, и действительно, – никогда?

Само собою, для кого как, но для меня она длится и длится, эта война, только и того, что настоящее и прошлое совместились, как бы наложились одно на другое, и моя жизнь в Майкопе сегодня – всего лишь современный вариант «Кавказского пленника».

Пока я после Москвы зализывал раны в санатории под Лабинском, куда приехал по бесплатной, по «инвалидной» путевке, пока поливал их там родною живой водой – в нашей Отрадной, отстоящей от Л а б и н к и, недавно тоже станицы, всего-то в шестидесяти километрах, минералка из скважин где сочится, а где пока и хлещет на землю, – так вот, пока я там приходил в себя, домой к нам в Майкоп одно за другим пришли два письма от Вали Распутина: одно мне, а другое – добрым библиотекаршам из отдела краеведения Национальной библиотеки республики Адыгея, «прекрасным черкешенкам», как я, не погрешив против правды, рекомендовал их перед этим в своем послании к Валентину Григорьевичу – Саре Хазретовне Мугу и Марине Беслановне Бекизовой.

Что ты тут будешь делать: в ежегодно выходящем их календарике решили и меня, давно, уже ставшего никем и нигде не замечаемым на пока ещё бесконечных, слава Богу, наших просторах перекати-полем, включить в число юбиляров, чем, конечно же, очень меня растрогали...

Позвали, объяснили, в чем дело и попросили содействия: помогите, мол, отстоять это право перед другими библиотеками страны, пособите доказать, что вы, и действительно, наш.

А я ведь давно не знаю, ч е й я, и нужен ли с т р а н е вообще.

И вдруг, вдруг...

Интересная штука, но все словно приняло другой оборот: мне оно вроде и не к чему, но как откажещь двум обаятельным женщинам?

И я составил и принес им список своих «черкесских» публикаций – ну, кроме двух переведенных мной романов Юнуса: «Сказание о Железном Волке» и «Милосердие Черных гор, или Смерть за Черной речкой». О Пушкине.

В небольшой справке, которую составила младшая и по службе, и по возрасту, Марина Бекизова, должен был «иметь место» раздел библиографический, но где они, критические статьи обо мне? Затерялись в бумагах на «Бутырской у Савеловского» да в «Кобякове под Звенигородом». Уж если это необходимо, сказал моим благожелательницам, то можно сослаться на предисловие Распутина к «Железному Волку»: там говорится не только об авторе, о Юнусе – есть несколько добрых слов и о переводчике.

Обе они замялись, потом, смущаясь, Марина и говорит – ну, до того деликатно: вы уж простите, мол, наш консервативный менталитет. Во многом и сейчас живем слухами, и это относится не только к простым людям, но и к интеллигенции тоже, а среди неё идет разговор, что это предисловие вместо Распутина вы сами и написали... Станет, мол, Распутин о каком-то Чуяко! Это сам переводчик и сочинил.
2007 г №5/2007 45 лет Союзу писателей Кузбасса