Фетис учился в это время на втором курсе физфака, но относился к физике без особого энтузиазма. Глубоких и оригинальных лекторов, таких как А. И. Бурштейн или Ю. Б. Румер, осталось немного, а бесконечное натаскиванье в решении задач было малоинтересно. Но главное, он не видел себя в качестве физика-профессионала и не чувствовал склонности к научно-исследовательской работе. Он по-прежнему много читал, завёл кое-какие новые знакомства, но студенческая жизнь, условия быта в общежитии (грязь, бардак, пьянки, шум) заметно тяготили его. Весной 1967 года он ушёл из университета. До предела занятый своими делами, я в это время поддерживал с Фетисом довольно слабую связь. И лишь где-то ближе к весне 1967 года наши отношения возобновились. К этому времени у меня появилось несколько новых знакомых, с которыми я вскоре познакомил и Феоктиста. Скажу здесь о них несколько слов по впечатлениям того времени (далеко не обо всех, а лишь о трёх-четырёх).
Виктор Асташов – весьма своеобразный молодой человек, увлекавшийся
йогой, индийской философией и Гегелем, высокий, энергичный, самоуверенный, с вычурным мышлением и речью, с массой идей, планов и начинаний, основатель и президент Сибирского клуба йоги. При многих его неприятных манерах и качествах, была в нём какая-то мальчишеская открытость и непосредственность, а его безудержный энтузиазм заражал и привлекал к нему многих людей. Фетис его долгое время побаивался, но потом они как-то сошлись и даже подружились, насколько можно было вообще дружить с Витей. Жил Виктор большей частью у разных знакомых, был неприхотлив в еде и одежде, но претензий личного порядка у него было более чем достаточно, и редко кто мог его долго выдержать. Впрочем, я должен с благодарностью отметить, что он во многом способствовал возникновению у нас серьёзного интереса к индийской философии. Это та область культуры, с которой мы раньше почти не соприкасались. Позже Виктор по каким-то дальним родственным связям сумел выехать в США.
А вообще-то он, как и Фетис, был самоучкой и маргиналом. Работал то ночным сторожем, то пожарным, то вообще нигде не работал. Но был при этом всегда весел, бодр, подтянут и готов к любым переменам.
Стас Божко – меланхоличный самоуглублённый юноша, которому едва исполнилось 20 лет, тонкий знаток Достоевского, Кафки и Акутагавы, быть может, единственный близкий друг Вити Асташова, добрый и отзывчивый парень. В то время он жил в общежитии и работал лаборантом в каком-то институте. По-моему, Фетис со временем очень привязался к нему, а во многих отношениях они были действительно внутренне близки (я бы сказал, как «дети андеграунда» или как типы «русских мальчиков» Ф. М. Достоевского). Вообще, в Академгородке, за его парадным научным фасадом жило немало таких вот странных и неприкаянных ребят, тяготевших к литературе, философии, искусству. Стасик, в частности, помог нам – Фетису и мне – войти в специфику экзистенциалистского мироощущения и мышления – причём не в виде философской моды, а в виде единственно возможной и честной жизненной позиции. Впрочем, он и на деле выдержал эту позицию. Нас с ним многое связало на долгие годы жизни.
Необходимо, однако, сказать хоть несколько слов ещё об одном человеке, к которому мы все относились с большим уважением и симпатией. Иосиф Захарович Гольденберг, преподаватель литературы в физматшколе, вёл в то время литературный кружок для старшеклассников при Доме культуры «Академия». Приходили к нему, впрочем, и студенты, и все желающие. Человек обширной гуманитарной культуры, прекрасный педагог, необыкновенно доброжелательный и внимательный ко всем своим питомцам, друзьям и просто знакомым, Иосиф Захарович успевал каждому уделить время и заботу, дать почитать нужную книгу, ответить на вопрос. Из обсуждений в его кружке я помню беседы о Сартре и Ануе, о СентЭкзюпери и М. Булгакове. Помню также встречу с Р. Райт-Ковалёвой, которая рассказывала о В. Маяковском и Б. Пастернаке (она хорошо знала обоих). Мы бывали также не раз у него дома в гостях. К Фетису, как и ко многим другим, Иосиф Захарович проявил подлинное участие и заботу. Некоторое время Фетис даже работал в его социологической группе при Институте экономики. Был проведён интересный опрос читателей «Литературной газеты», но результаты анализа так и не были опубликованы. Уже после своего отъезда из Академгородка Иосиф Захарович в письмах ко мне неизменно интересовался делами и жизнью Фетиса.
Наконец, невозможно не упомянуть о нашем добром общем знакомом Юрии Ивановиче Кулакове. Несомненно, один из самых популярных людей в Академгородке, Юрий Иванович был доцентом кафедры теоретической физики в Новосибирском университете. Ученик академика И. Е. Тамма, автор оригинальной теории физических структур, которая даёт аксиоматическое описание единой математической структуры всех основных физических законов, Юрий Иванович Кулаков был больше известен как страстный любитель искусства, русской истории и культуры, живописи и архитектуры, неутомимый путешественник и радушный хлебосольный хозяин. Какие только люди ни побывали у него дома, куда только его ни приглашали – от Петрозаводска до Камчатки. Его дружелюбие, доступность и демократизм открывали перед ним все сердца. Религиозный поиск Феоктиста был близок и понятен Юрию Ивановичу, который чувствовал, что в этой необычной судьбе своеобразно преломились традиции русского раскольничества и русского богоискательства. Юрий Иванович щедро делился с ним редкими книгами, знакомил с разными людьми. И когда болезнь Феоктиста была уже явной для всех, Юрий Иванович старался как-то помочь ему в то сложное для всех время, зная, что сам находится под наблюдением и может лишиться работы.
Фетис продолжал без всякой охоты учиться на физфаке до мая 1967 г., после чего, даже не став сдавать летнюю сессию, ушёл из университета. Здесь начинается новая полоса его жизни, выход в подлинную трагедию существования. Оказавшись вне родного дома, вне университета, без специальности, без жилья, он обнаружил полную непрактичность и неприспособленность к жизни. Созерцатель и мечтатель по своей природе, он никогда не мог на что-нибудь решиться без внешнего толчка или направляющей руки. Да и решившись на что-нибудь, быстро начинал тяготиться всякой обязанностью, тем более, если она была связана с трудностями, а главное, по сути своей не имела смысла в его глазах. А таковым было практически любое занятие, на которое он мог рассчитывать. Государственных пособий и пенсий для мечтателей, философов и поэтов у нас, к сожалению, не существует. И тот, кто отказался от стандартного конформистского пути в жизнь через конвейер «высшей школы», должен дальше искать выход на свой страх и риск. Обычно его ждёт работа ночного сторожа, дворника, грузчика, истопника, пожарника, сезонного рабочего, а вполне вероятна и психбольница, если не лагеря…
И надо сказать, что Фетис сразу понял это. Не было у него никаких иллюзий на свой счёт. Дворником так дворником. Силушка, слава Богу, есть. Убирать дворы от снега – это всё же не в душной конторе отбывать службу по восемь часов в день. Тем более, он где-то прослышал, что дворнику в течение года дают квартиру или, по крайней мере, общежитие. И вот начался первый, пока ещё голубой период дворницкой жизни Ф. Колмогорова. Быть дворником в уютном научном городке – это, скажу вам, не самое худшее занятие. Остаётся масса свободного времени для чтения, общения, музыки и долгих лесных прогулок. Чистый сосновый воздух, здоровый физический труд, красивые места, умные знакомые… Благодать! Так на первых порах казалось и Феоктисту.
ЧАСТЬ 2. ПУТЬ К ПРОРЫВУ
«Можно, по-видимому, сказать, что не существует
ни одного человека, кто в конце концов в какой-то
степени не ощущал бы отчаяния… Быть в отчаянии
- не исключение, нет, наоборот, редкое, очень ред-
кое исключение составляют те, кто не в отчаянии…»
С. Кьеркегор
Случилось так, что 1967 год обрушил на меня лавину испытаний и событий, резко вздыбивших привычный ход жизни, ускоривших и спрессовавших время в стремительный калейдоскоп перемен. Неожиданная болезнь брата, студента НЭТИ, вынудила меня, оставив все дела, срочно выехать с ним в Москву в середине января. Мы ехали с ним в Онкологический институт им. Герцена, и я уже знал, что он обречён. В середине февраля я вернулся в Академгородок, оставив брата в больнице в Москве. Он вернулся в марте после лечения, но о радикальном излечении не могло быть и речи – в августе он скончался, и все эти месяцы я наблюдал за его агонией, не в силах ничем ему помочь. События обрушились на меня несколькими сериями, и в каждой серии был свой трагический финал. Рассказывать обо всём этом здесь нет никакой возможности, для моих задач повествователя необходимо отметить только то, что в январе 1968 года я сам оказался в больнице с туберкулёзом лёгкого и после пяти месяцев лечения, операции и ещё двух месяцев санаторного лечения снова вернулся в свой родной город.
Естественно, всё это время, вплоть до конца 1969 года, когда я снова вернулся в Академгородок, я имел с Феоктистом очень слабую связь и о событиях его жизни знаю главным образом из его писем. Вряд ли есть необходимость восстанавливать здесь эти события. Более важным представляется мне дать сейчас философскую экспозицию к теме отчаяния и страха, которая постепенно станет преобладающей в дальнейшем изложении. Тема эта в полном её объёме была бы для меня просто непосильна, и поэтому я решил в основном опираться на свидетельства тех мыслителей, которые знакомы с ней гораздо лучше, чем я. Таким образом, я и сам совершу вместе с читателем некоторый экскурс в экзистенциальную проблему отчаяния и страха, прежде чем снова вернуться к моему герою. У читателя, не привыкшего к такому чтению, может возникнуть вопрос: А нельзя ли как-нибудь покороче, без этой философии? Увы, нет, никак нельзя покороче, особенно для тех, кто никогда не размышлял над философией отчаяния и страха. Напротив, для них надо бы подлиннее – ну, для начала хотя бы прочитать «Доктора Фаустуса» Т. Манна, а потом «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского, а потом уже Сартра, Камю, Кафку и др. Ну, а если кому-то некогда читать всё это, а нужно получить какой-то минимум представлений в удобной и компактной форме, то, за неимением лучшего, могу порекомендовать им книгу П. Гайденко о С. Кьеркегоре «Трагедия эстетизма» (1970).
Напротив, для тех, кто знаком с проблемой не хуже меня, а, может быть, и намного лучше, и попросит меня чётко дифференцировать её философские, религиозные, психологические и психопатологические аспекты, я могу лишь посоветовать запастись терпением и читать это повествование дальше – авось что-нибудь и прояснится.
Для тех, кто пережил войну, опыт фашистских и сталинских концлагерей, эпоху террора, застенков и пыток, вряд ли нужно объяснять, что такое страх и отчаянье. Нам понятен страх перед угрозой смерти, нищеты, болезни, лишения свободы, уголовной расправы или заключения в тюрьму, депортации или высылки, страх перед множеством конкретных опасностей, постоянно подстерегающих человека в этом мире. Нам понятен также страх маленького ребёнка перед огромной злой собакой или перед грозой, или перед тёмным ночным лесом. Всё непонятное, грозящее уничтожением, гибелью, страданием, вызывает чувство страха, присущее всем живым существам. Однако человек, в отличие от животных, способен противостоять этому чувству, подчинить его своей воле и разуму, способен быть бесстрашным. Бесстрашие – добродетель отважного воина и мудреца, любого отважного, мужественного человека. У всех народов это качество высоко ценится и воспевается в эпосе и хвалебных песнях. Однако для огромного большинства людей чувство страха не только преобладает в критических ситуациях, но и во многом управляет их поведением. Под влиянием страха люди совершают поступки, которые осуждаются в любом обществе как бесчестные и постыдные, под влиянием страха оказываются беспомощны и гибнут там, где ещё можно бороться и сопротивляться. Более того, – фантазия и воображение зачастую рисуют для человека страхи и ужасы там, где их в действительности нет, порождают целый мир иллюзорных угроз и опасностей, мир кошмаров. Человек способен сам заражать себя и других кошмарными фантомами своего воображения, доходя до помешательства и безумия.
Однако, помимо естественного страха перед реальной опасностью и патологического страха перед воображаемой опасностью существует особый метафизический страх, знакомый лишь человеку, достигшему определённого уровня самосознания, ставшему личностью. Всё, что угрожает личности и её духовному бытию, порождает совершенно особое чувство метафизического страха. Смерть для родового индивида – это всего лишь переход в иной мир, в царство предков, в мир духов, в какое-нибудь подземное царство или на блаженные острова. Угроза смерти на этом, доличностном уровне ещё не воспринимается как полное небытие. Весь ужас небытия открывается только личности – как угроза её полного, тотального уничтожения, превращения в ничто. Но эта же угроза осознаётся и как потенциально присущая всему миру. Нет никаких гарантий, что бытие этого мира имеет под собой какие-либо прочные основания – вечный поток становления всё уносит в небытие, всё превращает в ничто. Мир бытия ненадёжен, уязвим, преходящ, смертен – он всегда стоит под знаком небытия, полного уничтожения, превращения в ничто.
И сама личность в её духовно-автономном существовании находится перед лицом постоянной угрозы чуждых ей слепых безличных сил. Такова, например, перспектива превращения личности в безличный и бездушный автомат, функционирующий в недрах социального механизма по навязанным ей извне законам. Такова угроза утраты всякого смысла жизни, равносильная духовной смерти. Такова потеря возможности реализовать себя в любви и в творчестве. Такова угроза вечного проклятия и осуждения для религиозного человека. Иначе говоря, сам человек может даже сохранять какое-то подобие существования, но его личность сокрушена, его духовное «Я» не имеет больше никакой ценности и смысла. И эта угроза духовному «Я» личности порождает чувство метафизического страха, способного довести человека до полного отчаяния.
Ясно, что героическая позиция перед лицом угрозы духовному бытию нашей личности не поможет. Не поможет и бесстрастие стоического мудреца, – если это не бесстрастие мумии. Избавление от метафизического страха возможно на двух разных путях. Один путь – отказ от духовноличностного бытия, от уникальности своего «Я», растворение личности в природе или в родовом коллективе, нации, государстве. Иначе говоря, регресс к доличностному, коллективному бытию. Индивид смертен, но род и природа бессмертны. Индивид – часть бессмертного целого, его ценность – в причастности к жизни целого. Но это уже не личность с её самосознанием и духовной самоценностью. Это клетка организма, винтик механизма, легко заменяемый другой клеткой или другим винтиком.
Другой путь – углубление своей личности до мистического единства с абсолютной личностью Бога, что достигается в акте веры и любви. Моя личность бессмертна в Боге как абсолютной верховной личности. Бог – моя защита и опора, Бог – мой творец и спаситель. Бог есть абсолютный дух и потому единственный гарант бессмертия моего духовного «Я». Никакие земные силы не способны лишить меня этой опоры и нарушить связь моего духовного «Я» с его источником. В таком случае, человек, не способный к вере и любви, человек, лишённый духовной связи с Богом, оказывается беспомощной жертвой метафизического страха и отчаянья, абсолютно несчастным существом. Его духовное «Я» мучительно ищет опору и не находит её. Его зов остаётся без ответа, в страхе и трепете он остаётся один перед бездной небытия.
И вот, можно сказать, что личность постоянно находится на распутье в этой метафизической ситуации выбора самого себя. Причём условия и предрасположенность личности к тому или иному выбору весьма индивидуальны и далеко не всегда осознаются ею. Человек, живущий в родовом коллективе, вряд ли способен даже задуматься над этим выбором. Для этого индивид должен уже стать личностью и осознать это как факт. И лишь тогда он начинает понимать саму ситуацию выбора. И возникает знаменитый гамлетовский вопрос: «Быть – иль не быть?» Разумеется, быть не в физическом, а в духовном смысле. Но тогда сама личность, как в случае Гамлета или Кьеркегора, становится предметом самоанализа и рефлексии. Но это приводит к изменению самой личности. Так, например, бесконечная рефлексия Кьеркегора по поводу своей духовно-жизненной ситуации лишь бесконечно расщепляет его «Я», каждая грань которого вынуждена по-новому определять самоё себя и свою экзистенциальную ситуацию. Только акт чистой веры, только акт прямого выбора может вывести личность из этого порочного круга. Этим актом личность действительно определяет и утверждает себя. «Я должен выполнить свой долг», – решает Гамлет, и его выбор сделан. Все сомнения и возражения отпадают сами собой – выбор сделан!
Но при этом он вынужден переступить через жалость к матери и сострадание к Офелии. Вот цена его выбора.
И всё же реальному выбору предшествует период сомнений и поисков, без которых этот выбор вряд ли будет осознан и осмыслен. Внутренняя диалектика этого процесса иногда становится понятна только позже. Так, например, выше я говорил о преобладании научного рационализма и тейяровского оптимизма в моём мироощущении в известный период времени. Однако стихи этого же периода говорят о другом, более интуитивном и непосредственном переживании реальности с явно трагической окраской. Всё дело в том, что реальная жизненная ситуация личности диктует свою правду, которая зачастую опрокидывает любые наши умозрения. И тогда во внутреннем диалоге личность вынуждена искать какое-то разрешение возникшего конфликта между правдой жизни и принципами веры.
И всё же, при известной чуткости к диалектике человеческой души и противоречивости самой реальности, многие сферы внутреннего опыта оставались для меня по существу незнакомыми и, в лучшем случае, известными лишь на умозрительном уровне. В полной мере это относится и к таким экзистенциальным понятиям, как страх или ужас, или, точнее говоря, к той духовной реальности, которая стоит за этими понятиями. Хотя из произведений Кафки и Камю, Достоевского или Акутагавы, из греческих трагедий или Шекспира я мог получить впечатляющее представление об этой стороне духовно-жизненной реальности, всё же глубокое метафизическое погружение в эту реальность было для меня недоступно. Эта реальность переживаний была мне попросту чужда, не соответствовала моему личному опыту и казалась мне признаком душевной патологии. И дело здесь не в каком-то особом личном бесстрашии.
Даже не будучи в то время религиозным человеком, я всё же чувствовал в глубине души как бы незримое присутствие какой-то огромной высшей силы, несущей даже не любовь и радость, а некую незримую прочность бытия, некую незыблемую и тихую защиту всего сущего – и это чувство прочности, уверенности и защищённости было во мне первично. Я видел конечность и трагичность человеческого существования, но никогда не чувствовал при этом разверзающейся пустоты, того жуткого холода и отчаяния, которое порождает ощущение полной бессмысленности окружающего мира и своего собственного бытия. Всё же в глубине моего «Я» всегда оставалось чувство причастности к этой высшей силе, внутреннего единства с ней.
Это длинное отступление понадобилось мне для того, чтобы пояснить, в чём заключалось моё непонимание душевного состояния Феоктиста в последующий период нашего знакомства. Я мог сочувствовать его несчастью, мог хорошо представить тот бездушный мир, который причинял ему страдание, мог осознать смысл его духовно-жизненной драмы, – но проникнуть в подлинно экзистенциальную глубину его отчаяния, в метафизическую природу его страха перед «ничто» я не мог. Это было чуждо моему опыту и моему пониманию. Я не видел этого разверзающегося ничто – и не мог передать ему своего гармоничного видения осмысленной полноты бытия. Здесь столкнулись две формы внутреннего опыта, две формы мироощущения, и они были непроницаемы одна для другой. Разумеется, никакие доказательства здесь в принципе невозможны, – ведь мы можем доказывать лишь то, в чём уже заранее убеждены, а основания этой убеждённости лежат глубже логики и разума.
Именно поэтому наивными и беспомощными представляются все попытки философского «опровержения» неприемлемой для нас мировоззренческой или экзистенциальной позиции того или иного мыслителя – как правило, не так уж он ограничен, чтобы не увидеть доказательной силы наших аргументов, если бы они действительно обладали этой силой. Но в том-то всё и дело, что для него неприемлем тот внутренний опыт и те исходные постулаты, на которых базируется наша аргументация, – и здесь уже ничего не поделаешь. Экзистенциальную позицию можно лишь прояснять, сделать доступной для коммуникации, но нельзя доказать и навязать кому-то в качестве истины. «Я мыслю – следовательно, существую», – говорит Декарт. «Я страдаю – следовательно, существую», – говорит Кьеркегор. Кто из них прав? А каждый прав по-своему. Остаётся, как говорил незабвенный вождь и учитель, критерий практики, то есть тот способ жизни, в котором мы реализуем свою экзистенциальную позицию. Хотя этот критерий в конечном счёте ничего не решает и не доказывает, но он позволяет до конца раскрыть внутренние возможности, заложенные в этой экзистенциальной позиции и тем самым реализовать себя.
Но так как эти возможности заранее не определены и нам не известны, проецирование самости в поле этих возможностей порождает чувство тревоги, беспокойства, страха перед неизвестностью. Здесь, вероятно, следовало бы как-то отделить чувство страха перед смертью, которое, согласно экзистенциалистам, образует основу человеческого существования, от этого более неуловимого и многоликого чувства страха перед разверзающимся ничто, перед нашей открытостью для этого ничто. Видимо, тревога перед лицом угрожающей неопределённости действует даже сильнее, чем страх перед известной опасностью.
Весьма важной разновидностью патологического страха является страх верующего перед муками ада. Ад – это, конечно, самое чудовищное изобретение религиозного безумия. И, увы, весьма живучее. Не один верующий сошёл с ума, заворожённый видениями ада и адских мук, якобы предстоящих ему. «Божественная комедия» Данте или картины И. Босха хорошо иллюстрируют характер психопатологических видений адских мук грешников в сознании верующего. В распространении патологического страха перед муками ада, несомненно, значительную роль сыграло христианство. Вспомним, что и сам Иисус Христос верил в существование ада и много раз в красочных выражениях описывал адские муки, которые ждут грешников: «Змии, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в геенну?» (Матфея, 23: 33). «Пошлёт Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззаконие и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубов» (Матфея, 13: 41-42).
Несомненно, на многих верующих этот устрашающий образ ада должен был произвести самое тягостное впечатление и привести к стойкому чувству страха и комплексу вины и греховности. Желая «спасти» души верующих, церковь придумала чудовищные пытки, которым она подвергала несчастных здесь, на земле, чтобы они могли, раскаявшись, избавить себя от вечных мук на том свете. Это лишь способствовало распространению патологического страха, психических заболеваний и помешательств на религиозной почве. Вера в нечистую силу, бесов и самого Князя Тьмы – Дьявола – многократно усиливала этот страх. Миллионы верующих до сих пор находятся в плену этих внушённых бредовых измышлений. Я не буду говорить здесь о других фантомах религиозного сознания, хотя многие из них также имеют патологический характер. Возможно ли очистить христианство от этой психопатологии, превратить его в религию любви и сострадания? Вряд ли – сила традиций здесь очень велика.
Исторические судьбы цивилизации, человечества или даже всего мира занимали философов и религиозных мыслителей на протяжении трёх тысяч лет. Но даже самая грандиозная эсхатология не способна привести конкретного живого человека в то состояние трепета и отчаяния, в какое его приводит чувство полной бессмысленности своего личного бытия, отсутствие всякой опоры и уверенности в жизни. На эту тему писатели и философы-экзистенциалисты исписали тысячи страниц, и я не вижу необходимости повторять их здесь. Достаточно почитать Паскаля и Кьеркегора, Шестова и Кафку, Хайдеггера и Ясперса, Сартра и Камю… Приведу лишь два весьма выразительных фрагмента из Паскаля, который уж, во всяком случае, не был выразителем «реакционных тёмных сил империализма»:
«Я не знаю, кто меня послал в мир, я не знаю, что такое мир, что такое я. Я в ужасном и полнейшем неведении. Я не знаю, что такое моё тело, что такое мои чувства, что такое моя душа, что такое та часть моего я, которая думает то, что я говорю, которая размышляет обо всём и о самой себе и всё-таки знает себя не больше, чем всё остальное. Я вижу эти ужасающие пространства Вселенной, которые заключают меня в себе, я чувствую себя привязанным к одному уголку этого обширного мира, не зная, почему я помещён именно в этом, а не в другом месте, почему то короткое время, которое дано мне жить, назначено мне именно в этом, а не в другом пункте целой вечности, которая мне предшествовала и которая за мной следует… Всё, что я сознаю, это только то, что я должен скоро умереть, но то, чего я больше всего не знаю, это смерть, которой я не умею избежать. Как я не знал, откуда я пришёл, так же точно не знаю, куда уйду… Вот моё положение; оно полно ничтожности, слабости, мрака».
Другой фрагмент Паскаля интересен тем, что в нём хорошо показана ситуация человека, который из мрака и отчаянья своей заброшенности в мире пытается найти путь к Богу:
«Я смотрю во все стороны и вижу один мрак. Природа ничего мне не предлагает, кроме того, что вызывает сомнение и беспокойство. Если бы я не видел в ней никаких признаков Божества, то решился бы его отрицать; если бы я повсюду видел следы Творца, то успокоился бы в лоне веры. Но, видя слишком много, чтобы отрицать, и слишком мало, чтобы поверить, я нахожусь в плачевном состоянии, в котором я желал сотни раз, чтобы природа, если ею управляет Бог, указала на него недвусмысленно, или, если её свидетельства сомнительны, уничтожила бы их совсем; пусть же представит всё или ничто, чтобы я знал, какой стороны мне держаться». Здесь опять же интересно, что Паскаль требует доказательств бытия Бога от природы, а не полагается на силу внутреннего свидетельства духа, как то подобало бы истинному христианину.
Паскалю вторит А. Шопенгауэр, наполнивший эти бесконечные мировые пространства алчной, но слепой и бессмысленной волей:
«В бесконечном пространстве и бесконечном времени человеческий индивид чувствует себя как конечную и, следовательно, исчезающую в сравнении с ними величину, брошенную в них, и вследствие их безграничности он всегда имеет лишь относительное, никогда не абсолютное ощущение времени и места своего бытия… Собственное существование дано ему лишь в настоящем, неудержимо текущем в прошлое – в переходе к смерти, в постоянном умирании». Так писал Шопенгауэр в первом томе трактата «Мир как воля и представление», вышедшем в 1818 году.
А что сказали бы эти замечательные мужи, если бы им довелось погрузиться в дебри современной науки, где от человека вообще ничего не осталось – какой-то эфемерный статистический ансамбль молекулярноатомных структур! Да и в основе самих этих структур – какие-то квантовые флуктуации вакуума… Пустота, бесконечная зияющая пустота разверзлась в основе мира перед глазами современной науки. Мир без Бога, без смысла и цели. Мир, где неумолимый рост энтропии растворяет в хаосе любой островок разума и порядка. Мир, где прогресс науки и техники неуклонно ведёт к росту чудовищных средств массового уничтожения, разрушению живой природы, отравлению океанов и атмосферы, распаду человеческих душ, насилию и жестокости в небывалых, неслыханных масштабах. Где же всемогущий Бог, творец и спаситель мира? Где он? Так стоит ли так уж удивляться тому, что в современной философии и литературе тема пустоты и бессмысленности жизни, тема отчаянья и страха заняла столь значительное место? Чего же иного можно ждать в обезбоженном, обессмысленном мире, отравленном насилием, жестокостью, идеологической ложью, дикими суевериями и тотальным наступлением самоуничтожения цивилизации?
Так что, может быть, не стоит так уж строго судить и Фетиса, если он, присмотревшись поближе к окружающей его жизни, вдруг отчего-то утратил свой врождённый классовый оптимизм. Должно быть, бесконечная классовая борьба в бесконечных пространствах Вселенной не смогла его вдохновить. Должно быть, рабочая гордость дворника споткнулась о бесконечные нагромождения человеческих отбросов, которые и Гераклу не под силу вычистить. Возможно, радиоактивная заря коммунизма родила какую-то странную духовную мутацию, не предусмотренную ни одним пленумом или съездом партии. Должно быть, мыслящий человек в любое время способен задавать себе всё те же «проклятые вопросы».
Виктор Асташов – весьма своеобразный молодой человек, увлекавшийся
йогой, индийской философией и Гегелем, высокий, энергичный, самоуверенный, с вычурным мышлением и речью, с массой идей, планов и начинаний, основатель и президент Сибирского клуба йоги. При многих его неприятных манерах и качествах, была в нём какая-то мальчишеская открытость и непосредственность, а его безудержный энтузиазм заражал и привлекал к нему многих людей. Фетис его долгое время побаивался, но потом они как-то сошлись и даже подружились, насколько можно было вообще дружить с Витей. Жил Виктор большей частью у разных знакомых, был неприхотлив в еде и одежде, но претензий личного порядка у него было более чем достаточно, и редко кто мог его долго выдержать. Впрочем, я должен с благодарностью отметить, что он во многом способствовал возникновению у нас серьёзного интереса к индийской философии. Это та область культуры, с которой мы раньше почти не соприкасались. Позже Виктор по каким-то дальним родственным связям сумел выехать в США.
А вообще-то он, как и Фетис, был самоучкой и маргиналом. Работал то ночным сторожем, то пожарным, то вообще нигде не работал. Но был при этом всегда весел, бодр, подтянут и готов к любым переменам.
Стас Божко – меланхоличный самоуглублённый юноша, которому едва исполнилось 20 лет, тонкий знаток Достоевского, Кафки и Акутагавы, быть может, единственный близкий друг Вити Асташова, добрый и отзывчивый парень. В то время он жил в общежитии и работал лаборантом в каком-то институте. По-моему, Фетис со временем очень привязался к нему, а во многих отношениях они были действительно внутренне близки (я бы сказал, как «дети андеграунда» или как типы «русских мальчиков» Ф. М. Достоевского). Вообще, в Академгородке, за его парадным научным фасадом жило немало таких вот странных и неприкаянных ребят, тяготевших к литературе, философии, искусству. Стасик, в частности, помог нам – Фетису и мне – войти в специфику экзистенциалистского мироощущения и мышления – причём не в виде философской моды, а в виде единственно возможной и честной жизненной позиции. Впрочем, он и на деле выдержал эту позицию. Нас с ним многое связало на долгие годы жизни.
Необходимо, однако, сказать хоть несколько слов ещё об одном человеке, к которому мы все относились с большим уважением и симпатией. Иосиф Захарович Гольденберг, преподаватель литературы в физматшколе, вёл в то время литературный кружок для старшеклассников при Доме культуры «Академия». Приходили к нему, впрочем, и студенты, и все желающие. Человек обширной гуманитарной культуры, прекрасный педагог, необыкновенно доброжелательный и внимательный ко всем своим питомцам, друзьям и просто знакомым, Иосиф Захарович успевал каждому уделить время и заботу, дать почитать нужную книгу, ответить на вопрос. Из обсуждений в его кружке я помню беседы о Сартре и Ануе, о СентЭкзюпери и М. Булгакове. Помню также встречу с Р. Райт-Ковалёвой, которая рассказывала о В. Маяковском и Б. Пастернаке (она хорошо знала обоих). Мы бывали также не раз у него дома в гостях. К Фетису, как и ко многим другим, Иосиф Захарович проявил подлинное участие и заботу. Некоторое время Фетис даже работал в его социологической группе при Институте экономики. Был проведён интересный опрос читателей «Литературной газеты», но результаты анализа так и не были опубликованы. Уже после своего отъезда из Академгородка Иосиф Захарович в письмах ко мне неизменно интересовался делами и жизнью Фетиса.
Наконец, невозможно не упомянуть о нашем добром общем знакомом Юрии Ивановиче Кулакове. Несомненно, один из самых популярных людей в Академгородке, Юрий Иванович был доцентом кафедры теоретической физики в Новосибирском университете. Ученик академика И. Е. Тамма, автор оригинальной теории физических структур, которая даёт аксиоматическое описание единой математической структуры всех основных физических законов, Юрий Иванович Кулаков был больше известен как страстный любитель искусства, русской истории и культуры, живописи и архитектуры, неутомимый путешественник и радушный хлебосольный хозяин. Какие только люди ни побывали у него дома, куда только его ни приглашали – от Петрозаводска до Камчатки. Его дружелюбие, доступность и демократизм открывали перед ним все сердца. Религиозный поиск Феоктиста был близок и понятен Юрию Ивановичу, который чувствовал, что в этой необычной судьбе своеобразно преломились традиции русского раскольничества и русского богоискательства. Юрий Иванович щедро делился с ним редкими книгами, знакомил с разными людьми. И когда болезнь Феоктиста была уже явной для всех, Юрий Иванович старался как-то помочь ему в то сложное для всех время, зная, что сам находится под наблюдением и может лишиться работы.
Фетис продолжал без всякой охоты учиться на физфаке до мая 1967 г., после чего, даже не став сдавать летнюю сессию, ушёл из университета. Здесь начинается новая полоса его жизни, выход в подлинную трагедию существования. Оказавшись вне родного дома, вне университета, без специальности, без жилья, он обнаружил полную непрактичность и неприспособленность к жизни. Созерцатель и мечтатель по своей природе, он никогда не мог на что-нибудь решиться без внешнего толчка или направляющей руки. Да и решившись на что-нибудь, быстро начинал тяготиться всякой обязанностью, тем более, если она была связана с трудностями, а главное, по сути своей не имела смысла в его глазах. А таковым было практически любое занятие, на которое он мог рассчитывать. Государственных пособий и пенсий для мечтателей, философов и поэтов у нас, к сожалению, не существует. И тот, кто отказался от стандартного конформистского пути в жизнь через конвейер «высшей школы», должен дальше искать выход на свой страх и риск. Обычно его ждёт работа ночного сторожа, дворника, грузчика, истопника, пожарника, сезонного рабочего, а вполне вероятна и психбольница, если не лагеря…
И надо сказать, что Фетис сразу понял это. Не было у него никаких иллюзий на свой счёт. Дворником так дворником. Силушка, слава Богу, есть. Убирать дворы от снега – это всё же не в душной конторе отбывать службу по восемь часов в день. Тем более, он где-то прослышал, что дворнику в течение года дают квартиру или, по крайней мере, общежитие. И вот начался первый, пока ещё голубой период дворницкой жизни Ф. Колмогорова. Быть дворником в уютном научном городке – это, скажу вам, не самое худшее занятие. Остаётся масса свободного времени для чтения, общения, музыки и долгих лесных прогулок. Чистый сосновый воздух, здоровый физический труд, красивые места, умные знакомые… Благодать! Так на первых порах казалось и Феоктисту.
ЧАСТЬ 2. ПУТЬ К ПРОРЫВУ
«Можно, по-видимому, сказать, что не существует
ни одного человека, кто в конце концов в какой-то
степени не ощущал бы отчаяния… Быть в отчаянии
- не исключение, нет, наоборот, редкое, очень ред-
кое исключение составляют те, кто не в отчаянии…»
С. Кьеркегор
Случилось так, что 1967 год обрушил на меня лавину испытаний и событий, резко вздыбивших привычный ход жизни, ускоривших и спрессовавших время в стремительный калейдоскоп перемен. Неожиданная болезнь брата, студента НЭТИ, вынудила меня, оставив все дела, срочно выехать с ним в Москву в середине января. Мы ехали с ним в Онкологический институт им. Герцена, и я уже знал, что он обречён. В середине февраля я вернулся в Академгородок, оставив брата в больнице в Москве. Он вернулся в марте после лечения, но о радикальном излечении не могло быть и речи – в августе он скончался, и все эти месяцы я наблюдал за его агонией, не в силах ничем ему помочь. События обрушились на меня несколькими сериями, и в каждой серии был свой трагический финал. Рассказывать обо всём этом здесь нет никакой возможности, для моих задач повествователя необходимо отметить только то, что в январе 1968 года я сам оказался в больнице с туберкулёзом лёгкого и после пяти месяцев лечения, операции и ещё двух месяцев санаторного лечения снова вернулся в свой родной город.
Естественно, всё это время, вплоть до конца 1969 года, когда я снова вернулся в Академгородок, я имел с Феоктистом очень слабую связь и о событиях его жизни знаю главным образом из его писем. Вряд ли есть необходимость восстанавливать здесь эти события. Более важным представляется мне дать сейчас философскую экспозицию к теме отчаяния и страха, которая постепенно станет преобладающей в дальнейшем изложении. Тема эта в полном её объёме была бы для меня просто непосильна, и поэтому я решил в основном опираться на свидетельства тех мыслителей, которые знакомы с ней гораздо лучше, чем я. Таким образом, я и сам совершу вместе с читателем некоторый экскурс в экзистенциальную проблему отчаяния и страха, прежде чем снова вернуться к моему герою. У читателя, не привыкшего к такому чтению, может возникнуть вопрос: А нельзя ли как-нибудь покороче, без этой философии? Увы, нет, никак нельзя покороче, особенно для тех, кто никогда не размышлял над философией отчаяния и страха. Напротив, для них надо бы подлиннее – ну, для начала хотя бы прочитать «Доктора Фаустуса» Т. Манна, а потом «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского, а потом уже Сартра, Камю, Кафку и др. Ну, а если кому-то некогда читать всё это, а нужно получить какой-то минимум представлений в удобной и компактной форме, то, за неимением лучшего, могу порекомендовать им книгу П. Гайденко о С. Кьеркегоре «Трагедия эстетизма» (1970).
Напротив, для тех, кто знаком с проблемой не хуже меня, а, может быть, и намного лучше, и попросит меня чётко дифференцировать её философские, религиозные, психологические и психопатологические аспекты, я могу лишь посоветовать запастись терпением и читать это повествование дальше – авось что-нибудь и прояснится.
Для тех, кто пережил войну, опыт фашистских и сталинских концлагерей, эпоху террора, застенков и пыток, вряд ли нужно объяснять, что такое страх и отчаянье. Нам понятен страх перед угрозой смерти, нищеты, болезни, лишения свободы, уголовной расправы или заключения в тюрьму, депортации или высылки, страх перед множеством конкретных опасностей, постоянно подстерегающих человека в этом мире. Нам понятен также страх маленького ребёнка перед огромной злой собакой или перед грозой, или перед тёмным ночным лесом. Всё непонятное, грозящее уничтожением, гибелью, страданием, вызывает чувство страха, присущее всем живым существам. Однако человек, в отличие от животных, способен противостоять этому чувству, подчинить его своей воле и разуму, способен быть бесстрашным. Бесстрашие – добродетель отважного воина и мудреца, любого отважного, мужественного человека. У всех народов это качество высоко ценится и воспевается в эпосе и хвалебных песнях. Однако для огромного большинства людей чувство страха не только преобладает в критических ситуациях, но и во многом управляет их поведением. Под влиянием страха люди совершают поступки, которые осуждаются в любом обществе как бесчестные и постыдные, под влиянием страха оказываются беспомощны и гибнут там, где ещё можно бороться и сопротивляться. Более того, – фантазия и воображение зачастую рисуют для человека страхи и ужасы там, где их в действительности нет, порождают целый мир иллюзорных угроз и опасностей, мир кошмаров. Человек способен сам заражать себя и других кошмарными фантомами своего воображения, доходя до помешательства и безумия.
Однако, помимо естественного страха перед реальной опасностью и патологического страха перед воображаемой опасностью существует особый метафизический страх, знакомый лишь человеку, достигшему определённого уровня самосознания, ставшему личностью. Всё, что угрожает личности и её духовному бытию, порождает совершенно особое чувство метафизического страха. Смерть для родового индивида – это всего лишь переход в иной мир, в царство предков, в мир духов, в какое-нибудь подземное царство или на блаженные острова. Угроза смерти на этом, доличностном уровне ещё не воспринимается как полное небытие. Весь ужас небытия открывается только личности – как угроза её полного, тотального уничтожения, превращения в ничто. Но эта же угроза осознаётся и как потенциально присущая всему миру. Нет никаких гарантий, что бытие этого мира имеет под собой какие-либо прочные основания – вечный поток становления всё уносит в небытие, всё превращает в ничто. Мир бытия ненадёжен, уязвим, преходящ, смертен – он всегда стоит под знаком небытия, полного уничтожения, превращения в ничто.
И сама личность в её духовно-автономном существовании находится перед лицом постоянной угрозы чуждых ей слепых безличных сил. Такова, например, перспектива превращения личности в безличный и бездушный автомат, функционирующий в недрах социального механизма по навязанным ей извне законам. Такова угроза утраты всякого смысла жизни, равносильная духовной смерти. Такова потеря возможности реализовать себя в любви и в творчестве. Такова угроза вечного проклятия и осуждения для религиозного человека. Иначе говоря, сам человек может даже сохранять какое-то подобие существования, но его личность сокрушена, его духовное «Я» не имеет больше никакой ценности и смысла. И эта угроза духовному «Я» личности порождает чувство метафизического страха, способного довести человека до полного отчаяния.
Ясно, что героическая позиция перед лицом угрозы духовному бытию нашей личности не поможет. Не поможет и бесстрастие стоического мудреца, – если это не бесстрастие мумии. Избавление от метафизического страха возможно на двух разных путях. Один путь – отказ от духовноличностного бытия, от уникальности своего «Я», растворение личности в природе или в родовом коллективе, нации, государстве. Иначе говоря, регресс к доличностному, коллективному бытию. Индивид смертен, но род и природа бессмертны. Индивид – часть бессмертного целого, его ценность – в причастности к жизни целого. Но это уже не личность с её самосознанием и духовной самоценностью. Это клетка организма, винтик механизма, легко заменяемый другой клеткой или другим винтиком.
Другой путь – углубление своей личности до мистического единства с абсолютной личностью Бога, что достигается в акте веры и любви. Моя личность бессмертна в Боге как абсолютной верховной личности. Бог – моя защита и опора, Бог – мой творец и спаситель. Бог есть абсолютный дух и потому единственный гарант бессмертия моего духовного «Я». Никакие земные силы не способны лишить меня этой опоры и нарушить связь моего духовного «Я» с его источником. В таком случае, человек, не способный к вере и любви, человек, лишённый духовной связи с Богом, оказывается беспомощной жертвой метафизического страха и отчаянья, абсолютно несчастным существом. Его духовное «Я» мучительно ищет опору и не находит её. Его зов остаётся без ответа, в страхе и трепете он остаётся один перед бездной небытия.
И вот, можно сказать, что личность постоянно находится на распутье в этой метафизической ситуации выбора самого себя. Причём условия и предрасположенность личности к тому или иному выбору весьма индивидуальны и далеко не всегда осознаются ею. Человек, живущий в родовом коллективе, вряд ли способен даже задуматься над этим выбором. Для этого индивид должен уже стать личностью и осознать это как факт. И лишь тогда он начинает понимать саму ситуацию выбора. И возникает знаменитый гамлетовский вопрос: «Быть – иль не быть?» Разумеется, быть не в физическом, а в духовном смысле. Но тогда сама личность, как в случае Гамлета или Кьеркегора, становится предметом самоанализа и рефлексии. Но это приводит к изменению самой личности. Так, например, бесконечная рефлексия Кьеркегора по поводу своей духовно-жизненной ситуации лишь бесконечно расщепляет его «Я», каждая грань которого вынуждена по-новому определять самоё себя и свою экзистенциальную ситуацию. Только акт чистой веры, только акт прямого выбора может вывести личность из этого порочного круга. Этим актом личность действительно определяет и утверждает себя. «Я должен выполнить свой долг», – решает Гамлет, и его выбор сделан. Все сомнения и возражения отпадают сами собой – выбор сделан!
Но при этом он вынужден переступить через жалость к матери и сострадание к Офелии. Вот цена его выбора.
И всё же реальному выбору предшествует период сомнений и поисков, без которых этот выбор вряд ли будет осознан и осмыслен. Внутренняя диалектика этого процесса иногда становится понятна только позже. Так, например, выше я говорил о преобладании научного рационализма и тейяровского оптимизма в моём мироощущении в известный период времени. Однако стихи этого же периода говорят о другом, более интуитивном и непосредственном переживании реальности с явно трагической окраской. Всё дело в том, что реальная жизненная ситуация личности диктует свою правду, которая зачастую опрокидывает любые наши умозрения. И тогда во внутреннем диалоге личность вынуждена искать какое-то разрешение возникшего конфликта между правдой жизни и принципами веры.
И всё же, при известной чуткости к диалектике человеческой души и противоречивости самой реальности, многие сферы внутреннего опыта оставались для меня по существу незнакомыми и, в лучшем случае, известными лишь на умозрительном уровне. В полной мере это относится и к таким экзистенциальным понятиям, как страх или ужас, или, точнее говоря, к той духовной реальности, которая стоит за этими понятиями. Хотя из произведений Кафки и Камю, Достоевского или Акутагавы, из греческих трагедий или Шекспира я мог получить впечатляющее представление об этой стороне духовно-жизненной реальности, всё же глубокое метафизическое погружение в эту реальность было для меня недоступно. Эта реальность переживаний была мне попросту чужда, не соответствовала моему личному опыту и казалась мне признаком душевной патологии. И дело здесь не в каком-то особом личном бесстрашии.
Даже не будучи в то время религиозным человеком, я всё же чувствовал в глубине души как бы незримое присутствие какой-то огромной высшей силы, несущей даже не любовь и радость, а некую незримую прочность бытия, некую незыблемую и тихую защиту всего сущего – и это чувство прочности, уверенности и защищённости было во мне первично. Я видел конечность и трагичность человеческого существования, но никогда не чувствовал при этом разверзающейся пустоты, того жуткого холода и отчаяния, которое порождает ощущение полной бессмысленности окружающего мира и своего собственного бытия. Всё же в глубине моего «Я» всегда оставалось чувство причастности к этой высшей силе, внутреннего единства с ней.
Это длинное отступление понадобилось мне для того, чтобы пояснить, в чём заключалось моё непонимание душевного состояния Феоктиста в последующий период нашего знакомства. Я мог сочувствовать его несчастью, мог хорошо представить тот бездушный мир, который причинял ему страдание, мог осознать смысл его духовно-жизненной драмы, – но проникнуть в подлинно экзистенциальную глубину его отчаяния, в метафизическую природу его страха перед «ничто» я не мог. Это было чуждо моему опыту и моему пониманию. Я не видел этого разверзающегося ничто – и не мог передать ему своего гармоничного видения осмысленной полноты бытия. Здесь столкнулись две формы внутреннего опыта, две формы мироощущения, и они были непроницаемы одна для другой. Разумеется, никакие доказательства здесь в принципе невозможны, – ведь мы можем доказывать лишь то, в чём уже заранее убеждены, а основания этой убеждённости лежат глубже логики и разума.
Именно поэтому наивными и беспомощными представляются все попытки философского «опровержения» неприемлемой для нас мировоззренческой или экзистенциальной позиции того или иного мыслителя – как правило, не так уж он ограничен, чтобы не увидеть доказательной силы наших аргументов, если бы они действительно обладали этой силой. Но в том-то всё и дело, что для него неприемлем тот внутренний опыт и те исходные постулаты, на которых базируется наша аргументация, – и здесь уже ничего не поделаешь. Экзистенциальную позицию можно лишь прояснять, сделать доступной для коммуникации, но нельзя доказать и навязать кому-то в качестве истины. «Я мыслю – следовательно, существую», – говорит Декарт. «Я страдаю – следовательно, существую», – говорит Кьеркегор. Кто из них прав? А каждый прав по-своему. Остаётся, как говорил незабвенный вождь и учитель, критерий практики, то есть тот способ жизни, в котором мы реализуем свою экзистенциальную позицию. Хотя этот критерий в конечном счёте ничего не решает и не доказывает, но он позволяет до конца раскрыть внутренние возможности, заложенные в этой экзистенциальной позиции и тем самым реализовать себя.
Но так как эти возможности заранее не определены и нам не известны, проецирование самости в поле этих возможностей порождает чувство тревоги, беспокойства, страха перед неизвестностью. Здесь, вероятно, следовало бы как-то отделить чувство страха перед смертью, которое, согласно экзистенциалистам, образует основу человеческого существования, от этого более неуловимого и многоликого чувства страха перед разверзающимся ничто, перед нашей открытостью для этого ничто. Видимо, тревога перед лицом угрожающей неопределённости действует даже сильнее, чем страх перед известной опасностью.
Весьма важной разновидностью патологического страха является страх верующего перед муками ада. Ад – это, конечно, самое чудовищное изобретение религиозного безумия. И, увы, весьма живучее. Не один верующий сошёл с ума, заворожённый видениями ада и адских мук, якобы предстоящих ему. «Божественная комедия» Данте или картины И. Босха хорошо иллюстрируют характер психопатологических видений адских мук грешников в сознании верующего. В распространении патологического страха перед муками ада, несомненно, значительную роль сыграло христианство. Вспомним, что и сам Иисус Христос верил в существование ада и много раз в красочных выражениях описывал адские муки, которые ждут грешников: «Змии, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в геенну?» (Матфея, 23: 33). «Пошлёт Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззаконие и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубов» (Матфея, 13: 41-42).
Несомненно, на многих верующих этот устрашающий образ ада должен был произвести самое тягостное впечатление и привести к стойкому чувству страха и комплексу вины и греховности. Желая «спасти» души верующих, церковь придумала чудовищные пытки, которым она подвергала несчастных здесь, на земле, чтобы они могли, раскаявшись, избавить себя от вечных мук на том свете. Это лишь способствовало распространению патологического страха, психических заболеваний и помешательств на религиозной почве. Вера в нечистую силу, бесов и самого Князя Тьмы – Дьявола – многократно усиливала этот страх. Миллионы верующих до сих пор находятся в плену этих внушённых бредовых измышлений. Я не буду говорить здесь о других фантомах религиозного сознания, хотя многие из них также имеют патологический характер. Возможно ли очистить христианство от этой психопатологии, превратить его в религию любви и сострадания? Вряд ли – сила традиций здесь очень велика.
Исторические судьбы цивилизации, человечества или даже всего мира занимали философов и религиозных мыслителей на протяжении трёх тысяч лет. Но даже самая грандиозная эсхатология не способна привести конкретного живого человека в то состояние трепета и отчаяния, в какое его приводит чувство полной бессмысленности своего личного бытия, отсутствие всякой опоры и уверенности в жизни. На эту тему писатели и философы-экзистенциалисты исписали тысячи страниц, и я не вижу необходимости повторять их здесь. Достаточно почитать Паскаля и Кьеркегора, Шестова и Кафку, Хайдеггера и Ясперса, Сартра и Камю… Приведу лишь два весьма выразительных фрагмента из Паскаля, который уж, во всяком случае, не был выразителем «реакционных тёмных сил империализма»:
«Я не знаю, кто меня послал в мир, я не знаю, что такое мир, что такое я. Я в ужасном и полнейшем неведении. Я не знаю, что такое моё тело, что такое мои чувства, что такое моя душа, что такое та часть моего я, которая думает то, что я говорю, которая размышляет обо всём и о самой себе и всё-таки знает себя не больше, чем всё остальное. Я вижу эти ужасающие пространства Вселенной, которые заключают меня в себе, я чувствую себя привязанным к одному уголку этого обширного мира, не зная, почему я помещён именно в этом, а не в другом месте, почему то короткое время, которое дано мне жить, назначено мне именно в этом, а не в другом пункте целой вечности, которая мне предшествовала и которая за мной следует… Всё, что я сознаю, это только то, что я должен скоро умереть, но то, чего я больше всего не знаю, это смерть, которой я не умею избежать. Как я не знал, откуда я пришёл, так же точно не знаю, куда уйду… Вот моё положение; оно полно ничтожности, слабости, мрака».
Другой фрагмент Паскаля интересен тем, что в нём хорошо показана ситуация человека, который из мрака и отчаянья своей заброшенности в мире пытается найти путь к Богу:
«Я смотрю во все стороны и вижу один мрак. Природа ничего мне не предлагает, кроме того, что вызывает сомнение и беспокойство. Если бы я не видел в ней никаких признаков Божества, то решился бы его отрицать; если бы я повсюду видел следы Творца, то успокоился бы в лоне веры. Но, видя слишком много, чтобы отрицать, и слишком мало, чтобы поверить, я нахожусь в плачевном состоянии, в котором я желал сотни раз, чтобы природа, если ею управляет Бог, указала на него недвусмысленно, или, если её свидетельства сомнительны, уничтожила бы их совсем; пусть же представит всё или ничто, чтобы я знал, какой стороны мне держаться». Здесь опять же интересно, что Паскаль требует доказательств бытия Бога от природы, а не полагается на силу внутреннего свидетельства духа, как то подобало бы истинному христианину.
Паскалю вторит А. Шопенгауэр, наполнивший эти бесконечные мировые пространства алчной, но слепой и бессмысленной волей:
«В бесконечном пространстве и бесконечном времени человеческий индивид чувствует себя как конечную и, следовательно, исчезающую в сравнении с ними величину, брошенную в них, и вследствие их безграничности он всегда имеет лишь относительное, никогда не абсолютное ощущение времени и места своего бытия… Собственное существование дано ему лишь в настоящем, неудержимо текущем в прошлое – в переходе к смерти, в постоянном умирании». Так писал Шопенгауэр в первом томе трактата «Мир как воля и представление», вышедшем в 1818 году.
А что сказали бы эти замечательные мужи, если бы им довелось погрузиться в дебри современной науки, где от человека вообще ничего не осталось – какой-то эфемерный статистический ансамбль молекулярноатомных структур! Да и в основе самих этих структур – какие-то квантовые флуктуации вакуума… Пустота, бесконечная зияющая пустота разверзлась в основе мира перед глазами современной науки. Мир без Бога, без смысла и цели. Мир, где неумолимый рост энтропии растворяет в хаосе любой островок разума и порядка. Мир, где прогресс науки и техники неуклонно ведёт к росту чудовищных средств массового уничтожения, разрушению живой природы, отравлению океанов и атмосферы, распаду человеческих душ, насилию и жестокости в небывалых, неслыханных масштабах. Где же всемогущий Бог, творец и спаситель мира? Где он? Так стоит ли так уж удивляться тому, что в современной философии и литературе тема пустоты и бессмысленности жизни, тема отчаянья и страха заняла столь значительное место? Чего же иного можно ждать в обезбоженном, обессмысленном мире, отравленном насилием, жестокостью, идеологической ложью, дикими суевериями и тотальным наступлением самоуничтожения цивилизации?
Так что, может быть, не стоит так уж строго судить и Фетиса, если он, присмотревшись поближе к окружающей его жизни, вдруг отчего-то утратил свой врождённый классовый оптимизм. Должно быть, бесконечная классовая борьба в бесконечных пространствах Вселенной не смогла его вдохновить. Должно быть, рабочая гордость дворника споткнулась о бесконечные нагромождения человеческих отбросов, которые и Гераклу не под силу вычистить. Возможно, радиоактивная заря коммунизма родила какую-то странную духовную мутацию, не предусмотренную ни одним пленумом или съездом партии. Должно быть, мыслящий человек в любое время способен задавать себе всё те же «проклятые вопросы».