ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2018 г.

Владимир Крупин. Несобственно-прямая речь ч. 2

– Вот этот, – он назвал модную фамилию, – ведь еврей?
– Ну?
– Я сразу понял. Не успел напечатать роман, как уже шквал аплодисментов. А ведь в зубы нечего взять, просто гигантский очерк, а не роман. А вот этот (фамилия) русский, прекраснейшая повесть, и никто ни звука.
– Ни слова о евреях! – закричали мы.
– При Сталине... – начал Николай.
– Ни слова о Сталине, – закричали мы.
– Значит, молчать?
– Есть же третья тема, – о женщинах.
Потом мы воспели этот вечер в стихах: «Коля жил как отшельник игумен, лишь с печатной машинкой дружил, и в горячке писательских буден без излишеств, без пьянства он жил. Только надо ж такому случиться – был покой монастырский сметен, вдруг явился к нему из столицы барин в туфлях, а с ним Филимон...» Про барина и Филимона мы, конечно, Николаю рассказали.
– С женщинами я вам не помощник, – ответил Николай. – Но пригласить могу.
– Приглашай, – распорядился Толя. – Желательно постарше. Для общения, для интеллекта. Вдохновения хватает.
Я вызвался чистить картошку и жарить мясо, они пошли звонить. Слышно было, как Толя энергично уговаривает:
– В такой мороз надо держаться ближе друг к другу. На полчаса? Отлично. В нашей жизни и пять минут могут стать вечностью.
Одну уговорили. Стали звонить второй. Вторая, объяснил Николай, была очень важной женщиной, со склада запчастей. Познакомился, когда ездил доставать что-то для своих «Жигулей». «Писателей, говорит, уважаю. Телефон дала домашний».
И вторую уговорили. И мясо у меня подошло и томилось под чугунной крышкой. Обе приехали чуть ли не враз. Первой та, которую Толя уговаривал особенно жарко. Зрелище было страшным. Потом мы его описали так: «Филимон возле дамы хлопочет, возле дамы ужасной своей, у которой ни сердца, ни почек, ни волос, ни бровей, ни грудей». Вторая была раза в два моложе, но тоже сильно в годах.
Я сидел напротив Толи и видел, что он и страшится, и мужается поглядеть на соседку. Другая, со склада, была проще и веселее. Чем-то ей понравился именно я. Она предложила спеть интеллигентскую песню: «Миленький ты мой, возьми меня с собой». Спели и стали анализировать: кто в центре песни? Эмигрант? Скорее, еще не уехавший, но отправивший в «край далекий» и жену, и сестру. Ведь в краю далеком есть у него и жена, и сестра. Заставили Толю читать стихи. Все было душевно.
Полночь, однако, приближалась. Женщина со склада вполне освоилась в квартире, сообщила мне, что нам надо занять одну из комнат, что уже люди устали, надо дать им отдохнуть, и нам пора. Николай, наклоняясь ко мне, вдалбливал, чтоб я непременно к утру достал крестовину для его «Жигулей». Вот женщина, прихватив в одну руку рюмки, в другую графин (Николай же не мог опуститься до того, чтоб наливать гостям из бутылок), лягнула меня в плечо бедром и пошла. Николай стал меня толкать вслед за ней, повторяя: «Крестовина, крестовина!» Так он меня и затолкал в камеру пыток.
– Миленький, – хлопнула в ладоши женщина, – контрольный звоночек, и...
Этот контрольный звоночек меня спас. Оказывается, муж женщины уехал в тот день проверять отопление на даче и собирался там ночевать, а приехал туда – все отопление полопалось, трубы перемерзли, и он возвращается. Хорошо еще, заехал к знакомым гаишникам и позвонил с поста. Эти сведения женщина получила от матери, взвизгнула и мгновенно собралась. Я фальшиво и радостно кричал:
– Как? Так сразу?
Вызвали такси. Оно, как и в Вятке, подрулило моментально. Женщина исчезла. Вскоре отправили и вторую. Можно себе представить радостное мужское застолье, которое вслед за этим продолжалось еще дня три-четыре.
Но в этих днях были: и баня, и покупка мне зимних ботинок, не австрийских – отечественных, теплых, надежных, были и встречи с трудящимися и учащимися. Продолжалась игра и в барина, и в Филимона, причем я до сих пор не понял, кто из нас кто. Ослабев здоровьем, я уже не мог ехать поездом. Тем более если б я поехал поездом, то как бы я проехал Вятку? А на нее уже не оставалось сил. И я улетел самолетом. Все было настолько доступно и настолько мы все это не ценили, что... что теперь!
В Москве измученный Уралом организм схватил простуду уже на трапе самолета при выходе, и вечером того же дня я отправился лечиться. Куда? Конечно, в ЦДЛ. И там, конечно, сидел Анатолий Кончиц, которому я и рассказал о воплощении его литературных персонажей, что его повесть, так сказать, каким-то боком вышла всё же в люди.
И какова же, как говорил знакомый писатель кавказских кровей, какова же «марал»? Он не видел смысла в рассказе, если в нём не было лобовой морали.
Да, какова «марал»? А никакой. Чего теперь, когда всё в России – и власть, и финансы, и особенно средства массовой информации, театр, кино, – все захвачено, я не скажу – нерусскими, но скажу – антирусскими людьми. Именно так. И мы сами помогли этому. Одно утешает – все это захвачено, а захватчики трясутся от страха. Они же понимают, что Россия осталась с русскими.
Но как же помогли? Очень просто: тем, что подвякивали кухонным борцам, желающим публично говорить правду, желающим жить в другой стране или переделать эту страну. Мало было, что говорили везде и говорили, кто что хотел. Но ведь так хотелось кайфа – тиражировать то, что говоришь на кухне, обнажаться хотелось публично. Ну, обнажились, ну, переделали страну, что ж вам невесело, господа хорошие?
В кратком послесловии сообщаю, что та женщина со склада сама привезла Николаю несколько крестовин, полюбила литературу, выпрашивала мой адрес. Николай выстоял, семья моя сохранилась.
Вот такие воспоминания из времён, когда картошка стоила десять копеек, а в школе детишек учили любить Родину.



КОРФУ И БАРИ

Холод в номере уличный. Я вернулся с долгой прогулки по городу. Темнеет рано, но город празднично освещён: скоро европейское Рождество. Дома, деревья, изгороди, парапеты мостовой, - всё в весёлых мигающих лентах огоньков. Ветер и зелень. Длинная безконечная улица. С одной стороны море, с другой залив. Не сезон, пусто. Брошенные тенты, ветер хлопает дверцами кабинок. Берег покрыт толстым слоем морской травы. Волны прессуют его. Вроде бы и тоскливо. Но запахи моря, но простор воды, но осознание, что иду по освобождённой русскими земле, освежали и взбадривали. От восторга, да и от всегдашнего своего мальчишества, залез в море. Ещё и поскользнулся на гладких камнях. Идти не смог, выползал на четвереньках. Ни полотенца, ни головного убора. А ветрище! О чём думаю седой головой? Ведь декабрь. Поднимался по мокрым ступеням. Справа и слева висящие и мигающие гирлянды огней. Декабрь, а всюду зелень. Фонарики бугенвиллий.
Группа моя у отеля. Надо было просквозить в номер, но неловко, и так от них убегал. Стоял, мёрз, слушал. Гид: «Турки отрезАли головы у французов и продавали русским. Русские передавали их родственникам для захоронения… Семьдесят процентов русских имён взято у греков. Но моё имя Панайотис в Россию пока не пришло».
Новость: нас не кормят. Надо самим соображать. «Ахи да охи, дела наши плохи, - шутит Саша Богатырёв. – Пойдём за едой. Кто в МонрепО, а мы в сельпо. - Рассказывает, что пытались ему навязать якобы подлинную икону. – Говорят: полный адекванс. Гляжу – фальшак».
Я на скрипящей раскладушке. Боюсь пошевелиться, чтоб не разбудить соседей. Они всю ночь храпели, я сильно кашлял, надеясь, что их храп заглушает для них мой кашель. Встали затемно. Читали утреннее Правило. Ехали по ночному городу. Справа тёмное, белеющее вершинками волн, море, слева, вверху, худющая луна и ковш Белой Медведицы. Полярная звезда успокаивает.
Службу вели приехавшие с нами митрополит и архиепископы, а ещё много священников. Поминали и греческих иерархов, и своих. Храм высокий, росписи, иконы. Скамьи. Мощи святителя Спиридона справа от алтаря и от входа. Молитву ко причащению при выносе Святых Даров читали вслед за архиепископом Евлогием всей церковью.
Слава Богу, причастился.
Потом молебен с Акафистом. Пошли к мощам. Для нас их открыли. Приложились. Ощущение – отец родной прилёг отдохнуть. И слушает просьбы.
На улице ветер. Опять оторвался от группы. Время есть, сам дойду, без автобуса. Пошагал. Куда ни заверни – ветер. В лицо, в спину. Особенно сильно у моря. Но если удаётся поймать затишное место – сразу тепло и хорошо.
Никто не знал, где отель «Елинос». Это и неудивительно, это не отель, а, в лучшем случае, фабричное общежитие. А говорили: три звёздочки. Да Бог с ними, не в этом дело. Мы у святого Спиридона, остальное неважно. А ему каково бывало.
Наконец, мужчина в годах стал объяснять мне дорогу на всех языках, кроме русского. Я понял, что очень далеко и понял, что давно иду не к отелю, а от него. Он показал мне на пальцах: пять километров. Направление на солнце. Отличный получился марш-бросок. Заскакивал сходу в магазины и лавочки, чуть не сшибая с ног выскакивающих встречать продавцов. Вскоре заскакивать перестал, так как убедился, что европейские цены сильно обогнали мои карманы, и просто быстро шагал. Купил, правда за евро булочку, да и ту скормил голубям.
В номере прежняя холодища. Кормить нас никто не собирается. Положенный завтрак мы сами пропустили, гостиничную обслугу не волнует, что русские до причастия ничего не кушают. Им это нравится, на нас экономят.
В номере прежняя холодища. Но у Саши кипятильник и кружка. Согрелся кипяточком, в котором растворил дольку шоколада.
Читал Благодарственные молитвы.
Какая пропасть между паломниками и туристами! Перед ними все шестерят, а нам сообщают: «У вас же пост», то есть можно нас не кормить.
Но мы счастливы! Мы причастились у святителя Спиридона. И уже много его кожаных сапожков пришло в русские церкви.

Перелёт в Бари с приключениями, то есть с искушениями. Не выпускали. Стали молиться, выпустили. Уже подлетали к Италии, завернули: что-то с документами. Посадили. Отец Александр Шаргунов начал читать Акафист святителю Николаю. Мы дружно присоединились. Очень согласно и духоподъёмно пели. В последнее мгновение бежит служитель, машет листочком – разрешение на взлёт. В самолёте читал Правило ко Причащению. Опаздываем. В Бари сразу бегом на автобус и с молитвой, с полицейской сиреной, в храм.
Такая давка, такой напор (Никола Зимний!), что уже не надеялся не только причаститься, но и в храм хотя бы попасть. Два самолёта из Киева, три из Москвы. Стою, молюсь, вспоминаю Великорецкий Никольский, Никольский же! Крестный ход. Подходят две женщины: «Мужчина, вы не поможете?» Они привезли в Бари большую икону Святителя Николая, епархиальный архиерей благословил освятить её на мощах. Одного мужчину, мы знакомимся, они уже нашли. Я возликовал! Святителю, отче Николае, моли Христа Бога спастися душе моей грешной!
Конечно, с такой драгоценной ношей прошли мы сквозь толпу очень легко. Полиция помогала. Внесли в храм, спустились по ступеням к часовне с мощами. В ней теснота от множества архиереев. И наш митрополит тут. И отец Александр. Смиренно поставили мы икону у стены, перекрестились и попятились. И вдруг меня митрополит остановил и показал место рядом с собой. Слава Тебе, Господи! Ещё и у мощей причастился. Вот как бывает по милости Божией.


НА СТАРОСТИ ЛЕТ

Писатель, и очень известный, полюбил. Лучше сказать, увлёкся. Но увлёкся крепко. И, хотя отлично, при его-то опыте, понимал, что «не стоит она безумной муки», но, но и но…
Приезжал в Москву, жил у нас. Мы всегда были рады ему, но у меня с ним одно не сходилось: я не мог сидеть ночью, слабел, разговор не поддерживал, а он как раз ночью бродил, зато назавтра валялся до полудня.
Сидит, роется в своих сумках, ищет лекарства, и громко рассуждает:
- Московские умные шлюхи насилуют знаменитых провинциалов. Готовься писать рассказ о том, как старый, нет, лучше, в возрасте, человек выдумывает себе утеху и, конечно, обманывается. Но! – поднимает палец, - отметь то, что любит он сильнее, чем та, что - важная деталь - сама признаётся ему в страстной любви. Он любит сильнее и надёжнее. Думает о ней ежечасно и! полагает что и она также думает. Серьёзно думает. Это его идеализм. – Шарит и шарит по сумкам. – Рассказ назови «Вечерний разговор о… например, о Скотте Фитцджеральде». Но рассказ о другом. Читатели это любят. Ей надоело уже моё присутствие в мире. Она сейчас, конечно, утешается с другим. А чего я ищу?
- Лекарство ты ищешь.
- Да. Но я его уже нашел. Я ищу носки.
- Прими лекарство, а то опять потеряешь.
- А носки где?
- Я тебе свои дам. Больше ничего умного не говори, а то я спать хочу.
- А лекарство-то где? Ты же не бросишь человека не принявшего лекарства? Представляешь, ко мне вернулось состояние, что сидишь где-то в людях, что-то говоришь, а думаешь о ней. Ты ложись, ложись, а я посижу, попишу письмо, пока душа полощется. Пусть она изменяет, я буду любить. Любить и лелеять любовь. Душа потом отблагодарит. Подожди, я же книгу ищу. А, нашёл носки.
Уходит в ванную, стирает носки, поёт:
- Лебединая песня пропе-ета-а, но живёт ещё э-э-хо любви. – Выходит из ванны: - Как? Эхо живёт. А эхо живёт?
- Ну, пока звучит.
- Красивость это или нормально?
- Ну, если живёт, конечно, нормально. Хотя вообще всё это у тебя с ней ненормально.
- Но меня не долюбили! – восклицает он. - Отца не было, мать на работе, девчонок боялся. Одиночество полное! От одиночества стал писателем.
- Так одиночество для писателя это норма. Без него ничего не напишешь. Я ж тоже всё время рвусь в деревню.
- Это поверхностное – бег от семьи в деревню, или там на дачу. Временное уединение. Нет, когда одиночество глубокое, постоянное, настоящее…
- Значит, ещё лучше напишешь.
- Как ты жесток! Занавес ещё только поднят, а ты уже убиваешь. – Опять начинает что-то перекладывать в сумках. – Пиши: В семнадцать лет он ещё был хорош, пел песни и разыгрывал из себя знаменитого актёра, похотливого старичка, который любил ничтожных актёрок. Читал искусственным голосом Толстого и Пушкина: «Барышня, платок потеряли!» . «А Катюша всё бежала и бежала…». Он не знал жизни всех этих мерзавок, которые его обманывали. Хм-хм! Голос прочищаю. «Я всё твержу: я нежно так, я нежно так, тут повтор, нежно та-ак тебя люблю-у». Тут снова надо спеть повтор. Она меня хотела якобы только увидеть. «Ах, вот вы какой, ах, я прочла ваше ожидание любви, я поняла, что это обо мне, и вот я и пришла». О, радость, муза в гости! А получилось вот что. Запиши: нельзя быть копией жизни. Литература это самостоятельная выдуманная жизнь, которая навязывает настоящей жизни правила игры. Деревенской прозе нехватило пары белых усадебных дворянских колонн.
- Да эти дворяне после 61-го года приходские школы уничтожали, чтоб мужики оставались неграмотными. Земские создавали, а из них священников выгоняли. Дворяне! Паразиты и захребетники! – возмущаюсь я. - Дворянская культура! Да она только для них и есть. Французский учили, чтоб слуги их не понимали. Тургенев крестьянку шестнадцати лет купил и сразу её в наложницы. А перед своей француженкой шестерил. И вообще все западники такие! А читателей им больше досталось. Да плевать! Всё, спать пойду.
- «Судьба решила всё давно за нас», - поёт писатель и комментирует: Жуткие слова, «всё решено за нас». Но если судьба – суд Божий, то всё правильно. И на эту же мелодию (поёт): «Я душу дъяволу готов прода-ать».
- Но это уже совсем ужас, - говорю я. – Это ты не смей: заступник народный готов продать душу дъяволу за что? За лживую бабёнку?
- Вот так и бывает, - говорит он и снова роется в сумках. - Да! Зная, что живём первый и последний раз, что добро было всегда и будет всегда, что зло было, есть, но не будет, попадаем во зло. – Поёт: «Зло появилось точно из-за на-ас. Но в будущем ему не-э жить!»
- И этих бесовок не будет? – спрашиваю я . – Это вряд ли. Будешь чай? Свежий заварю.
Он бросает на пол найденную книгу.
- Зачем я её искал? Спроси, зачем я её искал. А лучше спроси, зачем я её писал? Может, чтобы именно она прочла и нашла меня? Старичок, думал ли я, - он даже руки вздевает, - что может быть такое сильное наваждение тёмной силы? Спать идёшь? А мне мучиться и страдать? Но я счастливый.
- Счастье в чём?
- Счастье в оживлении работы сердца.
- Работы какой? На эту бесовку? То есть именно она оживляет работу твоего сердца? И ведёт к надписи на могильном камне: «Эн-эн погиб не на дуэли, его страдания доели». Объявляю: ухожу спать.
- Какой сон? Тебе счастье выпало – слушать мои откровения. Спать? Продолжу о бабье. У них знания сосредоточены в сумках и сумочках. Поэтому они нуждаются (пауза) в носильщиках.
Сходил в коридор:
- Старый еврей рассказывает внукам о поездке в Москву: «Деточки, я жил у очень богатых людей: у них везде горит свет».
- Дедушка, это они освещали тебе дорогу в туалет.
Он садится, немного отпивает из чашки.
- Это ты новый заварил?
- Ты же все равно спать не будешь.
- Думал сейчас, что Бунин это уровень Рахманинова. Я записывал его ещё на колёсный магнитофон. И тогда же знал наизусть «Таню», рассказ из «Тёмных аллей». Пересказать?
- Давай. Я подсуфлирую. А знаешь, что в старости он страшно, как и Толстой, матерился? А не Шмелёва, не Лескова, а их возносили.
- Надо сесть и написать работу «О тех, кто долго был забыт». И откликнется родная душа. «Рояль был весь раскрыт и струны в нём…». Да, осталось верить в рыдающие звуки. Выпью. За Афанасия Афанасьевича. Толстого он переживёт. И за Астафьева надо выпить. Это певец искалеченного народа. Не набрался нежности, жил мстительностью к советской власти. Любить её было не за что, но жить при ней было можно. И надо было жить. Чего нехватало? И мы пожили всё-таки! Я ощущаю себя, будто только заканчиваю пединститут и не знаю, чего меня ждёт.
Опять начинает рыться в сумках:
- Хотел тебе подарить, мне подарили, о Зарубежьи. Адамович, Иванов, Зайцев, Берберова, Бунин опять же, хоть и матерился. Автор с некоторыми был в переписке, взял их письма, бросил на грядки страниц, пересыпал текстом и всё. Нет, приказчик в начале двадцатого века был выше советского писателя. Цинизм московской критики это ругань даже не извозчиков, а таксистов. – Подходит к окну: - Запиши: как небесны мысли, когда смотришь на вершины ночных вязов.
Я уже тоже напился крепкого чаю и смирился, что ещё придётся долго не спать. Он вещает:
- Жизнь надо прожить, чтобы собрать богатую библиотеку.
- И обнаружить, что она не нужна и что её выкинут.
- Даже и с пометками?
- С ними ещё быстрее. Так что не трудись их делать.
Он понурился, тут же поднял голову:
- Русские писатели в шестидесятые написали Правительству письмо о гибели русской культуры. И Шолохов подписал. И на письме, - писатель кричит, - была резолюция! «Разъяснить тов. Шолохову, что в СССР опасности для русской культуры нет»! Понял, да? Эта резолюция обрекала Россию. Вот когда погибла советская власть. Почему было не появиться коротичам, вознесенским, войновичам, евтушенкам, почему было не обвинять Шолохова в плагиате, почему было не раздувать непомерное величие Солженицына, убийственное для литературы. Так-то, милый. Одна и та же операция: вырезать, унизить, оболгать лидеров русского слова, внушить дуракам, что по-прежнему мы сзади мировой культуры. Внушили же! Дни нечистой силы стали праздновать!
- Плюнь, не переживай. Русские не сдаются.

И ещё прошло время. И опять он приехал. Опять сидим. Но стал он какой-то другой:
- У меня будет страшная старость. Въезжая в неё, я всё ещё вписывал кое-что в ловеласовский блокнот, а? Хорошее название? Да? А потом что стало? Помни – нельзя иметь дело с бабами и оставлять об этом письменные следы. Бабы – это твари!
- Ничего себе поворотик. Да ты ж прошлый раз речитативы и арии о ней свершал.
- Тварь! Сняла копии, давала читать, подбросила журналистам. Чтоб развести. Но не будем о ней. – Сидит, молчит. Встряхивается: - Будем о нас. Мы, наше поколение, вошли в классику как воры в трамвай, всех обчистили и выдали за своё. Но это было спасительно для классики. Ибо иначе вошла бы в неё шпана и убила бы классику. А мы сохранили. – Берёт со стола кружку, протягивает: - Свежий? Нацеди, любезный.
Подходит к окну. Я напоминаю, что в тот раз по его просьбе записал о возвышенных мыслях при взгляде на вершины ночных вязов. Даже небесны.
- Да? Я так сказал? Очень неплохо, очень. Так что и без баб русская литература не пропадёт.



ПОЧЕРКУШКА

Видно, нечего было делать Толстому – двенадцать раз «Войну и мир» переписал. Нет, чтобы Софье Андреевне по хозяйству помочь. Вообще меня умиляют эти разговоры и исследования о «работе над словом». Всегда преподносится, что эти зачеркивания, вписывания, дописывания – основа познания тайны писательства. Глупость всё это. И преувеличивание писателями своей профессии. У «Серапионовых братьев», кажется, было даже такое полумасонское приветствие: «Здравствуй, брат, писать трудно». Это какое-то кокетство. Трудно, так и не пиши. Тракторист трактористу: «Здравствуй, брат, пахать трудно». Землекоп землекопу: «А копать-то, брат, трудно».
Вот он дюжину раз переписал, а несколько сотен ошибок в описание войны вляпал. Ему на них тогда ещё живые ветераны Бородинской битвы указывали. Но что до того графу. Он же творец. «Я так вижу». Да и некогда ему, ему уже «пахать подано».
В доработке есть тот момент, когда она не улучшает, а начинает портить вещь. И то можно, и то нужно сказать, а вещь разбухает. И всё вроде важно.
По объёму охваченных событий «Капитанская дочка» больше, чем «Война и мир», а по тексту меньше раз в десять-пятнадцать. А ведь как можно было расписать детство и отрочество Петруши, Пугачёва в Европе, созревание для падения души Швабрина, вояк Оренбурга, царский двор, детство Маши Мироновой. Уж она-то бы не вляпывалась в лайф-стори как Наташа Ростова, а Безухов что под ногами мешается на Бородино?
Великого рецепта жены коменданта Василисы Егоровны нет во всём Толстом. Вот он, этот рецепт спокойной жизни и совести: «Сидели бы дома, да Богу бы молились». Но и её великий пример верности мужу и Отечеству оболгал вскоре Белинский, назвав «глупой бабой».
Всё-таки литература и горделива и самолюбива, много из себя воображает. Но бывало время, когда она могла и «Богу и людям служить». Даст Бог, ещё послужит.



САНТОРИНИ


О, чёрные пески острова Санторини! Допотопный остров, часть утонувшей Атлантиды, вулканического происхождения. Утонул, а однажды поднялся со дна. К нему мы и не причалили даже, встали на рейде. На сушу переехали на «тузике», так называются портовые кораблики для буксировки больших кораблей и для перевозки пассажиров.
На Санторини всё крохотно: музейчик, улочки, площадочка в центре, даже торговцы сувенирами и зеленью кажутся маленькими. Заранее нам было объявлено, что после музея повезут на какой-то очень престижный пляж. И заранее я решил, что на пляж не поеду. Не от чего-либо, от того, что сегодня был день моего рождения. Мне очень хотелось быть в этот день одному. Такой случай – Средиземноморье, голубые небеса и догнавшая меня в этот день очень серьёзная дата. Конечно, я никому не сказал о дне рождения. Это ж не день ангела.
Со мною был сын, он отправился со всеми. Я перекрестил его, он меня, автобус уехал. Уехал, а я осознал, что уехала и моя сумка, в которой было всё: документы, деньги, телефон, пакет с едой, выданный на теплоходе. То есть я стоял на площади, как одинокий русский человек без места жительства и без средств к существованию. Не завтракавший (торопился на берег) и не имеющий надежды на обед, а ужин (тоже объявили) заказан на семь вечера в ресторане Санторини. А было ещё утро.
Но была радость от того, что я сейчас один-одинёшенек, а вокруг такая красота, такие светло-серые в пятнах зелени горы, такое цветенье деревьев и кустарников и – особенно – такое море! Как описать? Залив изумрудного цвета, гладкий как стекло, в который была впаяна красавица «Мария Ермолова» - наш теплоход.
Вино сантуринское поставляли ко дворам императорских и королевских величеств многих европейских стран. Оно и в литературу вошло. Зачем я, со своими нищими карманами, сантуринское вспомнил, когда на газировку нет? Хотя… я на всякий случай прошарил карманы. Ангел-хранитель со мной! Набралось на бутылочку воды. И вот она в руках, и вот я иду всё вниз и вниз.
Море казалось недалеко. Быстро кончилась улица, выведшая к садам и огородам. Пошёл напрямую. Изгородей меж участками не было, хотя видно было, что тут владения разных хозяев. Где-то посадки были ровными, чистыми, где-то заросшими. Фруктов и овощей было полным-полно, осень же. А если чем-то попользуюсь? Не убудет же у хозяев. Но виноград рвать боялся, конечно, обработан химикатами. Да и другое тоже как будешь есть, надо же вымыть. И не хотел ничего брать. Но потом, честно признаюсь, кое-чего сорвал, положил в пакет.
Море казалось совсем рядом. А подошёл к обрыву – Боже мой, ещё надо целую долину пройти. А по ней асфальтовая дорога. Пошагал по ней. Долго шагал. Думал: ведь это же надо ещё и обратно идти. Да и в гору.
Увидел издали белый глинобитный домик. Для сторожей? Оказалось, что это крохотная церковь. Так трогательно стояла среди цветов, арбузов, дынь, винограда. На дверях маленький, будто игрушечный, замочек. Заглянул в окошечко. Ясно, что в ней молились. Чистенько всё, иконостасик. Горит перед ним лампадочка.
Наконец, берег. Чёрный берег. Чёрный крупный песок. Кругом настолько ни души, что кажется странным. Почему? Такой пляж: вода чистая, видны песчинки, рыбки шевелятся, водоросли качают длинными косами.
Разделся и осторожно пошёл в воду. Всегда в незнакомом месте опасения, боязнь колючек, морских ежей. Тем более тут, когда непонятна была глубина под ногами – чернота и на отмели и подальше. Потихоньку шагал, поплескал на лицо и грудь, и так стало хорошо! Как тут всё аккуратненько: крупный, податливый песок под подошвами, мягкая вода, не тёплая, но и не совсем прохладная. Отлично! Я заплыл. Из воды оглянулся. Да, вот запомнить – белый город над синей водой под голубыми небесами. И чёрная черта, отделяющая море от суши.
Повернулся взглянуть на море. Показалось, что в нём что-то шевельнулось. Вдруг совершенно неосознанный страх охватил меня. Боже мой, как же я забыл: это же известнейшая история о Санторини, как на нём враги Православия, франки, в годовщину памяти святителя Григория Паламы, праздновали, по их мнению, победу над учением святителя. Набрали в лодки всякой еды, питья, насажали мальчиков для разврата и кричали: «Анафема Паламе, анафема»! Море было совершенно спокойным, но они сами вызвали на себя Божий гнев. А именно – кричали: «Если можешь, потопи нас!» И, читаем дальше: «Морская пучина з е в н у л а и потопила лодки».
Вроде меня топить было не за что: святителя я очень уважал, изумляясь тому количеству его противостояний разным ересям, но было всё-ж-таки немножко не по себе. Вера у тебя слаба, сердито говорил я себе.
Вымыл фрукты в морской воде, устроил себе завтрак, соединивши его с обедом. Далее был обратный путь. Он был в гору. Но я никуда не торопился. Никуда! Не торопился! Вот в этом счастье жизни. Останавливался, смотрел на синюю слюду залива, на выступающие из воды острова, на наш теплоход. Легко угадал иллюминатор своей каюты.
Было не жарко, а как-то тепло и спокойно. Редчайшее состояние для радости измученного организма. Мог и посидеть и постоять. Никакие системы электронной слежки не могли знать, где я. Свободен и одинок под средиземноморским небом.
Махонькая церковь была открыта будто специально для меня. То есть, пока я был у моря, кто-то приходил к ней и открыл. А у меня даже и никакой денежки не было положить к алтарю. Долил в лампадочку масла из бутылочки, стоящей на подоконнике. Помолился за всех, кого вспомнил, за Россию особенно.
Вдруг осознал – времени-то уже далеко за полдень. День пролетел. И как оно вдруг так пронеслось?
Пошел к месту встречи. Дождался своих спутников. Потом был ужин в ресторане над живописным склоном. А на нём сын подарил мне серебряное пасхальное яйцо. Не забыл о моём дне рождения.
Встречать бы дни рождения на островах Средиземноморья! О, если б на любимом Патмосе!

Уже я старик, а как мечтал пожить хоть немножко зимой или осенью на Патмосе, сидеть в кафе у моря, что-то записывать, что-то зачёркивать, вечером глядеть в сторону милого севера, подниматься с утра к пещере Апокалипсиса и быть в ней. Когда не сезон, в ней почти никого. Прикладываешь ухо к тому месту, откуда исходили Божественные глаголы и кажется даже, что что-то слышишь. Что? Всё же сказано до нас и за нас, что тебе ещё?