– А ну, мужики, помогайте! Бегом, бегом!..
Теперь уже и Барбашов с Федором упирались рядом с Гордеем, но колеса утонули в грязи по самую ступицу.
– Все! – обреченно выдохнул Гордей.– Алена, Маша, Федор – бегом в лес!.. По кочкам, по сухому уходите в чащу, авось не полезут, ироды, в болото, а мы… Мы их тут придержим чуток… Видишь, Сергей Иванович, и пистолетик твой сгодился! Не страшно, а? – голос Гордея был жесткий, с хрипотцой (Алена давно заметила, что в минуту опасности голос у мужа всегда садился и становился сиплым).
– Н-нет, Г-гордей Михайлович, я г-готов…– у него в руках появился браунинг. – Я сейчас…
– Затвор передерни и спрячь пока в карман пиджака, на груди… вроде как документы. Ежели они у тебя его в руках увидят – сразу убьют…
– Что случилось? … – слабым голосом спросил есаул и открыл глаза.
– Похоже, «…последний парад наступает…», ваше благородие… Те, кто за вами гнался, теперь и за нами гонятся… Роговцы!
– Где…где мой револьвер? – он повел глазами вокруг.
– Федя, где наган? – строго спросил Гордей.
– А вот он… – юноша осторожно вынул из-под раненого оружие.
– Вот как, а я даже не почувствовал … Дай-ка мне его, паренек…
Федор вложил револьвер в руку есаула. Пальцы судорожно вцепились в него, и тут же безвольно разжались, выпустив вороненый металл.
– Отвоевал… – слабо выдохнул офицер и его взгляд обреченно ушел в небо.
– Не трожь! – одернул сына Гордей, видя, как тот потянулся к револьверу, – прикрой брезентом их благородие и… Марш с матерью в лесок! А вы? Вы что сидите? Бегом в лес! – Теперь голос Гордея звенел, а на шее обозначились все жилы. – Аленушка, доченька… бегом же, ну…
– Поздно, Гордей, поздно…– отрешенным голосом отозвалась Алена, – они уже здесь…
* * *
Кузнецов обернулся: прямо на него конем наезжал Семен Лыков. Его глаза то и дело перескакивали с Гордея на женщин и обратно, а на широкоскулом лице застыла злорадная улыбка. Рядом с ним, судо-рожно сжимая в руках обрез, пристроился худосочный Филипп Оголь-цов и мужик с лицом, заросшим черным волосом по самые глаза. Чуть поодаль Никифор Качура, с грязным и голым торсом, в овчинной без-рукавке. Он приказал бойцам окружить беглецов полукругом. Их было одиннадцать, и в глазах каждого пленники видели себе приговор…
– Ну, что, Кузнецов, думал так просто от меня отделаться? Ан нет. Обидел ты меня крепко, опозорил перед моими товарищами и боевым командиром, и потому смерть лютую встретишь, но сперва ты вдоволь насмотришься, как мы потешимся с твоими бабами… А может потом и тебе разрешим с ними напоследок побаловаться, а мужики? – он обернулся в полуоборота к своим приспешникам, а в ответ раздался громкий хохот и шутки.:
– Конечно, разрешим, только опосля нас…
Гордей и Барбашов стояли около тарантаса с поднятыми на уровне плеч руками, Алена и Маша сидели на сиденье покосившегося тарантаса, а Федор, едва успел накинуть брезент на раненого есаула, и был застигнут сидящим на полу тарантаса. Рукой он чувствовал под брезентом наган, рядом лежало отцовское ружье, но бандиты зорко следили за каждым движением пленников.
– Ну, что, Филька, забирай баб и веди их туда, где посуше, негоже красным партизанам в грязи валяться…
– А мужиков-то в расход, что ли?
– Э-э, нет, Филипп, я же обещал господину георгиевскому кавалеру показать, как мы его баб будем ласкать, а там, глядишь, ему дадим попробовать…
– Зря ты, Семен, антимонию разводишь, – недовольно проговорил Качура, подъезжая к тарантасу, – больно шустер этот георгиевский кавалер, кабы опять чего не отчебучил…
– А вот ты, Никишок, и покарауль его со своими хлопцами, пока мы баб его здесь раскинем…
Алена и Маша замерли с белыми лицами, а желваки Гордея непрестанно ходили под бородой. Из под брезента на него смотрел приклад ружья, а в нем два жакана… Всего два, а бандитов одиннадцать, но в кармане есть еще граната… И чтобы дотянуться до них, ему нужно хотя бы мгновение, всего одно мгновение, но как отвлечь эту ржущую ораву, чтобы успеть схватить ружье?.. Внезапно из-под брезента раздался громкий стон. Смех и крики прекратились, а Лыков подъехал вплотную к тарантасу, саблей откинул край брезента и встретил ненавидящий взгляд раненого есаула.
– Мать твою так! Их благородие!..
– Подстрелил-таки я его, касатика, вишь весь в крови! – радостно проговорил толстяк, вынимая саблю из ножен. – Щас я их благородь на голову укорочу!.. Молись богу, сволочь белая! – конный бандит буквально завис над раненым и хищно улыбался в предвкушении расправы. Раненый офицер, лишенный возможности даже пошевелиться, с ненавистью смотрел на своего палача, но, собравшись с силами, бросил ему в лицо:
– Мразь!..
– Так сдохни! – толстяк замахнулся для удара саблей, но в это время раздался выстрел, и он рухнул наземь, уронив саблю в тарантас, прямо на раненого офицера. Это Федька, выхватив наган из-под брезента, в упор выстрелил в роговца, а затем с диким криком вскочил на ноги и продолжал стрелять в сторону бандитов, которые, спасаясь от его пуль, кинулись в разные стороны. Как только началась стрельба, Алена упала на дно тарантаса, увлекая за собой дочь, а Гордей выхватил из-под брезента ружье и выпустил оба заряда в Семена Лыкова. Сила удара была такова, что бандита сбросило с лошади. Теперь и Сергей Барбашов, вынув из-за пазухи пистолет, вел огонь по мечущимся всадникам, и один из них упал с лошади… Бандиты из оцепления, благодушно наблюдавшие за готовящейся расправой над безоружными пленниками, к бою совсем не были готовы и винтовки у многих покоились на спине. Теперь они судорожно рвали их на себя, а те, кто оказался проворнее, уже в следующее мгновение открыл огонь по тарантасу и тем, кто там находился. Жалобно заржала левая пристяжная лошадка и рухнула на колени, сраженная бандитской пулей. Гордей рывком опрокинул на землю под защиту тарантаса Федора и Барбашова и метнул в гущу бандитов гранату. Гулко ухнул взрыв, и еще несколько всадников рухнули наземь, сраженные осколками. Никифор Качура с маузером в руке волчком крутился на лошади, сверкая глазами, кричал одышливо уцелевшим бойцам:
– Отходим, мужики, в цепь!..В цепь!..
Израсходовав все патроны, Барбашов и Федор растерянно сжимали в руках переставшее быть грозным оружие, а Гордей судорожно искал коробку с патронами для ружья, при этом приговаривая:
– Где… где патроны, мать вашу?..
– Батя, они же под облучком… – крикнул Федор перекрывая грохот выстрелов. Он только поднялся, чтобы принести патроны, как две пули смачно впились в деревянные части повозки, обдав парня древесной пылью.
– Куда!..– крикнул Гордея, снова роняя сына на землю. – Я сам…
Между тем партизаны под крики Никифора отошли от места боя, перегруппировались и, поняв, что у пленников кончились боеприпасы, не спеша, с винтовками наизготовку, приближались к месту побоища. Гордей нашел, наконец, коробку с патронами, но покалеченная рука плохо слушалась его, и потому он никак не мог зарядить ружье…
– Эй, там, в коляске, а ну встать и руки вверх! – это уже командовал Никифор. – Смерть ваша пришла!..
Но в ответ прозвучал нестройный залп. Стреляли из ближайших кустов. Еще два бандита упали с лошадей, а оставшиеся осадили коней и стали пятиться, испуганно оглядываясь по сторонам, а затем рванули назад по дороге, по которой еще полчаса назад гнались за своими жертвами. Гордею, наконец, удалось зарядить ружье, он вскинул его и выстрелил дуплетом вслед убегающей троице. Одновременно из кустов раздался еще один залп, и чуть приотставший всадник вместе с лошадью рухнул, как подкошенный…
– Господи, кого ты нам послал во спасение?! Велика твоя милость и наша благодарность тебе безмерна… – Алена, стоя на коленях в тарантасе горячо молилась и клала поклоны навстречу четырем казакам, что вышли из кустов и теперь направлялись к ним.
– Господин есаул! Иван Петрович! Это мы… – с усталой улыбкой на лице говорил черноусый красавец, волоча за собой по траве винтовку. – Едва поспели…
Раненый слабо улыбался, глядя на своего урядника, а потом кинул взгляд на едва переводящего дыхание Гордея и сказал негромко:
– Оглушил ты меня, дядя, своей гранатой… На германской я контузию получил – голова как колокол звенит от каждого взрыва…
– Извиняй, ваше благородие, коли что не так… – отозвался Гордей.
– …Все так, да только шуметь-то не надо было…– теперь есаул, превозмогая боль, улыбался широкой улыбкой.
– Ага, больше не буду…– Гордей понял шутку офицера, поддержал ее и теперь сам улыбался, медленно опускаясь на траву рядом с повозкой, и повторяя, как в забытьи, – вот ей-ей – не буду, никогда больше не буду …
Теперь он уже не улыбался, а пытался подавить нервный смех, который сотрясал все его крепкое жилистое тело.
– Никогда больше так не делай…– словно поджигал его есаул, и сам зашелся в смехе, морщась от боли. – …зачем же шуметь-то?..
– Точно, вашбродь – не буду, никогда не буду…
Урядник, а следом и другие казаки, подошедшие к тарантасу, увидели, как есаул и смуглый черноволосый мужчина с изувеченной рукой и георгиевским крестом на груди, закрыв глаза, заразительно смеются. Прошло мгновение, и уже все казаки поддержали их, огласив округу ядреным хохотом. Федор с Барбашовым какое-то время недоуменно смотрели на смеющихся, а затем и сами забились в приступах смеха. Последними заулыбались Алена с Машей. Они только что обманули верную смерть, и теперь, еще не до конца поверив в свое спасение, эти люди зашлись в безудержном хохоте. Вместе с ним их покидал страх, а в душе обретало место спокойствие и надежда на завтрашний день.
* * *
… Тяжким и многотрудным выдался день накануне диакону Терентию. А ведь с утра ничто не предвещало тех трагических событий, что последовали уже к полудню…
Как всегда, с третьими петухами он проснулся в своей комнатенке, что не первый год снимал у вдовой сорокалетней Екатерины Лапиной. За окном уже разгорался новый день, а сюда, к нему сквозь плотные темные занавески пробился яркий солнечный лучик. Он будил его, бодрил, а главное, обещал, что наступивший и день будет ясным и солнечным…
Сквозь дрему он услышал в бабьем куту легкое движение и перестук посуды: знать, хозяйка уже кашеварит… Вчера они с ней засиделись за вечерним самоваром, а потом, кроме чая, угостила Екатерина Ивановна своего квартиранта доброй яблочной наливкой, что не выводилась в ее хозяйском погребу. Как же – Яблочный Спас!.. Вместе с наливкой такая благость на них снизошла, что почивать они дружно отправились в его комнатку, которую в обиходе он называл кельей. Кровать там была широкая и крепкая, не то, что хозяйская – узкая да скрипучая. Опять же дети рядом спят на полатях… Впрочем, просыпаться утром они привыкли каждый в своей постели. Нечасто такое случалось у них, а когда уж совсем голос плоти становился неудержим, давали себе такую послабку. Скрывали ото всех свои отношения, понимая, что в основе их, как ни крути, лежит блуд, а узаконить свои отношения с женщиной, имеющей двух детей-подростков, не спешил сам «Тереша», как его звала в сладкие ночные минуты хозяйка. Материально он помогал вдове, по хозяйству всю работу мужскую выполнял, как дневную, так и ночную, а все считал себя диакон Терентий вольным человеком. Может к монашеству готовился, а может быть, остановил его пример отца Рафаила. Долго и тяжко болела матушка Евдокия, жена отца Рафаила, а он и все прихожане с глубокой скорбью наблюдали, как вместе с супругой таял их пастырь...
…Служба близилась к концу, как вокруг храма раздалась стрельба, а в него ворвались вооруженные люди. На просьбу молящихся разрешить батюшке закончить богослужение бандиты ответили отказом, и тогда они были изгнаны из храма прихожанами. Вскоре они вернулись, но уже большим числом, повязали всех мужчин, пастыря и повели их на расправу. Никогда не считавший себя трусом, Терентий, тем не менее, пока бандиты и верующие решали вопрос о том, быть службе или нет, успел укрыться в малой ризнице в одном из шкафов, где хранилась одежда и прочая церковная утварь. Более часа просидел он в шкафу и слышал, как громко топали сапогами бандиты, рыская по храму в поисках его, но потом все стихло. Он выбрался из шкафа и уже собирался покинуть свое прибежище, но сквозь плотные шторы, закрывавшие высокие окна храма, увидел, как толпа грязных и пьяных мужиков с красными повязками на папахах и на груди глумилась над отцом Рафаилом… Рванулась с места белая лошадь, а за нею, словно нитка за иголкой, поплыло окровавленное, полуобнаженное тело священника – его пастыря, пастыря сотен, тысяч верующих…
С ужасом он отпрянул от окна, затем рухнул на колени и, сотрясаясь, словно в лихорадке, стал молиться истово, отрешенно, путая слова молитвы. И ничего не было в том странного, ибо молитва его была замешана на страхе и скорби…
– Господи! Помилуй и спаси мя грешного! Чем прогневил я Тебя?! Чем неугоден Тебе отец Рафаил, что Ты отдал его фарисеям на страшную казнь?! Почему Ты терпишь святотатство и душегубство этих бандитов?!.. Господи, с кем мы останемся, если править будут эти палачи?!..
Читая свою молитву, он бил челом оземь, не замечая ту боль, что причинял ему каждый удар головой о гранитный пол ризницы. Внезапно силы оставили его и он лишился чувств…
…Сколько длилось это забытье, сколько времени гуляла его душа между небом и землей, между жизнью и смертью, он не знал, но когда очнулся, в комнате царил полумрак, а за темными шторами скрывалось черное небо, гремел гром и сверкали молнии. И лишь в комнате, где он пребывал, было сухо и тепло. Тело его ослабло, голова гудела, словно туда ему вставили церковный колокол и непрестанно били в него.
Он сел на полу, огляделся. Рядом никого не было, убранство ризницы – раскиданные вещи, опрокинутая мебель – под покровом темноты напоминало ему картину страшного апокалипсиса, а себя он ощущал последним человеком на Земле. Не знал он, что бандиты не раз обежали все залы храма в поисках его но, помня приказ командира, чтобы ни одна вещь не была разрушена или вынесена из храма, не осмелились вскрывать сундуки и шкафы, что загромождали собой помещение ризницы, и только потому он уцелел. В мерцающем сознании его настойчиво билась одна мысль: храм бандиты непременно сожгут, а значит сгорит и он… Надо быстрее уходить отсюда. Собравшись с силами, он пошел к черному ходу, ведущему на глухой пустырь за основным зданием храма, где он, озираясь по сторонам, зачастую, на четвереньках, забрался в заросли малины, что заполонили весь угол на пустыре, и уже оттуда под покровом ночи добрался до дому…
Открывшая ему на стук дверь Катерина не узнала своего постояльца. Мокрый, грязный, со всклоченными волосами и бородой, диакон смотрел на нее безумными глазами и приговаривал:
– Конец света пришел!.. Диавол и вся его нечистая сила одолела род людской… Бесы! Кругом бесы!..
Негромко, с подвывом, боясь разбудить детей, ему вторила хозяйка:
– Господи, батюшку-то за что исказнили, ироды?! Я ведь и на тебя свечку поставила, Тереша, а ты, мой хороший, живой и здравый… Господи, спаси нас всех в это страшное время!..
Не раздеваясь, в сапогах, мокрый и грязный, Терентий рухнул на свое ложе и забылся тревожным сном… Всю ночь его преследовали страшные события дня минувшего, заставляя тревожно вскрикивать во тьме и скрежетать зубами. Лишь под утро он обрел покой и ему приснился чудный сон…
… Его тесная и мрачная комнатка вдруг озарилась каким-то дрожащим ярким лунным светом, зазвучала небесная музыка, словно тысячи мелких и сладкозвучных колокольчиков наполнили ее, а в двери, что распахнулись сами собой, вошел отец Рафаил. Бледный лицом, он пребывал в сияющем белоснежном облачении и с золотым венцом на голове. Движения его были медленны и величественны, а направлялся он к кровати, где возлежал Терентий. Глаза диакона были широко раскрыты и полны ужаса. Одной рукой он прикрывал лицо, а другой делал движения, словно изгонял привидение.
– Брат мой, я вижу, ты пребываешь в скорби и печали по мне и тем нашим прихожанам, что пали жертвой произвола безбожников. Брат! Ты устрашился своего венца, но он ждет тебя… ступай за ним утром…
С рыданием Терентий бросился на колени перед сияющим образом:
– Прости, отче! Слаб человек… оставили силы…
Видение исчезло, но в ушах диакона все еще звучал негромкий голос пастыря:
– Восстань, мой брат! Прииди и возложи сей венец на главу свою, ибо таков удел всех верующих во Христа нашего Вседержителя! Аминь!…
…Рано утром, когда ветер еще не сумел разогнать грозовые тучи, всю ночь ходившие над Салаирской землей, Терентий прочитал все утреннее молитвенное правило, умылся, надел чистое белье и также, не спеша и читая молитвы, обрядился в священные диаконовские одежды и отправился в стан врагов, где его ждал терновый венец, где его ожидало бессмертие…
* * *
… Застигнутые в пути ночной темнотой и грозой, Никифор и Филька Огольцов свернули с дороги и укрылись в лесу. Лишь под утро, промокшие, замерзшие и голодные, они добрались до Салаира, но на въезде в поселок были задержаны сторожевой охраной. Понимая, что за самовольное оставление части во время боя ответ нести придется перед самим командиром, Никифор стал выяснять, где остановился Рогов, а попутно выпытывал, как прошла ночь в поселке.
– Да все ладно, Никифор, – с охотой принялся рассказывать старый бородатый партизан. – Мужиков, что в церкви нам препятствие чинили, плетьми посекли… по тридцать каждому…
– Да, не ври, Лексей, по двадцать…
– Как же по двадцать, когда по тридцать…
Подошли еще два бойца, и вступили в разговор.
– Да как же тридцать, когда я сам вот этой вот рукой двадцать плетей всыпал какому-то молодому пареньку… – горячо доказывал один из спорщиков.
– Ну, уж коли своёй собственной рукой порол, то, видно, так оно и есть, – сдался бородач. – Потом, значит, гулять стали, девок да баб по дворам щупать … Некоторые мужики на рога полезли – приструнили как надо…
– А это как? – спросил Никифор.
– Как? Как? Лежат вон они кучкой около памятника Ляксандру второму или третьему… Бог их разберет этих инператоров… Григорий Федорыч запретил забирать по домам – утром, говорит, закопаем их и разберемся: ежели кого за дело порешили – ничего не будет, а ежели зазря загубили душу – того самого к стенке!..
– То-то Юрка Коломыцев из первой сотни вчера на ночь глядя куда-то наладился… пришил кого-то почем зря, а теперь в бега подался…
– Ох, и болтун ты, дед! Говори короче, – одернул старика Никифор.
– Ну, так чо, значит?.. Девок да баб много перемяли за ночь немеряно, и сейчас еще они где-то ревут, да вот только мы на службу заступили, нам-от топерь некогда воевать с нимя…
– Ах ты, черт старый! – ругнулся Никифор, – тебе бы у бабки своей под боком лежать да соску сосать, а он на девок разбежался?!
Стоявшие рядом мужики дружно заржали. Это был смех удовле-творенных и довольных собой самцов.
–… Памятник инператору мужики полезли ломать, да не одолели спьяну-то. Только и смогли, что железную калитку ему на голову накинуть… Хоть так досадить ксплотатору! Ну, а Григорий Федорыч на постой определился к купцу местному. Его, говорят, к стенке, а дочку – в постель! Гулеванил, говорят, всю ночь, да только нас туды не звали…
Мужики снова заржали, и стали объяснять, где найти дом того купца…
– Появились, стервецы! – жестко приветствовал их Степан Горшков. – Где же вы были всю ночь, и где остальные бойцы?
– Нет остальных… – глухо ответил Никифор. – Всех положили…
– Кто? – взревел Горшков. – Кто их положил, если бой здесь шел, в поселке?
– А положил их тот мужик клещнястый, с Георгием который…
– Один?!
– Ну, с ним пацан какой-то был, да этот барин с пуговицами, а потом и казачки возвернулись и подсобили …
– Какие казачки? Вы же командиру доложили, что всех их постреляли, а двоих раненых привезли с собой… Наврали?!..
– Ну, так получилось, что они уцелели…вот… а потом…
– Вот что, Никифор, мне твои выкрутасы давно надоели, и этот…Филька только и норовит кому башку отрубить… Командир уже проснулся… Идем к нему…
– Нет, Степан, не пойду… Он еще, поди, не охмеленный… Я помню как он под горячую руку Епифану Косачеву башку проломил безменом… Нет, Степан, уволь…
– А не уволю! Вчера мне из-за Семки Лыкова плетью попало, а теперь и того хуже будет…
– Так нас Сенька-то и сбудоражил… Мы-то казачков прогнали, доложили, как положено, а тут Семен полез с разговорами: догоним, бабы ваши, а клещнястый мой!..
– Ну, и где твой Лыков?
– Так… это… Его тот клещнястый-то и порешил из двух стволов… Окромя этого у них по револьверу у каждого оказалось, да еще граната…
– Понятно! В бой не хотели идти под пули, шкуру берегли, а тут сами на рожон наскочили: один мужик лапотный вас как щенков положил!.. Нет уж, Никифор, извиняй, но вы оба сейчас пойдете со мной, – он выхватил маузер из кобуры и направил на оторопевших мужиков. Потом, не оборачиваясь, крикнул двум бойцам, что во дворе на костре готовили варево, – Фома, Игнат, а помогите-ка мне доставить этих дезертиров к командиру…
Предварительно разоружив обоих, Горшков повел их в дом к командиру.
…Весь в белом исподнем, с взлохмаченными волосами и помятым лицом, Рогов сидел на широкой кровати в просторной купеческой спальне. У стены под одеялом угадывалось женское тело, а открытая щиколотка ноги говорила за то, что эта женщина молода и, должно быть, хороша собой. Рогов держал в руке большой бокал на ножке, наполненный коньяком, лениво отхлебывал и бранился на ординарца:
– На кой черт с утра коньяк жрать? Говорено же вам не раз, что с утра даже скотина не пьет!.. Квасу нет, что ли, Фадей?
– Нету, Григорий Федорыч, все обыскались…
– Ну, ведь лето же, самое время окрошку жрать! К соседям пошли кого-нибудь…
– Уж послано, Григорий Федорыч…
– У-ух, какой ты лентяй! Нет, придется Семку Лыкова назад возвертать…
Дрянной человечишко, а крутится как змей! У черта из задницы огонь достанет!..
Одеяло за спиной красного командира слегка шевельнулось, и раздался тонкий девичий плач.
– Ну, что опять? – поморщился Рогов. – Что сейчас-то реветь? Отца уже не вернешь, плачь-не плачь, а вот мать вернут, если ее мои бойцы не заездили… Ну, и тебе целку назад никто не вернет... Всем ее ломают, вот и твой черед пришел... Радуйся, что у тебя первым мужиком был красный командир Григорий Рогов! Фу!– дохнул он в сторону, и залпом выпил остатки коньяка. Зарычал, дернул плечами и сказал:
– Если квасу не найдешь, Фадей, быть тебе битым!
–Григорий Федорыч… – начал канючить ординарец, но в это время с ведром в руках вошел боец. – Слава тебе господи! Нашел!..– Фадей схватил ведро, большим ковшиком зачерпнул квас и поднес командиру.
– То-то же… – Рогов долго и аппетитно пил, и только закончив трапезу, заметил в дверях Степана Горшкова.
– Ты что так рано? Видишь, я еще нагишом…
– Григорий Федорович, я тут двух мудаков арестовал, и хочу, чтобы ты сам их послушал… Ты же спрашивал про Лыкова, про казаков…
– Ну? Казаков, что побежали в Брюханово – убили, пленных – расстреляли, а Лыков… мне он не нужен, у меня вон Фадей теперь ординарец…
От большой порции коньяка Рогов хмелел на глазах, и потому Степан поспешил вытолкнуть на середину зала доставленных под конвоем Никифора и Фильку Огольцова.
– Докладывайте командиру, товарищи красные партизаны, где были и что делали!..
…Помрачнел Рогов, слушая путаные объяснения своих вояк.
– Вы меня обманули, когда сказали, что всех казачков порешили… Раз! Самовольно оставили место сражения – два! Дезертиры, мать вашу!.. Расстреляю!..
– Товарищ командир…– со слезами в голосе причитал Никифор, стоя на коленях перед пьяным Роговым, затем оглянулся на стоявшего рядом Огольцова и с силой дернул его за полу кафтана, поставив на колени рядом с собой.– Ишь, гордец выискался! Я за твою сраную жизнь один убиваться не буду – сам поползай. – А потом он снова обратился к Рогову.– Мы ить не от боя бегали, Григорий Федорыч, мы ить бились там насмерть… Мы не дезертиры!..
– Вы бились там?!.. Один мужик вас положил, девятерых!.. Он, этот Кузнецов один бы вас добил, вояки херовы!.. Вы опозорили имя красного партизана!.. Вы опозорили мое имя!..
Заметив, что глаза Рогова налились кровью, а руки шарят по кровати в поисках оружия, Никифор, а вслед за ним и Филька Огольцов, стали гулко биться лбами о деревянный пол купеческого дома и громко причитать:
– Товарищ командир, Григорий Федорыч, отец родной, помилуй!.. Дозволь самим исправить ошибку! Не казни, а помилуй!..
В это самое время девушка на кровати снова заголосила, чем разрядила гнев красного командира. Он резко сорвал с нее одеяло, и взгляду его бойцов предстало обнаженное тело зареванной красавицы лет семнадцати. Она лежала вниз лицом и причитала:
– Тятя… маманя…
– …Твою мать! И так всю ночь! Надоела она мне… Фадей, убери ее отселева, покоя от нее нет…
Оставив самовар, Фадей подскочил к постели и потянул девушку за руку. Она пыталась схватить что-то из одежды, но ординарец как есть, нагишом, вытащил ее из избы и передал на руки Игнату и Фоме, подмигнув при этом:
– В сарай ее, но без меня не начинать! Убью!..
Увидев, что Степан Горшков, да уже поуспокоившиеся Никифор с Филькой с интересом разглядывают кровяные пятна на простыне, Рогов лениво махнул:
– Девица попалась… Морока одна с девками! То ли дело баба!..
Внезапная смена темы разговора загасила гнев командира, и теперь он уже смотрел на своих провинившихся бойцов без свирепости.
– А где этот засранец Семка Лыков?
– Так, его этот кавалер с Георгием порешил…
– Орел, мужик! Жалко, что не пошел в мой отряд… А Семка-то, видно, хотел с ним посчитаться за свой позор, да вас с собой позвал, так?
– Так точно, Григорий Федорыч…
– Вот он и показал Семке и вам всем, придуркам, как надо воевать… Убью, суки!..
Снова распластались на полу Филька с Никифором, а Степан Горшков подошел поближе к кровати, чтобы успеть остановить быстрого на расправу командира. Впрочем, гнев Рогова так же быстро угас, как и возгорелся.
– Ввечеру нам нужно убираться отсюда, а то колчаки нас тут прихлопнут… На родину пойдем, на Алтай, а вы, идиоты возьмете у Степана тридцать… нет, сорок бойцов и ступайте вслед за этим кавалером… Кузнецов, кажется? Вот ты, Никифор, привезешь мне его клещнястую руку и Георгия – тогда пощажу и даже награду дам, а нет – расстреляю перед строем! А тебя, хорек вонючий, – он кинул беглый взгляд на Огольцова, – на крюк повешу за ребро!.. И не надейтесь, что убежите от меня! Лучше сразу копайте себе могилу и сами зарывайтесь в ней – таков мой сказ!..
– Григорий Федорыч, – теперь уже взмолился Степан Горшков, – у меня вчера в бою в поселке погибло шесть человек, Лыков увел и погубил девять человек, да если они заберут сорок человек, кто у меня в сотне останется? С кем я буду тебя-то охранять?
– Правильно говоришь, Степан…Отбери-ка ему человек тридцать-сорок поплоше, кого не жалко, а Никифор за них башкой ответит, да еще пригонит в Жуланиху лошадей верховых и деньжат поболе… Будешь делать экспроприацию! Попробуй только не сделать!.. А теперь прочь с моих глаз!..
…Получив такой приказ командира, Степан Горшков, Никифор Качура и Филька Огольцов направились к выходу, но в это время дверь в купеческие покои распахнулась настежь и на пороге возник священник в праздничном одеянии, а за ним вслед двигались трое богомольцев мужчин и одна женщина: старые, убогие, завсегдатаи церковной паперти. Эта маленькая процессия шла медленно, голова диакона Терентия была приподнята вверх, а взгляд направлен поверх голов присутствующих в помещении людей. Негромким голосом он пел молитву, а идущие следом вторили ему.
– Кудыпрешь?! – взревел Степан Горшков, заступая путь диакону и его спутникам и размахивая маузером перед его, казалось бы, закаменевшим лицом. Филька и Никифор уперлись руками в грудь Терентия, но, едва доходившие ему до плеча, они не смогли его остановить, и потому роговцы под этим тихим, но неудержимым напором вынуждены были отступить внутрь комнаты.
– Где часовой? Где охрана? – продолжал кричать Горшков. Он грубо ткнул маузером в грудь диакона, и только после этого движение вперед прекратилось.
– Да тут я, Степан Северьяныч, – плачущим голосом проговорил небольшого роста мужичок с красной лентой на груди и обрезом в руках.
– Один я… не совладаю с имя…
– А где же остальные? Где охрана?..
– Дак, оне все в сараюшке… там купецку дочку мозолят, а меня одного оставили…
– А Фадей где?
– И он тамо-ка… Он и затеял блуд этот…
На какое-то время установилась абсолютная тишина, которую вдруг разорвал тонкий, едва различимый человеческим ухом звук: словно натянутая струна лопнула …
– Ой! Чтой-то было?.. – Горшков насторожено оглядел всех присутствующих в комнате, сдвинул на затылок фуражку, – будто что-то надломилось, а?..
– Степан, а глянькось на зеркало? – испуганно прошептал Никифор Качура, – это оно тренькнуло и треснуло… Старики сказывают: помереть должен кто-то, кто при этом был…Свят-свят, чур не я!..
– Это мы еще посмотрим: ты или не ты… – осипшим голосом отозвался Горшков, внимательно разглядывая трещину на зеркале, разделившую его наискось, из угла в угол… – Спаси нас, крестная сила!..– и перекрестился рукой, в которой был зажат маузер.
И только сейчас все присутствовавшие вдруг поняли, что их легендарный командир хранит молчание. Степан резко обернулся и увидел, что Рогов, вытянувшись в струну, продолжал сидеть на кровати в исподнем. Глаза его были безумны, рот беззвучно открывался, но ни одно слово не вылетело из него, а вытянутая рука была направлена в сторону диакона.
– Я же… я же тебя убил вчера!?. Ты пришел за мной… и их привел?..
– Смерть твоя близко!.. Ждет тебя геенна огненная и вечные мучения в аду за те злодейства, что ты совершил, за те жизни, что ты отнял у праведных людей!.. Да будет проклят весь твой род до третьего колена!..
Роговцы с ужасом смотрели на своего командира, на диакона и, казалось, были готовы пасть ниц перед этим могучим человеком в рясе, который безбоязненно говорил страшные слова тому, перед кем трепетали сотни, тысячи людей… Прошли мгновения звонкой тишины и что-то незримо изменилось в зале, Рогов как-то странно поежился, вздрогнул всем телом, огонь безумия потух в его глазах, и теперь он заговорил голосом, уже привычным для своих бойцов – властным и насмешливым…
– Фу, черт!.. Позабавил ты меня, поп, спозаранку!.. Давно мне не было так весело!.. Ну, сбежал ты вчера от моих орлов, а сегодня-то зачем пожаловал? Или надеешься на божью помощь? Зазря! Я расстреляю тебя и тех придурков, что пришли с тобой! И твой Господь, появись он здесь сейчас… Я бы его тоже к стенке поставил!.. – Рогов рассмеялся зло и сухо.
– Богохульствуешь, ирод рода человеческого!..– Диакон выдержал паузу, словно подыскивая нужное для ответа слово, и вдруг выпалил, глядя в упор в налитые кровью от беспробудного пьянства глаза главного бандита. – Гад ты, Рогов! Последняя гадина!..
– Расстрелять их всех, Степан… около памятника этому… Александру-освободителю, ха-ха-ха! Прочь все отсюда!..
И тут же закричал истошным голосом:
– Фадей, мать твою так! Коньяка мне и квасу!..
Фадей, возвращавшийся из сарая с чувством исполненного долга, пропустил в дверях бойцов, что повели диакона и богомольцев на расстрел и, наполнив бокал коньяком, подал его командиру. Несмотря на ранний час, Рогов выглядел усталым, дыхание его было прерывистым, по лицу струился пот. Хлебнув коньяка, он кивнул на открытое окно, откуда продолжали доноситься жалобные стоны купеческой дочки.
– Как она?
– Да дюжит пока…– пожал плечами Фадей, отводя глаза в сторону.
– И сколько вас там паразитов?
– Да только наш взвод… да и то не все… старики отказались…
– А где ее мать? Купчиха где?
– Дак, мужики сказывали, померла… но, ей-ей, Григорий Федорыч, не наш грех! Это ее второй и третий взвод укатали… Все ночь резвились… Прости, Господи, ее душу грешную…
Рогов мрачно смотрел на ординарца и в глазах его вновь появились сполохи безумия.
– Господи! И с кем же я буду строить мужицкую республику-то?!.. – Он залпом допил коньяк, рухнул на меченую кровью постель и захрапел…
… Спустя полчаса в раскрытые окна купеческой спальни со стороны церкви долетел нестройный ружейный залп. Фадей быстро перекрестился и с опаской глянул на Рогова. Тот спал крепко и одно-временно тревожно, всхлипывая во сне и скрежеща зубами, словно чем-то недовольный. А для недовольства у красного командира Рогова причин просто не было. Он был пьян, сыт, обласкан купеческой дочкой, пусть и насильно, и теперь спал в мягкой чужой кровати. Последний приказ, отданный им перед сном, был исполнен: у подножия памятника императору Александру 11 его верные приспешники расстреляли диакона Терентия и еще около десятка прихожан, кто попал им под руку на церковной площади. Чуть позже два бойца сложили тела убиенных на две телеги и отвезли их в глубокий лог в районе поселка Гавриловка, где накануне бандитами были брошены останки отца Рафаила. Спешно побросав тела расстрелянных с крутого берега лога, роговцы заспешили от этого страшного места…
Вскоре над этим местом стал появляться мерцающий свет. Чуть позже пробился источник, где вода бурлила и пузырилась, а потом весь лог залило водой. В одном месте водоема из самой глубины его наверх поднимался столб воздушных пузырей, словно сама земля пыталась вздохнуть всей грудью. Вода здесь была очень приятна на вкус, холоднаи не замерзала даже в сильные морозы. Верующие к святому источнику в поселке Гавриловка шли зимою и летом. А много лет спустя, уже в ХХ1 веке, здесь поднялся храм Божьей Матери «Всецарицы»…
Теперь уже и Барбашов с Федором упирались рядом с Гордеем, но колеса утонули в грязи по самую ступицу.
– Все! – обреченно выдохнул Гордей.– Алена, Маша, Федор – бегом в лес!.. По кочкам, по сухому уходите в чащу, авось не полезут, ироды, в болото, а мы… Мы их тут придержим чуток… Видишь, Сергей Иванович, и пистолетик твой сгодился! Не страшно, а? – голос Гордея был жесткий, с хрипотцой (Алена давно заметила, что в минуту опасности голос у мужа всегда садился и становился сиплым).
– Н-нет, Г-гордей Михайлович, я г-готов…– у него в руках появился браунинг. – Я сейчас…
– Затвор передерни и спрячь пока в карман пиджака, на груди… вроде как документы. Ежели они у тебя его в руках увидят – сразу убьют…
– Что случилось? … – слабым голосом спросил есаул и открыл глаза.
– Похоже, «…последний парад наступает…», ваше благородие… Те, кто за вами гнался, теперь и за нами гонятся… Роговцы!
– Где…где мой револьвер? – он повел глазами вокруг.
– Федя, где наган? – строго спросил Гордей.
– А вот он… – юноша осторожно вынул из-под раненого оружие.
– Вот как, а я даже не почувствовал … Дай-ка мне его, паренек…
Федор вложил револьвер в руку есаула. Пальцы судорожно вцепились в него, и тут же безвольно разжались, выпустив вороненый металл.
– Отвоевал… – слабо выдохнул офицер и его взгляд обреченно ушел в небо.
– Не трожь! – одернул сына Гордей, видя, как тот потянулся к револьверу, – прикрой брезентом их благородие и… Марш с матерью в лесок! А вы? Вы что сидите? Бегом в лес! – Теперь голос Гордея звенел, а на шее обозначились все жилы. – Аленушка, доченька… бегом же, ну…
– Поздно, Гордей, поздно…– отрешенным голосом отозвалась Алена, – они уже здесь…
* * *
Кузнецов обернулся: прямо на него конем наезжал Семен Лыков. Его глаза то и дело перескакивали с Гордея на женщин и обратно, а на широкоскулом лице застыла злорадная улыбка. Рядом с ним, судо-рожно сжимая в руках обрез, пристроился худосочный Филипп Оголь-цов и мужик с лицом, заросшим черным волосом по самые глаза. Чуть поодаль Никифор Качура, с грязным и голым торсом, в овчинной без-рукавке. Он приказал бойцам окружить беглецов полукругом. Их было одиннадцать, и в глазах каждого пленники видели себе приговор…
– Ну, что, Кузнецов, думал так просто от меня отделаться? Ан нет. Обидел ты меня крепко, опозорил перед моими товарищами и боевым командиром, и потому смерть лютую встретишь, но сперва ты вдоволь насмотришься, как мы потешимся с твоими бабами… А может потом и тебе разрешим с ними напоследок побаловаться, а мужики? – он обернулся в полуоборота к своим приспешникам, а в ответ раздался громкий хохот и шутки.:
– Конечно, разрешим, только опосля нас…
Гордей и Барбашов стояли около тарантаса с поднятыми на уровне плеч руками, Алена и Маша сидели на сиденье покосившегося тарантаса, а Федор, едва успел накинуть брезент на раненого есаула, и был застигнут сидящим на полу тарантаса. Рукой он чувствовал под брезентом наган, рядом лежало отцовское ружье, но бандиты зорко следили за каждым движением пленников.
– Ну, что, Филька, забирай баб и веди их туда, где посуше, негоже красным партизанам в грязи валяться…
– А мужиков-то в расход, что ли?
– Э-э, нет, Филипп, я же обещал господину георгиевскому кавалеру показать, как мы его баб будем ласкать, а там, глядишь, ему дадим попробовать…
– Зря ты, Семен, антимонию разводишь, – недовольно проговорил Качура, подъезжая к тарантасу, – больно шустер этот георгиевский кавалер, кабы опять чего не отчебучил…
– А вот ты, Никишок, и покарауль его со своими хлопцами, пока мы баб его здесь раскинем…
Алена и Маша замерли с белыми лицами, а желваки Гордея непрестанно ходили под бородой. Из под брезента на него смотрел приклад ружья, а в нем два жакана… Всего два, а бандитов одиннадцать, но в кармане есть еще граната… И чтобы дотянуться до них, ему нужно хотя бы мгновение, всего одно мгновение, но как отвлечь эту ржущую ораву, чтобы успеть схватить ружье?.. Внезапно из-под брезента раздался громкий стон. Смех и крики прекратились, а Лыков подъехал вплотную к тарантасу, саблей откинул край брезента и встретил ненавидящий взгляд раненого есаула.
– Мать твою так! Их благородие!..
– Подстрелил-таки я его, касатика, вишь весь в крови! – радостно проговорил толстяк, вынимая саблю из ножен. – Щас я их благородь на голову укорочу!.. Молись богу, сволочь белая! – конный бандит буквально завис над раненым и хищно улыбался в предвкушении расправы. Раненый офицер, лишенный возможности даже пошевелиться, с ненавистью смотрел на своего палача, но, собравшись с силами, бросил ему в лицо:
– Мразь!..
– Так сдохни! – толстяк замахнулся для удара саблей, но в это время раздался выстрел, и он рухнул наземь, уронив саблю в тарантас, прямо на раненого офицера. Это Федька, выхватив наган из-под брезента, в упор выстрелил в роговца, а затем с диким криком вскочил на ноги и продолжал стрелять в сторону бандитов, которые, спасаясь от его пуль, кинулись в разные стороны. Как только началась стрельба, Алена упала на дно тарантаса, увлекая за собой дочь, а Гордей выхватил из-под брезента ружье и выпустил оба заряда в Семена Лыкова. Сила удара была такова, что бандита сбросило с лошади. Теперь и Сергей Барбашов, вынув из-за пазухи пистолет, вел огонь по мечущимся всадникам, и один из них упал с лошади… Бандиты из оцепления, благодушно наблюдавшие за готовящейся расправой над безоружными пленниками, к бою совсем не были готовы и винтовки у многих покоились на спине. Теперь они судорожно рвали их на себя, а те, кто оказался проворнее, уже в следующее мгновение открыл огонь по тарантасу и тем, кто там находился. Жалобно заржала левая пристяжная лошадка и рухнула на колени, сраженная бандитской пулей. Гордей рывком опрокинул на землю под защиту тарантаса Федора и Барбашова и метнул в гущу бандитов гранату. Гулко ухнул взрыв, и еще несколько всадников рухнули наземь, сраженные осколками. Никифор Качура с маузером в руке волчком крутился на лошади, сверкая глазами, кричал одышливо уцелевшим бойцам:
– Отходим, мужики, в цепь!..В цепь!..
Израсходовав все патроны, Барбашов и Федор растерянно сжимали в руках переставшее быть грозным оружие, а Гордей судорожно искал коробку с патронами для ружья, при этом приговаривая:
– Где… где патроны, мать вашу?..
– Батя, они же под облучком… – крикнул Федор перекрывая грохот выстрелов. Он только поднялся, чтобы принести патроны, как две пули смачно впились в деревянные части повозки, обдав парня древесной пылью.
– Куда!..– крикнул Гордея, снова роняя сына на землю. – Я сам…
Между тем партизаны под крики Никифора отошли от места боя, перегруппировались и, поняв, что у пленников кончились боеприпасы, не спеша, с винтовками наизготовку, приближались к месту побоища. Гордей нашел, наконец, коробку с патронами, но покалеченная рука плохо слушалась его, и потому он никак не мог зарядить ружье…
– Эй, там, в коляске, а ну встать и руки вверх! – это уже командовал Никифор. – Смерть ваша пришла!..
Но в ответ прозвучал нестройный залп. Стреляли из ближайших кустов. Еще два бандита упали с лошадей, а оставшиеся осадили коней и стали пятиться, испуганно оглядываясь по сторонам, а затем рванули назад по дороге, по которой еще полчаса назад гнались за своими жертвами. Гордею, наконец, удалось зарядить ружье, он вскинул его и выстрелил дуплетом вслед убегающей троице. Одновременно из кустов раздался еще один залп, и чуть приотставший всадник вместе с лошадью рухнул, как подкошенный…
– Господи, кого ты нам послал во спасение?! Велика твоя милость и наша благодарность тебе безмерна… – Алена, стоя на коленях в тарантасе горячо молилась и клала поклоны навстречу четырем казакам, что вышли из кустов и теперь направлялись к ним.
– Господин есаул! Иван Петрович! Это мы… – с усталой улыбкой на лице говорил черноусый красавец, волоча за собой по траве винтовку. – Едва поспели…
Раненый слабо улыбался, глядя на своего урядника, а потом кинул взгляд на едва переводящего дыхание Гордея и сказал негромко:
– Оглушил ты меня, дядя, своей гранатой… На германской я контузию получил – голова как колокол звенит от каждого взрыва…
– Извиняй, ваше благородие, коли что не так… – отозвался Гордей.
– …Все так, да только шуметь-то не надо было…– теперь есаул, превозмогая боль, улыбался широкой улыбкой.
– Ага, больше не буду…– Гордей понял шутку офицера, поддержал ее и теперь сам улыбался, медленно опускаясь на траву рядом с повозкой, и повторяя, как в забытьи, – вот ей-ей – не буду, никогда больше не буду …
Теперь он уже не улыбался, а пытался подавить нервный смех, который сотрясал все его крепкое жилистое тело.
– Никогда больше так не делай…– словно поджигал его есаул, и сам зашелся в смехе, морщась от боли. – …зачем же шуметь-то?..
– Точно, вашбродь – не буду, никогда не буду…
Урядник, а следом и другие казаки, подошедшие к тарантасу, увидели, как есаул и смуглый черноволосый мужчина с изувеченной рукой и георгиевским крестом на груди, закрыв глаза, заразительно смеются. Прошло мгновение, и уже все казаки поддержали их, огласив округу ядреным хохотом. Федор с Барбашовым какое-то время недоуменно смотрели на смеющихся, а затем и сами забились в приступах смеха. Последними заулыбались Алена с Машей. Они только что обманули верную смерть, и теперь, еще не до конца поверив в свое спасение, эти люди зашлись в безудержном хохоте. Вместе с ним их покидал страх, а в душе обретало место спокойствие и надежда на завтрашний день.
* * *
… Тяжким и многотрудным выдался день накануне диакону Терентию. А ведь с утра ничто не предвещало тех трагических событий, что последовали уже к полудню…
Как всегда, с третьими петухами он проснулся в своей комнатенке, что не первый год снимал у вдовой сорокалетней Екатерины Лапиной. За окном уже разгорался новый день, а сюда, к нему сквозь плотные темные занавески пробился яркий солнечный лучик. Он будил его, бодрил, а главное, обещал, что наступивший и день будет ясным и солнечным…
Сквозь дрему он услышал в бабьем куту легкое движение и перестук посуды: знать, хозяйка уже кашеварит… Вчера они с ней засиделись за вечерним самоваром, а потом, кроме чая, угостила Екатерина Ивановна своего квартиранта доброй яблочной наливкой, что не выводилась в ее хозяйском погребу. Как же – Яблочный Спас!.. Вместе с наливкой такая благость на них снизошла, что почивать они дружно отправились в его комнатку, которую в обиходе он называл кельей. Кровать там была широкая и крепкая, не то, что хозяйская – узкая да скрипучая. Опять же дети рядом спят на полатях… Впрочем, просыпаться утром они привыкли каждый в своей постели. Нечасто такое случалось у них, а когда уж совсем голос плоти становился неудержим, давали себе такую послабку. Скрывали ото всех свои отношения, понимая, что в основе их, как ни крути, лежит блуд, а узаконить свои отношения с женщиной, имеющей двух детей-подростков, не спешил сам «Тереша», как его звала в сладкие ночные минуты хозяйка. Материально он помогал вдове, по хозяйству всю работу мужскую выполнял, как дневную, так и ночную, а все считал себя диакон Терентий вольным человеком. Может к монашеству готовился, а может быть, остановил его пример отца Рафаила. Долго и тяжко болела матушка Евдокия, жена отца Рафаила, а он и все прихожане с глубокой скорбью наблюдали, как вместе с супругой таял их пастырь...
…Служба близилась к концу, как вокруг храма раздалась стрельба, а в него ворвались вооруженные люди. На просьбу молящихся разрешить батюшке закончить богослужение бандиты ответили отказом, и тогда они были изгнаны из храма прихожанами. Вскоре они вернулись, но уже большим числом, повязали всех мужчин, пастыря и повели их на расправу. Никогда не считавший себя трусом, Терентий, тем не менее, пока бандиты и верующие решали вопрос о том, быть службе или нет, успел укрыться в малой ризнице в одном из шкафов, где хранилась одежда и прочая церковная утварь. Более часа просидел он в шкафу и слышал, как громко топали сапогами бандиты, рыская по храму в поисках его, но потом все стихло. Он выбрался из шкафа и уже собирался покинуть свое прибежище, но сквозь плотные шторы, закрывавшие высокие окна храма, увидел, как толпа грязных и пьяных мужиков с красными повязками на папахах и на груди глумилась над отцом Рафаилом… Рванулась с места белая лошадь, а за нею, словно нитка за иголкой, поплыло окровавленное, полуобнаженное тело священника – его пастыря, пастыря сотен, тысяч верующих…
С ужасом он отпрянул от окна, затем рухнул на колени и, сотрясаясь, словно в лихорадке, стал молиться истово, отрешенно, путая слова молитвы. И ничего не было в том странного, ибо молитва его была замешана на страхе и скорби…
– Господи! Помилуй и спаси мя грешного! Чем прогневил я Тебя?! Чем неугоден Тебе отец Рафаил, что Ты отдал его фарисеям на страшную казнь?! Почему Ты терпишь святотатство и душегубство этих бандитов?!.. Господи, с кем мы останемся, если править будут эти палачи?!..
Читая свою молитву, он бил челом оземь, не замечая ту боль, что причинял ему каждый удар головой о гранитный пол ризницы. Внезапно силы оставили его и он лишился чувств…
…Сколько длилось это забытье, сколько времени гуляла его душа между небом и землей, между жизнью и смертью, он не знал, но когда очнулся, в комнате царил полумрак, а за темными шторами скрывалось черное небо, гремел гром и сверкали молнии. И лишь в комнате, где он пребывал, было сухо и тепло. Тело его ослабло, голова гудела, словно туда ему вставили церковный колокол и непрестанно били в него.
Он сел на полу, огляделся. Рядом никого не было, убранство ризницы – раскиданные вещи, опрокинутая мебель – под покровом темноты напоминало ему картину страшного апокалипсиса, а себя он ощущал последним человеком на Земле. Не знал он, что бандиты не раз обежали все залы храма в поисках его но, помня приказ командира, чтобы ни одна вещь не была разрушена или вынесена из храма, не осмелились вскрывать сундуки и шкафы, что загромождали собой помещение ризницы, и только потому он уцелел. В мерцающем сознании его настойчиво билась одна мысль: храм бандиты непременно сожгут, а значит сгорит и он… Надо быстрее уходить отсюда. Собравшись с силами, он пошел к черному ходу, ведущему на глухой пустырь за основным зданием храма, где он, озираясь по сторонам, зачастую, на четвереньках, забрался в заросли малины, что заполонили весь угол на пустыре, и уже оттуда под покровом ночи добрался до дому…
Открывшая ему на стук дверь Катерина не узнала своего постояльца. Мокрый, грязный, со всклоченными волосами и бородой, диакон смотрел на нее безумными глазами и приговаривал:
– Конец света пришел!.. Диавол и вся его нечистая сила одолела род людской… Бесы! Кругом бесы!..
Негромко, с подвывом, боясь разбудить детей, ему вторила хозяйка:
– Господи, батюшку-то за что исказнили, ироды?! Я ведь и на тебя свечку поставила, Тереша, а ты, мой хороший, живой и здравый… Господи, спаси нас всех в это страшное время!..
Не раздеваясь, в сапогах, мокрый и грязный, Терентий рухнул на свое ложе и забылся тревожным сном… Всю ночь его преследовали страшные события дня минувшего, заставляя тревожно вскрикивать во тьме и скрежетать зубами. Лишь под утро он обрел покой и ему приснился чудный сон…
… Его тесная и мрачная комнатка вдруг озарилась каким-то дрожащим ярким лунным светом, зазвучала небесная музыка, словно тысячи мелких и сладкозвучных колокольчиков наполнили ее, а в двери, что распахнулись сами собой, вошел отец Рафаил. Бледный лицом, он пребывал в сияющем белоснежном облачении и с золотым венцом на голове. Движения его были медленны и величественны, а направлялся он к кровати, где возлежал Терентий. Глаза диакона были широко раскрыты и полны ужаса. Одной рукой он прикрывал лицо, а другой делал движения, словно изгонял привидение.
– Брат мой, я вижу, ты пребываешь в скорби и печали по мне и тем нашим прихожанам, что пали жертвой произвола безбожников. Брат! Ты устрашился своего венца, но он ждет тебя… ступай за ним утром…
С рыданием Терентий бросился на колени перед сияющим образом:
– Прости, отче! Слаб человек… оставили силы…
Видение исчезло, но в ушах диакона все еще звучал негромкий голос пастыря:
– Восстань, мой брат! Прииди и возложи сей венец на главу свою, ибо таков удел всех верующих во Христа нашего Вседержителя! Аминь!…
…Рано утром, когда ветер еще не сумел разогнать грозовые тучи, всю ночь ходившие над Салаирской землей, Терентий прочитал все утреннее молитвенное правило, умылся, надел чистое белье и также, не спеша и читая молитвы, обрядился в священные диаконовские одежды и отправился в стан врагов, где его ждал терновый венец, где его ожидало бессмертие…
* * *
… Застигнутые в пути ночной темнотой и грозой, Никифор и Филька Огольцов свернули с дороги и укрылись в лесу. Лишь под утро, промокшие, замерзшие и голодные, они добрались до Салаира, но на въезде в поселок были задержаны сторожевой охраной. Понимая, что за самовольное оставление части во время боя ответ нести придется перед самим командиром, Никифор стал выяснять, где остановился Рогов, а попутно выпытывал, как прошла ночь в поселке.
– Да все ладно, Никифор, – с охотой принялся рассказывать старый бородатый партизан. – Мужиков, что в церкви нам препятствие чинили, плетьми посекли… по тридцать каждому…
– Да, не ври, Лексей, по двадцать…
– Как же по двадцать, когда по тридцать…
Подошли еще два бойца, и вступили в разговор.
– Да как же тридцать, когда я сам вот этой вот рукой двадцать плетей всыпал какому-то молодому пареньку… – горячо доказывал один из спорщиков.
– Ну, уж коли своёй собственной рукой порол, то, видно, так оно и есть, – сдался бородач. – Потом, значит, гулять стали, девок да баб по дворам щупать … Некоторые мужики на рога полезли – приструнили как надо…
– А это как? – спросил Никифор.
– Как? Как? Лежат вон они кучкой около памятника Ляксандру второму или третьему… Бог их разберет этих инператоров… Григорий Федорыч запретил забирать по домам – утром, говорит, закопаем их и разберемся: ежели кого за дело порешили – ничего не будет, а ежели зазря загубили душу – того самого к стенке!..
– То-то Юрка Коломыцев из первой сотни вчера на ночь глядя куда-то наладился… пришил кого-то почем зря, а теперь в бега подался…
– Ох, и болтун ты, дед! Говори короче, – одернул старика Никифор.
– Ну, так чо, значит?.. Девок да баб много перемяли за ночь немеряно, и сейчас еще они где-то ревут, да вот только мы на службу заступили, нам-от топерь некогда воевать с нимя…
– Ах ты, черт старый! – ругнулся Никифор, – тебе бы у бабки своей под боком лежать да соску сосать, а он на девок разбежался?!
Стоявшие рядом мужики дружно заржали. Это был смех удовле-творенных и довольных собой самцов.
–… Памятник инператору мужики полезли ломать, да не одолели спьяну-то. Только и смогли, что железную калитку ему на голову накинуть… Хоть так досадить ксплотатору! Ну, а Григорий Федорыч на постой определился к купцу местному. Его, говорят, к стенке, а дочку – в постель! Гулеванил, говорят, всю ночь, да только нас туды не звали…
Мужики снова заржали, и стали объяснять, где найти дом того купца…
– Появились, стервецы! – жестко приветствовал их Степан Горшков. – Где же вы были всю ночь, и где остальные бойцы?
– Нет остальных… – глухо ответил Никифор. – Всех положили…
– Кто? – взревел Горшков. – Кто их положил, если бой здесь шел, в поселке?
– А положил их тот мужик клещнястый, с Георгием который…
– Один?!
– Ну, с ним пацан какой-то был, да этот барин с пуговицами, а потом и казачки возвернулись и подсобили …
– Какие казачки? Вы же командиру доложили, что всех их постреляли, а двоих раненых привезли с собой… Наврали?!..
– Ну, так получилось, что они уцелели…вот… а потом…
– Вот что, Никифор, мне твои выкрутасы давно надоели, и этот…Филька только и норовит кому башку отрубить… Командир уже проснулся… Идем к нему…
– Нет, Степан, не пойду… Он еще, поди, не охмеленный… Я помню как он под горячую руку Епифану Косачеву башку проломил безменом… Нет, Степан, уволь…
– А не уволю! Вчера мне из-за Семки Лыкова плетью попало, а теперь и того хуже будет…
– Так нас Сенька-то и сбудоражил… Мы-то казачков прогнали, доложили, как положено, а тут Семен полез с разговорами: догоним, бабы ваши, а клещнястый мой!..
– Ну, и где твой Лыков?
– Так… это… Его тот клещнястый-то и порешил из двух стволов… Окромя этого у них по револьверу у каждого оказалось, да еще граната…
– Понятно! В бой не хотели идти под пули, шкуру берегли, а тут сами на рожон наскочили: один мужик лапотный вас как щенков положил!.. Нет уж, Никифор, извиняй, но вы оба сейчас пойдете со мной, – он выхватил маузер из кобуры и направил на оторопевших мужиков. Потом, не оборачиваясь, крикнул двум бойцам, что во дворе на костре готовили варево, – Фома, Игнат, а помогите-ка мне доставить этих дезертиров к командиру…
Предварительно разоружив обоих, Горшков повел их в дом к командиру.
…Весь в белом исподнем, с взлохмаченными волосами и помятым лицом, Рогов сидел на широкой кровати в просторной купеческой спальне. У стены под одеялом угадывалось женское тело, а открытая щиколотка ноги говорила за то, что эта женщина молода и, должно быть, хороша собой. Рогов держал в руке большой бокал на ножке, наполненный коньяком, лениво отхлебывал и бранился на ординарца:
– На кой черт с утра коньяк жрать? Говорено же вам не раз, что с утра даже скотина не пьет!.. Квасу нет, что ли, Фадей?
– Нету, Григорий Федорыч, все обыскались…
– Ну, ведь лето же, самое время окрошку жрать! К соседям пошли кого-нибудь…
– Уж послано, Григорий Федорыч…
– У-ух, какой ты лентяй! Нет, придется Семку Лыкова назад возвертать…
Дрянной человечишко, а крутится как змей! У черта из задницы огонь достанет!..
Одеяло за спиной красного командира слегка шевельнулось, и раздался тонкий девичий плач.
– Ну, что опять? – поморщился Рогов. – Что сейчас-то реветь? Отца уже не вернешь, плачь-не плачь, а вот мать вернут, если ее мои бойцы не заездили… Ну, и тебе целку назад никто не вернет... Всем ее ломают, вот и твой черед пришел... Радуйся, что у тебя первым мужиком был красный командир Григорий Рогов! Фу!– дохнул он в сторону, и залпом выпил остатки коньяка. Зарычал, дернул плечами и сказал:
– Если квасу не найдешь, Фадей, быть тебе битым!
–Григорий Федорыч… – начал канючить ординарец, но в это время с ведром в руках вошел боец. – Слава тебе господи! Нашел!..– Фадей схватил ведро, большим ковшиком зачерпнул квас и поднес командиру.
– То-то же… – Рогов долго и аппетитно пил, и только закончив трапезу, заметил в дверях Степана Горшкова.
– Ты что так рано? Видишь, я еще нагишом…
– Григорий Федорович, я тут двух мудаков арестовал, и хочу, чтобы ты сам их послушал… Ты же спрашивал про Лыкова, про казаков…
– Ну? Казаков, что побежали в Брюханово – убили, пленных – расстреляли, а Лыков… мне он не нужен, у меня вон Фадей теперь ординарец…
От большой порции коньяка Рогов хмелел на глазах, и потому Степан поспешил вытолкнуть на середину зала доставленных под конвоем Никифора и Фильку Огольцова.
– Докладывайте командиру, товарищи красные партизаны, где были и что делали!..
…Помрачнел Рогов, слушая путаные объяснения своих вояк.
– Вы меня обманули, когда сказали, что всех казачков порешили… Раз! Самовольно оставили место сражения – два! Дезертиры, мать вашу!.. Расстреляю!..
– Товарищ командир…– со слезами в голосе причитал Никифор, стоя на коленях перед пьяным Роговым, затем оглянулся на стоявшего рядом Огольцова и с силой дернул его за полу кафтана, поставив на колени рядом с собой.– Ишь, гордец выискался! Я за твою сраную жизнь один убиваться не буду – сам поползай. – А потом он снова обратился к Рогову.– Мы ить не от боя бегали, Григорий Федорыч, мы ить бились там насмерть… Мы не дезертиры!..
– Вы бились там?!.. Один мужик вас положил, девятерых!.. Он, этот Кузнецов один бы вас добил, вояки херовы!.. Вы опозорили имя красного партизана!.. Вы опозорили мое имя!..
Заметив, что глаза Рогова налились кровью, а руки шарят по кровати в поисках оружия, Никифор, а вслед за ним и Филька Огольцов, стали гулко биться лбами о деревянный пол купеческого дома и громко причитать:
– Товарищ командир, Григорий Федорыч, отец родной, помилуй!.. Дозволь самим исправить ошибку! Не казни, а помилуй!..
В это самое время девушка на кровати снова заголосила, чем разрядила гнев красного командира. Он резко сорвал с нее одеяло, и взгляду его бойцов предстало обнаженное тело зареванной красавицы лет семнадцати. Она лежала вниз лицом и причитала:
– Тятя… маманя…
– …Твою мать! И так всю ночь! Надоела она мне… Фадей, убери ее отселева, покоя от нее нет…
Оставив самовар, Фадей подскочил к постели и потянул девушку за руку. Она пыталась схватить что-то из одежды, но ординарец как есть, нагишом, вытащил ее из избы и передал на руки Игнату и Фоме, подмигнув при этом:
– В сарай ее, но без меня не начинать! Убью!..
Увидев, что Степан Горшков, да уже поуспокоившиеся Никифор с Филькой с интересом разглядывают кровяные пятна на простыне, Рогов лениво махнул:
– Девица попалась… Морока одна с девками! То ли дело баба!..
Внезапная смена темы разговора загасила гнев командира, и теперь он уже смотрел на своих провинившихся бойцов без свирепости.
– А где этот засранец Семка Лыков?
– Так, его этот кавалер с Георгием порешил…
– Орел, мужик! Жалко, что не пошел в мой отряд… А Семка-то, видно, хотел с ним посчитаться за свой позор, да вас с собой позвал, так?
– Так точно, Григорий Федорыч…
– Вот он и показал Семке и вам всем, придуркам, как надо воевать… Убью, суки!..
Снова распластались на полу Филька с Никифором, а Степан Горшков подошел поближе к кровати, чтобы успеть остановить быстрого на расправу командира. Впрочем, гнев Рогова так же быстро угас, как и возгорелся.
– Ввечеру нам нужно убираться отсюда, а то колчаки нас тут прихлопнут… На родину пойдем, на Алтай, а вы, идиоты возьмете у Степана тридцать… нет, сорок бойцов и ступайте вслед за этим кавалером… Кузнецов, кажется? Вот ты, Никифор, привезешь мне его клещнястую руку и Георгия – тогда пощажу и даже награду дам, а нет – расстреляю перед строем! А тебя, хорек вонючий, – он кинул беглый взгляд на Огольцова, – на крюк повешу за ребро!.. И не надейтесь, что убежите от меня! Лучше сразу копайте себе могилу и сами зарывайтесь в ней – таков мой сказ!..
– Григорий Федорыч, – теперь уже взмолился Степан Горшков, – у меня вчера в бою в поселке погибло шесть человек, Лыков увел и погубил девять человек, да если они заберут сорок человек, кто у меня в сотне останется? С кем я буду тебя-то охранять?
– Правильно говоришь, Степан…Отбери-ка ему человек тридцать-сорок поплоше, кого не жалко, а Никифор за них башкой ответит, да еще пригонит в Жуланиху лошадей верховых и деньжат поболе… Будешь делать экспроприацию! Попробуй только не сделать!.. А теперь прочь с моих глаз!..
…Получив такой приказ командира, Степан Горшков, Никифор Качура и Филька Огольцов направились к выходу, но в это время дверь в купеческие покои распахнулась настежь и на пороге возник священник в праздничном одеянии, а за ним вслед двигались трое богомольцев мужчин и одна женщина: старые, убогие, завсегдатаи церковной паперти. Эта маленькая процессия шла медленно, голова диакона Терентия была приподнята вверх, а взгляд направлен поверх голов присутствующих в помещении людей. Негромким голосом он пел молитву, а идущие следом вторили ему.
– Кудыпрешь?! – взревел Степан Горшков, заступая путь диакону и его спутникам и размахивая маузером перед его, казалось бы, закаменевшим лицом. Филька и Никифор уперлись руками в грудь Терентия, но, едва доходившие ему до плеча, они не смогли его остановить, и потому роговцы под этим тихим, но неудержимым напором вынуждены были отступить внутрь комнаты.
– Где часовой? Где охрана? – продолжал кричать Горшков. Он грубо ткнул маузером в грудь диакона, и только после этого движение вперед прекратилось.
– Да тут я, Степан Северьяныч, – плачущим голосом проговорил небольшого роста мужичок с красной лентой на груди и обрезом в руках.
– Один я… не совладаю с имя…
– А где же остальные? Где охрана?..
– Дак, оне все в сараюшке… там купецку дочку мозолят, а меня одного оставили…
– А Фадей где?
– И он тамо-ка… Он и затеял блуд этот…
На какое-то время установилась абсолютная тишина, которую вдруг разорвал тонкий, едва различимый человеческим ухом звук: словно натянутая струна лопнула …
– Ой! Чтой-то было?.. – Горшков насторожено оглядел всех присутствующих в комнате, сдвинул на затылок фуражку, – будто что-то надломилось, а?..
– Степан, а глянькось на зеркало? – испуганно прошептал Никифор Качура, – это оно тренькнуло и треснуло… Старики сказывают: помереть должен кто-то, кто при этом был…Свят-свят, чур не я!..
– Это мы еще посмотрим: ты или не ты… – осипшим голосом отозвался Горшков, внимательно разглядывая трещину на зеркале, разделившую его наискось, из угла в угол… – Спаси нас, крестная сила!..– и перекрестился рукой, в которой был зажат маузер.
И только сейчас все присутствовавшие вдруг поняли, что их легендарный командир хранит молчание. Степан резко обернулся и увидел, что Рогов, вытянувшись в струну, продолжал сидеть на кровати в исподнем. Глаза его были безумны, рот беззвучно открывался, но ни одно слово не вылетело из него, а вытянутая рука была направлена в сторону диакона.
– Я же… я же тебя убил вчера!?. Ты пришел за мной… и их привел?..
– Смерть твоя близко!.. Ждет тебя геенна огненная и вечные мучения в аду за те злодейства, что ты совершил, за те жизни, что ты отнял у праведных людей!.. Да будет проклят весь твой род до третьего колена!..
Роговцы с ужасом смотрели на своего командира, на диакона и, казалось, были готовы пасть ниц перед этим могучим человеком в рясе, который безбоязненно говорил страшные слова тому, перед кем трепетали сотни, тысячи людей… Прошли мгновения звонкой тишины и что-то незримо изменилось в зале, Рогов как-то странно поежился, вздрогнул всем телом, огонь безумия потух в его глазах, и теперь он заговорил голосом, уже привычным для своих бойцов – властным и насмешливым…
– Фу, черт!.. Позабавил ты меня, поп, спозаранку!.. Давно мне не было так весело!.. Ну, сбежал ты вчера от моих орлов, а сегодня-то зачем пожаловал? Или надеешься на божью помощь? Зазря! Я расстреляю тебя и тех придурков, что пришли с тобой! И твой Господь, появись он здесь сейчас… Я бы его тоже к стенке поставил!.. – Рогов рассмеялся зло и сухо.
– Богохульствуешь, ирод рода человеческого!..– Диакон выдержал паузу, словно подыскивая нужное для ответа слово, и вдруг выпалил, глядя в упор в налитые кровью от беспробудного пьянства глаза главного бандита. – Гад ты, Рогов! Последняя гадина!..
– Расстрелять их всех, Степан… около памятника этому… Александру-освободителю, ха-ха-ха! Прочь все отсюда!..
И тут же закричал истошным голосом:
– Фадей, мать твою так! Коньяка мне и квасу!..
Фадей, возвращавшийся из сарая с чувством исполненного долга, пропустил в дверях бойцов, что повели диакона и богомольцев на расстрел и, наполнив бокал коньяком, подал его командиру. Несмотря на ранний час, Рогов выглядел усталым, дыхание его было прерывистым, по лицу струился пот. Хлебнув коньяка, он кивнул на открытое окно, откуда продолжали доноситься жалобные стоны купеческой дочки.
– Как она?
– Да дюжит пока…– пожал плечами Фадей, отводя глаза в сторону.
– И сколько вас там паразитов?
– Да только наш взвод… да и то не все… старики отказались…
– А где ее мать? Купчиха где?
– Дак, мужики сказывали, померла… но, ей-ей, Григорий Федорыч, не наш грех! Это ее второй и третий взвод укатали… Все ночь резвились… Прости, Господи, ее душу грешную…
Рогов мрачно смотрел на ординарца и в глазах его вновь появились сполохи безумия.
– Господи! И с кем же я буду строить мужицкую республику-то?!.. – Он залпом допил коньяк, рухнул на меченую кровью постель и захрапел…
… Спустя полчаса в раскрытые окна купеческой спальни со стороны церкви долетел нестройный ружейный залп. Фадей быстро перекрестился и с опаской глянул на Рогова. Тот спал крепко и одно-временно тревожно, всхлипывая во сне и скрежеща зубами, словно чем-то недовольный. А для недовольства у красного командира Рогова причин просто не было. Он был пьян, сыт, обласкан купеческой дочкой, пусть и насильно, и теперь спал в мягкой чужой кровати. Последний приказ, отданный им перед сном, был исполнен: у подножия памятника императору Александру 11 его верные приспешники расстреляли диакона Терентия и еще около десятка прихожан, кто попал им под руку на церковной площади. Чуть позже два бойца сложили тела убиенных на две телеги и отвезли их в глубокий лог в районе поселка Гавриловка, где накануне бандитами были брошены останки отца Рафаила. Спешно побросав тела расстрелянных с крутого берега лога, роговцы заспешили от этого страшного места…
Вскоре над этим местом стал появляться мерцающий свет. Чуть позже пробился источник, где вода бурлила и пузырилась, а потом весь лог залило водой. В одном месте водоема из самой глубины его наверх поднимался столб воздушных пузырей, словно сама земля пыталась вздохнуть всей грудью. Вода здесь была очень приятна на вкус, холоднаи не замерзала даже в сильные морозы. Верующие к святому источнику в поселке Гавриловка шли зимою и летом. А много лет спустя, уже в ХХ1 веке, здесь поднялся храм Божьей Матери «Всецарицы»…