Художник
1.
С грибками сейгод благодать. Всю осень было их как насыпано. В местах посуше – «красники»-подосиновики повсюду. Или «дорогие» – белые по-городскому. Далеко ходить не надо: выскочила хозяйка из деревни на Чевакинские угоры с коробом-«нагрузкой», быстренько наломала «сколько мога» – и обратно. Благодать форменная. А в местах, которые пониже да посырее, – там, как и всегда, «мохорьки»-моховички, подберезовики, волнушки всякие…
Вся деревня в эту осень хаживала в леса как в свои амбары, насолила-набочковала, насушила грибов на всю зиму.
Выдался год!
А сейчас вот октябрь. Начались уже утренники с тонкими ледышками на лужицах. Частенько ранними утрами идет-бредет по лесу промозглая, хрупкая, сверкающая стылость. Рассыпает тонкое серебро на хвою и ветви деревьев.
Нестор Кириллович Квасников, старый колхозник, вышел из леса на опушку, утыканную редким молодым осинником, не до конца сбросившим ярко-красные свои листья. Вышел и залюбовался: молодые деревца были похожи сейчас на девочек-подростков в цветастых прозрачных платьицах, выбежавших на полянку и пустившихся в веселый хоровод.
– Эк вы, красотки каки, – проговорил он с восхищением. – Надо же!
Держал он в руках небольшую корзинку, наполовину заполненную грибами. Больше собрать сегодня не смог: что поделаешь – осень. Когда утренники пошли – какие могут быть грибы? Все, кончился сезон! Ан нет, тянет в лес и тянет. Последние денечки ухватить, на «последыши» попасть, остатние, стало быть, грибочки.
Весь фокус в том и заключается: для всей деревни с первыми заморозками нет больше никаких грибов, а для него, старого грибника, лес-батюшка всегда подарочек приготовит. Вот и сейчас хоть полкорзинки, но несет домой. Последних в этом сезоне белых грибочков. Будет опять им с бабушкой Степанидой вкусная жареха. Знает Нестор Кириллович в лесу потаенные местечки. Прячутся они меж густых елок, которые теплыми шубами заслоняют грибы от первых заморозков.
В корзине его грибы уложены аккуратно: шляпки отдельно от ножек. Всегда у него так – чтобы экономить в корзине место. Да и красивее такая укладка выглядит, Квасников очень заботился, чтобы было красивее.
После ходьбы по лесу старые ноги устали, и он присел на бугорок, маленько отдышался. И тут увидел еще одно диво дивное: перед ним летала бабочка.
– Откуда ето? Морозы бьют уж, а она летат! Погляньте, люди, на чудо тако!
В самом деле. Все бабочки, комары-мухи спят давно в трещинках лесин да под их корой, а эта разлеталась!
Белая бабочка резвилась, словно в летнем раздолье. Будто листик ослепительно-белой бумаги кружился среди осеннего буйства красок, она взмывала вверх, падала вниз под кроны, снова взлетала. Летала и не садилась, потом умчалась куда-то…
Квасников, изумленный, очарованный такой невидалью, постоял минуту с зажмуренными глазами. Кто-то послал ему эту радость – последний привет от ушедшего лета.
Брел он домой еле-еле. С великим трудом переваливал ноги: сегодня натрудил он их изрядно. Да еще эта осенняя размытость. Почва словно вспученная грязь. Ноги вязнут, проседают в ней и заплетаются.
Стар он стал выхаживать по лесам-полям. А в лес все равно нестерпимо тянет: в нем вся красота земли в любой сезон. А уж сейчас!
Перед зимой, перед холодами лес стоит спокойно и твердо, стоит как воин перед решающим боем – торжественно и величаво. Он знает, что умрет на несколько месяцев, но это нисколько не страшит воина, не рушит его духа. Он все равно выйдет победителем в вечной битве с превратностями зимы. Лес умрет красиво, и желто-красные неопавшие листья берез и осин, яркие, не до конца растрепленные птицами кисти ягод на рябинах будут до самой весны украшать увядший лес.
На эти перемены пейзажей, на бесконечное, из года в год повторяющееся чередование красок природы Нестор Кириллович мог бы глядеть вечно. Его до слез, до внутреннего ликованья умиляло то, как по-разному выглядят в разные времена года одни и те же места. Встанет он после зимы перед Текусьиной горкой, что возвышается над низким березняком между двух Частых озер, и глядит, не может оторваться. Только что, в зиму, смотрелась она будто чья-то лысая головушка с негустой боковиной голых березок да чахлых кустиков. А по весне будто раскидала по ней природа-матушка веселые брызги ранней зелени, и стоит гора – словно юная девушка красуется перед милым пареньком в своих девичьих прелестях.
– Эко ты, надо же, краса ты моя! – скажет дед Нестор и всякий раз прослезится.
...Потихоньку, со старческим кряхтением, с постаныванием выбрался он из прилесков, вышел на Ржишный угор. Там остановился над земляным выворотком, покрытым жухлой травой, грузно на него присел. Сидел какое-то время неподвижно, опираясь на старинную, выгнутую временем, отшлифованную его руками палочку.
Ушла потихоньку одышка, успокоилось маленько уставшее от долгой ходьбы сердце, и старик оглядел с высоты угора привычные, с детства до последней нутряной клеточки знакомые места.
Вокруг праздновала свое царство середина осени – с прохладным ветерком, с летящими с морской стороны рваными серыми облаками, с низко расположенным в небе блеклым солнцем, кувыркающимся с юго-западной стороны в редких просветах.
Прямо под ним длинной и широкой серо-белой тускловатой полосой распростерлись шиферные крыши деревенских домов. Дальше, уходя к еле видимой, размытой сыростью черте горизонта, лежало огромное морское пространство, по которому бегали бесформенные тени облаков и вспыхивали маленькие пенистые верхушки рассыпающихся от ветра волн.
На эту старую картину Нестор Кириллович тоже мог бы смотреть часами. Он любовался ею с детства, она притягивала, завораживала его безграничной своей силушкой, вольной волюшкой, невозможностью противостоять ей никому и никогда. С самых первых минут осознания самого себя понимал он: вот она, красота! Она вот такая – дикая, никому не подчиняющаяся, совершенная… Всегда разная, нарисованная разными красками, но всегда будоражащая душу, величественная.
Размышлять о красоте ему нравилось, потому что был старый Нестор с самой ранней своей поры художником – уж таким родился он. И всегда, всю жизнь волновали его сердце разные проявления красоты.
Идти домой не очень-то хотелось, но надо было идти. Ждали дома какие-никакие дела-заботы, да и зябко здесь, на угоре: залатанный брезентовый плащишко и нетолстый свитерок насквозь продувал морской ветер, набравший над деревней силу.
Осень…
И, с трудом передвигая натруженные за день старые ноги, Нестор Кириллович заспускался в деревню.
2.
До крылечка добрел еле-еле. Грузно плюхнулся на первую ступеньку, откинулся и замер с закрытыми глазами, тяжело и глубоко дыша. Тяжело достался ему сегодняшний поход, как никогда тяжело. Сидел так и тихонько постанывал с полуоткрытым ртом, с обвисшими щеками.
«Вот она, старось, как стукнула», – подумал он обреченно.
Подняться, чтобы зайти в дом, он не мог. Тут и нашла его жена – бабушка Степанида. И зашумела:
– Погляньте вы на его, люди добры! Посиживат! А я, стара старуха, ишши ево! Бежать уж хотела искать, а куды бежать, и не знаю. В каку сторону? Умильнул не сказавшись, окаянной!
Присела рядышком, посидела, как будто успокоилась.
– Ладноть, нашелси, дак и слава те осподи… Путаник извечной…
– Где-где, здеся я, где ишше бывать мне, – негромко, с усилием разделяя слова, произнес ее супруг.
– Ак, с утра-та на давленьё кивал, всяко я уж подумала, можа, сидит дедко-то под кокориной какой, обездвиженной, лапами шевельнуть не можёт, меня поджидат. На всяко подумашь…
– Дошел я, бабка, дошел, – шевелил губами Нестор, – теперя у тебя опеть…
– Не, кончилось мое терпеньичо, боле не отпушшу некуды окаянного. Все ему нать боле всех. Куды с грибками-то? Все палагушки уж полны. Снег завалит скоро, а он всё в лес пехаичче…
Она ехидно глянула сверху на полупустую корзинку.
– Лишь бы от бабки от своей в лес умильнуть! Надо было ему, старичку, из-за етого-то места по кочерыгам дрыгать.
Вот так, немилосердно-дружелюбно кастя своего мужа, наконец разглядела Степанида, что он какой-то не такой сегодня, что совсем он плох. Она маленько потрясла его за плечо и нерешительно сказала:
– Дак ты ето, Нестя, чево домой-то не заходишь? У мня супу наварено да рыбка свежа…
Но муж ее только покачался слегка туловищем взад-вперед и выговорил как-то тихо, тяжело, утробно:
– Ты, бабка, спомоги-ко мне стать на кокорины мои, не могу сам-то чегой-то я…
Сообразила бабушка Степанида, что старику ее совсем уж худо сегодня, что помощь ему требуется основательная. Скорехонько подсела она к нему, прижалась бочком, положила ослабевшую его правую руку себе на правое плечо и взялась командовать:
– Ну, дак и давай-ко, дедушко, подпрыгнем давай вместе-то…
И стала подниматься, удерживая его руку на своем плече. Но дед был словно куль с картошкой, неподвижный и тяжеленный. Не помогал ей совсем. Только пыхтел да бормотал чего-то, непонятно чего.
Посидели они, посидели, запыхавшиеся, изнемогшие. Степанида встревожилась и расстроилась, но виду не подавала.
– Ну-кось, дедушко, давай-ко ишше разок подпрыгни да за меня держись. Скочим чичас да и побежим!
Не вскочил дедушко и не побежал и во второй, и в третий раз. Степанида задумалась: чего делать-то? Обездвижел ее старый муж. Что-то серьезное случилось с ним. Надо искать выход: доволочь надо хоть до кровати, а там, может, отлежится да и поправится. Не впервой хворобушка насела.
Она вдруг распласталась поперек ступеней, приказала:
– А ну-косе, залезай мне на спину, повезу тебя до кроватки твоей. Хватит уж сидеть-рассеживать!
Нестор Кириллович с кряхтением и стонами повернулся на бок, долго и тяжело преодолевал разделяющие их полметра.
– Старенькой ты, старенькой стал, забыл, как на бабу залезать требуичче, – язвила жена.
Наконец упал он поперек спины старой своей супруги. И бабушка Степанида, неся на себе совсем не маленькое тело деда Нестора, поползла наверх, на оставшиеся три ступеньки крылечка. И когда преодолела она их непомерную высоту, некоторое время лежала пластом, не в силах пошевелиться. Отдышивалась.
Потом она долго, с остановками на передых, ползла к кровати. Дед ее вяло перебирал по полу руками, пошевеливал ногами – помогал как мог. И сказать честно, помощи от этих его шевелений не было никакой. Силы совсем оставили его.
Добравшись до кровати, она выползла из-под супруга, оставив его лежать ничком на полу, разобрала постель, застелила чистые простыни. Присела на табуреточку, что стояла в углу, затихла. Ей нужно было время, чтобы хоть маленько успокоить зашедшее в стукотке сердце, понять для себя самой: что же делать дальше?
Спросила мужа:
– Можешь, нет – сам-то лечь?
Нестор Кириллович еле-еле качнул отрицательно головой: сам залезть на кровать он бы не смог.
А Степанида как-то бойко встрепенулась, соскочила с табуреточки, махнула старческой ручкой и, как о пустяшном деле, сказала:
– Ну, дак раздышалась я кабуди, слава те осподи! Дак мы чичас всё и сделам, всяко уж быват, положим тебя, Нестерушко. Поло-ожим!
Кое-как, с невероятным трудом, напрягая все силы, она сначала усадила старика на полу, развернула сидячего лицом к кровати и поочередно, одну за другой выставила вперед его руки, положила их на кровать.
Сказала:
– Спомогай-ко мне, Нестя, сколько сила берет.
Подхватила сзади за обе подмышки и стала рывками затаскивать тело на кровать. Сильно она устала, но не сдавалась. Ногами при этом передвигала ноги деда так, чтобы коленями он мог упираться в пол. Получалось. На половине этой неимоверно тяжелой работы она изнемогла совсем и упала на постель лицом вниз. Легла на руки мужа, чтобы тот не сползал вниз. На какое-то время потеряла сознание.
Придя в себя, она встала ногами на пол, крепко обхватила руками тело супруга и несколькими сильными рывками забросила его на кровать. Степанида была старой поморкой, а поморки в трудную минуту борются до конца.
С лежащего на кровати обездвиженного мужа она стянула одежду, надела свежее белье, рубаху. Распростерла Нестора вдоль кровати, положила под голову перьевую подушку, накрыла одеялом… Обрядила. Положила голову ему на грудь и, глядя в лицо, сказала:
– Ты уж, Нестерько, не пужай ты меня. Я без тебя и недельки не проживу, ты ведь знашь…
Нестор Кириллович глядел на нее широко открытыми глазами. По щекам текли благодарные слезы. Чего-то он шептал, непонятно чего…
3.
Под вечер сил у Нестора Кирилловича как будто прибавилось. Начали руки понемногу шевелиться, ноги тоже потихоньку заотходили.
«Дак и хорошо ето, – думалось старику. – Можа, ишше потрушу ножонками по бережку».
Пришла с кухни Степанида, принесла кастрюльку с горячей ухой, стала кормить с ложечки.
– Вот и хорошо, и распрекрасно, – выговаривала она. – Заоживал дедушко-то мой, заочухивалсе, слава те осподи.
А тот ничего не мог сказать, потому что проглатывал горячую уху, тяжело и медленно шевелил губами и благодарно косился на свою женушку, старую верную подругу.
Она ушла, и дед Нестор долго лежал на спине, размышляя, что же такое с ним приключилось. Просто продуло осенним холодным «встоком» – морским ветром? И от этого задеревенели старые косточки? Вряд ли, такого раньше с ним не случалось, хотя простуда как близкая родственница живет всегда рядом с любым помором. К ней он привык за жизнь свою. И в ледяной воде булькался, и в снегу замерзал. Он слишком хорошо изучил горячее мертвящее дыхание этой прилипчивой ледяной тетки. Нет, не она это, не она… Тогда какая неведомая напасть пришла к нему сегодня? Которая в одну минуту обездвижила, парализовала тело его – как ему казалось, вполне кряжистого еще старика.
И вот опять… Необычайно быстро начали вдруг застывать ноги, страсть как холодно стало ногам. Да и руки вон тоже заледенели.
До Нестора Кирилловича дошло: это смертушка идет к нему, ноги студит. Она, окаянная! И рядом уж где-то…
Новость эта, нежданная, внезапная, роковая, будто холоденка из морозной кадки окатила все тело, обожгла все внутренности. И сердце стало стучать неровно, гулко, с перебоями.
– Эко ты, беда кака! Чего оно тако со мной?
Он полежал с этой мыслью в голове, ошарашенный, оробевший. Лежал с вытаращенными глазами, уставившись в потолок.
– Как же ето? – размышлял Квасников лихорадочно. – Бревна у меня с заплестка не выкатаны, в штабель не прибраны. Дрова не наколоты на зиму, в костры не складены. Бабка-та, как она одна-та? Сила у ей не заберет, у бабушки… От ты, беда-та, беда-та. Дела не переделаны…
Мысли у встревоженного старика метались, словно сухие листья в лесной круговерти на шквальном ветру.
4.
Он с детства был художником и всегда стремился к красоте. Пятилетним ребенком находил где-нибудь уголек и рисовал на стенах домов птичек, пароходики, солнышко…
Деревенские обитатели удивлялись его явному таланту и просили:
– Ну-ко, Нестерушко, и на нашем доме карбасок нарисуй.
И он рисовал.
Мальчишку интересовало небо и облака. Иногда шел он по деревенской улице с задранным кверху подбородком, внимательно что-то выглядывал там, наверху. Потом вдруг ложился на обочинку, на травку и глядел в небо, высматривал что-то только ему видное.
– Дак чего там видишь-то, парнишко? – интересовались люди и тоже поднимали к небу лицо, но только не видели там ничего примечательного.
– Да вон же слоник идет к озеру, разве не видно?
Но местное население не могло разглядеть в небе слоника, как ни старалось.
Больше всего маленький Нестор любил вставать рано поутру, выбегать на морской берег и глядеть, как на горизонте посреди розово-голубого неба и розово-голубой воды вылезает на белый свет совершенно красное солнышко, как от новых красок меняют свой цвет облака. Как от солнышка прямо к нему бежит и бежит солнечная дорожка, рассыпанная на миллиарды ослепительно-ярких искорок…
Вечером, когда ложился спать, всегда просил свою маму:
– Разбуди-ко мня солнышко поглянуть.
И она всегда будила его ко времени.
К двенадцати годам начал он украшать деревенские дома. Понял: сереющие и чернеющие со временем срубы придают деревне унылый вид. Дома должны быть цветными и радовать глаз.
Начал со своего дома. Крупным планом нарисовал на листе бумаги его фасад, таким, каким он ему представлялся: узорные наличники на окнах и на входной двери, фигурный конек. По бокам крыльца нарисовал перила с точеными, замысловатыми балясинами. Понес показывать отцу. Тот на берегу палил костер, кипятил смолу, чтобы замазать стыки в обшивке карбаса, начавшего протекать. Увидел рисунок собственного дома с резными, фигурными наличниками, в кружевных орнаментах, ажурных узорах, в кокошниках – и чуть с бревна не упал.
– Нестерко, штё ето тако?
– Дом ето наш, чего ишшо!
– Дак ети-то причуды поштё тутогде?
– Дак красивше ведь так, папа. Красивше ведь!
Отец вдруг задумался, потом сунул ему в руки замызганную длинную деревянную ложку, которой мешал в котле смолу, и сказал:
– Помешай-ко малось, а я тут погляну.
И уставился на рисунок.
Нестор разбулькивал в котле смолу и думал: ну все, бросит сейчас бумагу в огонь. Но отец вдруг заулыбался:
– А штё, сынок, занятно ты тутогде начерькал.
Потом уселся рядом с Нестором, раздымил чигарку и с довольным лицом задумчиво произнес:
– Многодельно оно, дело-то, а чего бы и не попробовать?
Он покашлял от крепкой табачины и высказал окончательный приговор:
– Занятно оно, дело-то, порато занятно.
Отец осторожно вчетверо свернул листок и сунул в нагрудный карман. А когда потом промазывал карбасок, шумно вдыхал любимый терпко-сладкий смоляной дух, как-то лукаво поглядывал на сына.
– Ну вот и надо же, – приговаривал он. – Надо же! Че из тебя вылезат-то!
Потом, через пару дней, он выпросил в колхозе несколько досок, разложил их на повети и позвал Нестора.
– Нарисуй-ко, Несторко, кривляшки ети, как их, наличники. Надо бы попробовать, приглянулись оне мне, едри их…
Долго он возился с ними, с «кривляшками»: наличниками узорными, коньком ажурным, с разными фигуристыми деревяшками. Выпиливал, бурчал чего-то на повети… Сделал всё, украсил свой дом. И вот потянулась вся деревня к ним – посмотреть на новые красоты-чудеса. И глядели, и разглядывали, шмыгали носами, цокали языками. Нахваливали.
А отец закатывал глаза и говаривал:
– А чего ето я? Не я ето, а Нестерко мой удумал.
Надо ему было гордость за сына своего, за Нестора выказать. За художника!
А народу чего? Народу только дай затравку… Стали течь односельчане к парнишке: «Нарисуй и мне... И мне тоже... А мне – чтобы полотеньчико резно с крендельками с конька весилось...»
Женочки требовали узорных кокошников над окошками, «да штёбы столбы росписны на воротах стояли». В общем, прибавилось у парня работы. И не зря: через год деревню было уже не узнать. Из города специалисты всякие наезжать стали. Ходили они по деревне, разглядывали дома, срисовывали деревянный ажур, нахваливали Нестора… Приглашали его в город на какие-то совещания, только не хотелось ему никуда ездить, да и отец с матерью не отпускали из дома. Говорили: «Потеряиссе ишшо в городи-то. Али цыганы уташшат куда…»
Приходили люди из окрестных деревень. Тоже перенимали опыт, перерисовывали творения мальчика Нести. Невольно он создал новую моду, которая прошла перед войной по целому краю. Широко разнеслась слава о мальчишке-художнике по поморским деревням.
Сельский совет да и деревенский народ говорили ему: надо бы тебе учиться, парень. Большой толк может из тебя выйти. А Нестор ни в какую. Как и все, работал он в колхозе, рисовал плакаты, всякие там объявления, когда клуб попросит. Между делом оформил и сам клуб. Наглядная агитация, узнаваемые фигуры колхозников красовались теперь и внутри клуба, и снаружи. На центральных местах колхозного правления, в сельсовете и в школе висели портреты классиков марксизма-ленинизма, товарищей Ленина и Сталина. Народ предпочитал их официальным, присланным из города. Несторовых вождей народ воспринимал лучше.
Летами, между сенокосами и уборкой урожая, сидел он на семужьих и сельдяных тонях, рыбачил вместе со всеми и тоже рисовал. И весело было народу разглядывать рыбацкие избушки, в которых жил молодой рыбак Квасников. Наружные стены были изрисованы портретами председателя колхоза, сельсовета, местных мужиков и женочек. Идет мимо избушки карбасок под паруском, а на него глядит со стены Коротких Матвей Степанович, глава колхозного хозяйства, и строго щурит глаз. Как бы спрашивает: «А вот ты, рыбак, выполнил ли ты план рыбозаготовки?»
После этого рыбодобыча шла веселее.
5.
Потом была война.
Нестор служил в минометной батарее пехотного полка. Протопал со своей частью от псковских болот до Германии. Был сержантом, вторым и первым минометным номером. Всем известна непростая доля полкового минометчика. Он все время на переднем крае, все время в боях, в атаках, на линии огня.
В его батарее поубивало всех, с кем начинал службу, с кем дружил. А у него только два ранения. Один раз была контузия: тяжелым снарядным осколком по каске шарахнуло. Каску пробило, но до головы осколок не достал. Зато от страшного удара валялся в бессознательном состоянии около миномета полчаса. Его оттащили от прицела метра на четыре, и, пока шел трудный бой, товарищи считали его убитым. А он стал вдруг шевелиться, пришел в себя и опять к прицелу. За тот бой получил «За отвагу» – самую уважаемую солдатскую медаль.
А в другой раз мясорубка была. Брали деревню. В атаках на пулеметы полполка погибло. Погнали в лобовую атаку и минометные расчеты: они стали бесполезны, когда начались рукопашные. Нестор бежал вместе со всеми. Строчили два немецких пулемета, выжившие после наших артобстрелов. Кругом падали солдаты, а он бежал и стрелял.
Перед самой деревней пластались немецкие траншеи. Вот бежит Нестор, а из окопа в него целится толстая немецкая морда. Нестор видит, как немец нажимает спусковой крючок своего карабина, видит, как из ствола выплескивается вспышка огня…
Тогда боли в правом боку он не почувствовал, все бежал и бежал к жирному тому немцу. Видел, как немец вновь поднимает винтовку, опять в него целится. На бегу сам выстрелил в него, но, наверно, промазал. Это было на бегу…
Нестор нырнул под выстрел. Он бывал уже в атаках и знал, как надо нырять под летящую в тебя пулю. На этот раз она прошила ему шинель по всей длине спины, обожгла кожу.
Нестор добежал и тяжелым прикладом автомата со всей силы, со всей энергией своего бега ударил фашиста под каску, по лицу, по его жирной морде. Даже услышал, как затрещали кости в откинувшейся безжизненно голове.
Он уже много убил немцев на этой войне из миномета. Но те падали от посылаемых им мин вдалеке. И он видел, как они падали. Некоторые корчились потом на снегу, на земле от страшной предсмертной боли. Видно, что страдали они. Но Нестору не жаль их было. Враг есть враг – чего его жалеть?
Но этого он убил как-то слишком явно – ударом приклада в лицо, размозжив череп и глядя прямо в глаза… Нестору было не по себе. Убитый стоял перед ним. Впервые за всю войну ему стало жалко врага. Немец был уже в годах. Наверняка у него была семья, жена, дети. Жил в своей Германии, радовался солнышку. Что-то гнетущее засело в душе…
После боя вовсю болел раненый бок, у него плыло сознание от потери крови, уже бегали вокруг санитары, забирали его в медсанбат. А Нестор оторвался ото всех, силком оторвался и пришел к своему немцу.
Сел перед ним, лежащим на бруствере пехотного окопа с вывернутой набок окровавленной головой, и стал с ним, мертвым, разговаривать:
– Зачем ты, дурья твоя башка, пришел-то сюды? Хто тебя просил? Посиживал бы дома со своей фрелен да не выкуркивал. Не стретил бы меня, я бы и не кокнул тебя. А так вишь чего вышло-то, едрена палка. Очень тебе хотелось сюды придти за смертушкой за своей…
Тут его и нашли санитары, уже обездвиженного, и увезли в медсанбат.
Пока пребывал он в госпитале после операции по извлечению пули и санации кишечника, завесил все стены наглядной медицинской информацией, нарисовал портреты врачей и медсестер, раненых бойцов… Особенно понравились всем написанные его рукой портреты товарища Сталина и товарища Берии, которые и впрямь получились как живые. Висели эти портреты в коридоре при входе в госпиталь, и начальник его капитан медицинской службы товарищ Масленникова с гордостью демонстрировала их высоким гостям и начальству.
При этом всегда уточняла:
– Эти портреты написаны замечательным художником, коренным архангельским помором товарищем Квасниковым, героем Отечественной войны.
Раненого сержанта ни в какую не хотели выписывать, уговаривали, чтобы остался в госпитале до конца войны. Но он вернулся в свою часть.
6.
В хозяйстве Нестор Кириллович состоял простым колхозником. Летом – рыбодобыча, прибрежный лов семги, селедки, нерпы. Ставил с напарниками семужьи тайники, огромные ставные сельдяные невода. Хаживал на рыбацких сейнерах в Баренцево и другие северные моря, лавливал треску, пикшу, салаку, креветку.
Довелось работать в конюшне, где подружился с трудягами-конями. Там он понял, что лошади не хуже человека понимают человеческую речь, что они так же чувствительны к несправедливости, так же любят ласку, что они общительны и добры. И что лошади неизбывно привязаны к людям.
Большой радостью считал сенокосы.
Там его встречал огромный ковер разноцветья – весь в цветных пятнах. Дурманили его нестерпимо ароматные, сочные запахи скошенной травы, настоянные волшебными духами самой Природы.
Он любил сам ставить стога. И получались у него будто вырастающие из земли идеально ровные формы, как бы приталенные снизу и утолщающиеся кверху. В его стогах не торчала ниоткуда ни одна неряшливо уложенная сухая травинка. Они были красивы. Люди специально приходили любоваться.
И ни один его зарод не сгорел от плохой укладки, от попавшей внутрь сырости, не сгнил долгими зимами. В его стога сырость не проникала при любых дождях.
7.
– Занемог ты, говорят, Кириллыч. Че с тобой тако?
Перед ним сидел на табуретке Серега Проскуряков, колхозный председатель, и внимательно его разглядывал. Квасников был в самом деле плох, тяжелая бледность покрыла все его лицо. Разговаривал с трудом, даже не разговаривал, а еле слышно вышептывал слова, отрывисто и невнятно. Чтобы его понять, Проскурякову приходилось держать ухо у самого рта Нестора Кирилловича.
– Помираю я, Сергеюшко, – шептал Квасников, – капец настал…
– Ну, наверно, рано так говорить, – в дежурном порядке возражал председатель. – Ты ведь как конь у нас. Простыл манехо, дак и чего? С кем не быват тако дело? Пролежиссе – да и в упряг опять.
Старик пошевелил пальцем правой руки, показал в свою сторону. Как будто приглашал послушать его. Проскуряков наклонился.
– Ты, Серега, почто колхоз разорил? – спросил его Нестор.
Председатель отшатнулся от этих слов. Больше всего он боялся их, именно их – людской осуждающей молвы. С кем-нибудь другим он бы, наверно, поспорил, может быть, и в морду дал бы за такие слова. А тут помирает не кто-нибудь, а культурная, так сказать, легенда всего района.
Покашлял в кулак, распрямился. Надо было чего-то отвечать, хотя и не хотелось. Страсть как не хотелось.
– Тут понимать надо, Кириллыч… Не все тут просто. Рынок теперь, эти, как их, рыночные отношения…
Лицо у Сереги было кислым, как переквашенная капуста. Произносил он вдолбленные сверху, заученные фразы. Кроме них, ему нечего было сказать.
– Саморегулирование теперь. То, что себя изжило, что не нужно, должно отмереть само собой.
Старику было тяжело дышать. Он, видимо, сильно разволновался, даже щеки малость подернулись румянцем.
С расширившимися глазами он шептал:
– Что значит – не нужно? Колхозное стадо не нужно? Зачем ты его под ножик пустил? Бережной лов не нужон, селедка да семга не требуючче? Все у тебя изжилось, у дурака. Народ-то на чем жить будет? На привозном? А деньги откуда взять?
Он призакрыл глаза, потом открыл. В глазах злость и недоумение.
Разговор совсем уж сломался. Было видно, что старому Нестору говорить больше не хотелось.
– Да ладно, Нестор Кириллович, не так уж все худо. Мы тут тоже без дела не сидим, думаем, решаем, как лучше. Не тужи ты порато-то.
А Квасников прошептал:
– Ты вот што, Серега. Ты похорони меня как того следоват… Рядом с мамой моей, с Анной Ондревной…
8.
Старик лежал и размышлял. Разные мысли приходили в его усталую голову, перед глазами кружились воспоминания.
На полу, прислоненная к стене, стояла незаконченная его картина. На ней была изображена женщина, стоящая на морском берегу и смотрящая в морскую даль. Она ждала возвращения из морского похода своего мужа. Нестор никак не мог ее закончить, потому что сомневался: корабль она встречает или карбас? Должен быть парус или нет? Не приходило в голову и название. «Поморка, встречающая мужа на берегу» – это длинно. Просто «Поморка» – неясно, кого она ждет: рыбака или моряка? В общем, возникали вопросы, и картина стояла и ждала последних мазков.
Сейчас, в последнюю свою ночь, Нестор Кириллович вглядывался в темноте в картину и наконец понял: да это же его мать, это ее фигура! Он невольно отобразил свою маму. А смотрит она вдаль, потому что высматривает за горизонтом сына. Она ждет его! Его она ждет, Нестора!
Ах ты господи, это же так очевидно!
Он назовет свою картину «Мама». Просто «Мама».
Как он стосковался по ней за свою долгую жизнь! Его мать дождется его скоро, совсем уже скоро!
От этой мысли стало старому художнику легко и покойно. И он хотел бы теперь забыться в далеком и долгом сне, из которого никому уже не хочется возвращаться.
Рядом на стульчике сидела наклонившаяся к нему, протянувшая к нему по постели руки, верная его жена Степанида. И всю ночь тихонько плакала.
Одна застарелая, давно мучившая старика мысль никак не унималась, все бродила в его голове.
«Помирает поморская деревня, растащили всё лихие люди, – размышлял он, глядя тревожными глазами в потолок. – А где же власть? Ведь всегда была она рядом, всегда помогала, в самые лютые времена вытаскивала деревню из нищеты. Кто же будет о людях-то радеть? Брошен народ… Никому ничего не нужно. Они чево, охренели там все? Или враги пробрались? Дак надо народ подымать. Так всегда вопросы решались в матушке-Расее».
«Опять же, – думал Нестор, – а сам народ-то где? Страдат ведь… Страдат, видно што, с ярмом ходит и молчит, вековечно так… Не спросит, почему это вы, едрена корень, труд человеческой, испоконной в печку бросаите… Люди ведь работали, старались… А вам все до одного места…»
Жальчее всего сейчас было ему то, что не пришел он к Богу. Промаялся без Него как-то в жизни, всегда шел по дорожке, указанной кем-то. Был пионером, в комсомол вступал. Это дело было хорошее, радостное, он не жалел сейчас об этом, так жили все… Потом колхоз, работа, его картины. Тоже хорошее дело. Жизнь была тяжелой и маятной, но грех было бы ему жаловаться на свою жизнь. Она как никого обрадовала его, Нестора. Жизнь подарила ему его картины, радость творчества. Эта радость всегда теплом лежала на сердце.
«Боже праведной, – шептал он сейчас бестолковую, нелепую молитву, – прости ты меня, Христа ради. Глупой я мужик, всю-ту жись глупой, дурак, дак дурак и есь!
Лез куды-то, а куды – и непонятно таперича. Все без Тебя, дак некуды и не вылез.
Всю-ту жись Тебя не знал, шаляк форменной. Не нарисовал Тебя ни разу, дурак!
А чичас вижу Тебя, когда смёртушка за мной пришла. Вижу, штё красивше Тебя и нету-то некого. Ты уж прости меня, придурка ненормального. Прости! Жалею я, штё не встренул Тебя раньше.
Приду, дак не гони, Христе Боже! Прояви таку милось. Хочу рядом с Тобой жить!»
И все же была, была в его жизни удача. Великая, бесконечная… Это его любовь, встреченная в трудное, но дорогое время, в послевоенный год. Тогда он, исхудавший после военных испытаний, после ранений, встретил эту тоненькую девчонку, полную сиротинку, свою Степаниду. Ходила она по морскому бережку, ждала кого-то и дождалась. Его, Нестора.
– Ты кого ишшешь-то, деушка? – спросил он ее, когда встретил.
Она не ответила ничего, проскользнула мимо. Только глазками стрельнула.
Потом всю жизнь ему рассказывала, что ждала только его. Нестор знал, что не обманывает она, потому что сам искал и ждал именно ее, эту тоненькую поморку.
Степанида родила ему двоих сыновей. Она неразрывная часть его жизни, его самого. Она и сейчас рядом, в предсмертный его час.
Почему-то вспомнилась ему та сегодняшняя белая бабочка. Не могла она появиться в лесу в столь позднюю пору. Но ведь появилась же… Что это было?
«Наверно, это жизнь моя, – решил Нестор Кириллович. – Это моя жизнь, мелькнувшая вот так белыми крылышками по холодну белу свету и улетевшая куды-то в далеку даль…»
9.
Когда забрезжил рассвет, в дом пришел деревенский богатырь Евлампий Пирожников, поднял старика на руки и отнес на морской берег: Нестор очень просил Степаниду показать в последний раз рассвет. Усадил на штабель из бревен. Положил под голову подушку.
Поднималось над морем солнышко. Красовалось перед дедом Нестором, всю жизнь любившим его. Вызревало в краске своей навстречу новому дню и новой жизни. Перед засыпающим взором Художника начинало высвечивать и согревать теплыми лучиками поморскую деревню.
Потом погасло.
И плывущий в дальней дали корабль, весь размытый в малиновом свете утренней зари, протрубил на весь свет, что в эту пору покинул живущих на земле людей еще один русский человек.
1.
С грибками сейгод благодать. Всю осень было их как насыпано. В местах посуше – «красники»-подосиновики повсюду. Или «дорогие» – белые по-городскому. Далеко ходить не надо: выскочила хозяйка из деревни на Чевакинские угоры с коробом-«нагрузкой», быстренько наломала «сколько мога» – и обратно. Благодать форменная. А в местах, которые пониже да посырее, – там, как и всегда, «мохорьки»-моховички, подберезовики, волнушки всякие…
Вся деревня в эту осень хаживала в леса как в свои амбары, насолила-набочковала, насушила грибов на всю зиму.
Выдался год!
А сейчас вот октябрь. Начались уже утренники с тонкими ледышками на лужицах. Частенько ранними утрами идет-бредет по лесу промозглая, хрупкая, сверкающая стылость. Рассыпает тонкое серебро на хвою и ветви деревьев.
Нестор Кириллович Квасников, старый колхозник, вышел из леса на опушку, утыканную редким молодым осинником, не до конца сбросившим ярко-красные свои листья. Вышел и залюбовался: молодые деревца были похожи сейчас на девочек-подростков в цветастых прозрачных платьицах, выбежавших на полянку и пустившихся в веселый хоровод.
– Эк вы, красотки каки, – проговорил он с восхищением. – Надо же!
Держал он в руках небольшую корзинку, наполовину заполненную грибами. Больше собрать сегодня не смог: что поделаешь – осень. Когда утренники пошли – какие могут быть грибы? Все, кончился сезон! Ан нет, тянет в лес и тянет. Последние денечки ухватить, на «последыши» попасть, остатние, стало быть, грибочки.
Весь фокус в том и заключается: для всей деревни с первыми заморозками нет больше никаких грибов, а для него, старого грибника, лес-батюшка всегда подарочек приготовит. Вот и сейчас хоть полкорзинки, но несет домой. Последних в этом сезоне белых грибочков. Будет опять им с бабушкой Степанидой вкусная жареха. Знает Нестор Кириллович в лесу потаенные местечки. Прячутся они меж густых елок, которые теплыми шубами заслоняют грибы от первых заморозков.
В корзине его грибы уложены аккуратно: шляпки отдельно от ножек. Всегда у него так – чтобы экономить в корзине место. Да и красивее такая укладка выглядит, Квасников очень заботился, чтобы было красивее.
После ходьбы по лесу старые ноги устали, и он присел на бугорок, маленько отдышался. И тут увидел еще одно диво дивное: перед ним летала бабочка.
– Откуда ето? Морозы бьют уж, а она летат! Погляньте, люди, на чудо тако!
В самом деле. Все бабочки, комары-мухи спят давно в трещинках лесин да под их корой, а эта разлеталась!
Белая бабочка резвилась, словно в летнем раздолье. Будто листик ослепительно-белой бумаги кружился среди осеннего буйства красок, она взмывала вверх, падала вниз под кроны, снова взлетала. Летала и не садилась, потом умчалась куда-то…
Квасников, изумленный, очарованный такой невидалью, постоял минуту с зажмуренными глазами. Кто-то послал ему эту радость – последний привет от ушедшего лета.
Брел он домой еле-еле. С великим трудом переваливал ноги: сегодня натрудил он их изрядно. Да еще эта осенняя размытость. Почва словно вспученная грязь. Ноги вязнут, проседают в ней и заплетаются.
Стар он стал выхаживать по лесам-полям. А в лес все равно нестерпимо тянет: в нем вся красота земли в любой сезон. А уж сейчас!
Перед зимой, перед холодами лес стоит спокойно и твердо, стоит как воин перед решающим боем – торжественно и величаво. Он знает, что умрет на несколько месяцев, но это нисколько не страшит воина, не рушит его духа. Он все равно выйдет победителем в вечной битве с превратностями зимы. Лес умрет красиво, и желто-красные неопавшие листья берез и осин, яркие, не до конца растрепленные птицами кисти ягод на рябинах будут до самой весны украшать увядший лес.
На эти перемены пейзажей, на бесконечное, из года в год повторяющееся чередование красок природы Нестор Кириллович мог бы глядеть вечно. Его до слез, до внутреннего ликованья умиляло то, как по-разному выглядят в разные времена года одни и те же места. Встанет он после зимы перед Текусьиной горкой, что возвышается над низким березняком между двух Частых озер, и глядит, не может оторваться. Только что, в зиму, смотрелась она будто чья-то лысая головушка с негустой боковиной голых березок да чахлых кустиков. А по весне будто раскидала по ней природа-матушка веселые брызги ранней зелени, и стоит гора – словно юная девушка красуется перед милым пареньком в своих девичьих прелестях.
– Эко ты, надо же, краса ты моя! – скажет дед Нестор и всякий раз прослезится.
...Потихоньку, со старческим кряхтением, с постаныванием выбрался он из прилесков, вышел на Ржишный угор. Там остановился над земляным выворотком, покрытым жухлой травой, грузно на него присел. Сидел какое-то время неподвижно, опираясь на старинную, выгнутую временем, отшлифованную его руками палочку.
Ушла потихоньку одышка, успокоилось маленько уставшее от долгой ходьбы сердце, и старик оглядел с высоты угора привычные, с детства до последней нутряной клеточки знакомые места.
Вокруг праздновала свое царство середина осени – с прохладным ветерком, с летящими с морской стороны рваными серыми облаками, с низко расположенным в небе блеклым солнцем, кувыркающимся с юго-западной стороны в редких просветах.
Прямо под ним длинной и широкой серо-белой тускловатой полосой распростерлись шиферные крыши деревенских домов. Дальше, уходя к еле видимой, размытой сыростью черте горизонта, лежало огромное морское пространство, по которому бегали бесформенные тени облаков и вспыхивали маленькие пенистые верхушки рассыпающихся от ветра волн.
На эту старую картину Нестор Кириллович тоже мог бы смотреть часами. Он любовался ею с детства, она притягивала, завораживала его безграничной своей силушкой, вольной волюшкой, невозможностью противостоять ей никому и никогда. С самых первых минут осознания самого себя понимал он: вот она, красота! Она вот такая – дикая, никому не подчиняющаяся, совершенная… Всегда разная, нарисованная разными красками, но всегда будоражащая душу, величественная.
Размышлять о красоте ему нравилось, потому что был старый Нестор с самой ранней своей поры художником – уж таким родился он. И всегда, всю жизнь волновали его сердце разные проявления красоты.
Идти домой не очень-то хотелось, но надо было идти. Ждали дома какие-никакие дела-заботы, да и зябко здесь, на угоре: залатанный брезентовый плащишко и нетолстый свитерок насквозь продувал морской ветер, набравший над деревней силу.
Осень…
И, с трудом передвигая натруженные за день старые ноги, Нестор Кириллович заспускался в деревню.
2.
До крылечка добрел еле-еле. Грузно плюхнулся на первую ступеньку, откинулся и замер с закрытыми глазами, тяжело и глубоко дыша. Тяжело достался ему сегодняшний поход, как никогда тяжело. Сидел так и тихонько постанывал с полуоткрытым ртом, с обвисшими щеками.
«Вот она, старось, как стукнула», – подумал он обреченно.
Подняться, чтобы зайти в дом, он не мог. Тут и нашла его жена – бабушка Степанида. И зашумела:
– Погляньте вы на его, люди добры! Посиживат! А я, стара старуха, ишши ево! Бежать уж хотела искать, а куды бежать, и не знаю. В каку сторону? Умильнул не сказавшись, окаянной!
Присела рядышком, посидела, как будто успокоилась.
– Ладноть, нашелси, дак и слава те осподи… Путаник извечной…
– Где-где, здеся я, где ишше бывать мне, – негромко, с усилием разделяя слова, произнес ее супруг.
– Ак, с утра-та на давленьё кивал, всяко я уж подумала, можа, сидит дедко-то под кокориной какой, обездвиженной, лапами шевельнуть не можёт, меня поджидат. На всяко подумашь…
– Дошел я, бабка, дошел, – шевелил губами Нестор, – теперя у тебя опеть…
– Не, кончилось мое терпеньичо, боле не отпушшу некуды окаянного. Все ему нать боле всех. Куды с грибками-то? Все палагушки уж полны. Снег завалит скоро, а он всё в лес пехаичче…
Она ехидно глянула сверху на полупустую корзинку.
– Лишь бы от бабки от своей в лес умильнуть! Надо было ему, старичку, из-за етого-то места по кочерыгам дрыгать.
Вот так, немилосердно-дружелюбно кастя своего мужа, наконец разглядела Степанида, что он какой-то не такой сегодня, что совсем он плох. Она маленько потрясла его за плечо и нерешительно сказала:
– Дак ты ето, Нестя, чево домой-то не заходишь? У мня супу наварено да рыбка свежа…
Но муж ее только покачался слегка туловищем взад-вперед и выговорил как-то тихо, тяжело, утробно:
– Ты, бабка, спомоги-ко мне стать на кокорины мои, не могу сам-то чегой-то я…
Сообразила бабушка Степанида, что старику ее совсем уж худо сегодня, что помощь ему требуется основательная. Скорехонько подсела она к нему, прижалась бочком, положила ослабевшую его правую руку себе на правое плечо и взялась командовать:
– Ну, дак и давай-ко, дедушко, подпрыгнем давай вместе-то…
И стала подниматься, удерживая его руку на своем плече. Но дед был словно куль с картошкой, неподвижный и тяжеленный. Не помогал ей совсем. Только пыхтел да бормотал чего-то, непонятно чего.
Посидели они, посидели, запыхавшиеся, изнемогшие. Степанида встревожилась и расстроилась, но виду не подавала.
– Ну-кось, дедушко, давай-ко ишше разок подпрыгни да за меня держись. Скочим чичас да и побежим!
Не вскочил дедушко и не побежал и во второй, и в третий раз. Степанида задумалась: чего делать-то? Обездвижел ее старый муж. Что-то серьезное случилось с ним. Надо искать выход: доволочь надо хоть до кровати, а там, может, отлежится да и поправится. Не впервой хворобушка насела.
Она вдруг распласталась поперек ступеней, приказала:
– А ну-косе, залезай мне на спину, повезу тебя до кроватки твоей. Хватит уж сидеть-рассеживать!
Нестор Кириллович с кряхтением и стонами повернулся на бок, долго и тяжело преодолевал разделяющие их полметра.
– Старенькой ты, старенькой стал, забыл, как на бабу залезать требуичче, – язвила жена.
Наконец упал он поперек спины старой своей супруги. И бабушка Степанида, неся на себе совсем не маленькое тело деда Нестора, поползла наверх, на оставшиеся три ступеньки крылечка. И когда преодолела она их непомерную высоту, некоторое время лежала пластом, не в силах пошевелиться. Отдышивалась.
Потом она долго, с остановками на передых, ползла к кровати. Дед ее вяло перебирал по полу руками, пошевеливал ногами – помогал как мог. И сказать честно, помощи от этих его шевелений не было никакой. Силы совсем оставили его.
Добравшись до кровати, она выползла из-под супруга, оставив его лежать ничком на полу, разобрала постель, застелила чистые простыни. Присела на табуреточку, что стояла в углу, затихла. Ей нужно было время, чтобы хоть маленько успокоить зашедшее в стукотке сердце, понять для себя самой: что же делать дальше?
Спросила мужа:
– Можешь, нет – сам-то лечь?
Нестор Кириллович еле-еле качнул отрицательно головой: сам залезть на кровать он бы не смог.
А Степанида как-то бойко встрепенулась, соскочила с табуреточки, махнула старческой ручкой и, как о пустяшном деле, сказала:
– Ну, дак раздышалась я кабуди, слава те осподи! Дак мы чичас всё и сделам, всяко уж быват, положим тебя, Нестерушко. Поло-ожим!
Кое-как, с невероятным трудом, напрягая все силы, она сначала усадила старика на полу, развернула сидячего лицом к кровати и поочередно, одну за другой выставила вперед его руки, положила их на кровать.
Сказала:
– Спомогай-ко мне, Нестя, сколько сила берет.
Подхватила сзади за обе подмышки и стала рывками затаскивать тело на кровать. Сильно она устала, но не сдавалась. Ногами при этом передвигала ноги деда так, чтобы коленями он мог упираться в пол. Получалось. На половине этой неимоверно тяжелой работы она изнемогла совсем и упала на постель лицом вниз. Легла на руки мужа, чтобы тот не сползал вниз. На какое-то время потеряла сознание.
Придя в себя, она встала ногами на пол, крепко обхватила руками тело супруга и несколькими сильными рывками забросила его на кровать. Степанида была старой поморкой, а поморки в трудную минуту борются до конца.
С лежащего на кровати обездвиженного мужа она стянула одежду, надела свежее белье, рубаху. Распростерла Нестора вдоль кровати, положила под голову перьевую подушку, накрыла одеялом… Обрядила. Положила голову ему на грудь и, глядя в лицо, сказала:
– Ты уж, Нестерько, не пужай ты меня. Я без тебя и недельки не проживу, ты ведь знашь…
Нестор Кириллович глядел на нее широко открытыми глазами. По щекам текли благодарные слезы. Чего-то он шептал, непонятно чего…
3.
Под вечер сил у Нестора Кирилловича как будто прибавилось. Начали руки понемногу шевелиться, ноги тоже потихоньку заотходили.
«Дак и хорошо ето, – думалось старику. – Можа, ишше потрушу ножонками по бережку».
Пришла с кухни Степанида, принесла кастрюльку с горячей ухой, стала кормить с ложечки.
– Вот и хорошо, и распрекрасно, – выговаривала она. – Заоживал дедушко-то мой, заочухивалсе, слава те осподи.
А тот ничего не мог сказать, потому что проглатывал горячую уху, тяжело и медленно шевелил губами и благодарно косился на свою женушку, старую верную подругу.
Она ушла, и дед Нестор долго лежал на спине, размышляя, что же такое с ним приключилось. Просто продуло осенним холодным «встоком» – морским ветром? И от этого задеревенели старые косточки? Вряд ли, такого раньше с ним не случалось, хотя простуда как близкая родственница живет всегда рядом с любым помором. К ней он привык за жизнь свою. И в ледяной воде булькался, и в снегу замерзал. Он слишком хорошо изучил горячее мертвящее дыхание этой прилипчивой ледяной тетки. Нет, не она это, не она… Тогда какая неведомая напасть пришла к нему сегодня? Которая в одну минуту обездвижила, парализовала тело его – как ему казалось, вполне кряжистого еще старика.
И вот опять… Необычайно быстро начали вдруг застывать ноги, страсть как холодно стало ногам. Да и руки вон тоже заледенели.
До Нестора Кирилловича дошло: это смертушка идет к нему, ноги студит. Она, окаянная! И рядом уж где-то…
Новость эта, нежданная, внезапная, роковая, будто холоденка из морозной кадки окатила все тело, обожгла все внутренности. И сердце стало стучать неровно, гулко, с перебоями.
– Эко ты, беда кака! Чего оно тако со мной?
Он полежал с этой мыслью в голове, ошарашенный, оробевший. Лежал с вытаращенными глазами, уставившись в потолок.
– Как же ето? – размышлял Квасников лихорадочно. – Бревна у меня с заплестка не выкатаны, в штабель не прибраны. Дрова не наколоты на зиму, в костры не складены. Бабка-та, как она одна-та? Сила у ей не заберет, у бабушки… От ты, беда-та, беда-та. Дела не переделаны…
Мысли у встревоженного старика метались, словно сухие листья в лесной круговерти на шквальном ветру.
4.
Он с детства был художником и всегда стремился к красоте. Пятилетним ребенком находил где-нибудь уголек и рисовал на стенах домов птичек, пароходики, солнышко…
Деревенские обитатели удивлялись его явному таланту и просили:
– Ну-ко, Нестерушко, и на нашем доме карбасок нарисуй.
И он рисовал.
Мальчишку интересовало небо и облака. Иногда шел он по деревенской улице с задранным кверху подбородком, внимательно что-то выглядывал там, наверху. Потом вдруг ложился на обочинку, на травку и глядел в небо, высматривал что-то только ему видное.
– Дак чего там видишь-то, парнишко? – интересовались люди и тоже поднимали к небу лицо, но только не видели там ничего примечательного.
– Да вон же слоник идет к озеру, разве не видно?
Но местное население не могло разглядеть в небе слоника, как ни старалось.
Больше всего маленький Нестор любил вставать рано поутру, выбегать на морской берег и глядеть, как на горизонте посреди розово-голубого неба и розово-голубой воды вылезает на белый свет совершенно красное солнышко, как от новых красок меняют свой цвет облака. Как от солнышка прямо к нему бежит и бежит солнечная дорожка, рассыпанная на миллиарды ослепительно-ярких искорок…
Вечером, когда ложился спать, всегда просил свою маму:
– Разбуди-ко мня солнышко поглянуть.
И она всегда будила его ко времени.
К двенадцати годам начал он украшать деревенские дома. Понял: сереющие и чернеющие со временем срубы придают деревне унылый вид. Дома должны быть цветными и радовать глаз.
Начал со своего дома. Крупным планом нарисовал на листе бумаги его фасад, таким, каким он ему представлялся: узорные наличники на окнах и на входной двери, фигурный конек. По бокам крыльца нарисовал перила с точеными, замысловатыми балясинами. Понес показывать отцу. Тот на берегу палил костер, кипятил смолу, чтобы замазать стыки в обшивке карбаса, начавшего протекать. Увидел рисунок собственного дома с резными, фигурными наличниками, в кружевных орнаментах, ажурных узорах, в кокошниках – и чуть с бревна не упал.
– Нестерко, штё ето тако?
– Дом ето наш, чего ишшо!
– Дак ети-то причуды поштё тутогде?
– Дак красивше ведь так, папа. Красивше ведь!
Отец вдруг задумался, потом сунул ему в руки замызганную длинную деревянную ложку, которой мешал в котле смолу, и сказал:
– Помешай-ко малось, а я тут погляну.
И уставился на рисунок.
Нестор разбулькивал в котле смолу и думал: ну все, бросит сейчас бумагу в огонь. Но отец вдруг заулыбался:
– А штё, сынок, занятно ты тутогде начерькал.
Потом уселся рядом с Нестором, раздымил чигарку и с довольным лицом задумчиво произнес:
– Многодельно оно, дело-то, а чего бы и не попробовать?
Он покашлял от крепкой табачины и высказал окончательный приговор:
– Занятно оно, дело-то, порато занятно.
Отец осторожно вчетверо свернул листок и сунул в нагрудный карман. А когда потом промазывал карбасок, шумно вдыхал любимый терпко-сладкий смоляной дух, как-то лукаво поглядывал на сына.
– Ну вот и надо же, – приговаривал он. – Надо же! Че из тебя вылезат-то!
Потом, через пару дней, он выпросил в колхозе несколько досок, разложил их на повети и позвал Нестора.
– Нарисуй-ко, Несторко, кривляшки ети, как их, наличники. Надо бы попробовать, приглянулись оне мне, едри их…
Долго он возился с ними, с «кривляшками»: наличниками узорными, коньком ажурным, с разными фигуристыми деревяшками. Выпиливал, бурчал чего-то на повети… Сделал всё, украсил свой дом. И вот потянулась вся деревня к ним – посмотреть на новые красоты-чудеса. И глядели, и разглядывали, шмыгали носами, цокали языками. Нахваливали.
А отец закатывал глаза и говаривал:
– А чего ето я? Не я ето, а Нестерко мой удумал.
Надо ему было гордость за сына своего, за Нестора выказать. За художника!
А народу чего? Народу только дай затравку… Стали течь односельчане к парнишке: «Нарисуй и мне... И мне тоже... А мне – чтобы полотеньчико резно с крендельками с конька весилось...»
Женочки требовали узорных кокошников над окошками, «да штёбы столбы росписны на воротах стояли». В общем, прибавилось у парня работы. И не зря: через год деревню было уже не узнать. Из города специалисты всякие наезжать стали. Ходили они по деревне, разглядывали дома, срисовывали деревянный ажур, нахваливали Нестора… Приглашали его в город на какие-то совещания, только не хотелось ему никуда ездить, да и отец с матерью не отпускали из дома. Говорили: «Потеряиссе ишшо в городи-то. Али цыганы уташшат куда…»
Приходили люди из окрестных деревень. Тоже перенимали опыт, перерисовывали творения мальчика Нести. Невольно он создал новую моду, которая прошла перед войной по целому краю. Широко разнеслась слава о мальчишке-художнике по поморским деревням.
Сельский совет да и деревенский народ говорили ему: надо бы тебе учиться, парень. Большой толк может из тебя выйти. А Нестор ни в какую. Как и все, работал он в колхозе, рисовал плакаты, всякие там объявления, когда клуб попросит. Между делом оформил и сам клуб. Наглядная агитация, узнаваемые фигуры колхозников красовались теперь и внутри клуба, и снаружи. На центральных местах колхозного правления, в сельсовете и в школе висели портреты классиков марксизма-ленинизма, товарищей Ленина и Сталина. Народ предпочитал их официальным, присланным из города. Несторовых вождей народ воспринимал лучше.
Летами, между сенокосами и уборкой урожая, сидел он на семужьих и сельдяных тонях, рыбачил вместе со всеми и тоже рисовал. И весело было народу разглядывать рыбацкие избушки, в которых жил молодой рыбак Квасников. Наружные стены были изрисованы портретами председателя колхоза, сельсовета, местных мужиков и женочек. Идет мимо избушки карбасок под паруском, а на него глядит со стены Коротких Матвей Степанович, глава колхозного хозяйства, и строго щурит глаз. Как бы спрашивает: «А вот ты, рыбак, выполнил ли ты план рыбозаготовки?»
После этого рыбодобыча шла веселее.
5.
Потом была война.
Нестор служил в минометной батарее пехотного полка. Протопал со своей частью от псковских болот до Германии. Был сержантом, вторым и первым минометным номером. Всем известна непростая доля полкового минометчика. Он все время на переднем крае, все время в боях, в атаках, на линии огня.
В его батарее поубивало всех, с кем начинал службу, с кем дружил. А у него только два ранения. Один раз была контузия: тяжелым снарядным осколком по каске шарахнуло. Каску пробило, но до головы осколок не достал. Зато от страшного удара валялся в бессознательном состоянии около миномета полчаса. Его оттащили от прицела метра на четыре, и, пока шел трудный бой, товарищи считали его убитым. А он стал вдруг шевелиться, пришел в себя и опять к прицелу. За тот бой получил «За отвагу» – самую уважаемую солдатскую медаль.
А в другой раз мясорубка была. Брали деревню. В атаках на пулеметы полполка погибло. Погнали в лобовую атаку и минометные расчеты: они стали бесполезны, когда начались рукопашные. Нестор бежал вместе со всеми. Строчили два немецких пулемета, выжившие после наших артобстрелов. Кругом падали солдаты, а он бежал и стрелял.
Перед самой деревней пластались немецкие траншеи. Вот бежит Нестор, а из окопа в него целится толстая немецкая морда. Нестор видит, как немец нажимает спусковой крючок своего карабина, видит, как из ствола выплескивается вспышка огня…
Тогда боли в правом боку он не почувствовал, все бежал и бежал к жирному тому немцу. Видел, как немец вновь поднимает винтовку, опять в него целится. На бегу сам выстрелил в него, но, наверно, промазал. Это было на бегу…
Нестор нырнул под выстрел. Он бывал уже в атаках и знал, как надо нырять под летящую в тебя пулю. На этот раз она прошила ему шинель по всей длине спины, обожгла кожу.
Нестор добежал и тяжелым прикладом автомата со всей силы, со всей энергией своего бега ударил фашиста под каску, по лицу, по его жирной морде. Даже услышал, как затрещали кости в откинувшейся безжизненно голове.
Он уже много убил немцев на этой войне из миномета. Но те падали от посылаемых им мин вдалеке. И он видел, как они падали. Некоторые корчились потом на снегу, на земле от страшной предсмертной боли. Видно, что страдали они. Но Нестору не жаль их было. Враг есть враг – чего его жалеть?
Но этого он убил как-то слишком явно – ударом приклада в лицо, размозжив череп и глядя прямо в глаза… Нестору было не по себе. Убитый стоял перед ним. Впервые за всю войну ему стало жалко врага. Немец был уже в годах. Наверняка у него была семья, жена, дети. Жил в своей Германии, радовался солнышку. Что-то гнетущее засело в душе…
После боя вовсю болел раненый бок, у него плыло сознание от потери крови, уже бегали вокруг санитары, забирали его в медсанбат. А Нестор оторвался ото всех, силком оторвался и пришел к своему немцу.
Сел перед ним, лежащим на бруствере пехотного окопа с вывернутой набок окровавленной головой, и стал с ним, мертвым, разговаривать:
– Зачем ты, дурья твоя башка, пришел-то сюды? Хто тебя просил? Посиживал бы дома со своей фрелен да не выкуркивал. Не стретил бы меня, я бы и не кокнул тебя. А так вишь чего вышло-то, едрена палка. Очень тебе хотелось сюды придти за смертушкой за своей…
Тут его и нашли санитары, уже обездвиженного, и увезли в медсанбат.
Пока пребывал он в госпитале после операции по извлечению пули и санации кишечника, завесил все стены наглядной медицинской информацией, нарисовал портреты врачей и медсестер, раненых бойцов… Особенно понравились всем написанные его рукой портреты товарища Сталина и товарища Берии, которые и впрямь получились как живые. Висели эти портреты в коридоре при входе в госпиталь, и начальник его капитан медицинской службы товарищ Масленникова с гордостью демонстрировала их высоким гостям и начальству.
При этом всегда уточняла:
– Эти портреты написаны замечательным художником, коренным архангельским помором товарищем Квасниковым, героем Отечественной войны.
Раненого сержанта ни в какую не хотели выписывать, уговаривали, чтобы остался в госпитале до конца войны. Но он вернулся в свою часть.
6.
В хозяйстве Нестор Кириллович состоял простым колхозником. Летом – рыбодобыча, прибрежный лов семги, селедки, нерпы. Ставил с напарниками семужьи тайники, огромные ставные сельдяные невода. Хаживал на рыбацких сейнерах в Баренцево и другие северные моря, лавливал треску, пикшу, салаку, креветку.
Довелось работать в конюшне, где подружился с трудягами-конями. Там он понял, что лошади не хуже человека понимают человеческую речь, что они так же чувствительны к несправедливости, так же любят ласку, что они общительны и добры. И что лошади неизбывно привязаны к людям.
Большой радостью считал сенокосы.
Там его встречал огромный ковер разноцветья – весь в цветных пятнах. Дурманили его нестерпимо ароматные, сочные запахи скошенной травы, настоянные волшебными духами самой Природы.
Он любил сам ставить стога. И получались у него будто вырастающие из земли идеально ровные формы, как бы приталенные снизу и утолщающиеся кверху. В его стогах не торчала ниоткуда ни одна неряшливо уложенная сухая травинка. Они были красивы. Люди специально приходили любоваться.
И ни один его зарод не сгорел от плохой укладки, от попавшей внутрь сырости, не сгнил долгими зимами. В его стога сырость не проникала при любых дождях.
7.
– Занемог ты, говорят, Кириллыч. Че с тобой тако?
Перед ним сидел на табуретке Серега Проскуряков, колхозный председатель, и внимательно его разглядывал. Квасников был в самом деле плох, тяжелая бледность покрыла все его лицо. Разговаривал с трудом, даже не разговаривал, а еле слышно вышептывал слова, отрывисто и невнятно. Чтобы его понять, Проскурякову приходилось держать ухо у самого рта Нестора Кирилловича.
– Помираю я, Сергеюшко, – шептал Квасников, – капец настал…
– Ну, наверно, рано так говорить, – в дежурном порядке возражал председатель. – Ты ведь как конь у нас. Простыл манехо, дак и чего? С кем не быват тако дело? Пролежиссе – да и в упряг опять.
Старик пошевелил пальцем правой руки, показал в свою сторону. Как будто приглашал послушать его. Проскуряков наклонился.
– Ты, Серега, почто колхоз разорил? – спросил его Нестор.
Председатель отшатнулся от этих слов. Больше всего он боялся их, именно их – людской осуждающей молвы. С кем-нибудь другим он бы, наверно, поспорил, может быть, и в морду дал бы за такие слова. А тут помирает не кто-нибудь, а культурная, так сказать, легенда всего района.
Покашлял в кулак, распрямился. Надо было чего-то отвечать, хотя и не хотелось. Страсть как не хотелось.
– Тут понимать надо, Кириллыч… Не все тут просто. Рынок теперь, эти, как их, рыночные отношения…
Лицо у Сереги было кислым, как переквашенная капуста. Произносил он вдолбленные сверху, заученные фразы. Кроме них, ему нечего было сказать.
– Саморегулирование теперь. То, что себя изжило, что не нужно, должно отмереть само собой.
Старику было тяжело дышать. Он, видимо, сильно разволновался, даже щеки малость подернулись румянцем.
С расширившимися глазами он шептал:
– Что значит – не нужно? Колхозное стадо не нужно? Зачем ты его под ножик пустил? Бережной лов не нужон, селедка да семга не требуючче? Все у тебя изжилось, у дурака. Народ-то на чем жить будет? На привозном? А деньги откуда взять?
Он призакрыл глаза, потом открыл. В глазах злость и недоумение.
Разговор совсем уж сломался. Было видно, что старому Нестору говорить больше не хотелось.
– Да ладно, Нестор Кириллович, не так уж все худо. Мы тут тоже без дела не сидим, думаем, решаем, как лучше. Не тужи ты порато-то.
А Квасников прошептал:
– Ты вот што, Серега. Ты похорони меня как того следоват… Рядом с мамой моей, с Анной Ондревной…
8.
Старик лежал и размышлял. Разные мысли приходили в его усталую голову, перед глазами кружились воспоминания.
На полу, прислоненная к стене, стояла незаконченная его картина. На ней была изображена женщина, стоящая на морском берегу и смотрящая в морскую даль. Она ждала возвращения из морского похода своего мужа. Нестор никак не мог ее закончить, потому что сомневался: корабль она встречает или карбас? Должен быть парус или нет? Не приходило в голову и название. «Поморка, встречающая мужа на берегу» – это длинно. Просто «Поморка» – неясно, кого она ждет: рыбака или моряка? В общем, возникали вопросы, и картина стояла и ждала последних мазков.
Сейчас, в последнюю свою ночь, Нестор Кириллович вглядывался в темноте в картину и наконец понял: да это же его мать, это ее фигура! Он невольно отобразил свою маму. А смотрит она вдаль, потому что высматривает за горизонтом сына. Она ждет его! Его она ждет, Нестора!
Ах ты господи, это же так очевидно!
Он назовет свою картину «Мама». Просто «Мама».
Как он стосковался по ней за свою долгую жизнь! Его мать дождется его скоро, совсем уже скоро!
От этой мысли стало старому художнику легко и покойно. И он хотел бы теперь забыться в далеком и долгом сне, из которого никому уже не хочется возвращаться.
Рядом на стульчике сидела наклонившаяся к нему, протянувшая к нему по постели руки, верная его жена Степанида. И всю ночь тихонько плакала.
Одна застарелая, давно мучившая старика мысль никак не унималась, все бродила в его голове.
«Помирает поморская деревня, растащили всё лихие люди, – размышлял он, глядя тревожными глазами в потолок. – А где же власть? Ведь всегда была она рядом, всегда помогала, в самые лютые времена вытаскивала деревню из нищеты. Кто же будет о людях-то радеть? Брошен народ… Никому ничего не нужно. Они чево, охренели там все? Или враги пробрались? Дак надо народ подымать. Так всегда вопросы решались в матушке-Расее».
«Опять же, – думал Нестор, – а сам народ-то где? Страдат ведь… Страдат, видно што, с ярмом ходит и молчит, вековечно так… Не спросит, почему это вы, едрена корень, труд человеческой, испоконной в печку бросаите… Люди ведь работали, старались… А вам все до одного места…»
Жальчее всего сейчас было ему то, что не пришел он к Богу. Промаялся без Него как-то в жизни, всегда шел по дорожке, указанной кем-то. Был пионером, в комсомол вступал. Это дело было хорошее, радостное, он не жалел сейчас об этом, так жили все… Потом колхоз, работа, его картины. Тоже хорошее дело. Жизнь была тяжелой и маятной, но грех было бы ему жаловаться на свою жизнь. Она как никого обрадовала его, Нестора. Жизнь подарила ему его картины, радость творчества. Эта радость всегда теплом лежала на сердце.
«Боже праведной, – шептал он сейчас бестолковую, нелепую молитву, – прости ты меня, Христа ради. Глупой я мужик, всю-ту жись глупой, дурак, дак дурак и есь!
Лез куды-то, а куды – и непонятно таперича. Все без Тебя, дак некуды и не вылез.
Всю-ту жись Тебя не знал, шаляк форменной. Не нарисовал Тебя ни разу, дурак!
А чичас вижу Тебя, когда смёртушка за мной пришла. Вижу, штё красивше Тебя и нету-то некого. Ты уж прости меня, придурка ненормального. Прости! Жалею я, штё не встренул Тебя раньше.
Приду, дак не гони, Христе Боже! Прояви таку милось. Хочу рядом с Тобой жить!»
И все же была, была в его жизни удача. Великая, бесконечная… Это его любовь, встреченная в трудное, но дорогое время, в послевоенный год. Тогда он, исхудавший после военных испытаний, после ранений, встретил эту тоненькую девчонку, полную сиротинку, свою Степаниду. Ходила она по морскому бережку, ждала кого-то и дождалась. Его, Нестора.
– Ты кого ишшешь-то, деушка? – спросил он ее, когда встретил.
Она не ответила ничего, проскользнула мимо. Только глазками стрельнула.
Потом всю жизнь ему рассказывала, что ждала только его. Нестор знал, что не обманывает она, потому что сам искал и ждал именно ее, эту тоненькую поморку.
Степанида родила ему двоих сыновей. Она неразрывная часть его жизни, его самого. Она и сейчас рядом, в предсмертный его час.
Почему-то вспомнилась ему та сегодняшняя белая бабочка. Не могла она появиться в лесу в столь позднюю пору. Но ведь появилась же… Что это было?
«Наверно, это жизнь моя, – решил Нестор Кириллович. – Это моя жизнь, мелькнувшая вот так белыми крылышками по холодну белу свету и улетевшая куды-то в далеку даль…»
9.
Когда забрезжил рассвет, в дом пришел деревенский богатырь Евлампий Пирожников, поднял старика на руки и отнес на морской берег: Нестор очень просил Степаниду показать в последний раз рассвет. Усадил на штабель из бревен. Положил под голову подушку.
Поднималось над морем солнышко. Красовалось перед дедом Нестором, всю жизнь любившим его. Вызревало в краске своей навстречу новому дню и новой жизни. Перед засыпающим взором Художника начинало высвечивать и согревать теплыми лучиками поморскую деревню.
Потом погасло.
И плывущий в дальней дали корабль, весь размытый в малиновом свете утренней зари, протрубил на весь свет, что в эту пору покинул живущих на земле людей еще один русский человек.
Назад |