Автор: Немченко Гарий Леонтьевич
«Чтобы тропа не стала дыбом!..»
...Стоял январь шестьдесят девятого года, жестокий январь. Зима в Сибири случилась не только снежная, но и с морозами, которых, говорили тогда, давно не было.
Ещё с осени я запасся лицензией на отстрел лося - для всей нашей компании. Наиболее опытные в ней на ту пору охотники, сибиряки от рождения, а не по записи в комсомольской путевке, нет-нет да вели громкие разговоры о том, что умные люди - как?.. Убьют лося, но егерю не спешат об этом докладывать, никому вообще - ни гу-гу... Из тайги без лишнего шума вынесли, в машине хорошенько забросали какими-нибудь деревенскими дарами-приобретениями: нечего положить, что ли? И кедровый орех да шишка нешелушеная, и соленый чебачок в полиэтиленовых мешках, и груз дочки - в таких же. Сухие грибы и рамки с медком, всякие там травки-муравки... Сверху пара зайчишек, пяток рябков, охотничья амуниция да лыжи. Или вон поближе к новому году: не повезло, братан, дак хоть елок набрали - ты уж за порубку прости, друг! И если только докопается егерь, найдет под спудом разделанную лосиную тушу - ну, тогда: да вот же у нас на него лицензия, вот! Где не надо - глазастый, а тут слепой, что ли?!
И таким вот макаром добывают на одну лицензию и двух лосей, и трех, а то, бывает, и пять... На каком поймаются, столько, значит, и вывезли, дальше - стоп.
Как понимаю, кое-кто из дружков потихоньку готовил меня примерно к такому же варианту... Леонтич, мол? Всем можно, а нам - нельзя?!
Тем более тебе - для личного опыта. В книжке потом напишешь, как в штаны подпускал, когда седьмого вывозили... да чего уж седьмого - постараться, дак можно и десять взять: вон сколько нас, да к каждому ещё придут сперва на свежатинку, а потом на пельмешки - впереди праздники!.. Ты вспомни, вспомни, сколько у самого у тебя народу перебывало, когда мы завалили медведицу!
С медведицей этой, и правда.
Пошли, считай, прогуляться, рябка погонять, а дед Савелий, у которого мы всегда останавливались, - взглянуть на дорогу, по которой сенцо с покоса придется перевозить, а заодно проверить капканы, и тут вдруг впереди собаки как взвизгнули, как стали в рыке захлебываться - дед сразу: зверь!.. Похватали их за ошейники, подальше оттащили, брючными ремнями собрали в сворку, привязали в пихтарничке, а дед уже смахнул пятиметровую елку, обрубывал на ней толстые сучки таким образом, чтобы поглубже в отдушину берлоги «по шерсти» вошла, а вытолкнуть обратно, уже «против шерсти» мишка её не смог...
- Не ошибся, Савелий Константинович? - спрашивали его сдавленными голосами.
- Учились ба лучше, как заломка готовится...
- Это заломка, дедушка?
- Не карандаш чай - слегка потолще, однако, будет! Реплика, ясно для кого...
Как самого якобы меткого стрелка поставил он меня за толстой сосной напротив берлоги... дед-дед!
Вспоминая ту пору, сегодня думаю, что после всех случившихся с Россиею потрясений мы все, потерявшие стольких близких, как бы заново искали тогда родственного тепла... Не парадокс ли: еще достаточно громко звучали речи о классовой борьбе, но всем это успело уже достаточно остобрындеть, люди как бы уже успели между собой, где за чайком, а где - за бутылкой, договориться, на все высокие слова плевали с колокольни, которая была в народном сознании ещё выше... Тайное, как тихая милостыня, прощение уже поселилось в душах и незаметно начало утверждаться официально... Может, все эти громкие слова о покаянии для того потом и понадобились, что время, когда старые раны ещё можно было разбередить, уходило почти стремительно?
Дед Савелий чего только не пережил, в каких только не побывал передрягах. Твердый характер и недюжинный ум сделали его личностью настолько неординарной, что после, встречая людей знаменитых, не только на всю страну - на весь мир прославленных, я не без грусти думал: нет-ка, ребятки, нет - за дедом Шварченко вам не угнаться! Не только в тайге...
Под стать ему была и «баушка» Марья Евстафьевна, тоже, как и её «сам», каких только чалдонских премудростей мне не открывшая.
В крошечное сельцо Монашка на горной речке Средняя Терсь, к ним «на Монашку» мы заявлялись, само собою, с «городскими» гостинцами: с гречкой, с крупами, с сахарком, с банками сгущённого молока, с шоколадом, с конфетами... Жена непременно передавала ей традиционные косынки с платками, хитро завернутое в отрезы ситца да фланели бельишко, и радостное «баушкино» восклицанье: «Чем же буду рашшытываца?!» стало у нас в семье живущим уже и среди детей шутливым присловьем...
На самом-то деле это я у них остался в неоплатном долгу.
Что касается моего «соколиного» глаза, легенду эту придумал Савелий Константинович и сам же её потом щедро подпитывал: помогал самоутверждению кубанского казачка в сибирячестве. На самом деле стрелял я весьма посредственно, станичные охотники надо мною посмеивались, особенно перепелятники.
Теперь-то, из нынешнего дня, когда за ружье берешься только для того, чтобы с места на место переложить, или, бывает, понимающему человеку показать сработанную ещё в позапрошлом веке известным мастером Иваном Прушей старинную «гусятницу» восьмого калибра, к которой подходят обточенные гильзы от авиационного пулемета «ДШК», «Дегтярев-Шпагин-Калашников», перепелиная охота представляется жестокой забавой, но тогда... Может, ещё и потому, что перепёлок в то время было «немерено»?
В конце августа, когда у них начинался перелет, вдруг проносился слух, что за станицей опять они наткнулись на «линию», попадали, и люди до сих пор с земли подбирают... Тянувшаяся вдоль шоссейной дороги на Армавир «линия», и правда, была тогда как некое воздушное заграждение: на каждом телеграфном столбе - по три, по четыре поперечных перекладины, на каждой перекладине - десяток «чашечек»-изоляторов. Стремительно летевшие ночью стаи разбивались о пучок проводов, птахи падали и не все потом снова могли взлететь.
Первыми замечали их, как правило, шоферы идущих по трассе грузовиков, наскоро подбирали рядом с машиной сами, со встречными водителями «переказывали» знакомым, и за станицу спешили и женщины с кошелками, и посланная матерями ребятня. Сперва подбирали раненых перепелок обочь дороги, потом радиус поиска увеличивался: со сломанным крылом, с перебитой лапкой бедные птахи все продолжали расползаться и время от времени, передохнув, вновь начинали судорожно копошиться в траве.
Была тогда и такая охота...
Но главная начиналась, когда в бурьяны между катавалами, растянувшись длинной цепочкой, выходили с собаками записные перепелятники... может, сам я потому-то и мазал, что в основном, раскрыв рот, глядел на это действо, в котором неизвестно чего было больше: либо терпеливого мастерства, либо азарта?
Как рыскали облепленные репяхами трудяги сеттеры, как старались умницы спаниели!.. Среди жесткого шебаршания их в ломких, подсохших травах раздавался вдруг фурчащий швырок, пробивающий заросли отчаянный птичий подпрыг, отзывавшийся в тебе мгновенным подпрыгом сердца... Частенько они взлетали парами, согласное биенье крыльев рядком отдаляло перепелок стремительно, но как преображались при этом стрелки!.. В движениях какого-нибудь для всей станицы служившего посмешищем тюхи вдруг появлялась не только ловкость - появлялось изящество, о котором скажи ему - тоже уронит челюсть.
Может быть, в этот миг на моих не очень проворных в обычной жизни, часто неповоротливых, как сам я, земляков нисходил витающий в этих краях над местами былых сражений пыл лихого джигитства или не уступавший ему когда-то казачий дух?!
Так же, как два фырка, один за другим раздавался четкий дуплет из какого-нибудь доисторического ружья, которое чудом от выстрела не разваливалось, но обе птахи неминуемо падали...
Они набивали, бывало, по три, по четыре десятка, на сколько у кого хватало патронов - это выстрелы из моей новенькой двустволки, в подарок полученной в Сибири после пуска первой домны «от администрации, парткома и постройкома» то и дело гремели впустую: хорошо, если к концу охоты у меня набиралось две-три перепёлки. Само собой, что станичники скидывались, чтобы и у меня стало десятка два, но насколько это число уступало количеству достававшихся мне при этом подначек!
Здесь, на Средней Терси, зимой перед вечером мы с дедом на лыжах возвращались однажды домой, когда он окликнул меня, идущего впереди:
- Мотри, Лявонтич, мотри!..
«Напересек» нам, как обычно говаривал дед, довольно высоко летела крупная копалуха, и я перебросил ружьё из левой в правую, вскинул стволы.
- Она перед нами сядет, - успел сказать дед. - Однако удобней стрелять будет, погодь-ка...
Но я уже успел нажать на курок, копалуха рухнула камнем, глубоко пробив снег.
Может, меня джигитский дух разыскал наконец в далекой Сибири?.. Или это уже шла помощь от кузнецких татар, от их божка Кирмизека, подаренного мне в столице Горной Шории, в Мысках, все ещё живущих по своему - мысковскому времени?
Правда и то, что копалуха летела медленно, как тяжелый бомбардировщик, летела жертвенно, почти торжественно - на стволы, но как наставник мой Савелий Константинович радовался, с каким жаром рассказывал потом о моем метком выстреле приехавшим через неделю забирать меня из тайги моим товарищам!
И все-таки через много лет после неожиданной нашей охоты на медведя я с насмешливой горечью понял, что за сосной тогда напротив берлоги дед поставил меня вовсе не для того, чтобы я наконец сдал экзамен: он берёг меня, потому что к экзамену был я как раз ещё не готов...
Все случилось почти мгновенно: дед с силой вогнал заломку в берлогу, она, как пробка, вылетела обратно, над лазом возникла медвежья голова с задранными вверх лапами - все это с рычащим гневным захлёбом, тут же прерванным почти слитным залпом.
Самое непостижимое было, как дед, только что положивший в ногах ружье, чтобы обеими руками сунуть заломку, успел подхватить его и выстрелить первым.
Установилась тишина, держа ружья наготове, стали медленно подступать к берлоге, а в ней вдруг послышался легкий топот... неужели оглушили, и только?
История эта в общем-то грустная: и раз, и другой в берлогу снова выстрелил каждый, но внизу там кто-то все топотал...
Разглядели наконец в полутьме неподвижную тушу, расширили лаз, и один из нашей кампании спустился в берлогу, накинул веревочную петлю на переднюю лапу. С великим трудом вытащили зверя на истоптанный снег, и когда уже сидели на нём с ружьями на коленях, отдыхали и заодно фотографировались, из берлоги вылез, привстал на задние лапы и пошел к нам второй медведь...
Только потом, когда, тоже мертвый, лежал рядом, разглядели, что был он куда поменьше: пестун.
Мать с сыночком зазимовала невдалеке от тихой Монашки, а тут и появилась наша братия с комсомольской, значит, с ударной стройки и из стольких беспощадных стволов по безмятежной зимой таежной жизни ударила...
Но это ведь все потом - и гнетет совесть, и подступает раскаяние, когда через много лет вспоминаешь, до чего только что освежеванная медвежья лапа на руку на человеческую похожа и будто тянется к тебе на окровавленном снегу: мол, что ж ты, писатель-гуманист?
Добрый сказочник...
А тогда доставшиеся мне при дележе около двух пудов мяса комсомольцы-добровольцы смели тут же, но поток идущих домой к нам «на медвежатину» не только не иссякал, наоборот - с каждым днем увеличивался. Городская газета «Кузнецкий рабочий» дала крошечную заметку о том, как на охоте повезло молодому писателю: попался не один медведь - сразу два. Доброхоты и пересмешники передавали друг дружке, что идти с одной бутылкой к писателю поэтому неудобно, тоже надо непременно - с двумя, и я, обязательно рассказывая всякому новому гостю, как всё на охоте произошло, не только вскоре охрип, но и еле ворочал языком. Речь мою, начинавшуюся с выразительного: «Значь, так» в конце концов записали на магнитофон, и в ответ на очередную просьбу живописать медвежью охоту я только молча нажимал клавишу... Но что было делать с вожделенной, которой всем так хотелось отпробовать, медвежатиной?
Каждое утро я шел на маленький базарчик в нашем поселке, ещё студентом, приехавшим на преддипломную практику, потрясший меня чисто сибирским изобилием: изжелта-белые круги заледеневшего молока один на другом - пять литров в нижнем круге и всего «поллитерка» в верхнем, - мороженые пельмени в мешке, мерзлые, с негнущимися лапами, непотрошеные зайцы... Но отступала, отступала теперь Сибирь-матушка перед мощными ножами бульдозеров, норовивших отрезать наше светлое будущее от проклятого прошлого.
Случалось, на базаре не было уже и картошки, не то что мяска - приходилось на автобусе полтора часа трястись в город: не станешь каждый день клянчить «козлик» у кого-либо из руководящих дружков. К тому же мероприятие это скрытное, тайная, можно сказать, операция: купить и свинины, и говядины, чтобы к вечеру, будучи через мясорубку пропущенным, и то, и другое превратилось в самую настоящую «медвежатину»...
- Местные-то... кержачки... говорят, что прошлое лето было грибное да ягодное, - расслабленно рассуждал потом за столом кто-нибудь из старых дружков, почему-либо опоздавших с визитом в первые после нашей удачной охоты дни. - А сладости особой... в мясе-то у «хозяина тайги», а?.. У прокурора. Сладости от ягод не чувствуешь... Зато кедра, а?.. Что там ни говори, кедрой-то от котлет сильно потягивает... припахивают кедрой, а?
Но, может, на Новокузнецком базаре мне, и действительно, всякий раз попадались куркули, кормившие свиней либо коров исключительно кедровым орехом?!
А, может, это на нашем ликеро-водочном, нарушая всякие санитарные нормы, её, проклятую, давно уже гнали исключительно из «кедры»?
Но, видно, кончилась для нашей компании полоса удач, наступила пора невезения...
От постоянного перекладывания из кармана в карман лицензия моя уже успела слегка замуслиться, а лось нам все так и не попадался.
- Ходить не умеют, снег под имя больно хробостит, - объясняла «самому» Марья Евстафьевна наши неудачи. - Он-те слышит издаля и бегит, даже на вид не подпускает. Чево его теперь ноги бить? Пока мороз не отпустит - нечева!
И дед соглашался:
- А ить праильна, баушка, трактуешь. И что удивительно? С Лявонтичем суду ясно, он южный человек, на лыжах не ходил отродясь, упадёт с ружьем головой в сугроб - гул с разлома на Монашке слыхать, как потом стволы продувает. Но остальные-то поди с путцами на ногах родились!
Не везло в тот сезон не только нашей компании. Говорили, что лось, чуя жестокую зиму в отрогах Кузнецкого Алатау, задержался в алтайской тайге, кормится пока там, и неизвестно, придет ли потом на юг Кузбасса, в Горную Шорию... Срок отстрела продлили почти на месяц, по пятое февраля, но третьего я должен был уезжать в Кемерово, чтобы оттуда лететь в Москву: в «Спутнике» меня включили в группу, которая впервые отправлялась в Австралию - до этого наши туристы там не бывали.
Конечно же, в те годы жизнь меня баловала.
В специальном номере областной газетки «Даёшь домну!», заменившей в горячие предпусковые дни, накануне раздачи орденов и ценных подарков, «зачуханный» наш «Металлургстрой», бывший всего-то «органом парткома и постройкома», 28 июля 1964 года сообщалось о двух, как, надеюсь, вы понимаете, почти что равнозначных событиях: первая домна Западно-Сибирского металлургического завода дала наконец чугун, а вашего покорного слугу в Союз писателей приняли.
Будто нарочно случилось, что вышедший в Кемерове мой первый роман «Здравствуй, Галочкин!» - конечно же, «ещё пахнущий типографской краской», конечно, так! - сам я тоже впервые увидал в клубе «Комсомолец» на торжественном вечере, посвященном первой плавке.
Ясное дело, книга «про нас» на какое-то время вытеснила в поселке другое чтиво, знакомые и незнакомые приставали ко мне с традиционными, доводившими до белого каления вопросами о прототипах, а некоторые, проявляя инициативу и фантазию куда побогаче авторской, сами прямо-таки назначали себя прототипами и в соответствии с тем, прообразом какого героя он сделался - положительного либо отрицательного - всякий такой самоназначенец либо радостно теперь бросался ко мне, завидев на улице, долго тряс руку и уверял, что «за ним не заржавеет», либо с мрачным лицом, с суровою мордой заранее переходил на другую сторону и отворачивался.
С кем-нибудь из обиженных, бывало, я пробовал объясниться. Буквально отлавливал, когда тот пробовал исчезнуть в толпе и, заранее понимая, в чем дело, в лобешник, что называется, спрашивал: откуда, мол, взял, что я про тебя не так написал? Почему ты решил? И где оно в книге это место, где я тебя «вывел», - ну, покажи!
- Помнишь, у тебя там один ночью кирпичи крал? - испытывающе глядел на меня обиженный.
- Ты-то при чём?
- А за что меня на товарищеском суде разбирали? Кабутто ты не знал...
- Да в самом деле не знал!
- Ты?.. Не знал?!
В автобусе, который ходил в город, народу в любое время суток было тогда битком, но однажды добираться пришлось в такой тесноте, что вдохнуть-выдохнуть в салоне можно было, и в самом деле, лишь по коллективному договору... Но именно тот рейс больше всех остальных запомнился мне ощущением счастья, которого до того не испытывал.
Обеими пятернями вцепившись в верхний поручень, гнулся над читавшим книжку краснорожим толстяком, о крутое плечо которого напиравшие сзади пытались раздавить нижнюю половину моего несчастного тела... Сопротивляться я уже перестал, будь что будет, и с точностью передающего устройства всякий очередной толчок аккуратно перепускал на краснорожего... ишь: девчонки, бедные, давятся, а он устроился с книжечкой!
И вдруг, когда опять наклонился над ним, увидал: читает моего «Галочкина»!
Невольно я как бы подтянулся, потом слегка склонился над ним уже нарочно: ну, точно, точно!..
Да как читает внимательно!
С превеликим усилием мне сперва удалось смягчить в себе действие передающего механизма, свести его работу до минимума, а когда парень, явно откликаясь на происходившее в книжке, недоверчиво нахмурился, но почти тут же расплылся в довольной улыбке, я принялся, напрягаясь до дрожи в руках и ногах, оберегать его, и чем беспощадней становилась давка в автобусе, тем больше «мой читатель» казался мне хрупким интеллектуалом, угнетаемым жестокой равнодушной толпой...
Когда перед остановкой уже в центре поселка он, спохватившись, глянул в окно и торопливо завернул треугольничком край страницы, я положил дрожавшую от напряжения пятерню на обложку и негромко признался:
- Моя книга!
Сбросив мою руку, он уже начал было вклиниваться в толпу, но деловито остановился, с интересом спросил:
- А по морде?..
Через четыре десятка лет я написал маленький рассказик «Гамбургский счет», байку, в которой запоздало предполагал: а не было ли это тогда оценкой художественных достоинств моего «Галочкина»?
Но вроде бы нет, нет: далекий от официальной критики Владимир Николаевич Турбин, во времена студенчества шефствовавший над нами в газете «Московский Университет», где напечатан был когда-то мой первый рассказ, в очередном своем «молодогвардейском» обзоре поставил «Галочкина» выше книг Виля Липатова и Василия Аксенова, оговорившись, правда, при этом: не хватает, мол, автору литературного опыта, в книге как бы видны еще не снятые после создания романа леса - к его бы знанию жизни да писательское мастерство!
Но как, скажите мне, без лесов, если столькое в моей жизни было с ними в то время накрепко связано!
Где же, как не там перекурить с бригадиром каменщиков Володей Ивановым, якобы горлопаном, приехавшим на нашу ударную стройку за длинным, само собою, рублем, на самом деле - с великим правдоискателем?.. Как на них стремительно не взлететь, чтобы не успели разбежаться девчонки, только что отпускавшие сверху шуточки в адрес «прессы» вообще и ответственного секретаря газетенки «Металлургстрой» в частности? Как...
Да что там, что там!
В пятьдесят девятом мы называли себя «деревянными мальчишками», объясню потом, почему. Четверка друзей: комсорг стройки Слава Карижский, бывший секретарь одного из райкомов Москвы, главный механик нашей жилищно-коммунальной конторы, тоже москвич Юра Лейбензон, «главный сдергиватель», как говорил о нем поднимавший сжатую пятерню у плеча и тут же выразительным рывком - ясно, что после этого из сливного бачка над унитазом должна была вода хлынуть! - опускавший её Геннаша Емельянов, редактор многотиражки, мой шеф, и я, многогрешный...
Все мы были до этого женаты и уже как бы нет, у всех у нас - кроме в городе жившего Геннаши, которого и первое, насчет жен, тоже тогда ещё не касалось - была однокомнатная квартира, и часто кто-нибудь на два-на три месяца уступал её кому-то из «остро нуждающихся», какой-нибудь многодетной семье или одинокой, приехавшей в командировку на стройку журналистке, а сам перебирался жить к товарищу... к «товарищу по этому делу », как любил говорить, щелкая пальцем по горлу, легендарный лейбензоновский слесарь Петро Дериглазов, чья жена готовила ну совершенно потрясающую пучеглазку ... Пройдет четыре десятка лет, в августе 91 -го в Москве мне позвонит Карижский, который как раз в это время, по-моему, после долгого пребывания на посту генерального директора Госцирка СССР получит генеральскую должность в Главном таможенном управлении, и я закричу ему в трубку: «Как здорово, что ты позвонил!.. Не сходить ли нам тоже к Белому дому, Слава?.. Я слышал, там всем желающим щедро раздают путчеглазку !..»
«Не телефонный разговор», - сказал он скороговоркой и тут же стал о чем-то другом.
Из «деревянных» мальчишек потихоньку перешли в «тряпошные»? Или все это в нас было уже тогда?
Однажды - из квартиры моей на четвертом этаже только что выехал несколько месяцев проживший в ней экскаваторщик Женя Орлов - все трое собрались пожить у меня, а тут как раз начался ремонт, дом забрали в леса, и мы ударили по рукам: запираем дверь на замок и ключ отдаем соседям. Разве не должны мы делить с остальными общие трудности?.. Должны! Поэтому - всё: из дома и в дом к себе ходим исключительно по лесам, влезаем через окошко. Кто войдет в дверь - тот «ставит».
Довольно долго правило это и днем и ночью соблюдалось неукоснительно, но после того как ранней зарей одного из нас, тяжело подбитого Бахусом на комсомольской свадьбе знатного сварщика, чуть не вся эта свадьба несла домой на руках, и леса затрещали, стали крениться и чуть не рухнули, - правило это пришлось отменить: для коллективных, с тяжелой ношей, походов хлипкие, сооруженные наскоро леса были все-таки не совсем приспособлены...
Тут, пожалуй, самая пора рассказать ещё об одном читателе моего «Галочкина»...
В конце лета шестьдесят четвертого года я спешил на второй этаж «Юности», только что открытого молодежного кафе-стекляшки, и на лестнице носом к носу, что называется, столкнулся с первым секретарем кемеровского обкома партии Афанасием Федоровичем Ештокиным... Теперь-то, через столько лет, можно всякое предположить: может быть, ему понравился обед, которым только что угощало его наверху наше городское руководство, может быть... Но почему не предположить, что ему, и в самом деле, понравился мой роман?
Невысокий и плотный, с насмешливыми в ту минуту глазами - заступил дорогу молодому писателю! - Ештокин деловито протянул мне руку, и я оторопело пожал её, но он не спешил отпускать мою ладонь.
- Хорошо, что увидал тебя, - сказал запросто. - Молодец: отличную книгу написал!
Я что-то такое пробормотал - мол, спасибо! - а он повел головой на окружавший нас на лестнице свой синклит из пяти-шести человек:
- Надеюсь, все уже прочитали?
Как помню, возникло некоторое замешательство, которое Ештокин, поглядывая на молчавших своих соратников, нарочно, как понимаю теперь, продлил, потом, отпуская руку, весело сказал мне:
- Ничего-ничего, теперь они непременно прочтут... Не знаю, что потом скажут, а я тебе повторю: молодец... только знаешь что? - и он посерьезнел. - Сам ты куда торопишься?.. В кафе! Посмотри, какое красивое получилось, какое светлое... тебе почему-то именно тут с дружками посидеть хочется, разве не так?
Чего ж не так, если Геннаша наверху там уже заждался?
Конечно, я разводил руками, кивал, а он будто вовсе не выговаривал мне - он как бы вместе со мною размышлял:
- А где твой Мишка Галочкин, вспомни, пьет? То на стройке... где-то посреди штабелей кирпича. То чуть ли не в подъезде... всё в каких-то мрачных местах. Ты же любишь его, это видно, болеешь за него - ну, так хоть чуть пожалей! Хочу, чтоб ты понял: мы и так тут в Кузбассе живем, бывает, не очень весело, а если это ещё и специально нагнетать да подчеркивать... Если у людей ещё и надежду отобрать? Вот на этот счет, я прошу тебя, ты подумай... он ведь тоже мечтает о красоте, твой Мишка, а ты его знаешь и любишь - вот ты ему первый и помоги!
Разговор этот запомнил почти дословно, с ним все ясно, а вот о последствиях его я потом размышлял годами, и чем старше и опытней становился, тем яснее мне делалось, сколькое он в моей жизни определил, этот доброжелательный, отеческий разговор на виду у всех, от каких бед прикрыл, сколькому потом помог сбыться.
- Скучно живешь, писатель! - сказал мне как-то первый секретарь новокузнецкого горкома комсомола Виталий Вьюшин. - Пьешь там в тепляках со своими монтажниками, в этих собачьих будках... Кроме стройки да поселка, любимой своей Антоновской площадки, почти ничего не видишь. Надо бы тебе на большой мир посмотреть... Решили отправить тебя в Канаду... надеюсь, не будешь возражать?
Конечно, мы с ним дружили, для меня он давно был Витя Пьюшин, но при существовавшем тогда порядке вещей разве бы Витя принял такое решение единолично?
- Да ведь это сумасшедшие деньги! - чистосердечно воскликнул я, узнав, что за путевку мне придется выложить «Спутнику» шесть с половиной тысяч.
- Папа Володя готов за тебя заплатить, - в чуть небрежной своей манере опять сказал Вьюшин. - Надеюсь, тоже не против?
«Папа Володя» - Владимир Григорьевич Толчинский, управляющий трестом «Сибметаллургмонтаж», начальник тех самых «ухорезов», в чьих «собачьих будках», бывало, и правда что... бывало, бывало!
И кабы только в них...
Но я о другом: «Папа» прошел войну танкистом, на Курской дуге участвовал в том страшном сражении под Прохоровкой, был ранен, чудом выжил и, глядя теперь на грохочущую металлом, брызжущую сваркой работу своих орлов-высотников, притворно ворчал: мол, «устроили Прохоровку»!
Был он специалист высокого класса, не ронявший себя на оперативках да рапортах ни перед каким начальством, был строг, когда следовало, и был всегда готовый работяге помочь, добряк, которого за это беззаветно любили, прощая и громкий, бывало, крик, и артистический, на хорошем фольклорном уровне, мат... Папа, Папа! Родной Владимир Григорьич! Как жалею теперь, что слишком поздно взялся говорить прямым текстом - не сразу, отцы, наука ваша дошла до меня, тем более, что дело мое, что там ни говори, все же особое... И заботы ваши с трудами праведными, и неординарные поступки, и черты ваших характеров недюжинных, и даже черты лица раздал я своим «собирательным» героям под другими, под выдуманными фамилиями... Стольких и стольких это касается, но, как говорится, особь-статья, - сибирские наши морозоустойчивые евреи, сибираки наши - и Нухман Абрам Михалыч, первый начальник стройки, и начальник соседней - Казского рудника, Генрих Генриховчи Биншток, и управляющий наш Марк Семенович Неймарк, собиравший нас, молодых спецов, для дружеских бесед в первые, самые тяжелые годы стройки... Сколько чисто русских характеров вылепил потом я из их непростых еврейских судеб, но это оправдано, оправдано: живя среди русаков - да ещё каких, ещё где! - вы делали всё, чтобы перед нами в грязь лицом не ударить, всегда брали на себя самую тяжелую ношу, но ведь так оно, по хорошему-то, и должно быть!
Со всеми нами. Всегда. И - везде.
Разве не пригодилась мне потом ваша школа, когда тоже оказался в чужом краю: в Адыгее?
Наверняка потом вспомню ещё кого-то, какой же это Кузбасс без евреев, это как в том анекдоте, помните?.. Звонок раздается: «Совнархоз?» - «Совнархоз!» - «Отдел?» - «Отдел, да!» - «Пригласите Когана к телефону!» - «Но у нас нет Когана!» - «Какой же это отдел - без Когана?!»
Но мы пока о «Папе» Толчинском, об одном из самых ярких представителей морозоустойчивых наших «сибираков».
- Ручку-то хоть привези! - только и сказал «Папа», подписывая мне счет в бухгалтерию.
Привез ему две, потому что на обратном пути из Канады мы четыре дня были ещё и в Бельгии.
И вот теперь - Австралия, и решение «финансовой проблемы» - а это уже одиннадцать тысяч! - взял на себя начальник городской станции скорой помощи татарин Леня Рамзанов... ну, то есть не то чтобы на себя. По просьбе горкома комсомола - на станцию, одну из самых крупных тогда во всем Союзе, самых современных, потому что много, ой, много было у неё тогда тяжелой работы в нашем «городе угля и стали»... где ты сегодня, Леня? Как нынче выживаешь? Со своим непременным оптимистическим присловьем: «Будь жив!..»
«Скорая помощь», в общем, помогла также и вполне здоровому молодому писателю: тогда у неё хватало средств даже на это.
Когда собрались перед вечером старые товарищи, чтобы проводить меня кемеровским поездом в далекую, значит, Австралию, когда я уже вручил им затрепанную лицензию вместе с просьбой непременно оставить лосятины и на мою долю, меня отозвал в сторонку душевный друг Слава Поздеев, работавший тогда начальником цеха водоснабжения.
- Я бы тебе, Лявонтич, давно рассказал, - заговорил, называя меня на манер деда Шварченко, как с легкой его руки повелось в охотничьей нашей компании. - Если бы не наши живорезы... Лявонтич, думаю, не выдержит, проговорится ещё на радостях, а от них всего можно... знаешь, где сейчас лось бродит?.. Целое семейство. След в след... По заводу они ходят. По нашему с тобой родному Запсибу...
- Брось ты? - сказал я наше тогда обычное.
- А вот слушай. С тобой же мы встречали в тайге на зимнике глухарей?.. Когда на «танке» на этом шли, на вездеходе? С тобой! Дорога через токовище прошла - куда им деваться? Они все равно на дороге и токуют. И тут так: лосиная тропа шла, видать, с горы через Костино болото... К Томи. Представляешь?.. Теперь это, считай, мимо доменного... и вот морозной ночью дым, пар, огонь до неба, а они идут себе - и по асфальту, и по железнодорожным путям...
- Да ладно тебе, не может быть!
- Сам не поверил, если бы не видал собственными глазами. Первый - сохач. «Сам»!.. Красавец!.. Рога в куржаке - ну, как из чистого серебра. Лосиха за ним. Два подростка... А замыкают «корова» и «бык» поменьше... но тоже на рогах куржак, скажу я тебе - картинка. Вернёшься из Австралии, покажу тебе... а нашим рассказывать не буду. Мало ли?.. Это у нас с тобой рука не поднимется, - и с захлебом, как мальчишка, вздохнул. - Что значит зов крови, а?.. Что такое - старые тропы!.. Через центр завода!.. Пошел за ними. «Белаз» показался с рудой - замерли, ждут, пока пройдет. Состав шлаковозый просигналил, тронулся - опять ждут. Что мы с тобой, Лявонтич, с этой стройкой тут понаделали, а?
- Пошли! - сказал я растроганно. - Ещё по одной: за зов крови! И за старые тропы. Тост поднимем, а рассказывать - никому не расскажем...
Надо ли объяснять, как я и в самом деле растрогался: среди родных мне людей. Перед такою дальней поездкой.
Мы уже опаздывали, и кто-то из друзей стал звонить в город, на вокзал и категорически требовать, чтобы задержали пассажирский на Кемерово: а то писатель с Запсиба не успевает в Австралию.
Поезд не только на пятнадцать минут задержали, но и по громкоговорителям объяснили причину... нет, правда-правда. Что тогда - каждый день из Новокузнецка, из нашей чумазой Кузни, уезжали в Австралию?..
Когда он тронулся, наконец и я вышел в тамбур, эта тема среди курильщиков как раз и обсуждалась: можно ли из-за какой-то суки целый состав задерживать?.. Или все же нельзя?
Мне стало стыдно, я тут же признался, что «сука» - это я, но не такая я сука... Достал из кармана одиннадцать тысяч и попытался, не глядя кому сколько, раздать. С возмущенными матерками все дружно отказались от денег, запихивая их обратно в мои карманы, но простосердечный порыв мой не остался без отклика: в окружавшей меня толпе начали дружно скидываться... Из моей раздерганной пачки бережно отобрали на вторую бутылку, и в соседнем Прокопьевске, в Прокопе, гонец наш - самый молодой и самый, конечно, быстрый, у индейцев он наверняка носил бы имя Легкая Нога, Бегущая за Огненной водой - ещё не дождавшись «полной остановки поезда», соскочил с подножки вагона и сломя голову помчался в буфет...
...Стоял январь шестьдесят девятого года, жестокий январь. Зима в Сибири случилась не только снежная, но и с морозами, которых, говорили тогда, давно не было.
Ещё с осени я запасся лицензией на отстрел лося - для всей нашей компании. Наиболее опытные в ней на ту пору охотники, сибиряки от рождения, а не по записи в комсомольской путевке, нет-нет да вели громкие разговоры о том, что умные люди - как?.. Убьют лося, но егерю не спешат об этом докладывать, никому вообще - ни гу-гу... Из тайги без лишнего шума вынесли, в машине хорошенько забросали какими-нибудь деревенскими дарами-приобретениями: нечего положить, что ли? И кедровый орех да шишка нешелушеная, и соленый чебачок в полиэтиленовых мешках, и груз дочки - в таких же. Сухие грибы и рамки с медком, всякие там травки-муравки... Сверху пара зайчишек, пяток рябков, охотничья амуниция да лыжи. Или вон поближе к новому году: не повезло, братан, дак хоть елок набрали - ты уж за порубку прости, друг! И если только докопается егерь, найдет под спудом разделанную лосиную тушу - ну, тогда: да вот же у нас на него лицензия, вот! Где не надо - глазастый, а тут слепой, что ли?!
И таким вот макаром добывают на одну лицензию и двух лосей, и трех, а то, бывает, и пять... На каком поймаются, столько, значит, и вывезли, дальше - стоп.
Как понимаю, кое-кто из дружков потихоньку готовил меня примерно к такому же варианту... Леонтич, мол? Всем можно, а нам - нельзя?!
Тем более тебе - для личного опыта. В книжке потом напишешь, как в штаны подпускал, когда седьмого вывозили... да чего уж седьмого - постараться, дак можно и десять взять: вон сколько нас, да к каждому ещё придут сперва на свежатинку, а потом на пельмешки - впереди праздники!.. Ты вспомни, вспомни, сколько у самого у тебя народу перебывало, когда мы завалили медведицу!
С медведицей этой, и правда.
Пошли, считай, прогуляться, рябка погонять, а дед Савелий, у которого мы всегда останавливались, - взглянуть на дорогу, по которой сенцо с покоса придется перевозить, а заодно проверить капканы, и тут вдруг впереди собаки как взвизгнули, как стали в рыке захлебываться - дед сразу: зверь!.. Похватали их за ошейники, подальше оттащили, брючными ремнями собрали в сворку, привязали в пихтарничке, а дед уже смахнул пятиметровую елку, обрубывал на ней толстые сучки таким образом, чтобы поглубже в отдушину берлоги «по шерсти» вошла, а вытолкнуть обратно, уже «против шерсти» мишка её не смог...
- Не ошибся, Савелий Константинович? - спрашивали его сдавленными голосами.
- Учились ба лучше, как заломка готовится...
- Это заломка, дедушка?
- Не карандаш чай - слегка потолще, однако, будет! Реплика, ясно для кого...
Как самого якобы меткого стрелка поставил он меня за толстой сосной напротив берлоги... дед-дед!
Вспоминая ту пору, сегодня думаю, что после всех случившихся с Россиею потрясений мы все, потерявшие стольких близких, как бы заново искали тогда родственного тепла... Не парадокс ли: еще достаточно громко звучали речи о классовой борьбе, но всем это успело уже достаточно остобрындеть, люди как бы уже успели между собой, где за чайком, а где - за бутылкой, договориться, на все высокие слова плевали с колокольни, которая была в народном сознании ещё выше... Тайное, как тихая милостыня, прощение уже поселилось в душах и незаметно начало утверждаться официально... Может, все эти громкие слова о покаянии для того потом и понадобились, что время, когда старые раны ещё можно было разбередить, уходило почти стремительно?
Дед Савелий чего только не пережил, в каких только не побывал передрягах. Твердый характер и недюжинный ум сделали его личностью настолько неординарной, что после, встречая людей знаменитых, не только на всю страну - на весь мир прославленных, я не без грусти думал: нет-ка, ребятки, нет - за дедом Шварченко вам не угнаться! Не только в тайге...
Под стать ему была и «баушка» Марья Евстафьевна, тоже, как и её «сам», каких только чалдонских премудростей мне не открывшая.
В крошечное сельцо Монашка на горной речке Средняя Терсь, к ним «на Монашку» мы заявлялись, само собою, с «городскими» гостинцами: с гречкой, с крупами, с сахарком, с банками сгущённого молока, с шоколадом, с конфетами... Жена непременно передавала ей традиционные косынки с платками, хитро завернутое в отрезы ситца да фланели бельишко, и радостное «баушкино» восклицанье: «Чем же буду рашшытываца?!» стало у нас в семье живущим уже и среди детей шутливым присловьем...
На самом-то деле это я у них остался в неоплатном долгу.
Что касается моего «соколиного» глаза, легенду эту придумал Савелий Константинович и сам же её потом щедро подпитывал: помогал самоутверждению кубанского казачка в сибирячестве. На самом деле стрелял я весьма посредственно, станичные охотники надо мною посмеивались, особенно перепелятники.
Теперь-то, из нынешнего дня, когда за ружье берешься только для того, чтобы с места на место переложить, или, бывает, понимающему человеку показать сработанную ещё в позапрошлом веке известным мастером Иваном Прушей старинную «гусятницу» восьмого калибра, к которой подходят обточенные гильзы от авиационного пулемета «ДШК», «Дегтярев-Шпагин-Калашников», перепелиная охота представляется жестокой забавой, но тогда... Может, ещё и потому, что перепёлок в то время было «немерено»?
В конце августа, когда у них начинался перелет, вдруг проносился слух, что за станицей опять они наткнулись на «линию», попадали, и люди до сих пор с земли подбирают... Тянувшаяся вдоль шоссейной дороги на Армавир «линия», и правда, была тогда как некое воздушное заграждение: на каждом телеграфном столбе - по три, по четыре поперечных перекладины, на каждой перекладине - десяток «чашечек»-изоляторов. Стремительно летевшие ночью стаи разбивались о пучок проводов, птахи падали и не все потом снова могли взлететь.
Первыми замечали их, как правило, шоферы идущих по трассе грузовиков, наскоро подбирали рядом с машиной сами, со встречными водителями «переказывали» знакомым, и за станицу спешили и женщины с кошелками, и посланная матерями ребятня. Сперва подбирали раненых перепелок обочь дороги, потом радиус поиска увеличивался: со сломанным крылом, с перебитой лапкой бедные птахи все продолжали расползаться и время от времени, передохнув, вновь начинали судорожно копошиться в траве.
Была тогда и такая охота...
Но главная начиналась, когда в бурьяны между катавалами, растянувшись длинной цепочкой, выходили с собаками записные перепелятники... может, сам я потому-то и мазал, что в основном, раскрыв рот, глядел на это действо, в котором неизвестно чего было больше: либо терпеливого мастерства, либо азарта?
Как рыскали облепленные репяхами трудяги сеттеры, как старались умницы спаниели!.. Среди жесткого шебаршания их в ломких, подсохших травах раздавался вдруг фурчащий швырок, пробивающий заросли отчаянный птичий подпрыг, отзывавшийся в тебе мгновенным подпрыгом сердца... Частенько они взлетали парами, согласное биенье крыльев рядком отдаляло перепелок стремительно, но как преображались при этом стрелки!.. В движениях какого-нибудь для всей станицы служившего посмешищем тюхи вдруг появлялась не только ловкость - появлялось изящество, о котором скажи ему - тоже уронит челюсть.
Может быть, в этот миг на моих не очень проворных в обычной жизни, часто неповоротливых, как сам я, земляков нисходил витающий в этих краях над местами былых сражений пыл лихого джигитства или не уступавший ему когда-то казачий дух?!
Так же, как два фырка, один за другим раздавался четкий дуплет из какого-нибудь доисторического ружья, которое чудом от выстрела не разваливалось, но обе птахи неминуемо падали...
Они набивали, бывало, по три, по четыре десятка, на сколько у кого хватало патронов - это выстрелы из моей новенькой двустволки, в подарок полученной в Сибири после пуска первой домны «от администрации, парткома и постройкома» то и дело гремели впустую: хорошо, если к концу охоты у меня набиралось две-три перепёлки. Само собой, что станичники скидывались, чтобы и у меня стало десятка два, но насколько это число уступало количеству достававшихся мне при этом подначек!
Здесь, на Средней Терси, зимой перед вечером мы с дедом на лыжах возвращались однажды домой, когда он окликнул меня, идущего впереди:
- Мотри, Лявонтич, мотри!..
«Напересек» нам, как обычно говаривал дед, довольно высоко летела крупная копалуха, и я перебросил ружьё из левой в правую, вскинул стволы.
- Она перед нами сядет, - успел сказать дед. - Однако удобней стрелять будет, погодь-ка...
Но я уже успел нажать на курок, копалуха рухнула камнем, глубоко пробив снег.
Может, меня джигитский дух разыскал наконец в далекой Сибири?.. Или это уже шла помощь от кузнецких татар, от их божка Кирмизека, подаренного мне в столице Горной Шории, в Мысках, все ещё живущих по своему - мысковскому времени?
Правда и то, что копалуха летела медленно, как тяжелый бомбардировщик, летела жертвенно, почти торжественно - на стволы, но как наставник мой Савелий Константинович радовался, с каким жаром рассказывал потом о моем метком выстреле приехавшим через неделю забирать меня из тайги моим товарищам!
И все-таки через много лет после неожиданной нашей охоты на медведя я с насмешливой горечью понял, что за сосной тогда напротив берлоги дед поставил меня вовсе не для того, чтобы я наконец сдал экзамен: он берёг меня, потому что к экзамену был я как раз ещё не готов...
Все случилось почти мгновенно: дед с силой вогнал заломку в берлогу, она, как пробка, вылетела обратно, над лазом возникла медвежья голова с задранными вверх лапами - все это с рычащим гневным захлёбом, тут же прерванным почти слитным залпом.
Самое непостижимое было, как дед, только что положивший в ногах ружье, чтобы обеими руками сунуть заломку, успел подхватить его и выстрелить первым.
Установилась тишина, держа ружья наготове, стали медленно подступать к берлоге, а в ней вдруг послышался легкий топот... неужели оглушили, и только?
История эта в общем-то грустная: и раз, и другой в берлогу снова выстрелил каждый, но внизу там кто-то все топотал...
Разглядели наконец в полутьме неподвижную тушу, расширили лаз, и один из нашей кампании спустился в берлогу, накинул веревочную петлю на переднюю лапу. С великим трудом вытащили зверя на истоптанный снег, и когда уже сидели на нём с ружьями на коленях, отдыхали и заодно фотографировались, из берлоги вылез, привстал на задние лапы и пошел к нам второй медведь...
Только потом, когда, тоже мертвый, лежал рядом, разглядели, что был он куда поменьше: пестун.
Мать с сыночком зазимовала невдалеке от тихой Монашки, а тут и появилась наша братия с комсомольской, значит, с ударной стройки и из стольких беспощадных стволов по безмятежной зимой таежной жизни ударила...
Но это ведь все потом - и гнетет совесть, и подступает раскаяние, когда через много лет вспоминаешь, до чего только что освежеванная медвежья лапа на руку на человеческую похожа и будто тянется к тебе на окровавленном снегу: мол, что ж ты, писатель-гуманист?
Добрый сказочник...
А тогда доставшиеся мне при дележе около двух пудов мяса комсомольцы-добровольцы смели тут же, но поток идущих домой к нам «на медвежатину» не только не иссякал, наоборот - с каждым днем увеличивался. Городская газета «Кузнецкий рабочий» дала крошечную заметку о том, как на охоте повезло молодому писателю: попался не один медведь - сразу два. Доброхоты и пересмешники передавали друг дружке, что идти с одной бутылкой к писателю поэтому неудобно, тоже надо непременно - с двумя, и я, обязательно рассказывая всякому новому гостю, как всё на охоте произошло, не только вскоре охрип, но и еле ворочал языком. Речь мою, начинавшуюся с выразительного: «Значь, так» в конце концов записали на магнитофон, и в ответ на очередную просьбу живописать медвежью охоту я только молча нажимал клавишу... Но что было делать с вожделенной, которой всем так хотелось отпробовать, медвежатиной?
Каждое утро я шел на маленький базарчик в нашем поселке, ещё студентом, приехавшим на преддипломную практику, потрясший меня чисто сибирским изобилием: изжелта-белые круги заледеневшего молока один на другом - пять литров в нижнем круге и всего «поллитерка» в верхнем, - мороженые пельмени в мешке, мерзлые, с негнущимися лапами, непотрошеные зайцы... Но отступала, отступала теперь Сибирь-матушка перед мощными ножами бульдозеров, норовивших отрезать наше светлое будущее от проклятого прошлого.
Случалось, на базаре не было уже и картошки, не то что мяска - приходилось на автобусе полтора часа трястись в город: не станешь каждый день клянчить «козлик» у кого-либо из руководящих дружков. К тому же мероприятие это скрытное, тайная, можно сказать, операция: купить и свинины, и говядины, чтобы к вечеру, будучи через мясорубку пропущенным, и то, и другое превратилось в самую настоящую «медвежатину»...
- Местные-то... кержачки... говорят, что прошлое лето было грибное да ягодное, - расслабленно рассуждал потом за столом кто-нибудь из старых дружков, почему-либо опоздавших с визитом в первые после нашей удачной охоты дни. - А сладости особой... в мясе-то у «хозяина тайги», а?.. У прокурора. Сладости от ягод не чувствуешь... Зато кедра, а?.. Что там ни говори, кедрой-то от котлет сильно потягивает... припахивают кедрой, а?
Но, может, на Новокузнецком базаре мне, и действительно, всякий раз попадались куркули, кормившие свиней либо коров исключительно кедровым орехом?!
А, может, это на нашем ликеро-водочном, нарушая всякие санитарные нормы, её, проклятую, давно уже гнали исключительно из «кедры»?
Но, видно, кончилась для нашей компании полоса удач, наступила пора невезения...
От постоянного перекладывания из кармана в карман лицензия моя уже успела слегка замуслиться, а лось нам все так и не попадался.
- Ходить не умеют, снег под имя больно хробостит, - объясняла «самому» Марья Евстафьевна наши неудачи. - Он-те слышит издаля и бегит, даже на вид не подпускает. Чево его теперь ноги бить? Пока мороз не отпустит - нечева!
И дед соглашался:
- А ить праильна, баушка, трактуешь. И что удивительно? С Лявонтичем суду ясно, он южный человек, на лыжах не ходил отродясь, упадёт с ружьем головой в сугроб - гул с разлома на Монашке слыхать, как потом стволы продувает. Но остальные-то поди с путцами на ногах родились!
Не везло в тот сезон не только нашей компании. Говорили, что лось, чуя жестокую зиму в отрогах Кузнецкого Алатау, задержался в алтайской тайге, кормится пока там, и неизвестно, придет ли потом на юг Кузбасса, в Горную Шорию... Срок отстрела продлили почти на месяц, по пятое февраля, но третьего я должен был уезжать в Кемерово, чтобы оттуда лететь в Москву: в «Спутнике» меня включили в группу, которая впервые отправлялась в Австралию - до этого наши туристы там не бывали.
Конечно же, в те годы жизнь меня баловала.
В специальном номере областной газетки «Даёшь домну!», заменившей в горячие предпусковые дни, накануне раздачи орденов и ценных подарков, «зачуханный» наш «Металлургстрой», бывший всего-то «органом парткома и постройкома», 28 июля 1964 года сообщалось о двух, как, надеюсь, вы понимаете, почти что равнозначных событиях: первая домна Западно-Сибирского металлургического завода дала наконец чугун, а вашего покорного слугу в Союз писателей приняли.
Будто нарочно случилось, что вышедший в Кемерове мой первый роман «Здравствуй, Галочкин!» - конечно же, «ещё пахнущий типографской краской», конечно, так! - сам я тоже впервые увидал в клубе «Комсомолец» на торжественном вечере, посвященном первой плавке.
Ясное дело, книга «про нас» на какое-то время вытеснила в поселке другое чтиво, знакомые и незнакомые приставали ко мне с традиционными, доводившими до белого каления вопросами о прототипах, а некоторые, проявляя инициативу и фантазию куда побогаче авторской, сами прямо-таки назначали себя прототипами и в соответствии с тем, прообразом какого героя он сделался - положительного либо отрицательного - всякий такой самоназначенец либо радостно теперь бросался ко мне, завидев на улице, долго тряс руку и уверял, что «за ним не заржавеет», либо с мрачным лицом, с суровою мордой заранее переходил на другую сторону и отворачивался.
С кем-нибудь из обиженных, бывало, я пробовал объясниться. Буквально отлавливал, когда тот пробовал исчезнуть в толпе и, заранее понимая, в чем дело, в лобешник, что называется, спрашивал: откуда, мол, взял, что я про тебя не так написал? Почему ты решил? И где оно в книге это место, где я тебя «вывел», - ну, покажи!
- Помнишь, у тебя там один ночью кирпичи крал? - испытывающе глядел на меня обиженный.
- Ты-то при чём?
- А за что меня на товарищеском суде разбирали? Кабутто ты не знал...
- Да в самом деле не знал!
- Ты?.. Не знал?!
В автобусе, который ходил в город, народу в любое время суток было тогда битком, но однажды добираться пришлось в такой тесноте, что вдохнуть-выдохнуть в салоне можно было, и в самом деле, лишь по коллективному договору... Но именно тот рейс больше всех остальных запомнился мне ощущением счастья, которого до того не испытывал.
Обеими пятернями вцепившись в верхний поручень, гнулся над читавшим книжку краснорожим толстяком, о крутое плечо которого напиравшие сзади пытались раздавить нижнюю половину моего несчастного тела... Сопротивляться я уже перестал, будь что будет, и с точностью передающего устройства всякий очередной толчок аккуратно перепускал на краснорожего... ишь: девчонки, бедные, давятся, а он устроился с книжечкой!
И вдруг, когда опять наклонился над ним, увидал: читает моего «Галочкина»!
Невольно я как бы подтянулся, потом слегка склонился над ним уже нарочно: ну, точно, точно!..
Да как читает внимательно!
С превеликим усилием мне сперва удалось смягчить в себе действие передающего механизма, свести его работу до минимума, а когда парень, явно откликаясь на происходившее в книжке, недоверчиво нахмурился, но почти тут же расплылся в довольной улыбке, я принялся, напрягаясь до дрожи в руках и ногах, оберегать его, и чем беспощадней становилась давка в автобусе, тем больше «мой читатель» казался мне хрупким интеллектуалом, угнетаемым жестокой равнодушной толпой...
Когда перед остановкой уже в центре поселка он, спохватившись, глянул в окно и торопливо завернул треугольничком край страницы, я положил дрожавшую от напряжения пятерню на обложку и негромко признался:
- Моя книга!
Сбросив мою руку, он уже начал было вклиниваться в толпу, но деловито остановился, с интересом спросил:
- А по морде?..
Через четыре десятка лет я написал маленький рассказик «Гамбургский счет», байку, в которой запоздало предполагал: а не было ли это тогда оценкой художественных достоинств моего «Галочкина»?
Но вроде бы нет, нет: далекий от официальной критики Владимир Николаевич Турбин, во времена студенчества шефствовавший над нами в газете «Московский Университет», где напечатан был когда-то мой первый рассказ, в очередном своем «молодогвардейском» обзоре поставил «Галочкина» выше книг Виля Липатова и Василия Аксенова, оговорившись, правда, при этом: не хватает, мол, автору литературного опыта, в книге как бы видны еще не снятые после создания романа леса - к его бы знанию жизни да писательское мастерство!
Но как, скажите мне, без лесов, если столькое в моей жизни было с ними в то время накрепко связано!
Где же, как не там перекурить с бригадиром каменщиков Володей Ивановым, якобы горлопаном, приехавшим на нашу ударную стройку за длинным, само собою, рублем, на самом деле - с великим правдоискателем?.. Как на них стремительно не взлететь, чтобы не успели разбежаться девчонки, только что отпускавшие сверху шуточки в адрес «прессы» вообще и ответственного секретаря газетенки «Металлургстрой» в частности? Как...
Да что там, что там!
В пятьдесят девятом мы называли себя «деревянными мальчишками», объясню потом, почему. Четверка друзей: комсорг стройки Слава Карижский, бывший секретарь одного из райкомов Москвы, главный механик нашей жилищно-коммунальной конторы, тоже москвич Юра Лейбензон, «главный сдергиватель», как говорил о нем поднимавший сжатую пятерню у плеча и тут же выразительным рывком - ясно, что после этого из сливного бачка над унитазом должна была вода хлынуть! - опускавший её Геннаша Емельянов, редактор многотиражки, мой шеф, и я, многогрешный...
Все мы были до этого женаты и уже как бы нет, у всех у нас - кроме в городе жившего Геннаши, которого и первое, насчет жен, тоже тогда ещё не касалось - была однокомнатная квартира, и часто кто-нибудь на два-на три месяца уступал её кому-то из «остро нуждающихся», какой-нибудь многодетной семье или одинокой, приехавшей в командировку на стройку журналистке, а сам перебирался жить к товарищу... к «товарищу по этому делу », как любил говорить, щелкая пальцем по горлу, легендарный лейбензоновский слесарь Петро Дериглазов, чья жена готовила ну совершенно потрясающую пучеглазку ... Пройдет четыре десятка лет, в августе 91 -го в Москве мне позвонит Карижский, который как раз в это время, по-моему, после долгого пребывания на посту генерального директора Госцирка СССР получит генеральскую должность в Главном таможенном управлении, и я закричу ему в трубку: «Как здорово, что ты позвонил!.. Не сходить ли нам тоже к Белому дому, Слава?.. Я слышал, там всем желающим щедро раздают путчеглазку !..»
«Не телефонный разговор», - сказал он скороговоркой и тут же стал о чем-то другом.
Из «деревянных» мальчишек потихоньку перешли в «тряпошные»? Или все это в нас было уже тогда?
Однажды - из квартиры моей на четвертом этаже только что выехал несколько месяцев проживший в ней экскаваторщик Женя Орлов - все трое собрались пожить у меня, а тут как раз начался ремонт, дом забрали в леса, и мы ударили по рукам: запираем дверь на замок и ключ отдаем соседям. Разве не должны мы делить с остальными общие трудности?.. Должны! Поэтому - всё: из дома и в дом к себе ходим исключительно по лесам, влезаем через окошко. Кто войдет в дверь - тот «ставит».
Довольно долго правило это и днем и ночью соблюдалось неукоснительно, но после того как ранней зарей одного из нас, тяжело подбитого Бахусом на комсомольской свадьбе знатного сварщика, чуть не вся эта свадьба несла домой на руках, и леса затрещали, стали крениться и чуть не рухнули, - правило это пришлось отменить: для коллективных, с тяжелой ношей, походов хлипкие, сооруженные наскоро леса были все-таки не совсем приспособлены...
Тут, пожалуй, самая пора рассказать ещё об одном читателе моего «Галочкина»...
В конце лета шестьдесят четвертого года я спешил на второй этаж «Юности», только что открытого молодежного кафе-стекляшки, и на лестнице носом к носу, что называется, столкнулся с первым секретарем кемеровского обкома партии Афанасием Федоровичем Ештокиным... Теперь-то, через столько лет, можно всякое предположить: может быть, ему понравился обед, которым только что угощало его наверху наше городское руководство, может быть... Но почему не предположить, что ему, и в самом деле, понравился мой роман?
Невысокий и плотный, с насмешливыми в ту минуту глазами - заступил дорогу молодому писателю! - Ештокин деловито протянул мне руку, и я оторопело пожал её, но он не спешил отпускать мою ладонь.
- Хорошо, что увидал тебя, - сказал запросто. - Молодец: отличную книгу написал!
Я что-то такое пробормотал - мол, спасибо! - а он повел головой на окружавший нас на лестнице свой синклит из пяти-шести человек:
- Надеюсь, все уже прочитали?
Как помню, возникло некоторое замешательство, которое Ештокин, поглядывая на молчавших своих соратников, нарочно, как понимаю теперь, продлил, потом, отпуская руку, весело сказал мне:
- Ничего-ничего, теперь они непременно прочтут... Не знаю, что потом скажут, а я тебе повторю: молодец... только знаешь что? - и он посерьезнел. - Сам ты куда торопишься?.. В кафе! Посмотри, какое красивое получилось, какое светлое... тебе почему-то именно тут с дружками посидеть хочется, разве не так?
Чего ж не так, если Геннаша наверху там уже заждался?
Конечно, я разводил руками, кивал, а он будто вовсе не выговаривал мне - он как бы вместе со мною размышлял:
- А где твой Мишка Галочкин, вспомни, пьет? То на стройке... где-то посреди штабелей кирпича. То чуть ли не в подъезде... всё в каких-то мрачных местах. Ты же любишь его, это видно, болеешь за него - ну, так хоть чуть пожалей! Хочу, чтоб ты понял: мы и так тут в Кузбассе живем, бывает, не очень весело, а если это ещё и специально нагнетать да подчеркивать... Если у людей ещё и надежду отобрать? Вот на этот счет, я прошу тебя, ты подумай... он ведь тоже мечтает о красоте, твой Мишка, а ты его знаешь и любишь - вот ты ему первый и помоги!
Разговор этот запомнил почти дословно, с ним все ясно, а вот о последствиях его я потом размышлял годами, и чем старше и опытней становился, тем яснее мне делалось, сколькое он в моей жизни определил, этот доброжелательный, отеческий разговор на виду у всех, от каких бед прикрыл, сколькому потом помог сбыться.
- Скучно живешь, писатель! - сказал мне как-то первый секретарь новокузнецкого горкома комсомола Виталий Вьюшин. - Пьешь там в тепляках со своими монтажниками, в этих собачьих будках... Кроме стройки да поселка, любимой своей Антоновской площадки, почти ничего не видишь. Надо бы тебе на большой мир посмотреть... Решили отправить тебя в Канаду... надеюсь, не будешь возражать?
Конечно, мы с ним дружили, для меня он давно был Витя Пьюшин, но при существовавшем тогда порядке вещей разве бы Витя принял такое решение единолично?
- Да ведь это сумасшедшие деньги! - чистосердечно воскликнул я, узнав, что за путевку мне придется выложить «Спутнику» шесть с половиной тысяч.
- Папа Володя готов за тебя заплатить, - в чуть небрежной своей манере опять сказал Вьюшин. - Надеюсь, тоже не против?
«Папа Володя» - Владимир Григорьевич Толчинский, управляющий трестом «Сибметаллургмонтаж», начальник тех самых «ухорезов», в чьих «собачьих будках», бывало, и правда что... бывало, бывало!
И кабы только в них...
Но я о другом: «Папа» прошел войну танкистом, на Курской дуге участвовал в том страшном сражении под Прохоровкой, был ранен, чудом выжил и, глядя теперь на грохочущую металлом, брызжущую сваркой работу своих орлов-высотников, притворно ворчал: мол, «устроили Прохоровку»!
Был он специалист высокого класса, не ронявший себя на оперативках да рапортах ни перед каким начальством, был строг, когда следовало, и был всегда готовый работяге помочь, добряк, которого за это беззаветно любили, прощая и громкий, бывало, крик, и артистический, на хорошем фольклорном уровне, мат... Папа, Папа! Родной Владимир Григорьич! Как жалею теперь, что слишком поздно взялся говорить прямым текстом - не сразу, отцы, наука ваша дошла до меня, тем более, что дело мое, что там ни говори, все же особое... И заботы ваши с трудами праведными, и неординарные поступки, и черты ваших характеров недюжинных, и даже черты лица раздал я своим «собирательным» героям под другими, под выдуманными фамилиями... Стольких и стольких это касается, но, как говорится, особь-статья, - сибирские наши морозоустойчивые евреи, сибираки наши - и Нухман Абрам Михалыч, первый начальник стройки, и начальник соседней - Казского рудника, Генрих Генриховчи Биншток, и управляющий наш Марк Семенович Неймарк, собиравший нас, молодых спецов, для дружеских бесед в первые, самые тяжелые годы стройки... Сколько чисто русских характеров вылепил потом я из их непростых еврейских судеб, но это оправдано, оправдано: живя среди русаков - да ещё каких, ещё где! - вы делали всё, чтобы перед нами в грязь лицом не ударить, всегда брали на себя самую тяжелую ношу, но ведь так оно, по хорошему-то, и должно быть!
Со всеми нами. Всегда. И - везде.
Разве не пригодилась мне потом ваша школа, когда тоже оказался в чужом краю: в Адыгее?
Наверняка потом вспомню ещё кого-то, какой же это Кузбасс без евреев, это как в том анекдоте, помните?.. Звонок раздается: «Совнархоз?» - «Совнархоз!» - «Отдел?» - «Отдел, да!» - «Пригласите Когана к телефону!» - «Но у нас нет Когана!» - «Какой же это отдел - без Когана?!»
Но мы пока о «Папе» Толчинском, об одном из самых ярких представителей морозоустойчивых наших «сибираков».
- Ручку-то хоть привези! - только и сказал «Папа», подписывая мне счет в бухгалтерию.
Привез ему две, потому что на обратном пути из Канады мы четыре дня были ещё и в Бельгии.
И вот теперь - Австралия, и решение «финансовой проблемы» - а это уже одиннадцать тысяч! - взял на себя начальник городской станции скорой помощи татарин Леня Рамзанов... ну, то есть не то чтобы на себя. По просьбе горкома комсомола - на станцию, одну из самых крупных тогда во всем Союзе, самых современных, потому что много, ой, много было у неё тогда тяжелой работы в нашем «городе угля и стали»... где ты сегодня, Леня? Как нынче выживаешь? Со своим непременным оптимистическим присловьем: «Будь жив!..»
«Скорая помощь», в общем, помогла также и вполне здоровому молодому писателю: тогда у неё хватало средств даже на это.
Когда собрались перед вечером старые товарищи, чтобы проводить меня кемеровским поездом в далекую, значит, Австралию, когда я уже вручил им затрепанную лицензию вместе с просьбой непременно оставить лосятины и на мою долю, меня отозвал в сторонку душевный друг Слава Поздеев, работавший тогда начальником цеха водоснабжения.
- Я бы тебе, Лявонтич, давно рассказал, - заговорил, называя меня на манер деда Шварченко, как с легкой его руки повелось в охотничьей нашей компании. - Если бы не наши живорезы... Лявонтич, думаю, не выдержит, проговорится ещё на радостях, а от них всего можно... знаешь, где сейчас лось бродит?.. Целое семейство. След в след... По заводу они ходят. По нашему с тобой родному Запсибу...
- Брось ты? - сказал я наше тогда обычное.
- А вот слушай. С тобой же мы встречали в тайге на зимнике глухарей?.. Когда на «танке» на этом шли, на вездеходе? С тобой! Дорога через токовище прошла - куда им деваться? Они все равно на дороге и токуют. И тут так: лосиная тропа шла, видать, с горы через Костино болото... К Томи. Представляешь?.. Теперь это, считай, мимо доменного... и вот морозной ночью дым, пар, огонь до неба, а они идут себе - и по асфальту, и по железнодорожным путям...
- Да ладно тебе, не может быть!
- Сам не поверил, если бы не видал собственными глазами. Первый - сохач. «Сам»!.. Красавец!.. Рога в куржаке - ну, как из чистого серебра. Лосиха за ним. Два подростка... А замыкают «корова» и «бык» поменьше... но тоже на рогах куржак, скажу я тебе - картинка. Вернёшься из Австралии, покажу тебе... а нашим рассказывать не буду. Мало ли?.. Это у нас с тобой рука не поднимется, - и с захлебом, как мальчишка, вздохнул. - Что значит зов крови, а?.. Что такое - старые тропы!.. Через центр завода!.. Пошел за ними. «Белаз» показался с рудой - замерли, ждут, пока пройдет. Состав шлаковозый просигналил, тронулся - опять ждут. Что мы с тобой, Лявонтич, с этой стройкой тут понаделали, а?
- Пошли! - сказал я растроганно. - Ещё по одной: за зов крови! И за старые тропы. Тост поднимем, а рассказывать - никому не расскажем...
Надо ли объяснять, как я и в самом деле растрогался: среди родных мне людей. Перед такою дальней поездкой.
Мы уже опаздывали, и кто-то из друзей стал звонить в город, на вокзал и категорически требовать, чтобы задержали пассажирский на Кемерово: а то писатель с Запсиба не успевает в Австралию.
Поезд не только на пятнадцать минут задержали, но и по громкоговорителям объяснили причину... нет, правда-правда. Что тогда - каждый день из Новокузнецка, из нашей чумазой Кузни, уезжали в Австралию?..
Когда он тронулся, наконец и я вышел в тамбур, эта тема среди курильщиков как раз и обсуждалась: можно ли из-за какой-то суки целый состав задерживать?.. Или все же нельзя?
Мне стало стыдно, я тут же признался, что «сука» - это я, но не такая я сука... Достал из кармана одиннадцать тысяч и попытался, не глядя кому сколько, раздать. С возмущенными матерками все дружно отказались от денег, запихивая их обратно в мои карманы, но простосердечный порыв мой не остался без отклика: в окружавшей меня толпе начали дружно скидываться... Из моей раздерганной пачки бережно отобрали на вторую бутылку, и в соседнем Прокопьевске, в Прокопе, гонец наш - самый молодой и самый, конечно, быстрый, у индейцев он наверняка носил бы имя Легкая Нога, Бегущая за Огненной водой - ещё не дождавшись «полной остановки поезда», соскочил с подножки вагона и сломя голову помчался в буфет...
| Далее