ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2023 г.

Игорь Малышев. Хлам. Трагедия-комедия-фарс. ч.3

(Щелк-щелк.) Всем доказать, что не зря небо коптите и место под солнцем занимаете? (Щелк-щелк.) Паскудники. Фантазеры на крови. Клопы-кровососы (щелк-щелк).
Веревка кончилась, старичок спрятал гильотинку. Оленин молчал, придавленный обвинениями и засыпанный обрезками веревки.
Леонид Евгеньевич дернул белыми плечами, будто стряхивал с себя что-то.
– И тогда до меня дошло, что жить надо сегодняшним днем. Сегодняшним и немного завтрашним. Не надо никакого прошлого, никаких книг, умствований, философий. Не надо тащить за собой все эти пирамиды, памятники, камни все эти надгробные. Ничего не надо! Все уничтожить, все стереть. И жизнь станет простой и легкой, понимаешь ты это, старикан-таракан? Не надо думать о времени. Надо вечно молодым оставаться. И душой и телом молодым быть! Думать о будущем и держать себя в форме: спорт, процедуры омолаживающие, пластическая хирургия. Живи сейчас! Думай, как сделать, чтобы завтра еще лучше было. Дом подметай, дорожку перед домом, окна мой. Я вот специально забыл все, что раньше знал. Все до единой даты, фамилии душегубов этих, царей, революционеров, цезарей... Забыл напрочь. Волевым усилием. Я теперь весь здесь и сейчас. Нет у меня никакого прошлого.
– И что же будет? Без прошлого какое может быть будущее?
– Прекрасное! – заверил Леонид Евгеньевич. – Все будут одинаковые. Старички как молодые, и молодые как старички. Все ярко одетые, музыку веселую слушают, на самокатах гоняют, граффити рисуют, стартапы придумывают... Надо, чтобы все сейчас жили, сегодняшним днем, понимаешь ты это, старикан-таракан? С прошлым можно сделать что угодно, оно бессильно. А с будущим такой фокус не пройдет. Будущее таким будет, каким мы его сделаем. Оно в наших руках! В нашей власти! И там нет пока ни крови, ни грязи, и мы можем сделать, чтобы они там и не появились. Мы, нашими, своими, вот этими вот руками!
Старичок потряс над Олениным сухонькими лапками в широких белых, как у херувима, рукавах.
– Вечная молодость! Вечная жизнь!
Оленин, похожий на запутавшегося в водорослях рака, возился на полу, и сейчас было особенно заметно, что он очень старый. Он перебирал свои реликвии, будто пальчики сына или дочери. Что-то шептал им, будто успокаивал и просил не обижаться на плохое обращение. Поглаживал, дышал, как дышат на стекла очков, перед тем как протереть их. На ощупь убедившись, что от деревянной Аввакумовой кружки откололся кусок, вскипел, плюнул наугад в сторону старичка – конечно, не попал. А Леонид Евгеньевич, выговорившись, совершенно успокоился, на хамский выпад Оленина не отреагировал и разглядывал теперь антиквара, как неприятный, но любопытный экземпляр червя или копролит.
Из кармана гостя раздался прокофьевский «Танец рыцарей». Старичок сделал несколько взмахов руками, изобразил что-то ногами на исшарканном полу. Наслушавшись, провел пальцем по неестественно огромному в его руке экрану.
– Ну да, прямо сейчас и осматриваю, – весело и задорно отозвался Леонид Евгеньевич. – Хорошая квартира. Полуподвал, но если соединить с моим первым этажом, получится... Ух какая красота получится! Мусору, правда, много. Ага, сильно захламленная. Нет, ничего ценного вообще. Даже в секонд-хенд сдать нечего. Хозяин-то? Да фрик какой-то. Ага, и справка есть. Да, как и говорили. Шизофрения. Либо в лечебницу, либо в Теплый Стан. Туда, где, помнишь, восемьдесят таджиков прописано. Вот-вот. Я тебя умоляю... Ему это даже на пользу пойдет. Мы ж юзерфрендли и клиентоориентированные. Социализацией это называется. Будет нянчить маленьких азиятов и выздоравливать на глазах. Нет, своих детей у него нет. И родственников нет, мы проверяли...
– Врешь! Врешь, поганец! – закричал с пола Оленин, волей-неволей прислушивавшийся к монологу. – Есть у меня дети, сукин ты сын! И сын у меня есть – Ленчик! И дочь Варенька есть! Это ты чертополох безродный, крапивное семя. Ни роду ни племени у тебя нет, ни истории, ни родителей. Сам собой в луже зародился, из бензиновой пленки. А у меня дети есть... Есть...
– Да, это он шумит. Ползает тут, понимаешь, по полу и верещит. Не-а, никто не вступится. Связи? Бро, ну откуда у него связи? Он же фрик! Никого у него нет. Да какой он... Один серьезный антиквар за личное оскорбление счел, когда я этого таракана антикваром назвал. Посмешище музейной Москвы. Со всеми разругался. Всех ненавидит. Всех! Ну, и они его, соответственно. Никакого резонанса не будет. Я узнавал. Он же злой клоун, сумасшедший. Все время предлагает музеям какой-то хлам и выдает его за исторические реликвии. Да самый разнообразный... Мне показал ржавую цепь какого-то Петрушевского. Нет, не знаю, кто это. Может, и знал когда-то, но забыл. Сказал, в его кружок входил молодой Достоевский. Нет, Достоевского я еще помню. Но обещаю со временем забыть. Короче, бро! Музейное сообщество будет только радо от него избавиться. Для них он как заноза в известном месте, источник беспокойства и ничего больше. Знаю-знаю. Ладно, давай, бро. На связи.
Леонид Евгеньевич закончил разговор, но трубку прятать не спешил. Задумался, вспоминая, о чем шел разговор перед звонком. Посмотрел на стоящий на столе телефон со скрученным в тугую косу проводом.
– Вот гляди, это смартфон, – сказал он лежащему с закрытыми глазами Оленину. – Десятки устройств в одном корпусе: собственно телефон, телевизор, радио, магнитофон, видеомагнитофон, навигатор, компас, печатная машинка, калькулятор, календарь. Плюс все газеты, журналы, книги, картины – всего мира. Плюс возможность посмотреть, что прямо сейчас происходит хоть на площади Сан-Марко в Венеции, хоть в Нью-Йорке на Таймс-сквер... А ты, таракан, до сих пор пользуешься дисковым телефоном. Ты ж увяз в прошлом, как в болоте, тебя уж и не видно почти. Так, пузыри какие-то на болотной тине. Что ты хочешь доказать своим хламом? Удивить кого-то хочешь, победить?
Старичок сделал паузу, лицо его стало жестким, хищным.
– И ведь тоже наверняка про кровь рассказать любишь. Да? Про патриотизм, священные войны. Любишь порассказать дуракам, как мужички когда-то друг друга пластали так, что только мозги по ветру летели? Отечественная, Великая Отечественная... Вы, историки, кровь любите. А уж когда на старую кровь новая ложится, вам совсем в радость. Смотри-ка, ради исторической правды, что мы для них сохранили, людишки живота своего не щадят! Что молчишь, старикан-таракан? Отвечай!
– Тебе не понять. Я не собираюсь метать бисер... – отозвался с пола Оленин.
– Ну, может, все же снизойдешь?
– Нет.
– Ну и валяйся тогда. Черт с тобой. Или что, помочь тебе встать, немочь бледная?
– Иди к черту. Я брезгую твоими прикосновениями.
– Ну, как знаешь.
Он выпрямился, одернул толстовку.
– Итак, возвращаемся к предмету моего визита. У тебя два дня на сборы. Возьми с собой документы, деньги, одежду. В общем, самое необходимое. Транспорт мы за тобой пришлем.
Он постучал кончиком пальца по голове Оленина.
– Сорок восемь часов! Два дня! Слышно меня там, на подводной лодке? – Не дождавшись ответа, старичок легкомысленно подвигал тазом под слышимый только ему ритм: – Йеп-йеп-йеп!
...После его ухода в воздухе еще долго чувствовались запахи сигары и парфюма с металлическими нотками в гамме.
Услышав, как захлопнулась дверь, Оленин сел на полу. Щурясь, добрался до прихожей, выключил свет. Отправился на кухню и долго промывал глаза, в которые словно насыпали песку. В темноте зазвонил телефон. Не брать трубку было не в его правилах.
– Алло? – спросил севшим голосом. – Нет, это не театр.
Звонок напомнил старику о прежних заботах, но он еще долго не мог собраться с силами и, сидя в темноте, кривил губы и бессмысленно таращился в темный угол. Ему казалось, что все лежащие на полках вещи, пользуясь в темноте своей невидимостью, смотрят на него, будто толпа на судилище, и чего-то ждут.
– Чего вам от меня надо? – прикрикнул на них старик. – Какого рожна?
Он встал и принялся ходить вокруг стола.
– Сидят и смотрят, будто совы, – ворчал он. – Так глазищами и лупают. А чего вы сидите да лупаете? Поднялись бы да полетели по музеям, раз такие умные. В Лувр, Эрмитаж, в Пушкинский, в Прадо, Британский музей, Метрополитен... Смотреть я и сам умею. Расселись бы там по полкам и избавили меня от этого креста. Сил у меня уже больше нет вас терпеть. Защищать вас от всяких варваров. Пытаться пристроить... Куда угодно. Хоть в Урюпинский художественно-краеведческий, хоть в Камызякский музей арбуза. Хоть в Лебедянский краеведческий, хоть в Музей мыши в Мышкине...
Повздыхав и поохав, он при скудно льющемся из окна свете кое-как рассмотрел в записной книжке номер телефона, снова снял трубку.
– ...Алло! Эммануил Абрамович, это Оленин. Помните меня? Почему «к сожалению, да»? Я не понимаю! – на мгновение голос его напитался гневом, плечи распрямились, грудь надулась. Но он обуздал гордыню и продолжил мягким, почти елейным голоском: – У меня к вам деловое предложение. Очень значительное. И оно вас весьма обрадует. Обещаю.
Он сделал эффектную паузу.
– Пенсне Молотова! Не скрою, оно немного треснуто. Разбито, если точно. Но зато настоящее, могу подтвердить... Почему издеваюсь? Нет, я совершенно серьезен. Как на исповеди. Вы ведь даже не видели! Позвольте минутку вашего внимания. Мне есть чем еще вас обрадовать. Мне сейчас тяжело говорить... Хорошо, я больше не буду звонить вам... – признавая поражение, произнес Оленин.
Но вскоре он уже набирает новый номер.
– Вечер добрый, Марк Израилевич. Рад вас слышать. Не узнали? Это Оленин. Антиквар. Не помните? Ах, помните! Великоле... А-а-а-а!
– ...Это же огромная ценность! – опять убеждает старик и потрясает перед собой свободной рукой. – Грибоедов... Собственноручно... Как вы не понимаете?
– ...Герасим Харитоныч, вас потомки проклянут, если не спасете! – тоном пророка завывает Оленин. – Это же вещь, помнящая руки Савинкова. Именно проклянут. Я не пугаю, я обещаю!.. Реликвии не должны оставаться в темноте. Их удел – свет. Они должны жить на свету!
– ...Ну да, ну да, кто я такой? – юродствуя и кривляясь, сгибается крючком старик. – Почетный сумасшедший, собиратель хлама. Фрик! Это вы, высоколобые, всезнающие мерзавцы, не имеющие представления о добре и зле, о том, что подлинник, а что фальшивка, за что жизнь отдать не жаль, а что пыль по ветру...
– ...Врете, сучье племя! – раскаляясь от праведного гнева, шипит в трубку Оленин. – Никогда в жизни, за всю свою длинную несчастную жизнь ни разу никому я фальшивки не предложил. Вы мне предлагали. Я – нет!..
– ...Уже уходите? Азамат Робертович, а завтра будете на месте? – с отчаянием, держа трубку обеими руками, умоляет он, будто умирающий от голода о корке хлеба. – У меня для вас есть крайне интересный экспонат. Логарифмическая линейка Курчатова. В хорошем состоянии... В отличном. В самом прекрасном, какое только возможно. Что? Не можете... И надолго в командировку? Хорошо, я перезвоню. Через месяц.
Оленин устал. Низко склонясь над страницами и часто моргая, с трудом читает записную книжку, кривится от собственного неразборчивого почерка. То и дело вытирает рукавом халата выступающие слезы. И ворчит, ворчит, ворчит, как выкипающий чайник.
– Розалия Виленовна... Вот уж кого не перевариваю... Она, похоже, жалеет меня. Представляешь, Маркиз, меня жалеет!.. Сама одеваться не умеет. Вечно бусы у нее какие-то нелепые, словно туалетной бумаги нажевала и себе на шею повесила. Шепелявит, опять же... Боже, с кем приходится общаться. Ну, придется потерпеть.
Он набирает номер и, мгновенно переменив и выражение лица, и голос, говорит приветливым, заискивающим тоном:
– Алло, госпожа Иванова? Рад вас слышать. Это Оленин. Да, тот самый, с дипломатом. Нет, я не из старого кожзаменителя... А, вы про дипломат! Извините, я не понял. И он тоже. Он из настоящей крокодиловой кожи. Да-да! Раритетная вещь. Я к вам по делу. Вы спешите? Тогда я быстро. Есть у меня уникальная вещь. Окурок папиросы Маяковского. Да-да! Настоящий! Ручаюсь! Больше того, одна из последних его папирос. Быть может, даже самая последняя. Да! «Герцеговина Флор» фабрики «Дукат». Любимые его... Помните? «любым папиросам даст фор «Герцеговина Флор». Из комнаты, где он застрелился. Я хочу за него десять тысяч. Нет-нет! Рублей. Почему? Это ведь не такие большие деньги. Нет?.. Ну хорошо, пять тысяч... Три... Вы же работаете в музее Маяковского. Вы должны понимать, какая это ценность! Нельзя, чтобы он пропал! Знаете, когда я этот окурок в руки беру, он же как уголь раскаленный. Через него такое прошло! До сих пор чувствуется. Он руки жжет. Давайте я принесу, вы потрогаете. Сами увидите! Ну хорошо, тысяча рублей. Хотя это уже... Как это «дело не в деньгах»? Почему не можете брать «подобные вещи»? А вдруг со мной что случится? Умру, или еще что. Вдруг дети мои не успеют приехать? И какие-нибудь враги все на помойку выкинут? Хорошо, давайте я вам завтра перезвоню, а вы пока подумаете? Договорились, Мария Григорьевна? Что? Розалия Виленовна? Простите, ради бога! Старость. Все забыл. Совсем голова не работает. Старость... Так что? Мне завтра перезвонить? Почему нет?.. Ну, хотите, я вам заплачу? У меня нет денег, но я займу до пенсии. Мне поверят. Пятьсот рублей, а? Нет-нет, не говорите ничего! Тысяча! Три! Анастасия Григорьевна, возьмите! Прошу! Хотите, я на колени встану?
Оленин валится на колени, упреждающе прокричав в сторону:
– Маркиз, не смотри, прошу! Не смотри! Ты не должен видеть меня таким!
Снова подносит трубку ко рту:
– Алло! Я на коленях, Мария Григорьевна. Алло! Прошу! Умоляю! Не кладите трубку! Мария Григорьевна! Алло! Мария...
Из трубки раздавались мышиные звуки коротких гудков.
Оленин уронил трубку, уткнулся в коленки и заскулил:
– Маркиз, где ты? Подойди ко мне. Маркиз!.. Где ты, кот-мой-кот? Что же ты бросил меня?..
Звонил телефон, звонил дверной звонок. Кто-то стучал в дверь, дети бубнили чепуху в замочную скважину. Оленин лежал неподвижно, словно в летаргическом сне. Потом поднялся и принялся ходить вокруг стола, как заключенный на прогулке в тюремном дворе. Ни траектория движения, ни мимика старика не менялись от круга к кругу, казалось, время здесь закольцевалось и теперь он будет ходить так вечно.
Внезапно он остановился, усталой рукой нашарил на столе клочок бумажки и положил руку на телефон.
– Алло, Кирсан? Это Оленин. Да, тот самый, антиквар. Спасибо. Все хорошо. Нет, у меня все очень хорошо. Более чем. Просто мне нужна ваша помощь. Вы можете достать кирпичей и цемента? Да, очень надо. Очень срочно. У меня нет выхода...

Часть третья
В полной темноте чиркнула и зажглась спичка, секунду спустя от нее затеплилась свеча. Оленин стоял посреди погруженной в тяжелый мрак комнаты. В квартире кое-что изменилось, и это изменило все. Старик подошел к стене, где раньше было окно, осветил свежую кирпичную кладку. Тронул ее, зачем-то понюхал пальцы. Пахло камнем и свежим, незастывшим цементом. Постучал по кирпичу, звук получился глухой, безысходный. Прислушался и ничего не услышал – ни шума проезжающих машин, ни шагов прохожих. Лишь кровь, как море, шумела в ушах. Оленин стал похож на моллюска, который, защищая жемчужину, сомкнул створки и больше не собирался их раскрывать.
Старик отправился в ванную, долго шумел водой, отмывая старое ведро и совок-мастерок от цементного раствора. Пошел к холодильнику, вытащил заветную бутылку, покрутил возле свечи, перевернул. Одинокая капля покатилась вниз, но по дороге истончилась и исчезла, не добравшись до горлышка. Оленин бросил бутылку в мусор, извлек из кармана больше не нужную стопку и поставил ее на стол, словно сделал ход в шахматной партии, которая со всей очевидностью катилась к поражению.
– Все, конец света, – сказал ворчливо. – Нет света. Тьма есть, а света нет. Вот такая философия, Маркиз. Ты поел хоть?
Подошел к блюдцу, посветил.
– Что, и у тебя аппетит пропал? От такой жизни не только аппетит, сам пропадешь. Хотя, если подумать... Может, мне так даже и лучше. Тишина, покой. «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Воли у нас, кот-мой-кот, больше нет, зато покоя теперь хоть отбавляй. Значит, половинка счастья у нас все же есть. А это, Маркизушка, не так уж и мало. Теперь можно посидеть в тишине, подумать. Знаешь, я ведь недавно только начал о жизни задумываться. Раньше как-то шло все само собой и шло. Старею, наверное. Хотя стареть-то мне как раз и нельзя. Пока коллекция моя музеем не станет, нельзя стареть. Здесь же каждый экспонат как ребенок мне. Каждая щепка и пуговица как дочь, каждый обломок и камешек как сын.
Он побарабанил пальцами по виску.
– Может, потому-то настоящие мои дети – Ленчик с Варенькой – от меня и сбежали, едва им по семнадцать лет стукнуло. Я ведь их с тех самых пор и не видел. Встречу сейчас на улице – не узнаю. Своих детей родных не узнаю! Как же так вышло-то, а? Страшно? Страшно. А что было делать? Они ведь как уходили? «Не можем больше жить в пыли и хламе». У них ведь и правда даже кашель начался оттого, что они постоянно этим пыльным воздухом дышали. Я помню. Ведь когда их на лето в пионерский лагерь отправляли, они оттуда здоровенькие возвращались и месяца два-три не кашляли. А потом все заново. Ходили тонкие, бледные. Кхы-кхы, кхы-кхы. Но ведь ты и меня пойми. Не мной это дело начато было, не мне и бросать! Мне дед и прадед все это в наследство оставили. Хотели, чтобы я сохранил, а если получится, то и приумножил. И я сохранил, Маркиз! И умножил! А какой ценой?.. Какой ценой... Жена, Маша, от туберкулеза умерла. Так врачи потом написали. Только я-то знаю: не от туберкулеза – от пыли здешней. От пыли и вечного сумрака подвального. Я виноват. Я. Кто ж еще? Она ведь безропотная была. Не жаловалась никогда. Ходила, покашливала в платочек. А я слышал все и молчал. Вот и домолчался. А если б сказала она мне: «Или я, или экспонаты эти пыльные», что бы я ответил? Не знаю. Может, и ее бы выбрал, а это все на помойку снес. Только кем бы я был после этого? Предателем? Но ведь я так и так предателем стал. Деда и прадеда выбрал с их коллекцией, жену с детьми предал. Выбрал бы семью – предков предал бы. Историю предал. Что лучше? Куда ни кинь, всюду пропасть. Хотя, конечно, если по-простому, по-человечески рассудить, я чудовище. Жену в могилу свел, детей чуть не уморил. Благо, они выросли и сбежали от меня. Это мне все нипочем, словно я из дерева выструган. Ни пыль меня не берет, ни вечные сумерки. Живучий. На Даманском вон три пули в грудь словил и жив остался. Хирург говорил: «Тридцать лет людей латаю, а такого не видел». Очередь из пулемета через ребра навылет прошла, а мне хоть бы что. Через четыре месяца опять в строй вернулся – телефонные линии тянуть.
Он взял со стола стопку, тоскливо заглянул в нее.
– Дети, дети... Сорок лет не видал. У них у самих теперь дети. Хотя какие дети... Внуки! А меня видеть не хотят. Из-за Маши. Марии. Из-за матери. Не могут простить. Даже квартира эта им не нужна. Ведь миллионы, наверное, стоит, а не нужна. Да и верно... Каким я был отцом? Хуже чужого человека. Только что под одной крышей жили и виделись каждый день. Ну, уроки иногда проверял. За тройки ругал. «Тройка – клеймо посредственности. Мне не нужны дети – посредственности». В зоопарк сводил раза два. В кино раз в год. А ведь была мысль, где-то глубоко постоянно сидела: вырастут – будут мое дело продолжать. Коллекцию хранить. Хоть просто пыль стирать, и то хорошо. Но... не сбылось. Не нужно им это оказалось. Противно. Так и сказали: противно...
Он ходил вдоль полок, касаясь то одного, то другого экспоната.
– Но как же так? Не понимаю. Как такое богатство может быть ненужным? Такое счастье как может ненужным быть?! Вот... Вот! Ленточка от пуантов Улановой... Ах, Маркизушка, как же она хороша была в «Ромео и Джульетте»!
Он запел мотив «Танца рыцарей» и даже сделал несколько па по скрипучим полам, но потом вспомнил, при каких обстоятельствах слышал эту мелодию в последний раз, нахмурился и досадливо замолчал.
– Ремешок от часов Гагарина...
Оленин погладил кожаную полоску, вслушался, радостно произнес в потолок:
– Поехали!
Потом осторожно прикоснулся к другому экспонату.
– Флоппи-диск с первым в истории человечества компьютерным вирусом...
Держа двумя пальцами, будто и впрямь какого-нибудь червя, он повертел диск.
– Ты живой там? – произнес в щель с открытой магнитной поверхностью.
Приложил ухо, прислушался.
– Шуршит, гадость этакая...
Убрал дискету на полку и на всякий случай, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу, вытер руки о халат.
– Обломок полозьев саней Пушкина...
Пропел несколько тактов из романса свиридовской «Метели», как наяву услышал звон колокольчика, колючий свист поземки, скрип снега, далекий вой волков. Сквозь разрывы в облаках увидел луну, заливающую светом пустую заснеженную равнину. Лошади били копытами, комья снега летели с подков. Мороз щипал щеки, выжимал из глаз горячие слезы. Дорога впереди лежала дальняя, опасная. Рука словно наяву ощутила податливую мягкость девичьей ладони...
От видений его оторвал глухой стук. Кто-то очень настойчиво колотил в замурованную дверь, и звук проникал даже сквозь кирпичную кладку. В ней предусмотрительный Кирсан оставил небольшие, почти незаметные снаружи отверстия. «Это чтобы в случае чего вы могли слышать, что на лестничной площадке происходит. Лишним не будет», – заверил он уходящего «в затвор» старика.
Оленин приложил ухо к одному из слуховых отверстий.
– Слышишь меня, старикан-таракан? Не спишь?
– Бодрствую! – ответил старик.
– Узнал меня? – довольно спросил Леонид Евгеньевич.
– Это ты, гаденыш мелкий? Узнал. Такого сквернавца и не узнать? Конечно, узнал!
– Ты зачем, идиот старый, окна кирпичом заложил?
– Окна что... – не менее довольно отозвался Оленин. Ему вдруг стало отчаянно, висельнически весело. – Я тебе больше скажу: я и дверь изнутри заложил!
Он расхохотался, и в голосе его сплелись воедино и нотки истерики, и демонические обертона, и шаманские горловые раскаты, и рыдания безутешного родителя, и безысходность человека, которого вот-вот заточат в сумасшедший дом, и, как ни странно об этом говорить, торжество победителя...
– Так-так-так, – сказал Леонид Евгеньевич. – Вот ты, значит, как запел, котик. Ну, молодец. Спрятался. Сидишь прям как Гитлер в бункере. Ну сиди, сиди. Я так и понял, что ты отчебучишь что-нибудь этакое. Пакость какую-нибудь несусветную сотворишь. Есть в тебе, как в каждом устаревшем, гнилое нутро. Молодец! Явил себя во всем блеске, так сказать. Но ты не переживай, мы все решим. Против лома нет приема. Так или иначе, по-хорошему ли, по-плохому, но мы свое дело сделаем. А вот ты сам себя похоронил. И если раньше врачи еще сомневались, в уме ли человек или так, с придурью просто, то теперь все ясно. «Вопрос решенный, я умалишенный». Дурка по тебе плачет. Сидит и плачет там вдали: «Где мой Оленин? Антиквар всея Руси. Хранитель памяти веков. Пыльный таракан мой где? Мусоровоз мой, отбитый на всю голову, почему ко мне не является?»
Леонид Евгеньевич во время своего монолога прохаживался возле двери, всплескивал херувимскими рукавами, воздевал ручки с идеально остриженными ногтями и дергал головой, разрушая плоды трудов парикмахера.
Из соседской двери появилась мордочка одной из соседок-старушек, в свое время накатавших на бедного антиквара заявления о шуме и подозрительных посетителях.
– Скрылась!
Леонид Евгеньевич ткнул пальцем в ее направлении, и дверь захлопнулась с таким грохотом, что Оленин после этого сам имел полное право написать на старушку донос о нарушении тишины.
– Я тебя познакомлю с безумцами. С самыми отмороженными познакомлю. Ты там у них быстро своим станешь. Там любят таких. Будешь как рыба в сетях биться. Курлыкать станешь журавликом. Залезешь на тумбочку – и: «Курлы-курлы! Курлы-курлы! Курлы-курлы!»
Повторяя это «курлы-курлы», Леонид Евгеньевич заводился все больше и больше и под конец принялся бить ножкой по двери. Удары не были сильными, но их монотонность, сопровождаемая безумным курлыканьем, внезапно навели на Оленина такой ужас, что он убежал в комнату, присел на корточки, спрятался за стол и закрыл уши руками.
– Прекрати, гад! Прекрати, сумасшедший старик! Катыш! Отморозок! Огузок! Огрызок!.. – кричал он в сторону двери, лишь бы заглушить птичьи стоны Леонида Евгеньевича, сопровождаемые ровными гулкими баханиями.
Оленин был напуган, жалок. Скудные волосы его взмокли, на прижатых к ушам руках вспухли блеклые синие вены. Помаявшись за столом, он снова бросился к двери.
– Послушайте, не надо! – ломая руки, просил он. – Я уже давно ничего не хочу. Просто оставьте меня в покое. Вы поймите, мне некуда идти. Некуда. Совсем. Я один остался. У меня нет больше никого! Ни жены нет, ни детей! Никого! Только кот и эти пыльные вещи! Не отбирайте! Прошу вас! Я старый, я скоро умру. Тогда делайте что хотите! Но сейчас не надо! Я недолго проживу, обещаю! Совсем чуть-чуть, только не трогайте меня пока! Ведь не звери же вы, в самом деле! Нельзя же так с живым человеком!..
Удары и птичьи крики не прекращались.
Тогда Оленин прижался к кладке, словно хотел пройти сквозь нее, и прокричал в щель сдавленным от ненависти, неожиданно громким, шипящим голосом:
– Взорву! Я взорву тебя, слышишь, гад?!
Удары прекратились.
– Что-что? Ты говори почетче, здесь плохо слышно. Так чего ты там пузыришься?
– У меня бомба есть! Слышишь? Бомба! Взорву тебя!
– Какая еще бомба? Атомная?
– Обычная, старая. Ее еще Каляев в девятнадцатом веке делал. Она тогда не взорвалась, теперь взорвется.
– Какой еще Каляев?
– Террорист. И поэт. «Молитву» его слышал? «Христос, Христос, слепит нас жизни мгла...» –
2023 г