Трудно стало деду Прошке дышать в комнате с закрытыми окнами. Двое суток покойник в доме, а на улице жарко…тяжелый дух пошел от Тимохи. Вышел он во двор, присел на скамейку, а с нее хорошо видна задняя часть усадьбы Кузнецовых: огород, амбар, коровник, стайки… Видел он, как повели Михаила Андреевича в харламовскую усадьбу два конных солдата. Вскочил он на ноги, готовый бежать на выручку земляку, да быстро понял, что толку от него не будет, да и Тимофея нельзя оставлять одного… Решил ждать возвращения Кузнецова. До сих пор все было спокойно в селе. Конники рыскали по нему, кого-то искали, и к нему наведывались трое: обошли все, заглянули в дом, в сараюшки, перекрестились перед гробом – православные, хоть и с ружьями… Расспросили его да уехали восвояси. Глядишь, и Мишка вернется живой и здоровый. Пригрелся на солнышке дед Прошка, думы свои тягучие на разный манер попробовал, да незаметно для себя задремал. Сколько длился его зыбкий дневной сон, он не знал, но что-то словно толкнуло его в бок, открыл глаза и увидел, как по косогору, по направлению к своему дому, идет Михаил Кузнецов. Слава тебе господи, живой, перекрестился дед, и поспешил ему навстречу. По заднему переулочку вдоль ельника, мимо задних ворот вдоль заплота, ограждавшего усадьбу Кузнецовых от леса, он направился к главным воротам. Совсем немного осталось, как услышал старик, чьи-то голоса. Прижался к забору, прислушался, да глуховат дед Прошка, слов не расслышал, зато выстрел резанул его по ушам. Осторожно, цепляясь руками за забор, выглянул он и увидел лежащего на спине Михаила Кузнецова и всадника, опрометью мчащегося вниз, к мосту, к купеческому магазину. Как ни силился Прошка, а не признал во всаднике какого-то знакомца. Бросился к Михаилу, а тот кровью исходит, изо рта она пузырями идет. Хватает деда за руку и шепчет:
– Окаянный…Федь… о-о-он убивец…
– Миша, Мишенька!.. Чевой-то ты говоришь?…говори, говори, да только не умирай...
Поняв, что Михаил отходит, он присел рядом с ним и принялся читать молитву без слов, а из стариковских выцветших глаз обильно катились горькие слезы…
…Харламов легко нагнал Мешкова, ехавшего в арьергарде отряда карателей, выступившего из Урского в направлении Брюханово. Они ехали верхами, едва не касаясь коленями, и поручик буквально учинил допрос другу.
– Ты где был?
– Да-а, знакомца повстречать хотел…
– Кузнецова?
– Может быть…
– Встретил?
– Н-нет…
– Ой, ли? А мне почудилось, будто стрелял кто?..
– Почудилось?.. Ну, стрелял… Собака чья-то бросилась на коня, чуть все ноги ему не покусала… Пришлось пристрелить…
– А собаку ли?
– Послушай, Шурочка, – окрысился Харламов, – не лез бы ты в мои дела!
– Пока мы вместе – это наши общие дела…
– Ладно, господин поручик, ты лучше скажи, когда мы уйдем из отряда? У меня такое ощущении, что нас тут под конвоем везут…
– А ты хочешь быть один? Свободный! Сильный?!..
– Да, хочу!
– Сейчас столько всяких банд по лесам да дорогам бродит, так что вмиг пулю найдешь…
– Так ты предлагаешь идти с ними? Они ведь на восток идут, в Китай! Конец Колчаку…
– И куда ты предлагаешь идти?
– Да в те же леса, в те же банды и отряды и бить эту красную шантрапу! Бить! Бить! Бить!..
Когда Федор говорил последние слова, его и без того некрасивое и ассиметричное лицо сделалось страшным. Мешков смотрел на товарища с каким-то брезгливым чувством.
– Федя, ты сейчас как волк, а в лесу совсем озвереешь!..
– Озвереешь тут, коли все кругом звери!..
– Побойся Бога, Федор!..
– Бог там, где хорошо, а где плохо, там его нет и быть не может!..
– Смотрю я, Федор, на тебя… Нет для тебя Бога ни на земле, ни на небе, и в душе его нет у тебя… И в леса я с тобой не пойду, не хочу быть бандитом…
– Что же, с ними в Китай уйдешь? Я слышал, как они меж собой шепта-лись: мол, на восток, к Семенову пойдем…
– Может к Семенову, а может быть в Томск поеду…Там с отцовским наследством разобраться надо… Жалко, если все нажитое этому хаму достанется! Кстати, у твоего отца там тоже большая лавка есть, кабак…
Или ты их хочешь подарить новым хозяевам?..– последние слова Мешкова были полны яда и ненависти.
– Я бы все отцовское наследство им в пасть забил, чтобы они им подавились, захлебнулись, задохнулись!.. Жаль усадьбу опять не удалось сжечь… Старый Кузя помешал… Ладно, теперь мы в расчете…
– А ты собаку ли убил, Федор?..
– Да они все для меня хуже собак бешеных!..
Только утром следующего дня жители Урского вернулись в свое село. Разведчики, высланные из леса, сперва убедились, что все каратели ушли, и дали сигнал остальным… У ворот своего дома Кузнецовы нашли тело Михаила Андреевича, а рядом с ним, прямо на траве, прислонившись в воротам, сидел умирающий дед Прошка. Только и успел он прошептать Гордею, склонившемуся над ним:
– Окаянный…Федька… Убивец он...
На следующий день жители Урского на сельском погосте хоронили уже не девять, а одиннадцать своих земляков…
* * *
… Не один день прошел с той поры, как оставил отряд Рогова униженный Салаир, уже остыл их бандитский след, а жители села так и не насмелились войти в осиротевший храм. Видели издали, как ходит вокруг него церковный сторож Тарас Ложкин, сельский бобыль, невзрачный, с криво посаженной на сутулых плечах головой. Наблюдали, как он мусор убирает с паперти и церковной площади, двери и окна проверяет, а вовнутрь – ни ногой! Потом сидит дотемна на ступеньках крыльца, дымя самосадом. Самого-то уже не видно, и лишь огонек цигарки нервно так вздрагивает в темноте. Не стерпели как-то Федосей Синкин и Панфил Демин, чьи избы как раз напротив храма стояли, выпили для храбрости и пошли на мерцающий огонек. Поздоровались со сторожем полушепотом, словно сама темнота позволяла им только так вести разговор, присели рядом, принялись раскуривать самокрутки и только тут обнаружили, что глаза Тараса полны слез. Принялись они наперебой успокаивать его, а потом уже и вопросами закидали всякими разными: что ты, мол, здесь сидишь каждые вечер и ночь? Почему в церкву не заходишь? О чем плачешь?.. Выслушал терпеливо мужиков Тарас, смахнул с лица невидимую в ночи слезу, неторопливо раскурил самокрутку и заговорил также вполголоса:
– Я ить, мужики, тута службу несу с первого дня… еще строители на лесах свои дела доделывали, а я уже тут как тут… И батюшка тут приметил меня да пригласил в сторожа…
– Как же - как же… помним, – согласно кивали головами в темноте Панфил и Федосей.
– Ить помню, как богомазы расписывали нашу церкву, как колокола с малиновыми голосами вешали, и вот… Пошто эти нехристи батюшку нашего исказнили?
– …и диакона нашего, и богомольцев смиренных…– продолжил скорбный перечень скорый на слезу Панфил, – отольется иродам их злодейство на том и на этом свете…
– …Да, Тарас, а по убиенным во всех церквах волости прошли поминальные молитвы… – подхватил сухонький и суровый на вид Федосей. – Теперь их светлыя души прямиком в рай отправились…
– А наши-то бабки… да что бабки – молодухи и детишки, почитай, в каждом доме за упокой их молятся и молитвы слезьми омывают…– закончил сочувственно Панфил и растер кулаком завлажневшие глаза.
– Вот и я также, мужики, как помяну батюшку да диакона Терентия, как представлю, какие муки они претерпели за Веру Святую, так слеза сама собой наружу просится…
– Ну, а сидишь-то дотемна кажный день отчего? – не унимался Федосей.
– А потому сижу, что чудится мне, что в полночь звук с колокольни исходит такой, как будто колокол кто-то так легонько, не напружно, рукой тревожит… Не бьет, не колотит, а, вроде, как гладит. И слышится мне, будто кто плачет так тоненько да горестно…
– Свят-свят, Тарас Иваныч! – спешно перекрестились мужики. – Кто же это может сделать, коли храм-то на запорах? Может нечистый балует? – испуганно произнес Федосей.
– Эх ты, Федос – красный нос! Как же черт сюда попадет? Место-то намоленное, освященное!.. Вот-вот, послушайте… опять эти звуки – как будто ангелы поют…
Застыли мужики, напряженно вслушиваясь в ночные звуки, витавшие вокруг церкви.
– Да…кажись, слышу, – прошептал испуганно Панфил, – тоненько так, будто ребенок плачет…
– А я так ничего не слышу… – недоуменно вертел головой Федосей.
– Да, где тебе слышать, ежели ты сам себя порой не слышишь, – одернул товарища Панфил.
– А нонче ночь-то особенная – за ней девятый день идет, как преставились наши мученики, – прошептал Тарас, – а потому, я думаю, должен знак какой-то быть об их душах…
Долго сидели молча салаирские мужики, вслушиваясь в приглушенные звуки сентябрьской ночи, а затем, не сговариваясь, потянулись к кисетам, и только три мерцающих огонька выдавали, что за полночь на ступеньках церковного крыльца сидят три неугомонных (?) русских мужика. Вдруг они разом вскинули головы и устремили свои взоры на темнеющую в просветах ночного неба колокольню: именно оттуда донесся неверный, тающий в ночи, звук колокола. Все трое разом избавились от недокуренных цигарок и стали отчаянно крестится.
– Теперь и я слышу…– со страхом в голосе проговорил Федосей.
– Эко чудо: услышал он! Тут и глухой скажет, что колокол звонит… Вот по чьи души он звонит? – Панфил испуганно смотрел то на Федосе, то на Тараса, но в темноте едва угадывались только белки его широко раскрытых глаз.
– Девять дён!.. Это знак, что принял Господь их светлые души… – и Ложкин принялся неистово молиться вполголоса. Вслед за ним зачастили Панфил с Федосеем.
Отмолили свое мужики и теперь с тревогой прислушивались к плывущим в ночи звукам колокола.
– А вдруг кто-то балует, а? – спросил Федосей. – Не может сам собой колокол звонить… Словно бы его кто-то детским кулачком тревожит…
– Да мы же тут сколько сидим – никого не было – возразил Панфил.
– А давайте сейчас поднимемся на колокольню и тогда уразумеете, что никого там нет… Что это знак Божий…
– Темно там… ноги поломаем, – усомнился в разумности предложения Федосей. – Лучше уж днем…
– А днем колокол молчит… это сейчас он… заплакал…
Перекрестившись, мужики направились к колокольне.
…Оказавшись на площадке звонницы, мужики внимательно осмотрелись, а там, где глаза вызывали сомнение, они ощупали своими руками, но следов человека обнаружить не удалось. Тяжело и мрачно висел колокол, а под его куполом намертво застыл язык. Федосей попробовал его пошевелить, но для этого ему пришлось приложить недюжинное усилие. Не коснувшись стенки колокола, язык качнулся несколько раз из стороны в сторону и снова замер.
– Никого нет, мужики… и колокол молчит… Неужто почудилось?..
– Всем троим? Да ты не Федосей, а Фома неверующий…
– А может ветром задувает? – предположил Панфил. – Эвон тут со всех сторон открыто… а ну, рванет ветерок и застонет колокол…
– Все может быть, мужики, – озабоченно проговорил Тарас, – а только веревка на языке начисто срезана и раскачать его сможет высокий ростом человек, а мне уже не достать его… И ветер может шалить, и черти баловать… Пойдемте-ка отсель… Завтра надобно и внутри прибраться – девять дён уже прошли, прими их Господи!..
Все трое перекрестились и стали спускаться вниз. На полдороге их нагнал легкий плачущий звук, а резкий порыв ветра взъершил непокрытые головы.
– Я же говорил, что ветер…– начал было Федосей, но Тарас резко оборвал его:
– То души убиенных плачут по сенью колокола… – и он, нашептывая молитву, продолжил спускаться вниз...
Глава 8
Осень 1919 года стала закатом эпохи Колчака в Сибири. Успешное и стремительное наступление 5-й Красной армии, растущее недовольство населения и стихийный рост числа партизанских отрядов делали и без того рыхлую, слабо организованную Сибирскую армию неспособной держать в твердой узде такой огромный и своенравный регион, как Сибирь. Все больше мужиков пряталось от рекрутских команд в тайге, а те, кого все же удалось поставить под ружье колчаковским наборщикам, при первой возможности уходили в леса с оружием, тем самым способствуя стихийному росту партизанских отрядов. Таких же рыхлых и мало организованных, но зато яро ненавидевших своих недавних хозяев. И теперь части Сибирской армии, повсеместно отступающие на Восток, как правило, в селах и деревнях искали не новобранцев, а провизию и лошадей. Причем все это делалось торопливо, впопыхах, а любой отказ или неповиновение зачастую карались смертью. Именно эта излишняя торопливость и чрезмерная жестокость говорили о том, что режим Верховного правителя России находится в агонии. К декабрю 1919 года последние колчаковские войска оставили Кузнецкий и Щегловский уезды Томской губернии, а 14 декабря красные взяли Новониколаевск. Положение белых усугублялось тем, что у них в тылу, воодушевленные победоносным наступлением Красной Армии, резко активизировали борьбу партизанские отряды. Один из них, под командой Григория Рогова и Ивана Новоселова, 12 декабря захватил Кузнецк и учинил там дикую расправу над населением рабочего городка, каких Русь не видывала со времен Золотой Орды.
Менее полугода прошло после Салаирского рейда красного атамана Рогова, а народная молва приросла новыми страшными рассказами о его воинстве…
…Короток зимний день. Не успело солнце обласкать теплом и светом суровую сибирскую сторонку, а уже тьма одолевает, и пора светилу на покой. А вслед за ним все сущее на земле, кто радуясь, кто негодуя, начинает готовиться ко сну. И лишь человек, следуя своим планам и устремлениям, по-своему строит свой день, свою судьбу.
В этот ненастный декабрьский день по Крестьянскому тракту из поверженного Кузнецка в сторону поселка Гурьевский завод на рысях, с диким гиканьем и ревом, словно восставшая из глубины веков монголо-татарская орда, продвигался отряд красных партизан Григория Рогова, оставляя за собой горящие церкви, сотни повешенных и расстрелянных…
…Инженерная группа Курако, ожидавшая в поселке Гурьевский завод окончания военных действий, захлестнувших всю Сибирь, с удовлет-ворением наблюдали за отступлением колчаковских войск и ослаблением режима коменданта Костина, успевшего накануне всеобщего бегства получить чин подпоручика. Теперь его редко видели на заводе, а вскоре он вовсе исчез, и только вездесущие мальчишки усмотрели, как в один из зимних вечеров от дома коменданта отъехал обоз из двух груженых саней, укрытых брезентом, и двух же крытых возков с людьми, который двинулся в сторону Крестьянского тракта. Дальнейший путь его следования легко угадывался: Брюханово, Тайга или Мариинск, а там все дальше на Восток. Вслед за комендантом разбежалась вся поселковая охрана, и с первых чисел декабря в поселке Гурьевский завод установилось безвластие: белых уже не было, а красные еще не пришли… Извозчики, ряды которых заметно поредели в уходящем году, доносили до притихших мещан, что тракт обезлюдел и что «самые главные части колчаковцев уже оставили их волость…».
– Похоже, товарищи, мы на пороге больших перемен. Старое уходит и надеюсь, навсегда, – обратился Михаил Курако к своим товарищам, по обыкновению собравшимся в его просторном кабинете за вечерним чаем и разговорами. – Но надо быть крайне осторожными, поскольку уходящий враг жестоко мстит за свое поражение и унижение всем, кто не встретится на его пути. Приказываю без особых причин не покидать территорию завода… Может быть, есть смысл пока ночевать в конторе – тут мы все вместе… Поживем какое-то время коммуной… Надо остаться незамеченными в это тревожное время. Вряд ли колчаковцы будут рыскать по заводу в поисках врагов, а при встрече на улицах поселка может случиться всякое…
– Едут! Едут! Красные партизаны!.. – радостные крики раздавались со всех сторон, и на кривые поселковые улочки из домов выбегали люди, которые приветливо махали всадникам передового отряда. Но, едва рас-смотрев во все более сгущавшихся сумерках своих спасителей, жители спешно стали разбегаться по домам. Пьяные, грязные, обвешанные награбленными в пути следования из Кузнецка вещами – шторами, коврами и одеялами – вступили роговцы в Гурьевск. Многие их лошади были накрыты цветными, с золотистой бахромой, скатертями, а грозные выкрики и громкий смех не сулили жителям поселка ничего хорошего. В голове колонны на санях, покрытых дорогими персидскими коврами, изъятыми у казненных кузнецких купцов, в пьяной полудреме ехал водитель всей этой разношерстной и громкоревущей массы Григорий Федорович Рогов. Он сладко дремал под убаюкивающее скольжение саней по еще не слежавшемуся декабрьскому снегу, и в этой много-верстовой дреме ему не снились искаженные болью и ужасом лица пове-шенных священников, расстрелянных купцов и ревкомовцев, так невпопад подступивших к нему с просьбой, более похожей на требование – прекратить расправу над мирными горожанами – и разделивших с ними вместе судьбу врагов революции. Его не мучили кошмары от плача и стонов насилуемых женщин: познавший сам сладость порочных утех, он не мог запретить их своим бойцам, и к исходу третьего дня пребывания его отряда в Кузнецке практически каждая вторая женщина была унижена, обесчещена и избита. «На войне как на войне». Он не знал, кто из великих полководцев изрек эту бессмертную фразу, но то, что все его грехи оправдывались этой краткой, но емкой фразой, радовало и успокаивало его. Ему, простому крестьянскому парню, познавшему тяжесть труда землепашца и миг военного геройства в схватках с японцами под Мукденом, оцененного царскими наградами, несказанно льстило слепое и бездумное повиновение бойцов его отряда, замешанное на ужасе пресмыкательство побежденных врагов и просто случайно оказавшихся у него на пути людей. Карать и миловать – удел великих! И он испытал сладость этого момента. Наверное, так же упивался своей властью во время русско-японской войны генерал, который отправлял их заметно поредевший в боях полк в атаку против целой дивизии самураев, тем самым, обрекая своих солдат на верную гибель. Только единицы выжили в полку после той атаки, одним из них был и Григорий Рогов, но разве пустил себе пулю в лоб тот генерал за бездарный приказ? Григорий видел его потом: веселый, жизнерадостный, он поднимался в штабной вагон поезда, на котором высшее руководство русской армии покидало Маньчжурию… Видимо, надо быть выше некоторых обстоятельств, которые тебя не касаются лично. Надо оставлять у себя в памяти только значительное и приятное лично для себя… А как сладок миг победы, когда у твоих ног корчится в агонии поверженный город. Должно быть, Наполеон испытывал те же чувства, что и он, Григорий Рогов. И пусть один покорил Москву, а другой – только Кузнецк, но ведь он был этот миг славы, было это упоение! И теперь уже совсем по-другому смотрел он на людей, на мир, на свою жизнь.
…Укрытый огромным медвежьим тулупом, Рогов пребывал в состоянии сладкой неги. Рядом с ним в санях лежал пулемет Гастингса с заправленной в него лентой, под коврами покоились гранаты, а у изголовья темнел крашенный черной краской деревянный футляр кобуры с маузером. Где-то на окраине его замутненного пьянством сознания оставался разговор с представителями крайисполкома на 111 съезде партизан и населения Причернского края, которые призывали его сразу после съезда выступить на освобождение от белых Барнаула, а затем наступать на Тайгу и Мариинск для удержания на этом участке Транссибирской магистрали. Но он, уже получивший приглашение от восставших рабочих Кузнецка и зная, что в городе нет крупных вражеских частей, принял свое решение: «Рассуждайте на съезде, о чем хотите, а я пойду в Кузнецк и расправлюсь с белогвардейцами!..»
И пошел, и расправился... Досталось, правда, всем, и белогвардейцам, и восставшим рабочим. На войне как на войне! Но хлопцы его были довольны трофеями, да и сам он отправил в родную Жуланиху не один обоз с награбленным. А затем, вопреки приказу, двинул свой отряд не на Барнаул, а на Щегловск и Топки, чтобы оттуда уже добраться до Тайги и Мариинска. Но по пути он решил заглянуть в Гурьевск, где, по слухам, обитал тот самый знаменитый металлург России Курако. «Железо плавит? Хорошо, а вот как я его самого расплавлю! Заставлю их благородь мужицкий сапог лизать! Жилище его в Кузнецке хлопцы знатно потрепали, пора и самого хозяина взять в оборот!..»
Еще в дороге, на одной из ночевок в пути следования из Кузнецка, Григорий Федорович определился с Новоселовым, что тот с половиной отряда пойдет на Кольчугино и наведет там строгий революционный порядок, сам же он с другой половиной отряда навестит Гурьевск, а по окрест лежащим селам проведет реквизицию фуража, лошадей и прочей буржуазной роскоши…
* * *
Темная кисея сумерек плотно закрыла окна кабинета заводской конторы, оставляя за его стенами снег, мороз и темноту. Здесь же ярко горела электрическая лампочка, было тепло, а главное, люди, что собра-лись в этот вечерний час в кабинете Курако, были жизнерадостны и весе-лы. Пережив колчаковщину, теперь они ждали новую власть… советскую власть… А пока они намеревались поужинать. Трудное время научило инженеров жить коммуной. Вот и сейчас на столе их ожидали большая кастрюля с борщом, горка черного хлеба, нарезанного крупными кусками, и ведерный самовар… Они уже готовы были приступить к трапезе, но в это время через приоткрытую фрамугу с улицы с заводской площади донеслись радостные крики, ржание лошадей, которые перекрыл мощный голос:
– Все наше! Буржуям и начальству смерть! Власти не признаем!
Затем раздались выстрелы, много выстрелов. Теперь радостных криков слышно не было, зато отовсюду неслись истошные крики о помощи, а еще через несколько минут запылала старая деревянная церквушка…
Присутствующие в кабинете, казалось, окаменели в тех позах, в которых их застала уличная какофония.
– Господи, неужто опять колчаковцы? – Мезенцев нервно протирал свои очки и близоруко смотрел на товарищей.
– Вряд ли… Колчаковцы церкви не жгут!– мрачно произнес Курако. – Наверное, это те, кого мы и ждали …