ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2010 г.

Донской пролог ч. 2

Чуть ли не всех нас сперва озадачило, что перед каждым на столе рядом с рюмкою и фужером поставили большую, литра на полтора-на два, пустую мензурку.

«А это, простите, что такое?» – «Это - для слива.» – «Какого - с л и в а?» – «А вот какое вино вам не понравится, вы его - в эту посуду. Чтоб не под ноги всё-таки выливать.»

Ну, как тут, скажите, молодому-то таланту не закочевряжиться?!

Перед каждым из нас мензурка стала стремительно наполняться редкими винами. «Российский виноград», говорите? Что-то оно у вас кисловато... «Донское степное»? Наоборот - слишком терпкое!

Но вот уже и настала пора спрашивать дорогих гостей, не слишком ли надоели им щедрые хозяева.

Помню, как Юра Сбитнев, Юрий Николаевич, записывает в «Книгу отзывов и пожеланий» только что сочиненный им стишок: «Ох, и крепок коньячок - этот самый «Ермачок»!

А ведь перед этим кто-то и его туда же, в мензурку... Как в грустном анекдоте про «вечный кайф», да. Думали, застолью конца не будет.

Но вот уже - «стременная» выпита, вот - «закурганная». Кто-то спохватывается, что одну пропустили: «на ход коня» была, а на «ход ноги» - нет. Ошибочка!

Пришлось исправлять.

И тут вдруг ещё:

«Какие вы казаки, эх!.. «На посошок» пили. «На ход ноги.» «Стременная.» Потом вы сразу - «на ход коня». А ведь между этими двумя тостами - ещё один.»

«Какой, какой?» - заговорили с надеждой.

«Может, самый серьёзный, братцы!»

«Ну, не тяни, родной - не пытай!»

«Пропустили «подъяишную»!

«Под-я-иш-ную?.. Это что ж она...»

«Да как что? В седле-то ведь чуть не первое дело - о «хозяйстве» своём позаботиться! Поудобней устроиться - чтобы нигде, значит, ничего...»

«Серьёзные люди - казаки!»

« А вы думали!»

«За это надо сразу две рюмки, мальчики!»

«Да, братцы, да - и чтоб между ними пуля не пролетела...»

«Чего это?...»

«Так стремительно эти две рюмки надо выпить.»

«Серьёзные люди - казачки, ой - серьёзные!»

После этих двух - «чтобы между ними пуля не пролетела» - все встали, наконец, из-за стола, и тут я услышал сдавленный шепот:

«Прикрой меня, старичок... Пиджаком прикрой, что ли!»

Гляжу: Юра Куранов решительным взглядом обводит свою всклень налитую мензурку. Как такого гурмана, такого, выходит, разборчивого дегустатора да вдруг не прикрыть?

Задирая выше, чем надо было, нарочно долго натягивал я пиджак, а за моей широкой спиной, значит, молодой талант глушил «слив».

«Ну, молодец! - восхитился я. - Теперь ты меня!»

И тут и там вдруг тоже послышалось: «Заслони-ка, брат!», «Прикрой, друг!»

Эх, если бы мы также «прикрывали» и «заслоняли» друг друга и брат брата всегда, а не только во время выпивки - какой враг был бы нам, русакам, страшен?!

« На хрен таких друзей!..»

Два дня после возвращения с Дона в Москву мы совершенно бездарно - загул ведь, известное дело, загулу рознь - пропьянствовали на квартире у Владимира Фирсова, но вот я, наконец, кое-как выполз от него, и в Доме литераторов мы встретились с Олегом Дмитриевым. С одинаковым вниманием он сперва посмотрел на мятый пиджак, висевший у меня на руке, потом вгляделся в лицо и по-актерски картинно, как было тогда с ним у нас в общении принято, развёл руками: «Что с тобой, Черри?!»

Это был один из многочисленных вариантов моего имени, которое - по тем-то, и действительно, временам! - на самые причудливые варианты ну, прямо-таки напрашивалось.

«Долго рассказывать, Олежек, - вздохнул я. - Долго рассказывать!»

«Но в этом вигваме, надеюсь, ты себе маленько позволишь?» - спросил он весьма заинтересованно.

Тут надо упомянуть о давних наших с ним факультетских именах, якобы у индейцев позаимствованных. «Вигвамный Шест» - так прозвали мы в своё время чрезвычайно худого Олега за высокий, за «длинный» рост. Я с первого курса, чтобы пополнить свой скудный бюджет, чуть не с утра до вечера бегал по московским редакциям - «подхалтуривал», за что был наречен Потным Мокасином. Последний из неразлучной нашей в то время троицы носил обидную, как считал он, кличку «Печень Трески»... любопытное дело, правда!

Чуть ли не главным занятием Олега, хоть ездить он любил, ездил много, стало с годами - п о д п и р а т ь потолок в Доме литераторов. Блестящий юморист, признанный балагур, за изящными шутками которого скрывался глубокий и часто печальный смысл, всеобщий любимец, он и сломался, что там ни говори, как раз тогда, когда ЦДЛ наш - как центр дружеского, миротворческого общения - практически рухнул во времена должной бы как раз подукрепить его «перестройки»: как жаль, если лежать в руинах он останется уже навсегда.

«Печень трески», прозванный так не только за стандартный, как у банки консервов, вид, всегда блестящий, по-европейски подтянутый, но и за неприметность свою в то же время, за обыденность, в точности повторил судьбу этого заполонившего некогда полки «гастронов»- «бери-не хочу!» - продукта, одного из самых тогда дешевых. Закончив какую-то хитрую спецшколу, разумеется, - высшую, надолго откочевал за рубеж, а на родине стал доступен только для избранных.

Что касается меня самого, мокасины на все случаи жизни, всё больше грубые и крепкие башмаки, заняли самое, пожалуй, почетное место не только в гардеробе моём, но и достойное - в моём творчестве, а то, что у меня никогда не было автомобиля - ни личного, ни служебного - и нынче не позволяет засиживаться и заставляет, что там ни говори, с почтением относиться к удобной и прочной обуви. Вечно мчишься, всегда куда-то спешишь и непременно опаздываешь... Совсем недавно со старым другом обнялись, и он озабоченно спросил: ты что, мол, - под дождь попал?... – «С тобой, - говорю ему, - на встречу опаздывал!» Вспомнил о студенческом своём прозвище, рассказал, что был некогда Потным Мокасином, всего лишь, а нынче вот - хоть новенькое придумывай: потому что и рубаха - хоть выжми. Привык ходить быстро, медленно - просто не могу... слава Тебе, Господи: даёшь возможность не отступать пока от этой привычки!

(Несколько лет назад торопился в Дом литераторов по какому-то неотложному делу, мчался от станции метро «Баррикадной» к Садовому и обогнал парня с сумкой на плече... Гляжу, теперь он обошел меня: ну, нет, братец, - думаю... молод ты ещё, молод! Легко его перегнал, но он снова появился впереди меня - и так было и один раз, и два, и три... Потом он рядом пристроился, и, называя мою фамилию, спрашивает на ходу: вы - такой-то, мол?.. «Да, - отвечаю с полным правом на утвердительный ответ, но в то же время и со вполне объяснимым удивлением, - я!» – «А что же вы как по тайге несетесь?» - спрашивает он ну, с чрезвычайным интересом. «А где мы с вами находимся? - спрашиваю. - Мы в джунглях! Как раньше, бывало, о городах говаривали: в к а м е н н ы х д ж у н г л я х. Только так тут и можно что-то успеть... вы-то - кто?» «Сергей Ковякин, - он говорит. - Из Кузбасса. Узнал вас сразу... Прозу пишу. А живу в Таштаголе.»

Ну, как бы не один пароль - все, какие можно, назвал: свой!

Был он профессиональный охотник, на медведя ходил, соболевал, по горным рекам рыбачил: приезжайте! - приглашал. - Приезжайте! Тем более, что тащить вас, как вижу, не придётся - придётся останавливать!

У каждого из нас с собой были книжки, мы радостно ими обменялись, и он сказал, улыбнувшись: «Ну, что, - побежали дальше? По г а р и е в о й, выходит, дорожке!»

Всё собирался в Таштагол, но через два-три года после этого на берегу нашли рюкзак Сергея Ковякина и его ружьё. Сам он, предположительно, зачем-то пошел ночью на «моторке», и его якобы зацепило переброшенным через реку тросом и выбросило из лодки...

Талантливый был прозаик и, судя по всему, человек хороший.

И я постоянно вспоминаю его - может быть, п о м и н а ю ? - когда по левой стороне тороплюсь от «Баррикадной» к Садовому, и мне кажется, что Сергей часто бывает в это время где-то как бы неподалёку, и видит, как я бегу, и - про себя – дружелюбно и чуть грустно насмешничает как тогда, при нашей первой и единственной встрече, и у него теперь-то, в том мире, где всему другая цена, наверняка есть основания печально насмешничать и, может быть, жалеть меня, как не пожалеет никто из близких, несмотря на то, что я им рассказал потом и про тайгу, и про каменные джунгли, и про «гариеву дорожку»... )

Так вот, к тому времени Олег Дмитриев, несмотря на молодость, уже был одним из самых почитаемых вождей в том самом «вигваме», который так или иначе стольких из нас сгубил: кого - «огненной водой», кого - дымком ранней славы, кого - черной завистью.

«Хотя бы несколько капель? - переспросил он, правильно истолковав моё молчание. - Или...»

«Морским узлом, - сказал я, подтверждая его догадку, весьма решительно. - Морским узлом!»

«Вигвамный Шест» завозмущался с нарочитой обидой: «Не понимаю тебя, Черри... зачем тогда было огород городить? Если теперь ты не можешь выпить с другом? Весь мир знает широко известную в Западной Сибири песню: «По д о м н е гуляет казак молодой...» И продолжал бы себе возле горячего металла... нет! Ему почему-то захотелось на Дон, видите! Должен тебе, кстати, сказать, что специально оставил для тебя недавно вышедший номерок «Нового мира» со статьёй Кардина о твоём друге Шолохове. Уверяет, что в романах его высокое мастерство не ночевало: в любимом твоём «Тихом Доне» слово «пот» чуть ли не на каждой странице встречается от трёх до пяти раз... как ты понимаешь, Черри, я - поэт! И мне плевать, что там творится в цехе у моих литературных собратьев. Но на твоём месте я бы непременно разобрался, так это или нет. Дорогого твоему пламенному сердцу словосочетания «Потный Мокасин» на страницах «Тихого Дона» ты можешь, правда, и не найти, но что касается остального...»

Читал я в самолёте потом «новомировскую» статью, во многом с ней соглашался, и сердце моё наливалось гневом праведным... нет, в самом деле!

Пригласить такую кучу народу, чтобы постепенно потом чуть не всех ухайдакать: ведь «сходили с дистанции» один за другим... Ну, Вася Белов хоть по делу пострадал: как-никак поговорил с классиком на любимую для обоих тему - о продразвёрстке. После этого, поддавши уже с нами, грешными, Вася вышел на балкон вешенской гостинички и сказал проникновенную речь, начав её словами: «Вы ограбили мой народ!.. Вы страну ограбили! Вы, вы!» И указал пальцем на стоявших под балконом партийных да комсомольских вождей из нашей команды, отнесшихся, впрочем, к этому важному заявлению если не с пониманием, то с сердобольным снисхождением - точно: давление поднялось у Василия Ивановича, помочь надо срочно, где наша «медсестричка»... сестра-а?!

Но ведь недаром Лариса Васильева оговаривается о том, что касалось не её лично: точно не помню, мол... Так что пусть-ка расскажет об этом, как он это запомнил, сам Василий Иванович.

Году примерно в 96-ом или 97-ом встретились с ним случайно в метро, на станции «Библиотека Ленина», и я предложил что-то такое: вот, мол, хорошо бы нам собрать специальный номерок «Роман-газеты» с н е п р и у к р а ш е н н ы м и воспоминаниями о нашей поездке к Шолохову. С Ганичевым говорил, Валерий Николаич, мол, готов: сам там был, всё видел... Отнекиваться Василий Иванович взялся чуть не с ожесточением, но направлено оно было больше всего как раз против того, что вспоминать о н ё м станет кто-то другой. Ключевыми словами в его речи были тогда два: «сам» и «потом» - это помню определённо.

Но кто бы из нас тогда на Дону не согласился самому себе «поднять давление» - лишь бы побыть рядом с Шолоховым и хоть немножко поговорить с ним?.. Однако не станешь ведь сквозь постоянно окружавших его партийных да комсомольских чиновников либо знакомых с ним и раньше собратьев своих прорываться, не станешь их локтями отталкивать... нет - так нет!

«Василий Белов - ту всё ясно, - подначивал меня в те дни Юра Сбитнев. - Русский человек кроме прочего, с традиционным именем... Ну, даже Геннадий, предположим, как у Машкина, - и то сойдёт... в крайнем случае - Феликс. Как у Чуева. Тут уж ничего не поделаешь: тень Феликса Эдмундовича обязывает... Но твоё-то имечко! И с ним - к Михаилу Александровичу?! Со свиным-то рылом в «калашный ряд»! Давай, пока мы здесь, поменяем тебе имя, а заодно и фамилию: станешь Г р и г а р и й, а? Как звучит!.. Станешь: Григарий О л у х о в.»

Ох, прав был Юрий Николаевич, ох, прав!

Насчёт «Олухова».

Но что делать? Всему своё время. Свой час.

А тогда...

С нами был ещё один Феликс, Овчаренко, работавший в ту пору в ЦК комсомола. Старшим-то «пастухам», следившим за нашим своенравным гуртом, было легче: только указывали пальцем, а то и просто глазами... Овчаренко был из «подпасков», и вся работа была на нём - уж ему-то досталось!

На заводе шампанских вин после очередного бокала я, само собою, решил, что настала пора найти мне, наконец, Роберта Кесслера, вместе с которым несколько лет назад мы осчастливили нашу ударную стройку этой самой песней о том, как «подругам в суровые дни согревали дыханием руки, чтобы к звёздам ушли корабли, чтоб вели их упрямые внуки.» Более того, более: «Чтобы там, завершив перелёт, на планетах чужих рассказали, что они привели звездолёт из горячей запсибовской стали...»

Разве мог я пропустить такую возможность - навестить своего старого товарища по «переднему краю»? Адрес его, «Нахичеванская, 8» стучал в моё сердце, как всеми почитаемый тогда «пепел Клааса», и с каждой выпитой рюмкой стук этот, конечно же, многократно усиливался...

(Вот только что оторвался от своего «донского» текста, вышел в соседнюю комнату и на другом столе в толстой стопе черновиков нашёл давно перепечатанные набело сорок страничек, нигде не опубликованных... кому оно теперь всё это надо? Но, может, дождался своего часа хотя бы этот малый отрывок о Кесслере - недаром же несколько лет терпеливо лежал почти под рукой: «Он был немец, сын расстрелянного в тридцать седьмом году главного механика Азовского пароходства. Мама, русская, сумела вырастить из него всепрощенца и стоика, он с добрейшей улыбкой рассказывал: «Один чувак с нашего юрфака пообещал мне отсудить отцовский дом, и я сказал ему: ты там старайся!.. А то без хаты в нашем Ростове я в Сибири так и замёрзну!»

Немудрено: у него было лёгонькое пальтишко, совершенно истрепавшееся ещё за годы студенчества. Роберт гордо величал его «мантелем», и это «высокое звание», присвоенное им ветхой своей одежонке грело его, пожалуй, больше, нежели сам продувной пальтишон... Зимой на нём был стального цвета плюшевый капелюх с постоянно опущенными ушами и редакционные кирзовые сапоги на простой носок, а то и на «босу ногу»: когда единственная пара носков, неизвестно чего дожидаясь, лежала, влажная, на холоднющей батарее в холостяцкой квартире Роберта... зато летом!

В ту пору он был красивый, с правильными чертами и с выразительным подбородком голубоглазый блондин, и как шёл ему светлосерый пиджачок из букле, из-под которого по «красным дням календаря» выглядывал - о, чудо, чудо по тем временам! - темносиний жилет со спинкой из атласа цвета пепла: так как основною рабочей силой на стройке были добровольцы-«дембиля» - только что демобилизованные солдаты, а самой распространённой «формой одежды» - зелёный бушлат да гимнастёрка, то после третьей, после четвёртой рюмки в любой кампании Роберта непременно просили свой шикарный жилет «обнародовать»...

Совершенно «нездешний», прямо-таки киношно-заокеанский, можно сказать, образ дополняла ослепительно-белая - только в первый день после стирки, естественно, - батистовая рубаха с округлыми краями воротничка и с темносерою бабочкой между ними, а единственное, что портило этот образ - выцветшие китайские штаны из хэбэ, когда-то, видимо, синие - очень, судя по всему, очень давно... Заправлены они были, опять же, в кирзовые сапоги, одни и те же зимой и летом, но тут уж дело такое: кому что хочется увидеть в облике «литературного сотрудника» нашего «Металлургстроя», то и увидит - стоит только поднять глаза либо опустить, но вообще-то это очень удобно - прямо из-за пиршественного стола Роберт, бывало, отправлялся на какую-нибудь очередную аварию - а их было всегда столько, что приходилось выбирать, какой из них отдать предпочтение, без аварий на стройке жизнь была бы - не жизнь… Или же с аварии либо с очередного аврала или пуска заявлялся на вечеринку... как пионер или как масон, у которых пионеры это и переняли: всегда готов и к трудовым будням, и - к праздникам.

Можно перейти к пище?

С ней обстояло очень просто: точно также и зимою, и летом помню Кесслера с прижатой к груди надщипнутою буханкой черняшки. Одною рукой её придерживает, а второю отламывает ещё кусочек и, пожевав, блаженно зажмуривается: «От законный хлеб мне достался сегодня, шеф! Пища богов.»

И всё это не то что с довольным - с таким умиленным видом, что и ты невольно потянешься: «Ну, дай чуток!»

А с одеждою дальше вот что: хоть это было практически невозможно, Роберту выписали - целевым назначением! - премию, и поздней осенью он отправился на толкучку: покупать пальто. К этому времени его знаменитый «мантель» уже полгода вместо половика пролежал в коридорчике, об него вытирали ноги: лучше, лучше, вытирайте, чуваки! - требовал Роберт. - Так, чтоб я его больше никогда уже не надел!

Надо ли говорить, как мы старались?

И вот он отправился на толкучку, а вечером в назначенный час мы должны были собраться у него: обмыть покупку.

Я пришёл первый - Роб полулежал на медвежьей шкуре посреди пустой комнаты.

«Ничего себе! - удивился я. - Где это ты её оторвал?»

Он тоже удивился:

«Как это где?.. Ты сам меня отправлял на толкушку!»

«Н-ну, и?..»

«И я её купил.»

«А пальто?»

«Такая законная шкура, шеф! - мечтательно сказал Роберт. - Один чувак продавал. Старый шорец. Была у него в мешке, мы даже доставать не стали - я только сунул туда руку... Чувак отдал мне с мешком. И не обманул! Посмотри, какой я теперь богач!»

«Но пальто, пальто?!»

«Да ты знаешь, - сказал он всё также мечтательно - мечтательность эта и выводила из себя Геннашу Емельянова, который передо мной был редактором нашего «Металлургстроя»: Геннаша считал её нарочитой. - Я его хорошенько вытряс, свой мантель... побил о поручни на балконе, чтобы даже не то что грязь отскочила - пыль отлетела. Он стал как новый, ты погляди...»

Только теперь я понял, что груда тряпья, висевшая на приоткрытой в «совмещённую» ванную комнату двери, что эта рванина и есть знаменитый «мантель» Роберта, и что мантель этот теперь - как новый...

«Ты меня разыгрываешь, старик?»- спросил я, и голос у Роберта слегка зазвенел:

«Шеф! Разве я тебя хоть единожды разыграл? »

То была правда, и я сказал: «Нет пока.»

«Хочешь сигару? - примирительным тоном предложил Роб. - Какую, шеф, предпочтёшь? Или тебе сперва - виски?»

«Сигары» у него были: армавирские «Прима» или «Памир» - это экстра-класс тогда! - «Махорочные» из Ельца, прокопьевские «Шахтёрские» - тоже довольно редкий случай - либо новосибирские «Прибой» и «Байкал», в просторечии - «гвоздики». Названия «виски» вообще состояли из одних просторечий: «стенолаз» - это почти что «Белая лошадь», «косорыловка» - ну, чисто тебе «Долговязый Джон», «пучеглазка» - «Королева Анна», примерно, и «мозголом» - «Старый Учитель».

Пришлось принять стакан «Долговязого Джона», и рядом с Робертом я расположился на вытертой - на брюхе и в пахах догола - шкуре какого-то таёжного недоросля.

«Согласись, шеф, что её очень не хватало в моей берлоге? - вздохнул Роберт. - Заметил, как всё вокруг сразу преобразилось... или тебе ещё стаканчик? Как насчёт «Королевы Анны»? Примешь?»)

... Ну, как, ответьте мне, как, в самом деле, мог я не побывать у этого сочинителя верлибров, - наш написанный в рифму гимн был единственное, до чего он позволил себе опуститься – теперь уже в Ростове терпеливо ожидавшего, когда «чувак с юрфака» отсудит его отцовский дом, а пока жившего в квартире у своей Валюши Шугалей, уже тогда - доктора биологии, как специалист высокого класса знавшей, что за уникальный экземпляр - её Роберт: недаром же перед первым её приездом в наш посёлок мы всю ночь таскали лежавшие возле «гастронома» пустые ящики из-под «белой», и в «берлоге» у него на манер только входившего тогда в моду «Детского конструктора» какой только к утру не собрали мебели: секретер, софу, сервант, гардероб...

В общем, Феликс Овчаренко застал меня мирно спящим на шкуре горношорского медведя, наверняка загубленного небось ещё первопроходцами старой волны - казаками, прибывшими в «землю кузнецов» при императрице Екатерине вместе с «томским головой Осипом Кокоревым, казачьим головой Молчаном Лавровым и сыном боярским Остафием Харламовым.» И спал я на ней так крепко, что Феликс за малым не увёз меня в гостиницу вместе с сибирскою реликвией Кесслера: посмеиваясь, говорил потом, что вцепился я в неё так, что отделить меня от медвежьей шкуры было практически невозможно...

Светлая тебе память, Феликс!

Кто-то может, правда, сказать, что на самом-то деле больше всего переживали они за собственную шкуру, чиновные комсомольцы... Конечно, не без того. С кого, если что, спросят первого: куда пропал «запсибанец»?! Почему его не было на обеде и нет на ужине?

Но то, что в многочисленных положениях, которые наш брат ну, будто нарочно изобретал для них, в большинстве своём они оставались людьми - тоже чистая правда. И здесь, пожалуй, самое время сказать доброе слово и Альберту Лиханову, Алику, самоотверженно поставившему меня в списке сразу после «товарища Долорес» одиннадцатым, - кто ещё мог тогда на это решиться? Наши пути потом резко разошлись, тут уж ничего не попишешь, но эти ностальгические слова запоздалой благодарности должны быть написаны, должны... А первый секретарь кемеровского обкома комсомола Борис Рогатин, который с такой настойчивостью не единожды пробовал добиться премии для меня, что обеспечил тем самым очень устойчивую прививку против всяческих премий вообще: на долгие, теперь уж выходит, долгие годы.

Но это я добр нынче: в самолёте, летевшим из Москвы обратно в Новокузнецк, был к ним ко всем беспощаден.

Прав, пожалуй, ещё бы, думал, не прав поэт, Слава Назаров, учившийся всего лишь курсом старше меня: «Нет молодца, который победил бы винца! - печально сказал мне, когда увиделись в Красноярске у него на квартире. Недавний богатырь, был он теперь совсем слаб: только что ему сделали вторую операцию на сердце. - Они это лучше нас знают, вся эта партийная да комсомольская шушера... Потому-то в таком изобилии и выставляют винцо на всех этих семинарах «молодых», на встречах, на совещаниях... Если за столом тебя «кондратий» не хватит - глядишь, пьяненького потом трамвай зашибёт...»

Трамваев в Вешенской не было, но «кондратий» за многими так и ходил по пятам, так прямо-таки и ходил...

Когда остановился за моей спиной чуть ли не в самый интересный момент - в своём доме нас как раз принимал «сам» Михаил Александрович и за столом хлопотала Мария Петровна - пришлось потихоньку выйти на свежий воздух... Неподалёку от крыльца одиноко сидел украинский прозаик Юрий Мушкетик: он не пил, изо всех сил, как понимаю, держался - потому «от греха подальше» и удалился из дома первым.

То негромко беседовали, то молча оглядывали двор с постройками и выходивший к берегу сад. Неподалёку стояли рядком «волга», легковой «уазик» и грузовик: гараж Шолохова. Вытащенные носами на берег, тоже рядком легонько покачивались на воде три лодки: металлическая, «казанка», и две деревянные. На корме «казанки» сидел человек средних лет в выпущенной поверх брюк, раскрыленной на груди выцветшей рубахе, мыл ноги.

Садовник, сказал о себе, когда присел потом с нами рядом, а заодно - «лодошник». Рыбак!

Стал ему говорить, как нас звали вроде бы на рыбалку, и он неопределённо сказал: «Были тут...»

Мушкетик стоял, глядя на реку, тихонько потирал грудь ладонью.

«Кучкой-то что тут делать? - как бы продолжая то, что сперва не досказал, говорил садовник-«лодошник». - Этот вот... Евтушенко. Один приехал. Чего уж он там просил: упал нашему в ноги. Он, конешное дело, тут же в Москву и позвонил. Заступился, видать... а что кучкой? Даже дураки кучкой не ходют: боятся, под ними земля провалится...»

А из нас они, выходит, сделали дураков - как, и правда, земля под нами не провалилась?!

Ну, погодите, погодите: вернусь домой!..

Листал опять «Новый мир», в окошко на облака поглядывал: погодите!

Лишь бы он, правда, долетел: в часы, подобные этим, всегда ощущал, как самолёт ну, словно набит размышлениями твоими тяжкими, грехами твоими и винами... мешают лететь! Если грохнется - только и того, что получишь по заслугам... но причём - остальные?!

«Замолчи, самоанализ! Замолчи. Всё равно сгоришь ты в доменной печи!» Стишок тех лет, кем только в нашей боевой редакции тогда не цитируемый. Для извинения перед всеми и вся. Для самооправдания. Для обретения душевного равновесия: ради возможности что-то доброе в будущем совершить, если Всевышний простит тебя и дни твои продлит...

«Замолчи, самоанализ! Замолчи. Все равно сгоришь ты…»

Такой вот суровый был тогда у нас текст для медитации.

С грустной усмешкой вспоминал одну рыбалку в прямом смысле: как-то во время паводка на Томи сидели вечером у костерка, хлебали уху, и самый заядлый из наших рыбачков, самый удачливый – Алексей Багренцев, «Петрович» взялся меня подначивать. «Вот ты книжки пишешь, писатель, а у Шолохова не был, ведь так?.. А вот Василь наш книжек не пишет, но чуть ли не три дня жил у него в Вешенской... думаешь, неправда? Расскажи, Вась, как было дело...»

У водителя, который привёз нас на Томь, была красивая фамилия Листопадов, облик Василия как нельзя больше ей соответствовал, и он об этом как будто знал - рассказывать тут же взялся с веселой уверенностью: «Да как?.. Были мы на уборке, на юг посылали. Уже всё закончили, едем на место сбора, в Ростов. Три самосвала. Дорога через Вешенскую, и как-то так получилось, что у переднего что-то с мотором как раз напротив высокого забора, а за ним большой дом... ни хрена себе! Вылезли, стоим, а тут как раз открывается калитка, выходит он, Шолохов. Кто такие, ребята? Откуда? Ну, заходите! Под деревом старая шуба брошена, на ней поллитра начатая: стаканы, говорит, у вас и свои или схожу за стаканами? Есть, есть, говорим: комплект полный! Вошли, он начатую разлил - достаёт из-под шубы ещё бутылку. Целую. Чтобы всем, значит, - на три пальца. А нас шестеро. Ну, выпили - закусывайте, говорит, пока яблоками, а там видать будет... кислющие, скажу тебе! Яблоки. Наливает сразу же по второй. Ну, как там, говорит, в Сибири, жизнь? Терпеть можно? Или как?.. Рассказывали-рассказывали - остались, короче, ночевать. Ночь тёплая, а что - ещё какие-то шубы принесли, попоны какие-то, старые одеяла... сад! Утром только глаза продрал, он уже с бутылкой, ждёт... «Зилки» наши, «захарки» снова остались под забором стоять. Весь день: поспал - и опять! Поспал - и опять. Как это? «Сучок - сон, сучок - сон.» Утром глаза открыл: опять он с бутылкой. Ну, как не уходил! Думаю: ну, на хрен таких друзей!.. На хрен. Надо ребят будить, и - по газам!»

«На хрен! - повторял я теперь в самолёте вслед за Листопадовым Василием. - На хрен! Хорошо, хоть жив остался... ну, доберёмся мы до дома! Ну, проверим: стоит ведь на полке классик, стоит. Давненько не заглядывал: перечитаем! Вон что про него Кардин - разве «Новый мир» лабуду стал бы печатать? Значит, нет дыма без огня. Нет!.. Ну, конечно! Сперва: мол, каждому из вас Михаил Александрович подпишет по книжке. Каждому!.. Венгерец мне потом показал, что он накарябал ему: для Венгрии оно, конечно, сойдёт. Кто там и что поймёт? А русаку покажи - сразу ясно: писал поддавши. Потому-то это дело и заиграли, с нашими книжками... нету! Ему, сказали, отдохнуть надо: маршал Жуков приезжает на днях. Согласился несколько дней пожить, принял приглашение: будут говорить о войне. «Они сражались за родину» уже почти готова, уже вот-вот книга, вот-вот... а с вами пока поднимем по рюмке в последний раз... не-е-ет, на хрен, конечно, на хрен!»

Подальше от них, подальше!

Смех сквозь слёзы

Накануне Чивилихин мне ведь так и сказал: будет, мол, что-то вроде рыбалки у Шолохова... Считать теперь, по «е р ш у» уже поймали?

Другой рыбалки в Вешенской мы так и не дождались, зато уха всё-таки была. Да какая, какая!

На берегу Дона собрались десятки машин: кроме нашей моторизованной «писательской» кавалькады - председательские «уазики» чуть не со всей округи, «газоны» с надписью «Продукты» либо «Холодильник» на высоких металлических кузовах, автолавки и полевые кухни. Вместо скатерти-самобранки - цельный, в несколько десятков метров брезент с яствами и напитками.

Но сперва небольшое отступление: из Кемерова меня выдернули, в чём был, заскочить за подходящей одежонкой в родной Новокузнецк времени не было... да и какая была тогда у нас одежонка!.. Потому-то в Москве у закадычного в то время дружка, у поэта-ровесника, у однокашника по факультету журналистики Олега Дмитриева, у которого впервые ночевал не на их, Дмитриевых, простынке - на собственной, я одолжил утречком «сотенную» и купил светло-голубой, с брусничною искоркой летний костюм... сибиряки всё-таки: знай наших!

Легко, конечно, представить, какие тяжелейшие испытания предстояли моему новехонькому костюму в тот славный день на берегу Дона. Потому-то чуть ли не первым делом я бережно сложил пиджак вдвое и аккуратно определил неподалёку - на травке у себя за спиной.

И потекла рядом с Доном уже иная река!.. Целый приток мог быть, если бы выливали её, проклятую, на землю, а не вливали в себя.

«Хочешь посмеяться сквозь слёзы?» - спросил меня вскорости сидевший слева от меня Олжас Сулейменов. Я охотно согласился: давай, мол, - готов! Он повел подбородком вбок: «Обернись!»

На пиджаке моём, начиная с ложбинки между плечом и бортом и растекшись почти до края полы, поблескивала жирная лужица из осетровой ухи, валялись крупные рыбьи кости.

«Кто?!» - ошарашенно спросил я Олжаса.

Он кивнул на сидевшего с другого бока от меня корреспондента «Правды» Навозова: «Сосед твой!.. Выплеснул за спину не глядя.»

Я, что называется, вскрикнул: «Александр Иванович!» И страдающими глазами показал на пиджак.

Он поднял ладонь и деловито успокоил меня: «Одну минуточку!»

Пошёл на коленях к моему пиджаку, сорвал пучок травы рядом, и не успел я сообразить, что может произойти дальше, как он тщательно втёр в полу весь имевшийся на ней в наличии рыбий жир. На голубом глазу поднял теперь обе ладони: «Вот - всё!»

Говорят, что Шолохов в своё время на его счёт пошутил: «Навозов - это у Александра Ивановича псевдоним. Фамилия у него ещё хуже!»

Не хочу сказать, что тут-то оно лишний раз и подтвердилось, нет. Не поддамся искушению заодно порассуждать о старом своём знакомце Членове либо о Хренове, которого узнал много позже.

Не в том суть.

Все остальные дни «у Шолохова» - хоть дождь, хоть ветер, хоть «звезд ночной полёт» - пиджак мой, который я недавно чуть ли не с гордостью демонстрировал, прикрывая занятого делом, от которого он не мог оторваться, Юру Куранова, пиджак этот постоянно теперь висел у меня на руке: надеть его не позволило бы «эстетическое чувство», даже куда менее выраженное, чем на моей «ударной-комсомольской» в Кузбассе.

«Ничего-ничего! - утешал меня Олжас. - Как только закуска здесь вдруг закончится - он всем нам, увидишь, пригодится. Ты нас всех выручишь, а, может быть, и спасёшь. Пиджак твой можно будет сварить, а можно будет порезать на части и съесть как заливное...»

Что правда, то правда.

Уже перекрашенный в чёрный цвет - в знак траура по брусничным искрам на светло-голубом фоне, да и только ли, только ли по ним? - пиджак ещё долго хранил щедрый запах съеденного на Донце осетра...

Законный «сынок» Шолохова

Как мне всё это представлялось? Соберутся, мол, человек пять, от силы - десять, и вечерком у костерка - разговор по душам. За доброй чаркой да за щедрой ушицей. Хорошо!..

Потом был спецрейс из Москвы ИЛа-восемнадцатого, в салон набилось до отказа, что называется, и кроме трёх десятков литераторов - наших да иностранцев - кто только не летел тогда в Вешенскую. Ответственные работники отделов пропаганды ЦК партии и ЦК комсомола, редакторы молодёжных изданий, вообще - и пресса, и телевидение с киношниками-документалистами...

В центре всеобщего внимания сразу же оказался «первый космонавт планеты», всем миром человеческим уже обласканный к тому времени Юрий Гагарин, а так как ребята мы были в то время не только самонадеянные, но и, чего там, не без гонора, между нами сразу же пошёл иронический разговор: мол, летели для профессиональной беседы с классиком, а попали на классический митинг... Может, мол мы, как всегда, «недопонимаем» или не чего-то не знаем? И Юрий Алексеевич кроме прочего - давно поднаторевший критик-литературовед либо съевший уже не одну собаку крупный специалист в какой-нибудь смежной области?

В «Литературке» шла как раз очередная дискуссия о языке и обсуждался вечно животрепещущий вопрос: не слишком ли строги наши правила письма? Не пора ли предпочтение отдать живой речи? Как говорим, мол, как слышим - так и писать надо. Вся наука!

Однажды в гостиничном ресторанчике в Вешенской Гагарин оказался за соседним столиком, и Юрий Сбитнев взялся меня подначивать: слабо, мол, у «первого космонавта» спросить, как он относится к современным проблемам родного языка?

Отчего же - «слабо»?

Мы со Сбитневым в неочередной раз чокнулись, и я подался корпусом вбок, поближе к Гагарину: «Извините, Юрий Алексеевич: мы тут с товарищем никак не можем к согласию прийти: как же нам теперь следует писать ? «З а я ц» или, как говорим, - «з а е ц»?

«З а я ц всё-таки, ребята, - с терпеливой улыбкой сказал Гагарин. - З а я ц!»

Не берусь описывать взгляд, которым он на меня тогда посмотрел. Не было в нем ни обиды, ни осуждения. Но зато сколько таилось и печального сочувствия всем нам, и сострадательного понимания общей несвободы - не в том зашоренном политическом смысле, нет - в общечеловеческом, с которым он на разных уровнях соприкоснулся… Как бы в надмирном смысле, как бы – в космическом.