Огни Кузбасса 2025 г.
2025-05-22 00:23 №1

Евгений Журавли. Семь нот перед канонадой. Однажды в Вегасе. Рассказы

Семь нот перед канонадой

В этой истории нет ничего особенного. Странно, что она так впечаталась в память. Когда меня спрашивают, что самое запоминающееся видел «там», неизменно предстает перед глазами именно эта картина. Иногда смутно чувствую, что в ней скрыто что-то большее, но, наверное, боюсь поверить, что такое большое вместимо в столь малом.
В тот вечер я въезжал в Сватово со стороны Купянска. Падали первые осенние листья, поля чернели неубранным подсолнечником, жители притихших поселков стояли у калиток, провожая тревожными взглядами проезжающие авто. В воздухе висел немой вопрос: «Что будет дальше?» В те дни русская армия «организованно передислоцировалась, занимая более выгодные позиции». Тяжелые воды Северского Донца позволили армии задержаться на левом берегу хотя бы ненадолго, и если б вскоре противник не уперся в непрогибаемую смоленскую пехоту, еще неизвестно, где прошел бы рубеж новых «оптимальных позиций». Население не было готово к столь резкой перемене, в оставленном правобережном Купянске начался массовый исход. Слухи летели впереди наступающей армии, было известно, как освободители отнеслись к оставшимся жителям Балаклеи, Шевченково и Изюма. Бросая вещи, народ устремился к немногочисленным переправам. На этом берегу кое-как успели организовать желтые школьные автобусы, когда их не хватило, – бортовые грузовики. Но всегда и везде остаются самые незащищенные.
В моей «газельке» в пассажирском отсеке пребывало сейчас двое таких: ветхий дед-колясочник и молчаливая немобильная пенсионерка, выглядящая очень аккуратно и собранно. Девяностолетний дед оказался шумным неугомонным оптимистом, без конца рассказывал какие-то истории, не забывая подкидывать игривые комплименты соседке; правда, иногда он переходил в режим энергосбережения и на полуслове вдруг надолго замолкал. Его воспоминания выхватывались из разных отрезков большой жизни, в какой-то момент я решил, что он либо жуткий лгун, либо от стресса «поехала кукуха». За сюжетом, где наши бойцы со стрельбой отступали перед нацистами, следовал рассказ, как он, не теряя духа, собрал с друзьями оставшееся оружие и схоронил в лесу, надеясь, что рано или поздно здесь будут действовать партизаны. Я переспросил. Дед божился, что так и было. Не сразу я понял, что эта история из прошлой войны, которую он встретил еще подростком. Поэтому теперь я иногда прерывал его, чтоб узнать, кто так сделал: «те» фашисты или «эти». Получается, натерпелся он от обоих.
Неходячая пенсионерка за всю поездку произнесла всего несколько слов. И то лишь «нет, спасибо», «хорошо», «конечно». Не старая еще, в принципе, женщина, управлялась с собой хорошо и ладно. Я не спрашивал ее о причинах недуга, как-то не хотелось беспокоить, подобное молчание человека обычно объясняется некой жизненной драмой. Бегство в неизвестность из своего дома в преклонном возрасте – само по себе катастрофа. Но, видимо, мое восприятие здесь уже замылилось, у многих кто-то погиб, разрушен дом или произошел какой-то другой ужас, и эвакуация видится благоприятным положением дел. В общем, казалось, что за молчанием этой женщины стоит что-то еще, не хотелось быть назойливым. В ней чувствовался некий покой, отсутствие беспомощности, даже несмотря на неспособность ходить. Подумалось: наверняка она со всеми на «вы», но не из-за утонченнос­ти или гордыни, а ради независимого равного положения по отношению к собеседнику. Порой она поглядывала на попутчика, он явно ее томил, однако не сказала ни слова, лишь куталась в большой узорчатый платок да поворачивалась к окну, провожая взглядом дорожные указатели и знаки с названиями поселков, что-то вспоминая.
Объединяло моих пассажиров то, что они не просили об эвакуации. Не отказались, а в нужное время просто не стали просить. У старика где-то на Белгородчине есть родственники, женщина, как я понял, одна. Конечно, дело добровольное, но с отбытием соцработников, которые их навещали, им пришлось бы совсем туго. Тот факт, что сейчас они сидели рядом в автомобиле, – случайное стечение обстоятельств. Когда три часа назад я вошел в хату к старику, он сказал, уже много лет мечтает подорвать фашистскую власть, и все, что ему надо, – десять кило тротила, больше трудно везти с собой в коляске. Насилу уговорил буйного партизана поехать со мной. Женщина же не стала спорить, просто позволила забрать, не особо интересуясь подробностями. Кажется, ее волновало что-то намного более серьезное, чем собственное благополучие.
Путь наш лежал в тихий уездный Старобельск, прообраз ильф-петровского Старгорода, не особо изменившийся с тех пор, но наверняка напуганный недавним точным и прямым, как гвоздь, ударом «хаймарса». Был поражен штаб оперативного управления войсками, что обеспечило дезорганизацию и начальный успех зло­счастного наступления. По пути в этот милый городок, где моих беспомощных пассажиров должны были принять в специализированные учреждения, нужно было заехать в Сватово. Там уже работали наши ребята, возможно, ко мне подсадят еще кого-то. Начинало темнеть, броник лежал на пассажирском сиденье, рация ни разу не потревожила. Все спокойно, до комендантского часа вполне успеваем.
Сватово – ничем не примечательный городок, глазу не за что зацепиться. Советское наследие в виде просторно расставленных панелек, редко достигающих пяти этажей, фруктовая поросль и увитые плющом стены, крошечный вокзал, четырехгранные крыши частного сектора, прямоугольничек администрации – бывший райком – в окружении елей. Все серенько, убитые дороги, пыль. Однако еще несколько дней назад Сватово представлял собой реплику ветхозаветного Вавилона, кипение языков и народов. Не дожидаясь участи Купянска и Волчанска, город покидали жители. Ситуацию усугубило то, что в Сватово к этому времени уже стеклись беженцы из того же Купянска, Шевченково, Изюма, Балаклеи, Лимана, Кременной. Километровые пробки, панические слухи, вереницы людей и машин – военных в одну сторону, мирных – в другую. Библейская сцена.
Когда наша «газелька» миновала блокпосты и поднялась на высоты, оберегающие Сватово с запада, на землю уже сошла темнота. По светлому времени мне должен был открыться рассыпанный внизу город, линии дорог с грудами домиков и яркая даль полей, расчерченных лесополками. Но открылось совсем иное. Внизу в черных ладонях темноты лежал граненый бриллиант. И ничего больше, ничего за пределами этого, только пустота космоса. Не сразу я вернул себя к реальности видимого, соображая, что передо мной и как это могло получиться. Бриллиант оказался вычерчен ровной геометрией ниток уличного освещения над абсолютно темными, безжизненными домами, покинутыми жителями. Никаких светящихся пригородов, никаких фар машин. Абсолютное холодное одиночество. Может, просто такой способ светомаскировки. Город был похож на мертвое тело в торжественном саване.
Почему-то вспомнилось отвердевшее лицо бойца, случайно виденное в госпитале. Пожилая медсестра причитала: «Господи, красивый какой, а дочек бы ему, дочек. Дочек бы...» Я смот­рел – вроде обычный парень, мир его праху, самые заурядные черты лица, какая красота? Но в черном обрамлении пластикового пакета была какая-то концентрация, подчеркивающая вселенское одиночество и уникальность именно этого лица. Действительно, красивый человек.
Бриллиант, приближаясь, распадается на безликие фрагменты. Зашлепали ямы городского асфальта, выстроились по сторонам погасшие дома. Бросив взгляд назад, я вдруг увидел, что затихший было дедуля глухо сотрясается, прижав к лицу ладони. Ни плача, ни слов, лишь содрогания и сиплые вздохи, похожие на кашель кошки. Бесплотные сухие старческие слезы. Женщина осторожно держала руку на остром плече старика.
Наверное, она говорила ему что-то успокаивающее, я не расслышал, но понял: лезть сейчас к деду будет лишним. Бывает. Я потянул рацию, вызвал наших. Все норм, уже ждут в условленном месте. Протарахтел мимо армейский грузовик без света фар. Тут и там замелькали фигуры армейцев.
Точка была назначена у опустевшего Пункта временного размещения. Подъезжая, увидел силуэты, несколько сигаретных огоньков. Наши. Командирского уазика не видно. Запарковавшись, оставил пенсионеров, пошел сверять планы. Как оказалось, инвалидов в пустом городе немного, пассажиров ко мне не добавится. Желательно дождаться Юру и, если от него не поступит каких-либо еще указаний, можно двигаться дальше. Достал сигареты.
– У тебя как? – спросили меня.
– Нормально. Спокойные, вроде без закидонов.
Поделились впечатлениями. В Белокуракино, где скопилось много беженцев, раздавали хлеб и проднаборы, случилась потасовка. Кто-то обиделся, что выдают по одному набору, хотел взять больше «для того, кто не смог прийти». Когда показалось, что дары подходят к концу, толпа уплотнилась, задние начали выхватывать у передних. Насилу угомонили. Другому экипажу попались капризные пенсионеры-супруги. Все им не то, подали не так, допытывались, что им гарантируют на новом месте да куда жаловаться. Такое бывает. Когда делаешь добро, непроизвольно верится, что и люди, которых выручаешь, добры. Это ошибка.
– Слышите? – сказал кто-то. – Опять играет.
Затихнув, ребята прислушались. Ветер доносил обрывки мелодии. Я сразу узнал музыкальный инструмент. Это альт. Он поет человеческим голосом. Мелодии не было, скорее, проба, поиск каких-то тем.
Когда-то я пытался учиться играть: у мамы была мечта, чтоб сын играл на скрипке, а дочь на гитаре. Не вышло ни того, ни другого. А у меня остались лишь ощущение звука, проходящего через тело, ориентация в гаммах да память о боли натруженных подушечек пальцев. Учитель говорил, слишком зажимаю. Необходимо расслабиться, отдаться. Но я все вжимал и вжимал тугие струны болючей мозолью.
Этот скрипач играл легко. Где-то в районе центральной площади, звук долетал фрагментами. В опустевшем городе это воспринималось особенно странно. Возникло ощущение: происходит что-то очень важное, большое. Я сел в машину, ничего не говоря старикам, проехал два квартала и остановился за деревьями, обрамляющими площадь. Тихо открыл боковую дверь. Дедуля очередной раз пребывал в лимбе, поэтому я обратился к женщине:
– Там скрипка. Оставить открытой?
– Спасибо, – чуть удивленно взметнулись брови.
Альт гнусавит на высоких нотах, его лучший диапазон – первая-вторая октавы, здесь звук глубокий и мощный. Теперь его было слышно совершенно четко, будто прямо перед собой, хотя самого скрипача не видно. Фонари над площадью не горели. Тьма навалилась так, что было и непонятно, где находишься. Да, импровизирует. Пустой город, теплая осень. В душе что-то складывалось и раскладывалось, растворяясь в этой высоченной пустоте. А музыкант все играл. Где-то на другой стороне пыхнула сигаретка еще одного безмолвного слушателя. «Спасибо», – сказала женщина из моей «газели». Не «да» или «нет», «хорошо» или «как интересно». Просто «спасибо». Я обернулся. В темноте не было видно выражения ее лица. Что-то беззвучно сказали губы. Альт забирал все глубже и глубже, и правильным было остаться в этом месте, никуда больше не ехать, просто взять здесь и умереть.

Однажды в Вегасе

А все понял я вот как. Обычный день был. И вдруг во дворе стенка обвалилась. Я сам не видел, не слышал, в палате на кровати лежал, бездельничал, и кто-то сказал: смотри-ка, там стена упала, сейчас завхозу ректальные процедуры назначат. Мы к окну, смотрим: да, часть кирпичной ограды рухнула, ничего особенного, в целом стоит, просто один участок упал. Народ собрался, маленькое развлечение все-таки. Курят, обсуждают, кто-то бегает нервно, может, завхоз как раз. Я тоже взял сигареты, пошел с людьми постоять, с медсестрами парой шуток перекинуться. Меня вообще и выписывать можно, вполне двигаюсь, уже и не болит почти, просто ощущается, но док говорит, компрессионная травма – опасная штука, могут быть неоднозначные последствия, если не долечить. Хожу в корсете и с шиной, таким большим воротником под подбородок, почти испанский граф с картин Эль Греко. В общем, постоял с людьми, воздухом подышал. Обсудили – черт знает, почему именно здесь обвалилась, а вокруг стоит, может, где-то вода точит или корни толкают, но завхоз сказал: нет, просто от ветхости, это муравьи потихоньку кладку разобрали, какое-то у них тут место особенное, нужно просто сложить заново и соседние участки замазать цементом, еще на сто лет хватит. Потом, наверное, опять упадет, муравьи в переговоры не вступают, но что будет через сто лет, ему глубоко по барабану. Тут как раз женщины пошутили, что выгляжу я как эмблема покрышек, имели в виду «Мишлен», я на то и рассчитывал, ляпнул, что хорошая резина никогда не подведет, и на мне остались места, которые без поддержки функционируют. Но те говорят: пока тут найдешь, еще и не то окажется, даже возиться неохота. Ну, я отвечаю: назначьте парламентера на перевязку, только помоложе, а то все старушки какие-то. Похихикали, еще пару острот прокинули, на том и порешали. Отвлекся хорошо, в общем.
Я не придал значения этому случаю. В тот же вечер в палате в темноте розетку ищу, не могу попасть, тут Бурый и говорит: слушай, ты долго там будешь тыкаться, так у тебя детей никогда не будет. Я ему: че ты придираешься, туда же не заглянешь, вот и пробую так или эдак. Он мне: ты рукой потрогай сначала, определись, как отверстия расположены, тогда уже и тыкай, вилка сама себе место найдет.
Ну ладно, не обижаться же на такую мелочь, человек совет дал. Просто у донецких так принято – с напором начинать разговор. Бывает, продавщица скажет: ну и долго будем стоять? Пошутит еще что-нибудь: мол, понятно, почему так долго войска вводили, раз помидоры выбирают по часу. А пока думаешь, что ответить, тут же говорит что-нибудь от души, например – вот эти берите, а то, что вы смотрите, полежало уже, не надо. То есть с ходу показывают, что доминировать над ними никак, но и следом дают сигнал, что видят в тебе равного и относятся хорошо. Ершистые, короче, но не злые. Бурый тоже такой. Он вовсе не бурый, кличка как-то с углем связана, с прошлой жизнью. Так он, как и все мужики здесь, невысокий, сухой и крепкий, сложных и каких-то рельефных черт лица, да и окрас – в целом темный, но где и светлый, а то и пегий, и седина местами, и брови лохматые, одним словом, матерый такой двортерьер. В детст­ве они все преимущественно светленькие, ровненькие, ангелы прям, а к сорока – будто лицом породу вырабатывали. Наверное, шахты так влияют, с женщинами такой метаморфозы не происходит.
Сейчас Бурый лежачий, неизвестно, будет ходить или нет. Он-то, конечно, говорит, пойдет обязательно, эти донецкие вообще упрямые ребята, но тут уж за медициной слово. Так вот, Бурый как-то признался, что самый счастливый день его жизни – это когда он свой дом развалил. Дом его на той стороне, в Новоселовке, рядом отсюда, но, понятно, фронт стоит уже много лет, не двигается. Он сам в разведке, среди прочего их задача артиллерию корректировать, бывает, выходят глубоко, а в обычные дни издалека с неба смотрят. Так вот, когда дроны смогли до Новоселовки долетать, он первым делом на свой дом навелся. Выглядывал-выглядывал, и точно: обосновались там небратья, дом ведь покинутый стоит с четырнадцатого. Не без гордости Бурый подчеркнул, что погреб у него большой и крепкий, самое то для ПВД. С неделю наблюдал, определился, когда там личный состав собирается, и координаты подал. Сам сидел, корректировал, пока фундамент с землей не перемешал.
«Разве не жалко?» – спрашиваю его. Наоборот, говорит, удовлетворение, не представляешь какое, это ж, говорит, мой дом, про который грезишь, думаешь все – когда вернусь? Мне действительно трудно понять. Вот мечтаешь о нем, вспоминаешь. Ведь целый стоял, когда-нибудь вернуться получится, зачем разваливать? Он мне: ничего ты не понимаешь. Теперь меня ничего не держит, говорит. Теперь свободен. Я не уменьшился из-за потери дома, а наоборот, стал больше. Ничего не осталось за пределами меня, ничего не болит. Стал цельный. Могу хоть до Лас-Вегаса войной идти. Теперь я в полной силе. А сам вот лежит здесь, позвоночник перебит, недвижим.
Я говорю: какой тебе, блин, Лас-Вегас? Без обид, но тебе бы мечтать, как нужду справлять без посторонней помощи. Он помолчал и отвечает: ты просто молодой еще, не понимаешь, как жизнь устроена. Слушай и запоминай. Всегда, даже когда нереально, когда нет возможности и сил, надо гнуть свою линию, не отказываться от задуманного, переть вопреки всему. Напролом. Какие бы сложности ни встали перед тобой, что бы ни сдерживало сзади, продираться и продираться. Пусть сломаны ноги, но ползти, сломаны руки – пробивать головой, выгрызать зубами, если лежишь – криком, ногтями, слезами. Да хоть просто силой воли, взглядом, голым желанием, но толкать и толкать вперед. При любых обстоятельствах, невзирая на последствия. И тогда однажды случится чудо. Все, что препятствовало тебе, исчезнет, растворится. Рухнут стены и откроются все пути. Все произойдет само. Главное, не отказываться от начатого, что бы ни происходило.
Я говорю: может, ты и прав, но не всегда мы знаем, что нам надо. Жизнь сложна очень. Иног­да проблема не в том, что что-то мешает и надо проламывать, как ты говоришь, а наоборот, смот­ришь, все пути верные, какой выбрать? Есть в физике так называемая многомировая интерпретация, когда миры умножаются, все равновероятные события реализуются. Жаль, что в жизни не так. Я бы даже не заглядывал в эти альтернативные миры, если б узнал, что они живут своей жизнью. Был бы рад за них. Потому что правильно было когда-то остаться с человеком, но ушел, правильно было вписаться в драку, но не вписался. И это тоже было правильно. Но просто какая-то хорошая возможность перестала существовать. Это обидно, несправедливо. А у меня только одна жизнь. В этом проблема. Как знать, куда идти?
Бурый усмехнулся. Верно, говорит, проблему обозначил, лишь замечу, что все эти экзотические теории – просто красивые образы, которые знающие используют для удобства. То, как на самом деле там происходит, невозможно вообразить, сама частица – условность, у нее нет размера и места в пространстве. Авеста и Ригведа тоже образным языком писаны. То же самое – спутанность или кот, который ни жив ни мертв...
Тут я очередной раз поразился: каких только людей на войне не встретишь! Вроде все серенькие, одинаковые, но бац – кто-то о поэзии, бац – ученый, художник, бизнесмен, мэр какой-нибудь. С другой стороны, рядом, в одном строю, и зэк, и юнец из глухомани, и алиментщик, и простой работяга, но каждый цельный, со своей философией, в каждом целый мир. И у всех настоящие судьбы. Вообще, такой наш народ, в каждом – вселенная, только копни. Мало человеку одного себя. Но редко выговариваемся: либо внезапному собеседнику один на один, либо по пьяни. Ну, и на войне. Тут только правда, на остальное времени нет. Короче, концентрация неординарных. Понтоваться беспонтово: всегда кто-то умней тебя. И Бурый не так прост.
В общем, говорит Бурый, не греши попсовыми теориями из кинофильмов, обратись к реальности. Правильно задачу поставил. Жизнь одна, а вариантов много. И все очень сложно. Только я тебе скажу, что все эти варианты – тоже неопределенность. Ты просто тратишь жизнь на сомнения. Если я иду слепо и по неверному пути, что-нибудь да получится. А если ты пробуешь то одно, то другое, – у тебя в конце ничего. Но главное, жизнь – это не «сколько» и даже не «что», а «как». Поэтому, говорит, парень, пока что ты в минусе. Не ты, а тебя.
Ну вот, опять донецкие постулаты. Кто кого, кто над кем. С садика их так, что ли, воспитывают? Или перфокарту вставляют, где запрограммировано: «никого над», «только ты, а не тебя» и еще что-нибудь сакральное вроде «сало употреблять только с белым хлебом».
А Бурый продолжает. Я, говорит, уважаю природу. Возьмем хоть траву. Не ту, которую дуем через горлышко иногда, а обычную, которая вокруг растет. Вот смотри, какое упорство. Не трогаешь год-два – прорастает везде, проламывает стены, асфальт. Уничтожишь ее, зальешь бетоном, но только отвернись, – уже снова растет, найдет щелочку и потихоньку раздвигает, разрушая камень. Ей плевать на гибель. Трава не знает страха. Просто знает свое дело и двигает. Убей ее – разве ты победил? Нет. Момент ее смерти просто показывает, чем была жизнь.
Я спрашиваю: даже если результат не достигнут?
Конечно, отвечает он. Видал, сколько людей приезжает сюда, чтоб умереть? Просто нормально умереть. А почему? Потому что не хотят незавершенной жизни. Или чужой жизни. Хотят стать собственником судьбы. Видел видос, где наш боец и их перекликаются? С той стороны тоже русский, кричит, такой: «Заходи, я здесь один». И наш говорит что-то вроде: «Чему быть, того не миновать, судьба» – и входит в ангар. И все. Гремит там у них долго, получается, даже гранаты сорвали, в общем, никто оттуда уже не вышел. Это не драма, а экстаз. Они прошарили: трусость не засчитывается в жизнь. Вот и все. А не эти твои сомнения. Сжечь за собой мосты – это как обнулиться. Невзирая на последствия. Нет счастливей дня.
Я в ту ночь долго лежал и смотрел в темноту потолка. Было тесно, не дернуться, скован бандажом, как младенец в пеленках. Представил себя фараоном в золотом саркофаге, стало чуть удобней, а потом спокойно и хорошо. До розетки так и не дотянулся, телефоном пользоваться – так до конца разряжать не хочется, а сон не шел, но и бодрствование было какое-то мутное. Как подумал про фараона, привиделось, что лежу на каменном постаменте посреди маленького квадратного водоема внутри гробницы. Елейный аромат бальзамированного тела. Чувствую, прям ощущаю, как в темноте надо мной дремлет каменная громада пирамиды, имя мое Хуфу, и я знаю: меня давно не могут найти. Смотрю сквозь немую толщу своей темницы, вижу яркие звезды в черном небе над бескрайней пустыней, но, к сожалению, не могу ни крикнуть, ни пошевелиться. Тревожный звон и шум расшатывают картинку, и вдруг я понимаю, что лежу вовсе не под небом Египта, а на другом континенте, это чужая пустыня, имя ей Невада, пирамида моя из стекла, потому и прозрачна, а я просто главный приз в огромном казино. Когда-нибудь Бурый доберется сюда, чтоб все разрушить, но сейчас звезды превращаются в блеск потолочных софитов, вокруг сальные рожи несчастных игроков, ловцов счастья. Они причмокивают языками, покачивают головами, но никому нет дела до моего имени, они оценивают мою тушку просто на вес. Да и взгляды направлены в основном не на меня, а на крутящееся колесо, красное с черным, украшенное золотом. Наверное, взывают к Амону-Ра, это его цвета. Но колесо испещрено числами, значит, это гончарный круг Хнумы, создавшего на нем людей. И колесо крутится и крутится. А дурачки и рады – бросают фишки, разочаровываются, долго выбирают, бросают снова. Ждут удачу. Надеются, что просто повезет. А я лежу. И поделать не могу ни-че-го.
Тут уж мне покрутиться захотелось, как-то избавиться от наваждения. Но заперт, прям личинка в коконе, только переродиться и осталось. Лишь покричать или пукнуть. Позориться не решился, засмеют потом. Эти донецкие вообще спят вполуха, а Бурый всегда разговор готов начать, скучно ему жить. Кое-как я заставил себя думать о семье, доме, о реальном мире. Но стало еще хуже. Стало страшно. Испугался.
Вспомнил, как катил на каталке ту, ее. Когда еще в эвакуации работал, забрал старушку обезвоженную и переохлажденную. Штурм пережила в подвале разваленной пятиэтажки, не пила, не ела долго, уже почти в анабиозе. Чудом нашел. Так-то они всегда, конечно, пишут снаружи на двери «ЛЮДИ», если там есть кто, но, бывает, подвалы уже опустевшие. Света, понятно, нет. Увидел надпись, дернул дверь, крикнул, фонариком по тьме пошоркал – тишина. Но запах слишком явный и живой. Старики вообще пахучие, а если лежат – беда дело, гнить начинают. Но когда из человека уже ничего не исходит, остается запах дыхания. И вот у иссушенных стариков оно какое-то мироточивое, напоминает церковный елей. Обычно уже при смерти.
Мягкий вощеный запах. Такой я и учуял. Прошел глубже, высветил груду хламья, не сразу понял, что это лежак из снятой двери на ящиках. Плед стягиваю – точно. В глаза фонариком – кряхтеть стала. Сразу понятно – серьезный случай, может, уже и все, срочно в госпиталь. Влили воды, она пила, Витек вколол дексаметазон, и в путь.
Когда из машины на носилки перекладывал, только тогда толком ее и увидел. Ожила. Что-то лепечет, приговаривает отчетливо: «Да ладно, да ладно». То глаза пучит, то морщится, то улыбается. Очень похоже, когда в роддоме впервые приносят ребенка, тот кряхтит, лицо лягушачье-старческое, морщинистое, но сильно вычерченное. И мимика вся бесконечно гоняется по кругу: радость, страх, что-то кислое, горькое, хмурость, удивление и много разных других эмоций. В общем, было в старушке что-то младенческое, мне жалко стало, аж дыхание перехватывало. А она снова: «Да ладно, да ладно».
Потом начала шептать:
– Слезы... Это по-разному плакать... Жизнь большая. Теряла, тоже плакала... Когда молодая была, все сделала не так... Сомневалась... Сейчас не жалею, правда. Ох давно это... Однажды... Сидела на работе... Тут входит этот... Я посыльный, говорит, вам просили вот передать... Дает букет... Розы. Из кленовых листьев... Как же красиво... Спрашиваю, от кого. Но сама уже знаю. Посыльный говорит: неизвестно... А меня все больше и больше волнение... Сразу же поняла, от кого... Да... И увидела все. Как жизнь дальше будет... О чем буду плакать. Чему радоваться... В груди сжалось. И слезы... И потом так и было... Конечно, не так. Но все равно так... Просто еще глупая была, многого не знала... Но тогда уже. Все понять... Хоть и неправильно, но именно так и надо... Плакала. Ревела прям... Вот. Так... Надо. Плакать... Хоть раз.