Огни Кузбасса 2022 г.

Андрей Убогий. Река навсегда ч. 2

VII. ВОДЫ ЗЕМЛИ
Вылезли из палатки чуть свет. Вокруг было сыро и зябко. Соловьи высвистывали так неистово, словно хотели согреться своим яростным щелканьем. За туманом слышалось, как бормочет река.
Долго раздували костер. Верхний слой золы отсырел, и добраться до живых углей было непросто. Сухая зола разлеталась из сердцевины костра, когда я сильно дул на нее, и вот наконец на дне выдутой ямки засветилось несколько рубиновых точек.
Костерок едва жил поначалу. Он то осторожно просовывал быстрые алые пальцы сквозь ворох сучьев, то снова прятался, как бы не желая видеть ни мутной реки, ни прибрежных ракит, ни наших протянутых жадно ладоней. Наконец огонь загудел. Мы повесили над костром котелок с водой.
И только теперь, отогревшись, я огляделся спокойно, без дрожи. Наш лагерь стоял напротив монастыря. Небо над куполами уже розовело. В окнах собора тлели лампады. Ангел с трубой, символ этой обители, был хорошо различим над воротами. И странное чувство возникло: будто вот только что, когда мы проснулись, монастыря еще не было здесь. А стоило нам отогреться, как он и возник среди сосен на том
берегу.
Пока варилась каша, свернули палатку, тяжелую от росы и тумана. Прибрали стоянку, побросали мусор в костер. Потом завтракали: разложили кашу по мискам, добавили масла и сахару, начали есть. Присесть было некуда, и мы держали миски на весу. Позавтракав, притоптали костер, помыли посуду, бросили котелок в нос лодки. Байдарке, казалось, не терпится плыть – а реке не терпелось опять понести нашу лодку.
Садились, держась за борта, по очереди ополаскивая сапоги. Байдарка зыбко качалась. Солнце как раз поднялось над соснами, над монастырскими куполами. Ангел с трубой словно вспыхнул в наклонных лучах.
Но мы оттолкнулись, поплыли, река пронесла нас за поворот – и монастырь перестал быть нам виден. Зато мы услышали звон: протяжно-гулкие удары колокола покатились над поймой, словно огромные, полые, догоняющие друг друга колеса.
Байдарка шла ходко, чуть кренясь при гребках, и пенный бурун то и дело вскипал у форштевня. Мы шли заметно быстрее реки, и удивительным было это двойное движение: самой реки – мимо береговых лозняков, а нашей лодки – в обгон быстро скользящей реки. Зимородок пролетел впереди, его красно-зеленая искра вспыхнула и пропала в кустах.
Гребли сильно, чтобы согреться. Крылья весел поочередно врезались в воду. Мы старались держаться в главной струе, тогда лодка шла особенно ходко, и даже скрипели ее сочленения. Местами упавшие деревья подпруживали реку, и вода пенилась у наклонных стволов. Мы проходили такие места осторожно, опасаясь прижима.
– Погляди! – показал веслом мой товарищ.
На берегу, рядом с кучкой одежды, сидел на корточках голый мужик. А напротив, на самой струе, течение мотало из стороны в сторону перевернутую – хорошо, хоть заякоренную – резиновую лодку.
Подойти к месту крушения оказалось непросто. Сначала течение пронесло нас мимо перевернутой лодки, и я успел лишь ладонью коснуться холодного скользкого днища. Потом мы долго выгребали назад и ловили якорную веревку. Все это время хозяин лодки безучастно сидел на корточках, крупно дрожал и с тоской глядел вдаль. Можно было подумать, что он уже смирился с потерей и был чуть ли не разочарован, когда мы подтащили его лодку к берегу.
– Ты что, мужик? Не рад, что ли?
Он посмотрел равнодушно на лодку, на нас – и только махнул рукой:
– А чего радоваться? Бутылка утопла, жена – сука, начальник – козел...
– Ну, тебе виднее... На, спички возьми – хоть костер разведешь...
Мы плыли дальше. Солнце поднималось и уходило нам за спину: река текла точно на север. Становилось все жарче. Соловьи в кустах смолкли, зато жаворонки звенели над поймой. Лопасти весел ритмично вспыхивали – и с них осыпались сверкавшие капли. Наступал тот момент, когда кажется, что время остановилось и ты будешь вечно скользить по реке, нажимая то левым, то правым пером весла, провожая взглядом обрывы и отмели и понимая, что ты слишком мал, чтоб вместить это все: белизну облаков и небесную синь, блеск и плеск, солнце и ветер...
Причалили в полдень. Правый берег был крут, зато выше меж сосен оказалось прекрасное место. Сверху река показалась иной, чем тогда, когда мы плыли по ней. Она была меньше, красивее и составляла уже не весь мир, как недавно, но лишь часть его. А еще в мире были поля и дороги, холмы и темнеющий лес и дома Перемышля на горизонте.
Мы раскинули под соснами спальные мешки и одежду, разулись, поставили сапоги голенищами к солнцу: хотелось все наконец просушить.
Мой друг, бывавший здесь ранее, уверял, что есть родник где-то неподалеку. Но, обшарив весь берег, я родника не нашел, видно, река затопила его. Зато, наступив в мокрый глинистый оползень, я почувствовал: грязь под босою ногой ледяная. Видимо, здесь был выход грунтовых вод, питающих реку, и можно было устроить копань. Пока Виталий возился с костром, я веслом стал откапывать ямку невдалеке от уреза воды. Грязь становилась все жиже, и приходилось отчерпывать ее ладонями, которые быстро занемели от холода. Наконец яма была готова. Оставалось ждать, пока вода отстоится. Ополоснув руки в реке, я вскарабкался в лагерь и сел, привалившись к сосне.
Река текла внизу под обрывом. Она то вскипала, бурлила у черной коряги, то молча и быстро неслась мимо нее. Смотреть на бугристую, сильную воду было отрадно. Казалось, так можно сидеть бесконечно: как будто река говорила с тобой и прекрасно тебя понимала.
Потом мы перекусили хлебом, луком и салом – наш обычный походный обед – и я пошел к копани за водой. Она была еще мутной: отстоялся лишь верхний слой. Но уж очень хотелось чаю, и я решил осторожно набрать хотя бы полкотелка. Вода, хоть и мутная, была ледяная.
Котелок скоро вскипел. Я высыпал горсть заварки в воду – и так уже темную. Чуть подождал и разлил чай по кружкам.
Такого я раньше не пил: это был чай земли. Песок похрустывал на зубах, но пить так хотелось, что я продолжал понемногу глотать этот темный земельный настой. Я пил его, словно волшебное зелье: густое, целебное и необходимое мне. Теперь и во мне, и в земле, и в реке текли общие воды – теперь нас с рекой и землей ничто не могло разлучить...

VIII. СТОЯНКА
Плыли, выбирая место для лагеря. Левый берег был очень красив, но удобного места, чтобы причалить, долго не попадалось. Тянулись обрывы – и сосны. Вечерело. Гремели соловьи, и над рекой разносился сильный запах черемухи. Наконец впереди, у излучины, мы увидели вырубленные в склоне ступеньки.
– Ну что, здесь встанем?
– Давай поглядим сначала...
Байдарка мягко въехала килем в прибрежный песок. Чайник и котелок в носу загремели. Корму тотчас начало сносить. Мы выбирались из лодки кряхтя, потирая затекшие поясницы.
Ступени здесь кто-то делал будто на великана; большими шагами, цепляясь руками за траву, мы кое-как вылезли из-под обрыва. Ровная, сухая площадка под соснами была усыпана рыжей хвоей. Редкая молодая трава кое-где сквозь нее пробивалась. Чернело кострище. Под одною сосной много шишек валялось. В стороне виднелись окопы, из-под хвои торчала ржавая проволока.
Вот странно: на этой реке я еще не бывал, но мне показалось, что я уже видел эту стоянку. Уже сидел тут когда-то, на этом вот бревнышке, и смотрел сверху на реку – зная, что непременно вернусь на эту поляну...
– Ну, как тебе?
– Лучше и не надо.
Пока совсем не стемнело, торопились поставить лагерь. Сначала таскали дрова. Напролом лезли в чащобу и выдирали сушняк. Пахло прелью и сыростью. Порою удавалось завалить целое сухое деревце – и ты волок его в лагерь, царапая хвойный ковер, оставляя на нем темные полосы. Скоро рядом с кострищем высилась целая куча дров.
Пока Виталий колдовал над костром, я занялся палаткой. Вытряхнул из чехла брезентовый сверток, раскидывал палатку по земле. Шнуры скользили, шуршали в руках. Куда, думал, вход развернуть: к реке или, может, к закату? Нет, пожалуй, лучше к огню: приятно будет смотреть, забравшись в палатку, как догорает костер...
Нарубив и заострив колышки, прижимал к земле днище. Под слоем иголок земля была рыхлой, пустой, и приходилось вгонять колышки на всю глубину. Просунув стойки вовнутрь, растягивал скаты шнурами. Скоро брезентовый верх туго дрожал от щелчка, и нападавшие сверху иголки дружно подскакивали на нем. Бока же палатки еще колыхались от ветерка. Она казалась теперь невесомой и, как воздушный шар, рвущейся вверх.
Палатка была хоть тряпичным, но все-таки домом. Она защищала нас, странников, от дождя и ветра, от комаров и слепней – и, самое главное, создавала преграду меж нами и окружающим миром. А вспомни то чувство уюта, которое возникало в палатке! Оно становилось особенно сильным, когда по брезенту начинал шуршать дождь. Капли стучали в натянутый скат – иногда сквозь него даже сеялась мельчайшая водяная пыль – и главное было не трогать полог палатки, потому что иначе в том месте, где ты прикоснулся к брезенту, начиналась капель.
Облик поляны переменился. Теперь здесь стояла палатка, лежали пакеты с едой, пестрели яркие надувные матрацы и синий дымок тянулся от костерка. Поляна стала обжитым – и для нас совершенно особенным – местом. Вот здесь, у костра, был ее центр, а вот там, за палаткой – задворки. И уже начинало казаться, что мы давным-давно живем здесь, что мы знаем здесь каждый куст, кочку, дерево и что, потеряй мы вдруг эту поляну, в нашей жизни случится непоправимый урон.
А может, мы выбираем и место рождения – как мы выбираем стоянку? После долгого странствия в сумерках предбытия мы наконец-то решаемся быть – то есть выйти на берег, принять на себя тяжкий груз воплощения, выбрать время и место, в которых мы будем жить. И место (а также и время), которое избрано нами, – оно станет нам родиной, и мы будем по мере сил обживаться на ней: вот так же, как мы обживаемся здесь, на поляне под соснами...
Быстро темнело. Осталось до ужина вынести лодку на берег. Розовый свет заката словно ушел сам в себя, загустел и медленно отодвигался на край неба. Река в сумерках сделалась больше слышна, чем видна.
Мы спустились по темным, неразличимым уступам. У реки было холоднее, чем наверху. Потянув за веревку, легко стронул лодку, и она заскользила навстречу с готовностью, словно давно нас ждала. Натужась, подняли байдарку с воды. Виталий взбирался первым, я сзади. Холодная вода сбегала с киля и затекала мне в рукав. Поднявшись, перевернули байдарку, подсунули весла и удочки под нее.
Что-то звало напоследок посмотреть на поля за рекой и на пламя заката. С чашкой чая в руках подошел к обрыву. Вдаль, куда глаз доставал, тянулись поля озимых. Багровое небо горело над ними, и зелень озимых казалась черна. Бесшумно, надрывно метались меж сосен летучие мыши. Вдали, за полями, еще различима была деревенька. Но пламя заката стекало за горизонт, поля и деревня тонули во тьме, и скоро уж не было видно ни крыш, ни деревьев, ни труб над домами – там лишь редкие загорались окошки да лаяла и подвывала собака...

IX. КОСТЕР
Костер начинался с мечты о нем в непогоду. Холодный дождь сыпал и сыпал. Ветер заваливал набок кусты ивняка, выворачивал наизнанку их листья, гнал встречную волну и почти останавливал лодку. Руки на мокром весле коченели. И душа цепенела на едком ветру, под дождем, в серой мгле непогоды. Одна билась мысль: «Костерок бы разжечь!»
Хуже нет, как причаливать в дождь. Грести все же теплее, да и лодка какой-то, но служит защитой. А тут надо вставать, открываться дождю и выходить на чужой и холодный берег. Продираешься в мокрых кустах – и одежда сразу становится ледяной и промокшей насквозь.
И дрова собирать – мучение. Кажется, в целом мире уже не осталось ни ветки, ни щепки сухой. Наугад ломишься в чаще. Дождь с неба сюда почти не достает, зато с листьев падают тяжелые капли, словно холодные гвозди кто-то вбивает в затылок. За что ни ухватишься – все обрушивает потоки воды. Бродишь от дерева к дереву, напрасно пытаясь хоть что-нибудь разыскать для костра. Суешься под низкую елку – колкие лапы пахнут остро, свежо – но ничего, кроме муравейника, там не находишь. Заваливаешь стволик мертвой осинки и видишь: на изломе прелого дерева, пенясь, выступает вода. Даже кора на огромной лежащей березе – уж береста-то всегда нас спасала! – и та пропитана насквозь, и от топора летят только грязные брызги.
После часа обреченной, угрюмой возни натаскиваем-таки ворох сучьев. В рюкзаке находится коробка с остатками вермишели. Один ее бок чуть подмочен, отрываешь лоскут картона от другого. Может, на растопку сгодится?
Даже спички и те не хотят зажигаться. Искра шипит, мечется между серной головкой и оселком – но не становится пламенем. Почти полкоробка исчеркал вхолостую. Наконец удержав в горсти огонек, подносишь его к растопке. Какое-то время он качается под лоскутом бумаги, словно боясь оторваться от спички. Отведешь спичку в сторону – пламя остается на ней, а бумага, чуть посмуглевшая, только дымится...
Но вот огонь наконец решился: его алая, с синевой по краям, осторожная капля медленно поползла по бумаге. Хорошо, что она оказалась сухой – огонь хватал ее жадно, корежил и мял в пальцах жара. Твоему лицу было уже горячо.
И в душе возникала обманная радость. Ты словно не видел: горит только бумага, а ветки, которых коснулся огонь, лишь потеют от этих скользящих касаний. Жить огню оставалось секунды – а ты, глупец, все на что-то надеялся, ждал...
Вот искры, кружась, полетели в дыму – и огонь ослабел. Траурная кайма проступила в его языках. Ты подался вперед и отчаянно дунул – но лишь загасил ненадежное пламя.
Ну, вот и все... Какое-то время ты тупо смотрел на угасший костер. А дождь, как нарочно, усилился. Ну что же, придется нам, видно, ночевать без костра...
Но в тот самый момент, когда ты расстался с надеждой, в тебе появилась какая-то новая сила. Встряхнувшись – как будто прогнав наваждение – ты заново переложил еще теплые ветки. Потом разыскал другой клок бумаги, скомкал его и подсунул под кучу растопки. Резко чиркнул о коробок – спичка вспыхнула сразу. Предметы теперь тебя словно боялись и слушались беспрекословно. Бумага занялась быстро – и зашевелилась в огне, как живая. Пламя вскинулось к веткам. Тонкие концы прутьев сворачивались, краснели и ярко вспыхивали. Клочья пламени повисали на ветках, цеплялись за них, иногда обрывались и гасли – но в целом упорно боролись за жизнь. На сучьях шипела и пузырилась вода. Огонь в одном месте сникал – зато распускался в другом. Борьба сырости с пламенем длилась упорно...
Вдруг ты спохватывался: разве можно сидеть и смотреть безучастно?! Ведь ясно, что без твоей подмоги огню не победить. Ты падал ничком, почти прижимался лицом к куче веток и начинал сильно дуть – пока не темнело в глазах. Пламя сначала совсем пропадало. Лишь красные точки углей расширялись на тлеющих ветках. Глотнув воздуха, ты снова дул – лоскуты пламени хлопали громче, уверенней: они словно питались и жили дыханием раздувавшего огонь человека. «Поэтому, – думал ты после, уже глотнув спирта и чуть захмелев, – можно подумать, что костер загорелся не столько от спичек, сколько от дыхания твоей собственной жизни... А ты сам – твоя жизнь – из чьего появился дыхания?»
...Костер горел ровно и сильно. Атласные, чистые языки пламени промелькивали в молочном дыму. Котелок с чайником, подвешенные над костром, словно плыли, качаясь, на дымных волнах. О дожде и не вспоминалось: хоть сверху и сыпало что-то, но рядом с костром это уже не имело значения.
Отходить от костра не хотелось – и не было сил. Как будто, пока ты его разжигал, ты так много отдал этому жаркому пламени, что теперь непременно замерз бы в ночи без поддержки огня. Костер был, можно сказать, тобою самим – а ты был костром, согревавшим холодную ночь на речном берегу...

X. ГОЛОД
Голод в походе – состояние почти непрерывное. Сначала приходил голод поезда. Вагон мотало, встряхивало на стыках, за окном мелькали столбы и деревья, и на душе было так много всего: и желаний, и мыслей, и воспоминаний – что хотелось одновременно и смотреть в окно, и поговорить с попутчиками, и познакомиться вон с той девушкой, читающей книгу, и выйти в прокуренный тамбур послушать, о чем говорят мужики. Еще хотелось скорей оказаться на речном берегу, собрать лодку – и заскользить по воде с острым чувством полета и счастья. Или всплывало в памяти что-то из прошлых походов: вечер,
и дым костерка, что мешался с туманом, и бредущее в этом тумане стадо коров... И даже не верилось: неужели увижу все это снова?
И все это сложное, свежее, возбужденное состояние ты называл голодом, хотя, конечно, та смесь тревоги и радости, что наполняла тебя, могла бы быть названа и по-другому – например, жаждой жизни. Или нетерпением юности?
Но пусть будет – голод. Тем более что есть и правда хотелось. Не выдержав, ты залезал в рюкзак и копался в нем, добираясь до мешка сухарей.
– Ты чего? – удивлялся Виталий. – Только что ведь в столовку ходил.
– Все равно: опять есть хочу. Тебе-то сухарика дать?
– Ну дай, что ли. Парочку...
И грызешь себе этот вагонный сухарь – жадно глядя в окно. Там, конечно, мелькают старухи с огромными сумками у переездов, дорожные тетки в оранжевых куртках, голоногие дети на велосипедах, потом тянутся волны полей и частят стволы перелесков, потом пролетает синяя будка обходчика и полосатый шлагбаум – и тянутся, то поднимаясь, то опадая, линии электрических проводов...
На реке голод становился иным. Ты уже привыкал и к зыбкому колыханию лодки, и к яркому блеску крупной волны, и к упорному ветру, который давил в левый борт. Может быть, этот ветер и был причиной тому, что ты ощущал внутри странную опустошенность? Спустя два-три часа хода ты становился настолько прозрачным, что чудилось: те кулички, что летят с тонким свистом от берега к лодке, могут легко, даже того и не заметив, пролететь сквозь тебя!
Ближе к вечеру это странное состояние бесплотной опустошенности усиливалось до того, что тебя начинало познабливать, а предметы в глазах начинали двоиться. Как сказали бы медики, парень «словил гипуху»: уровень глюкозы в крови так понизился, что ты, не ровен час, мог бы и грохнуться в обморок. Помогал опять или сухарь, или конфета, или кусок сахара – но ты понимал, что полумерами не обойтись и пора ставить лагерь, варить кашу. Эта каша уже начинала мерещиться, как наваждение или мираж: дымная горка разваристой гречки с оплывающим желтым пятном топленого масла...
Воспоминанье о том, как в походе готовится каша, словно уже и само по себе насыщает. Как знать, может, истинный голод не в том, чего хочет желудок, а в том, по чему истомилась душа?
Вот огонь лижет черное дно котелка. Поначалу вода тяжела и недвижна: она словно спит. Но вдруг сухая иголка сосны на поверхности вздрогнула и заскользила от бортика к центру. Там ее развернул и сбил в сторону невидимый встречный поток. Вода заволновалась, проснулась – и хвоинка никак не могла успокоиться, плавая между бортов. Затем котелок изнутри словно вспотел: он покрылся россыпью светлых, живых пузырьков. Иные из них начинали дрожать, отрывались, взмывали кверху и лопались на поверхности. И уже было видно, как нагретая вода, поднимаясь от днища, струится и даже отбрасывает призрачно-легкую тень на светлый металл котелка. А сам котелок начинал чуть покачиваться, словно ему было трудно удерживать разгоряченную воду.
Скоро вода бурлила. Она поднималась пенистыми буграми и стремительно опадала внутрь котелка, точно бежала, спеша, внутрь самой же себя – и боялась саму же себя не догнать...
В этот самый момент ты сыпал из кружки крупу. Бурление ненадолго стихало: было видно, как гречка рябым ровным слоем ложится на дно. Но скоро зерна крупы начинали подпрыгивать, словно родник бил из днища и все сильней вздыбливал крупнозернистый пласт гречки. А потом мощь кипения так нарастала, что котелок раскачивался и дрожал от напора бурлящего варева, а ты глаз не мог отвести от этого зрелища, такого обыденного – и необыкновенного.
Пока костер варил нам кашу, день над рекой угасал. Холодало. Слоистый дымок туманов протягивался по низинам. Пламя костра с наступлением сумерек как бы уплотнялось и делалось ярче.
– Ну что, к ужину все достаю?
– Да, минут через десять будет готово.
Кидали на траву чехол от байдарки. Миски, ложки, кружки да баночка с маслом – наш нехитрый припас разложить было недолго. Подтаскивали надувные матрацы, складывали их наподобие кресел, ставили так, чтобы был виден закат в красных облачных перьях и река под обрывом.
Порой голод накатывал так, что ты едва себя сдерживал, чтоб не схватить и не грызть что попалось под руку: сухарь, кусок сахара или даже сосновую щепку. Но и не хотелось нарушить случайным куском ту прозрачную ясность, какую дарил тебе голод. Нет уж, думал, дождусь лучше каши...
Воды в котелке больше не было видно: одна лишь тяжелая серая гуща приподнималась, вздыхала и лопалась пузырями. Котелок уже не раскачивался, а мелко и напряженно дрожал.
– Посолить не забыл?
Спохватившись, ты бросал в котелок четверть ложки намокшей соли. Перемешивал кашу. От нее валил густой пар – и поднимался густой сытный запах...

XI. ХОЛОДНАЯ НОЧЬ
Костер догорал. Огонь словно устал озарять потемки и ушел сам в себя, в шевеление жаркой угольной груды. Сероватый налет золы затуманивал угли, но дыхание ветерка порой оживляло кострище и угли опять начинали светиться. Потом они снова тускнели. По тому, как чисто и ярко горели звезды и как тянуло свежестью из низин, можно было ждать холодной ночи.
Отойдя по нужде на десяток шагов – обильная ледяная роса легла на поляну – мы возвращались и лезли в палатку. Внутри звенело несколько комаров: было слышно, как их полет прерывался ударами о тугой брезентовый скат. Шнуровались; сырые, холодные петли плохо слушались пальцев. Сквозь брезент виднелись красневшие угли костра: они словно висели в ночи без опоры. Ткань палатки от их свечения казалась прозрачной.
Укладывались. На ощупь нашаривали одежду, натягивали свитера и вязаные шапки – и залезали в спальники. Мой был стар и истрепан. На зыблющемся пузыре надувного матраца было трудно найти подходящую позу для уставшего тела.
Резко и сильно кричал коростель на лугу. Хохотали лягушки. Еще слышен был плеск реки, сипение углей кострища и далекий, на том берегу, рокот трактора. Интересно, зачем он работал впотьмах?
Сонливость и возбуждение странно сейчас сочетались. С одной стороны, тебя сильно клонило в дремоту. Но звуки и запахи ночи – и, главное, холод ее, подступавший все ближе, – приводили тебя в состояние лихорадочно-взвинченное. Почувствовав комариный укус, ты ударял себя по щеке. Потом приподнимался, расправляя мешавшую складку одежды. Утомленное тело никак не могло привыкнуть к покою. Ты вертелся, вздыхал, перекладывал в изголовье рюкзак – но не мог ни расслабиться, ни успокоиться.
Наконец забывался непрочным, как будто пунктирным, сном. Слышал звуки ночи, понимал, что лежишь в палатке, – и вместе с тем уже был далеко...
...Город, где ты когда-то учился, его улицы и холмы, мосты над Днепром и громада собора снились нынешней ночью. Вот трамвай, дребезжа, катится через мост; ты стоишь у заднего окна, глядя на закат, на густую воду Днепра, на кусты вдоль по топкому берегу. Ненадолго притормозив у двухэтажного желтого здания – это наркологический диспансер, вы ходили сюда на занятия, – трамвай лезет дальше по извилистой, круто вверх уходящей улице. Справа темная зелень, провал оврага; слева черный чугунный Кутузов с белыми голубиными помарками на плечах. В окно вдруг врывается запах сирени: соборный холм весь залит ее белой, лиловой, пахучей, дурманящей пеной. Кажется, сумерки зарождаются именно в этих кустах: гроздья сирени шевелятся, шепчут, вздыхают, изнемогая от скрытой в них тайны...
Но что-то менялось. Твой сон рассыпался, тускнел, пропадал. Сквозь дрему ты даже негромко стонал – словно пробуя все удержать. Но холод ночи был беспощаден: он прогонял твои юные грезы, и ты просыпался в жестокой и стылой реальности. Какое-то время лежал, раскрыв в темноту глаза и дрожа крупной дрожью. Ты и хотел бы забыться, да ночь тебя не отпускала. Словно без тебя, страдающего в темноте от холода и тоски, ей незачем было б стараться...
Поджимал к животу колени, напрягался – затем рывком поворачивался и обнимал сам себя, безуспешно пытаясь отжать из дрожащего тела остатки тепла. Не помогало. Ночь с каждой минутою делалась злее. И холод уже превращался в страх, в безнадежное чувство, что ты совершенно потерян в ледяной и бессмысленной тьме. Этот страх, безотчетный и все нараставший, – он и выгонял тебя из палатки наружу. Собрав остатки решимости, ты выбирался из спальника, распутывал петли на входе – и выпадал в пустоту предрассветного мира.
Снаружи встречала уже не кромешная темнота, а тоскливые жидкие сумерки. Звезды съежились, ссохлись и отдалились в серое небо. Проступали контуры ближних кустов, чернело пятно кострища. Утренний мир казался плоским и мертвенным. И этот безрадостный полусвет – он был еще хуже, чем прежняя тьма. Дрожа от холода в палатке, ты еще мог надеяться, что ночь внутри себя нечто скрывает, что она не пуста. Теперь пропадала и эта надежда. Серый утренний мир был настолько лишен всякой тайны и смысла, что он даже не стоил того, чтобы снимать с него кров темноты. Ты вдруг испытывал острое чувство обманутости и сиротства – глядя на серые эти кусты, их поникшие листья, на грязные миски, которые мы поленились вчера сполоснуть, на примятую траву и опрокинутый котелок...
Бесцельно и вяло ходил ты взад-вперед по поляне. Поднимал мокрую палку, ворошил ею погасший костер. Умом понимал, что надо б огонь развести и согреться, но отвращение и к себе самому, и к бессмысленно-серому миру было столь велико, что ты с трудом себя пересилил. Разыскал клок газеты. Выкопал из золы несколько недогоревших веток, сложил их шалашиком и подсунул бумагу. Встав на колени – штаны вмиг промокли, – подул на старые угли. Пламя вспыхнуло вдруг, словно давно тебя ожидало.
Но странно: рядом с огнем зазнобило еще сильнее. Ты тянул руки в самое пламя, нависал над костром – но не мог обогреться. Как будто за эту тяжелую ночь ты набрал столько холода, что даже огонь был пока бессилен. Лицу становилось уже горячо, пальцы рук жгло, но из сердцевины души холод никак не хотел уходить. «Уж скорей бы, – подумал, вздохнув, – просыпался Виталий».
И медленно, нехотя, трудно – но ночь уходила. Туман поднимался от близкой реки и затягивал пойму. Пичуга – похоже на зяблика – пропищала в кустах. В реке кто-то громко плеснулся.
А ты продолжал сидеть возле костра, тупо глядя в огонь. Твое серое, в грязной щетине лицо не выражало сейчас ничего – ни тоски, ни страдания, ни хоть какой-нибудь мысли – оно было мертвенно-оцепенелым. Да, ночь далась тебе тяжело...

XII. УТРО
Для птиц восход наступал раньше. Например, для былинного ворона, что кружил над верхушками сосен. Солнце, еще невидимое нам, уже озаряло его, и угольно-черное оперение птицы сверкало.
А ворон – видел ли нас? Была ли ему различима палатка в разливе тумана, и алая капля костра, и мы, притулившиеся возле огня? Он, конечно же, видел – и даже, возможно, жалел нас, покуда не встретивших солнца, сидящих, как в яме, в туманных сумерках утра. И грудной влажный клекот торжественной птицы как будто подбадривал нас: держитесь, мол, мужики! Слышать крик ворона было так же отрадно, как и человеческий голос.
С трудом распрямившись – тело как будто усохло и постарело за ночь, – я пошел к реке за водой. Непослушными, спотыкающимися ногами спустился по береговым уступам. Темная гладкая вода быстро скользила под неподвижно висящими лоскутами тумана. Стая мальков кинулась от берега врассыпную. Глина обрыва уступами уходила в прозрачную воду. Виднелись донные валуны в ярко-зеленых пятнах водорослей.
Окунул в реку чайник. Он трижды жадно глотнул, всклень налился водой, и течение потянуло его из моей руки. Потом я умылся. Вода была поразительно теплой. Лицо после ночи казалось чужим, и пальцы, трогая, не узнавали его. С трудом, боясь расплескать воду, вскарабкался в лагерь. И солнце вдруг мягко ударило прямо в лицо...
Оно появилось над косогором, меж редких сосен. И было сразу каким-то проснувшимся, деятельным, дневным. Это был вовсе не тот багровый и воспаленный шар, что садился вчера на закате; утреннее солнце казалось почти невзрачным. Небольшое и желтое, оно не жгло, а подбадривало, не испепеляло, а согревало. И в этой его обыденности было что-то важное и утешительное. В том, что оно, такое простое, явилось к нам в мир, не было ни торжественности, ни показного героизма, а была высокая обыденность света – после болезненной ненормальности тьмы.
Туман, словно почувствовав, что его время кончилось, зашевелился и начал стекать в низины. Роса, падая с листьев, сверкала. В кустах и древесных кронах кто-то беспрерывно шуршал. Мелкие шустрые птахи перепархивали от дерева к дереву сквозь прямые, наклонные солнечные лучи. Скоро с нашей поляны туман стек под обрыв, и его молочная полоса лежала теперь меж берегами, скрывая внутри себя реку...
Наступало время блинов. Утренние хлопоты возле костра помогали возвратиться в дневной, ясный мир – после ночной с ним разлуки. И все те предметы, которые ты или видел, или брал в руки, были созданы словно впервые, для этого именно утра и вашего завтрака на высоком речном берегу. Миска и кружка, топор и байдарочная седелка, омытые холодом ночи и утреннею росой, казались такими новыми и настоящими, что ты даже трогал их как-то несмело, будто впервые с ними знакомясь.
Насыпал в миску горку муки – невесомой, взлетающей от твоего дыхания – и тонкой струей начинал подливать воду из кружки. Первые капли скатывались к бортикам миски, такие мохнатые от налипшей муки – точь-в-точь как первые капли ливня, тоже пыльно-ворсистые, что катаются в колеях дороги...
Старательно смешивал воду с мукой, затем подливал еще воду и снова давил, растирал, перемешивал ложкой вязкое тесто. Не сдержавшись, макал в него палец и пробовал: пресновато, но, в принципе, есть можно.
Так, тесто готово – теперь костерок. Откладывал в сторону горящие сучья, устанавливал на кострище два чурбачка и нагартывал углей меж ними. Языки пламени, алые с синевой, пробегали туда-сюда над углями. От дыма и близкого жара слезились глаза, но это не раздражало, а почти нравилось – как непременная часть утренней трапезы. Устанавливал на углях сковородку. Ее черный диск, обгорелый и жирный, медленно начинал нагреваться. Подливал масло. У бортиков оно пузырилось, а его запах распространялся в воздухе – и от этого в лагере делалось как-то уютней.
Пора было печь первый блин. Тесто сплывало с ложки на сковороду, и по краям растекшегося пятна шипенье кипящего масла становилось громким и яростным. Края белой кляксы из теста уже начинали смуглеть и подпрыгивать – и на глазах подсыхали. Подсовывал нож под лепешку: она, уже затверделая снизу, легко отлипала от сковороды. Затем ты, изловчившись, переворачивал блин. Ажурное золотистое кружево покрывало его испеченную сторону.
Солнце все выше всплывало над лесом. Веселое, круглое и золотистое, оно и само было похоже на один из лежащих в миске блинов.
Пора звать Виталия: он где-то неподалеку ловит рыбу.
– Э-эй! Где ты там? Завтрак готов!
– Иду-у!
Чай, льющийся дымной струей из чайника, пахнул крепко и бодро. В закопченной кружке он казался густым и немыслимо крепким – но такой и был нужен с утра. Горячая, горькая, терпкая жидкость вливалась в тебя – и лишь только теперь ты мог твердо сказать, что ночной холод преодолен...
Чьи-то шаги и вздохи слышались за кустами. Потянуло приятным запахом молока и навоза: стадо коров шло на нас краем леса, по-над обрывом. Оглушительно ударил невидимый кнут. Коровы сразу заторопились и полезли напролом сквозь кусты. Вскоре показался пастух: смешной, взъерошенный мужик в телогрейке и рваной ушанке шел к нам через луг, подволакивая кривоватые ноги. Кнут тащился за ним по сверкающей мокрой траве. Губастое и простоватое лицо пастуха выражало добродушие и желание поговорить.

2022 г