За прииском вовсю звенели колокольцы ургуя, их еще называют сон-травой. Лапки богородской травы ладошками ловили ласковые лучи солнца. Прошлогодний осокорь возле речки посвистывал от легкого ветерка. Краснотал - верба качал множеством пушистых серых головок и осторожно шлепал ветками. Сегодня его праздник – Вербное воскресенье.
Вербный, как и прочий, народ так же почтительно расступался перед колдуньей ведущей преемницу. Трифела почти всегда чуралась торной дороги, она выбирала цело. И только там, в лесной шараге, были у нее тайные тропки. Так и в тот раз колдунья, оказавшись за воротами, увлекая за собой девочку, пошла задами огородов. А когда на пути стал чей-то большой огород, она нырнула в заборный проран, а там перелезла через жердяной заплот и устремилась вниз в ерничный околок. Вышли к тайному прямому переходу через речку. В перекатном месте были большие камни, устланные деревянными мостками по которым всегда колдунья перебиралась на другой берег. Трифела, словно грудного ребенка, подхватила на руки Азею, и они оказались на правом берегу.
Присаживаясь на березовую валежину, Трифела приказала:
- Пойди испей водицы, небось, охота?
- Охота, - сначала мотнула головой, а потом сказала девочка.
Вытирая рукавом мокрое лицо, Азея несколько раз всхлипнула.
Трифела запустила пятерню в свои волосы; отведя их в сторону, проследила, как они упали ей на грудь и, не глядя на внучатую племянницу, спросила:
- Тяжко?
Перед колдуньей стояла маленькая старушка: лицо Азеи сделалось морщинистым, желтым. Может быть, еще и оттого, что ярко светило солнце, и трава пуще желтела. Почва исходила паровыми запахами.
Подавив в себе проснувшуюся было жалость, Трифела напутствовала:
- Ты должна крепиться, сударыня Азея, не бояться тягот – тогда тяготы сами тебя будут пужаться. Боли чувствуешь, когда их боишься. Люди сами себе выдумывают страдания. Ежели их не чувствовать – они не будут тиранить. Надо жить тем, что есть и что ждет. - И эти слова не выглядели начетничеством.
Колдунья говорила с девочкой, как с ровесницей. Через довольно внушительную паузу она сказала:
- А теперь повой по маменьке загубленной. Повой – велю… Сыми груз. Слезы, оне нас, баб, закаляют. В себе их держать не след, но стыдись показать их людям. Повой же!..
Азея, отведя со лба мягкие светлые волосы, встала к бабушке боком и, совсем как взрослая, сказала:
- Слез нету, бабушка. - Девочка безотчетно чувствовала власть Трифелы.
- Отныне зови меня матушкой Трифелой, а при лажениях либо других баяльствах – Матерью-птицей-Трифелой.
Чиликнула пичужка и вспорхнула с ветки, Трифела любовно, но с тоской проследила за ее полетом.
- Слез нету, Матушка-Трифела, - словно уже привыкнув, сказала Азея, - вот над грудью давит… Что будет?
Трифела встала с валежины, одернула платье, стряхнула с ладоней березовую бель:
- Беру твои горести, - она положила девочке на грудь руку, - отмякнет сейчас. Что будет?
Она улыбнулась чему-то своему, далекому, давнему. Очевидно, и ее не раз одолевал тот же вопрос. Она вкрадчиво вещала:
- Коли достойной будешь: выдюжишь испытку – посвящу в таинство мудрия. Будешь сильной, как я. Будешь мудрой, как я. Обретешь благодать, - и, как будто спохватилась, что не сказала главного, - кривду от сего раза передо мной из уст – вон!..
Она, держа за руку, подвела Азею к поваленной березе, усадила рядом с собой.
В момент, когда Трифела молчала, – нет да нет, в глаза Азее лезли жуткие картины: отец с топором, окровавленная мать. Все было похоже на кошмарный сон в жару. Ей чудилось: вот схлынет жар, пройдет боль, отлетит сон – она пробудится и засмеется. Но когда говорила Трифела, все проваливалось из жаркой памяти куда-то в холодный низ и давило внутри, искало выхода – хоть режь грудь ножом. Облегчение шло от ласковых прикосновений сухих ладоней бабушки, от ее необыкновенной речи, теплого голоса:
- Пробьет час, дашь обет птице Отцу-ворону да птице другу Соколу, не блазниться на мирские дьявольские искушения и - Господь с тобой…
- Смогу ли?
- Сможешь, - твердо сказала Трифела, - просто чадо так бы не спросила…. Давно вижу, мудрыми вопросами маешь мирян. На цветки по-иному глядишь, на бабочек, на букашек.
Азея ладонями прижала руку Трифелы к груди и, по мере того как вливался в душу голос колдуньи, опускала голову на грудь, погружалась в странный сон, всецело отдаваясь под ее охрану.
Трифела положила Азее на голову руку. Потом тыльной стороной ладони медленно очертила крест на лице, глаза девочки сомкнулись.
- Зачалась долгая борьба тела и души. И должна душа познать муки этого света, абы там, в краю вечного блаженства, знать, почем благодать. Нельзя понять меру радости, не познав силу гнева. Обладать силой власти не можно, не познав силу смирения и покорности. Сильно искушение Диавола, но не страшно тому, кто пренебрег бренным телом. Скверно вместилище грехов. Жалки рабы тела свого. Исцели хворобу, обитающую в их душах. Помоги им. Ты сильна. Помоги слабым. Пожалей. Облегчи…. Ободри.
Человек никогда полностью не спит – что-то в нем на страже, чтобы, не дай бог, не проспать какую-либо опасность. Тогда же Азея полностью погрузилась в легкую пустоту охранного сна, бессознательно полагаясь на чуткость ее любимой бабушки, всемогущей колдуньи, только где-то в глубине ее существа была тяжелейшая холодная капля. На подсознание отроковицы свободно ложились слова внушения:
- Многовековая тайна нашего мудрия не канет в третьи уха. Мне передала приемная мать Жингала, Жингале – Жигала, Жигале – Вторуша, Вторуше – Варвара, а той – Васуха, Васухе – Козуля, Козуле – Гоора, Гооре – Синия, Синие – Летава, Летаве…. Ох, как это далече!.. Эти вторые имена, непривычные другим, даны были нам от сглаза, от порчи, от козней Диавола. И от каждой ушедшей ты получишь кузовок мудрия, словцо-баяльство, крупку камня заветного, комочек сердца живого. От меня – боле всех - целую плетеную калошу. Помни – мы вышли из Тибета. Мы были тангуты. Мы знали могучую женщину Оэлун, любимую жену храброго Есугая-хана, второго ее мужа, которая подарила ему Тэмучжина сына. Мы помогали ей растить четырех сынов, дочь и двух пасынков. Один из них, самый старший тот самый Тэмучжин, вырос в Покорителя Вселенной, Чингисхана. Оэлун мы встретили на берегах Онона и Керулена, когда она занималась позорным для монголов делом: со своими служанками промышляла травы и коренья - накормить своих чад. Есугая хана отравили его враги. Бывшие друзья отвернулись, обрекли их семью на умирание. Имя наше было Оюн-Сесег – алый цветок. Слушай, но не просыпайся. Когда проснешься – все это будет в твоей памяти. Тебе долго неведомо будет, что историю нашего рода передала тебе я, Трифела птица. Забудь это. Пусть из твоей памяти исчезнет мой голос. Все, что я тебе говорю, ты понимаешь, и это становится твоим. Ты это знаешь от роду веков. Спи! Спи крепче. Пусть мои мысли входят в тебя глубоко, глубоко, глубоко…. В сердце принимай не мысль, а смысл. Находи решимость менять позицию, какой бы она удобной ни была. Умей озадачить своих противников. Вечно убыстряй свою решимость. Будь Азеей, знай, ты - неповторима.
Трифела еще долгое время шептала на память Азеи, погруженной в транс. А у той перед глазами вставали цветные небывалые картины далекого прошлого. И такие уроки будут повторяться еще не однажды.
Проснулась Азея, открыла глаза – синешенько: утро, да и только. В теле – легкость, в голове, свежесть. В глаза ей бросилась желтая ступка цветка стародубки. Наверно от этого цветка и пошла их фамилия – Стародубовы. А сколько же еще фамилий было в их родове. Сколько прозвищ…
Солнечные блики весело играли на березах. Птички одна другой наперебой рассказывали весенние новости. В речке деловито булькало. Расталкивая горечь дня, по душе Азеи плавала не совсем понятная радость, похожая на спасение от погони.
Азея одна. Она осмотрелась – кругом одна. Но испуга почему-то не испытала. Она опустила взгляд, чтобы хорошенько рассмотреть цветок стародубка, но… что такое?.. Цветка нет. И не могло быть. Ургуйка (подснежник) есть, а стародубка – нет: кругом пожухлая прошлогодняя трава. Вдруг на вершине большой березы разгорелась скворчиная свара. Азея взглядом проследила по всему стволу до макушки. А когда скворцы полетели дальше решать свои дела, опустила взгляд на лесную сплошь и наткнулась на взор Трифелы. Та стояла за березой прикрытая в пол лица и одним застывшим глазом следила за девочкой. В глазу было улыбчивое любопытство.
Возвращаясь из одиночества, Азея вздрогнула, тело обдало волной бодрости. Смутно промелькнула страшная реальность дня, тупо пихнула кулаком в грудную клетку и пропала.
От глаз Трифелы это не ушло. Она резво и очень высоко подпрыгнула, вскинув руки, развернулась на лету. Совсем как шалунья, разметнув по горизонту клич: «Догоняй, Азея!» - припустила вскачь. От такого вспыха все живое шарахается: пугливое - прочь, смелое – за. Азея на секунду остолбенела, потом с истошным криком кинулась за бабушкой. Та бежала вприпрыжку, вихляя и ныряя в просветы между веток. В чаще Трифела выставляла крестом руки перед собой.
- Око упасай! – оглянувшись на бегу, показала Азее.
Та, подражая, пробовала выставить руки вперед, но ничего не получалось: теряла равновесие. Ветки, ударяя о ноги и лицо, вызывали не боль, а напротив, возбуждали азарт погони…
Игра в догонялки присуща всему живому: щенята, котята, телята, как только начинают мало-мальски стоять на ногах, играют в догонялки. То же делают и дети и влюбленные. Влюбленные - всегда дети.
По прямой урман, где дом Трифелы, оказался близко. Всего полдня ходьбы. Азее этот путь был неведом, если попросить повторить маршрут, она его не найдет.
В избе пахло летним лесом. Западная, северная стены и по диагонали половина потолка были чисто побелены каолином с добавлением яичного белка, отчего стены отдавали глянцем, а противоположные – бревенчато-серые. Посередине избы стояла печь с лежанкой. На припечке аккуратно были сложены било, валек, каток. Рядом стояли сковорода с чугунком, из него торчало несколько деревянных ложек. В углах и по стенам висели пучки разной травы. На полке, прибитой возле печки, стояли баночки, пузырьки и плошки.
Как только Трифела с Азеей вошли, из угла, с сучковатого дерева слетела птица похожая одновременно и на ворону, и на сороку, и на галку, села на плечо хозяйки. Из-под дерева подскакал сорочонок со странно укороченным клювом, с глазами, как у сыча. Широко раскрывая рот, он пронзительно застрекотал.
- А здороваться надо? – шутливо, грозно сказала Трифела, - Катя, здравствуй.
- Драс, - ясно выговорил сорочонок и раскрыл клюв.
Пораженная Азея оцепенела. Трифела открыла скрипучую дверцу косячка-шкафчика, достав еду, стала угощать пернатых квартирантов картошкой с грибами. Ворона-сорока, сидя на плече, хватала прямо из деревянной чашки. Сорочонок, примостившись на колене, принимал из рук. Высоко задрав голову, он смешно широко раскрывал клюв, отчего рот делался воронкой. Получив порцию, глотал целиком.
- Ешь, душа Марея, - подставляла миску вороне-сороке.
- Здравствуй, Катерина.
- Драс.
- Кушай, Катерина, - пихала Трифела куски сорочонку.
Потом насыпала в тарелку желтой мелкозернистой чумизы, сдобрив ее порошком из каких-то сушеных грибов, поставила на пол. Птицы, окружив тарелку с двух сторон, стали неторопко клевать зерно.
Накормив питомцев, хлопнула в ладоши, скомандовала:
- Марш на место!
Повинуясь, первая птица взмахнула громадными крыльями и, наделав ветряного шума, взгромоздилась на далеко выступающую ветвь пихты. Второй иждивенец ждал особого приглашения.
- Катерина, на место!
Сорочонок Катька, сделав два больших прыжка, оказался в углу. Проследив за ними, Трифела вдруг спросила:
- Азея, чего ты хочешь сейчас?
- Спать хочу, бабушка-тетка.
- Матушка Трифела я для тебя. Матушка Трифела.
Красный петух
В махоньком сельце Лапдашкино стояла пýстынь - деревянная церквушка с одним колоколом, ветхим скрипучим аналоем и чуть ли не с двумя иконостасами. Судя по полусгнившей арке ворот, когда-то была огорожена. Пустынь - веселое украшение села - возвышалась на видном месте. По праздникам да по воскресеньям собиралось до десятка прихожан. Изредка приезжал протодьякон отец Канон отвести кое-как службу, отпустить грехи мирянам, пображничать с кумом Дементием, само собой взять халтуру просвирками да живностью. А главное - насладиться дорогой. Уж больно отец Канон любил птичье пенье, услаждавшее его в пути.
На сей раз отца Канона сопровождал дьякон Селифан, рьяный служака. Молодой Селифан имел женский вид, рабскую покорность перед высшими чинами, непоколебимую трепетную веру в Бога и твердость – что касаемо при общении с прихожанами. Селифана Канон прочил на свое место в протодьяконы, ибо самому ему сулили сан протоиерея. Селифан, зная, что на него заглядываются женщины, и держался соответственно - форсисто. Елейная улыбка, словно припеченная к его лику в отрочестве, не оплывала с румяного лица. Он обладал гордой уверенностью в своей красавице жене Агриппине.
Кум Дементий пригласил гостей к столу, с дорожки заморить червячка. Званый обед будет после службы. У Дементия полна горница народу. Пришли выложить свои беды, послушать дальние новости: прииск это все же о-о! К тому же отец Канон частенько в губернии бывает, да и губернское начальство его жалует своими визитами. Дементий, показать широкую душу хлебосола, при служителях церкви держал порог дома переступнем всякому-якому.
Послушали, сами кое-чего порассказали…. Наперебой поведали святым отцам страшное приключение в пустыни: «Нечисто, ой, нечисто: кто-то шумливый, темный обитает там. Сухарничали единова парень да девка. При баловстве торнул он ее башкой о бревенчатку – тут и зачалось!.. Сперва, вроде бы, мах крыльев, потом крики, стуки какие-то - кавардак кавардаком. Утром отперли, верно: все постолкано со всех мест. Свечи вдребезги в одном иконостасе пусто – икона на полу, и кивот у нее треснут».
«Главное дело - все боятся нечистой силы, надо бы выгнать ее оттоль».
Задумался отец Канон, переглянулся с Селифаном, мудро покачали головами, будто бы чего-то знают. Знают. Добрую часть пути занял у них разговор о колдунье Трифеле. Канон наструнивал Селифана найти способ извести из округи колдунью: зело много вреда приносит пастве. Прихожане верят в ее колдовство пуще, чем в Бога. Несмотря на то, что действует она от имени Христа, в Золоторечье и в округе еретики появились. Но причина этой молвы и беспокойство преподобного Канона были другого рода. До отца Канона дошел слух, будто бы колдунья намекнула на его темное происхождение, которое он сам толком до конца не знает.
Якобы где-то на Ангаре, чета кержаков старообрядцев обнаружила его в заброшенном зимовье умирающим. Усыновили, отдали в учение в какую-то церковную школу, а сами во время эпидемии чумы богу душу отдали. Отрок оказался способным, все схватывал на лету, проворным. Много читал и помаленьку воровал. Однажды со своим сотоварищем и супрягой ограбили храм, забрали много церковной утвари и продали. Отправились вниз по Ангаре. Каким-то образом оказались на реке Енисей, потом в Карском море, через Тазовскую губу по реке Таз доплыли до Мангазеи. Тамошняя встреча определила теперешнее статус-кво и новое имя Канон. Друзья поселились в доме умирающего бывшего служителя православной церкви высокого сана, сосланного из Средней России. Канон, в то время Иоганн Шпек, много молился, показал свое милосердие. Он ухаживал за стариком честно, старался искупить свою вину за воровские грехи.
Сытуха-девка с длинными руками, с головой похожей на луковицу, заостренной кверху и широченной внизу. Когда она говорила, собеседник смотрел ей в огромный рот, словно опасаясь, как бы на беду не попасть в эту мясорубку. Два ряда широченных зубов сходились и расходились, из них норовился выскочить мясистый язык, но не успевал: зубы смыкались, и рот захлопывался.
Оба попа с садистским азартом проследили томление языка.
- А вота дак косая отроковица Ненилка Матафонова, - сообщил язык из своей неволи, - с нечистым валандатца. Друго лето ночью встает, уходит на сопку за церкву. И то дак филином ухат, то дак ревмя ревет, то дак хохочет бесовски, а утром ничегошеньки не помнит. Вон у Алошхи-даура спросите, - она чуть не коснулась того рукой.
Алошха сидел у порога на полу, скрестив под собой ноги, и курил длинную камчу.
- Ну, скажи, Алошха, святым отцам, чо ты видел, когда за баранами шел. Скажи. – И язык удивленно застыл, он даже и не заметил, что путь свободен, и можно выскочить. Алошха и ухом не повел, он уставился щелками глаз на отца Канона и молча, посасывая чубук камчи, подумал: «Ухмылка у этой бабы сахарна, а слова поганы».
- Ты скажи, Алошха, - вновь ожил язык. Алошхи будто и нет.
- Будет, - сказал, вставая из-за стола Канон. Он вымахал рукой крест. – Спасибо за чай-сахар, хозяин с хозяйкой. Однако обедню служить время. Дух Христа в Лапдашкине витает. Истинно христианское село.
О двух попах обедня прошла с небывалым торжеством. Трапеза в доме богача, Канонова кума Дементия Дементьева была разлюли малина. Протодьякон восседал во главе стола, по правую руку дьякон, по левую - хозяин Дементий.
К концу трапезы отец Канон спросил у Дементия про отроковицу Ненилку. Тот ему рассказал, чего знал, а может быть, чего и не знал. Отец Канон серьезно задумался.
- Кукушка, говоришь, зовет? Ну-ну… - и вновь глубокомысленно ушел в себя. – Полагай никто иной, как, - протодьякон осмотрел народ и наклонился над ухом Дементия. В тишине почти все ясно услышали «догадку» Канона: - Колдовка Трифела: она способна делаться птицей. – И он обратился ко всем: - Кто знает, что Ненилка ваша идет на зов птиц?
- Мать ее, Ульяна Дорофеиха, сказала, - охотно вступил в разговор скуластый чернявый мужик, - скараулила она единова, кукушка скуковнула на бугре, моя девка, говорит, встает и летит прямо на сопку. Я, мол, ее - Нилка, Ненилка – никаво.
- Дак кукушка, говоришь? Сомнений не осталось. - Дементий как-то даже ужался на скамеечке.
- Бог свидетель, - продолжал басить отец Канон, - Она бог знает, в какую птаху оборачиваться может. По ночам летает. – Канон взглянул на Селифана. – Сын мой, побеседуй с паствой в той половине.
Селифан вышел в другую комнату. За ним утянулся народ.
В горнице остались Канон и Дементий да за открытым окном сидели работники - батраки Дементия: Алошха-даур - табунщик, да Лодой – бурят – чабан. Они были друзьями, но как только сходились, могли просидеть рядом сутки, не обмолвившись и словом. Сегодня они нужны были хозяину для обсуждения перемены пастбищ, перекочевки. Оставив живность на попечение жен, они приехали к Дементию в Лапдашкино.
Слух у обоих - и у Ладоя и у Алошхи – был кошачий. Они сидели под открытым окном у забора и, все, что говорили отец Конон и Дементий, они слышали.
- Ваша пýстынь, кум Дементий, ихным шабашом служит. Под крышей ночью никого. Почитай со всего околотку ведьмы слетаются, место святое сквернить. И зачинщица – Трифела. Мое слово свято.
- Как быть, отец Канон, подскажи? Может быть, прораны на колокольне досками зашить?
- А быть так – науськай своих нечистых на нее. Сунут красного петушка, и делу конец.
- Не согласятся скоты: обои к ней обращались. У Лодоя парня выходила, у Алошхи – жену Дайку пользовала. Пятколизы… Кровь Востока. Тунгусятина.
- Ты хозяин. Сделай, чтоб захотели. Вели и все.
- Постой, Алошха же мне десять коней обязан. Чалдоны связали его и десять лучших угнали.
- Ха-ха! «Чалдоны»… Я знаю, кум, какие чалдоны. Ну-ну никто окромя меня да моего человека о том не ведает. Отпущу я тебе грехи. Знаю, кое-чего и на святую церковь положишь в жертву.
- Как не пожертвовать. К Покрову жди. Жди… - Наступила пауза. Дементий шлепнул по столу: - Алошха!.. эта тварь чего не утворит за ради своей дуры Дайки. Вот гнида нечистая – купил он ее у подыхающего тунгуса. Тот шлялся с ней по всем лесам Забайкала. Еще в молодости китайцы-спиртоносы обрезали ему язык. Он у них был проводником - ее отец. Удрал от них, бабенку русскую беглую с каторги где-то откопал. Прижили эту девчонку Дайку. Дайке и двух не было – бабу рысь загрызла. Скрылся он с дочкой в сопках, в шиверах да в болотах, где ни души. Дайка так и не научилась по-человечьи говорить, мычит все боле, да поет без слов. А этот дурень и купил у подыхающего от какой-то лихоманки. У тунгуса.
- И что твой Алошха? К чему Дайка?
- Хранит он ее пуще глаза. У них же поверье – приедет мужик в гости с ночевкой, кладут его с бабой. Тфу! Прости, Господи! Срамотища.
- Поверье, кум Дементий, внушено Богом. Инако перемер бы тот народишко. Дауров вон, наверно, один твой Алошха и остался – все как мухи повымерли. Их же крохи, да большие дали, да усобицы. Народишко, говорят, гордый был, непокорный. Его гни, а он не гнется, в землю врастает: весь и врос. Все охапкой родня, а одна кровь сама себя и съедает. Потому чужая кровь нужна. Богу угодно, чтобы они были: мерить нашу высоту по их низине. И что Алошха?
- На отшибе живет, летом в балагане, зимой в зимовье, никого не привечает, чтоб со своей неумытой Даей не класть. А она чо, тварь да тварь, насидится одна; его нет, приходит к прииску и крадется за огородами, да за лесинами, на мужиков заглядывает. Одинова, есть у нас один пришлый, - к ней за огородами, поговорить, мол. А она стерва, смазливая на мордашку, смеется, не утекает, а к лесу все отходит. Вроде заманывает. Заманила шалава, увела. Полдня парня не было. Кошка кошкой, а детей нету. Алошха над ней трясется. Вот и скажу ему, либо ты коней мне сполна вертаешь, либо Даю свою Ивахе Аргунову отдаешь. Это кого она заманила: работник мой. Бегает иной раз туды вон, к опушке. Так, скажу, Алошхе или так, или ты с Трифелой покончишь.
- Кончать не божеское дело. Петушка… петушка красненького.
Лодой пополз от окна, поманил Алошху:
- Слыхал?.. Надо Трифеле сказать. Живо на конь, Алошха.
- Нет, - словно его не касается, замотал головой Алошха. Его крепко задели слова хозяина.
- Палахой ты люди, Алошха, шибко палахой - Трифела хороший. – Дементий палахой люди. Алошха сабсэм палахой люди.
- Как моя едит? Алошха едит, Дая пасет табун, Дементий посылай Ивашху – Возьми Даю с собой - нелизя: пириедит чалдон, пиридет китаëза, маньчжур, тангут, угоняй табун – Алошха каторга. – Он вздрогнул, услышав зов хозяина.
- Алошха!!! Алошха, поди ко мне, велю.
Друзья переглянулись. Лодой, расставив руки в стороны, изогнулся как перед монгольской борьбой, дескать, будь, Алошха, орлом, а не мокрой курицей.
Алошха упал в лебеду и жестом приказал сделать то же своему другу:
- Схажи Дементию, Алошха табун уехал гилидеть, Дая хворает.
- Алошха, черт косоглазый, где ты?.. Лодой! Лодой, ты слышишь?
- Но дак, однако слышу, хозяин, - Лодой пошел на зов Дементия.
- Езжай в табун, Алошха, спасибо тебе, за мной не забудется. А вот это твоей Дае, пущай пьет утро-вечер, запаривает и пьет: важная травка, лечуха.
Трифела кликнула свою помощницу домовницу Катю Пятину:
- Голубушка, сходи к Анисье, пусть отдаст того красненького петушка, она сулила несколь курок, а ты возьми петушка и скажи, мол, больше она ничего не должна. Но только красного, другого не надо. Принесешь его за зыбуны к росстани, я тебя там встречу, да узнай у Анисьи, где Костя Воронков теперь. Прямиком - по нашей тропке, голубушка, живо.
Тропинкой, известной только ей да Алошхе, через болото, через лес Трифела, подъезжая к Лапдашкиной, встретила отца Канона, едущего с Селифаном в двуколке. Ее Воронок замедлил ход и не уступил места экипажу. Поповский конь, как ни удерживал его Селифан, сошел в сторону и встал как вкопанный.
Трифела важно, не замечая попов, проехала мимо.
- Сударыня Трифела… - окликнул ее Канон и немало удивился, что она их вроде не заметила.
- Зачем-то петуха везет в Лапдашкину. Красного.
- Петуха? Красного?! – только теперь Канон осознал, что он действительно в руках колдуньи видел красного петуха. Канон неистово стал креститься, просить Бога оборонить его от злого человека, от нечистой силы.
Как ни старался Селифан – конь ни с места.
- Выпрягай да поверни его три раза вокруг, - посоветовал перепуганный Канон.
Кое-как справились с лошадью – пошла. Но увела их совсем в другую сторону. Пьяненьким священнослужителям показалось, что солнце закатывается на востоке.
- Лодой! – вышел из амбара Дементий, - Ло… - он увидал Трифелу.
Колдунья поклонилась, размахнула петухом и положила его на огромный чурбак, что стоял посреди двора. Он служил для разделки мяса и для затеса колов. Петух, лежа на спине, даже и не шелохнулся.
- Добро пожаловать, матушка Трифела, на чашку чая, - как-то неестественно выговорил сельский атаман.
- Красненьких любите, Дементий Филиппыч, - очень любезно проговорила колдунья и, улыбаясь, вскочила на своего Воронка. Ее привлекла смешная с копной черных волос физиономия Лодоя, который вытягивал черную шею из-за угла. Хозяин увидел его. Голова тут же исчезла.
Дементий не понял, куда исчезла колдунья. Выехала за ворота, и… словно ее никогда и не было: дорога была пустынна. Ошарашенный, он смотрел на петуха и не смел двигаться: «Откуда эта ведьма узнала про их разговор с отцом Каноном» - подумал атаман и хватился: «Чей их?.. – наш разговор». Так он и стоял на чугунных ногах, не смея двинуться. Так бы вечно и стоял, если бы не петух. Горлан проснулся, встрепенулся, встал на ноги и заорал, что есть мочи.
Дементий на трясущихся ногах подошел к крыльцу и увидел там странную ветку какого-то кустарника, красную тряпочку и камушек. Вновь застыл, не смея приблизиться – он понял, это дело рук колдуньи. Открылась дверь и…
- Не наступай! – успел лишь крикнуть своей жене. Поздно: она уже наступила на ветку.
Засучив по колени штанины, так называемые гачи, Шалобан рубахой ловил рыбу для своих артельщиков. Увлеченный, он не видел, как на берегу оказалась Трифела. От неожиданного появления, он вздрогнул как от озноба. Воронков не мог понять, что с ним случилось. Трифела не подошла к нему, а как бы возникла ниоткуда. Колдунья стояла как изваяние, змеиным застывшим взглядом смотрела, не моргнув, чем ввела его в транс. Вздрогнул мизинец ее левой руки. У Шалобана произошло то же самое. Только зеркально: вздрогнул мизинец на правой руке.
- Мать-птица Трифела, тебя ли я вижу? - Костя повторил этот вопрос несколько раз, Трифела ни реагировала. Потом растворилась в воздухе и вдруг оказалась на самом краешке берега. Шалобан онемел.
- Бог помощь, Констанкин. Ловишь?.. Ну-ну, лови, пока клев, – прищурилась Трифела на змеящиеся солнечные волны.
- Спасибо, сударыня Трифела, - сказал Константин, уважительно, уходя от оцепенения. Порыв ветра забросил ему на голову башлык зеленой куртки и принудил сделать тяжелый шаг через густой вал воды. – Вон на берегу погляди, какие лопаты прыгают. – Острые листья осочника шевелились, как живые. В травянистой луже трепыхалась рыба.
Оглянувшись, Трифела поманила к себе Воронкова. Села на мураву, подогнула под себя ноги, достала кису с табаком и кожаный мешочек сделанный из бараньей мошонки. Смешала табак с какой-то травкой, помяла в мешочке, затянулась трубочкой-носогрейкой. Шалобан, попустившись рыбачить, лениво вышел на берег, выжал мокрую рубаху, разбросил ее на траву. Его просто подтолкнул хорошо знакомый запах Трифелиного курева.
- Пожертвуй, матушка Трифела, - Костя вынул трубку.
- Я знала, голубчик, где тебя искать, - колдунья глубокомысленно затянулась дымом и выпустила тонкую струю, которая веревочкой прошла около тела Трифелы и под коленом разошлась по земле вокруг нее. – Оторвал ты меня, сударь, от важного дела, - медленно растягивая слова, вещала она. - Видишь, какая долгая дорога прошла по мне. – И вдруг резко повернувшись к нему, выпалила, - тебе надобно уносить ноги из Золоторечья. – Костя, вздрогнув, поднял на нее настороженный взгляд. – Сон, сударь, я видела сëдни, вещий. Ты меня знаешь – пустобаять я не стану. А опосля того, как я тебя вернула к жизни в лесу, косточки твои, Костичка, собрала да срастила, теперь ты мой побратим - анда. Можно сказать сын. Дала тебе другую жизнь. Забочусь о твоей стезе.
- Чаво приснилось-то, сударыня матушка?.. встревожился Шалобан.
- Адали ты с дьяконицей Агриппиной робеночка прижил. Ой, мотри, Констанкин – не уйдешь, - быть тому…
- Ну?… ха-ха, - облегченно вздохнул парень. – Матушка строга. Быть ли такому…
- Быть!!! Быть!! Быть… - будто эхо выхаркивала не то голосом, не то шепотом…
Дьяконица Агриппина мягко ступала мимо аналоя. Ей почудилось, в храме кто-то есть: иконостас покачнулся. Заглянула за иконостас, прислушалась. Проследовала в ризную. Нагнулась, подняла изветшалую манатью, набросила ее на перекладину над сундуком.
Взявшись за крышку сундука с мелкой церковной утварью, матушка вздрогнула: под ноги пала тень. Но головы не повернула. По красным сапогам – таких больше ни у кого нет – узнала Константина Воронкова.
- От Иоанна сказано, - медленно и твердо проговорила дьяконица, - кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит инде, тот вор и разбойник.
Не сразу ответил Костя:
- Верно, сказано от Иоанна, матушка…. А кто дверью?..
- Входящий дверью есть пастырь овцам.
- В храм не попадешь иначе, как через дверь, матушка.
- Не божье дело творишь, Константин, не в Иисуса идешь.
- Не вели казнить, матушка, пришел за…
- Храм последним покидает служитель культа, и он же первым входит. Греховный ты сын, Константин, не в Иисуса идешь.
- Пришел за божьим советом к тебе, матушка Агриппина.
- Идь к отцу протодьякону с душевным своим гноем – я не дверь.
- Только твой совет вразумит меня, матушка, твой. Нет покою.
- Хозяина при тебе нет. Ты спишь, раб божий. Слугам надобно бодрствовать, ибо они не знают, когда придет хозяин дома, вечером или в полночь, или в пение петухов, или поутру. Проснись, Константин, покайся. Не ходи под Богом без Бога. Ибо всякое дерево, не приносящее плода, срубают – и в огонь.
- Матушка Агриппина, нет мне жизни – не будет и смерти. Я люблю чужую жену.
- И если правая твоя рука соблазняет тебя, - вещала начетчицей Агриппина, - сказано в Евангелии от Матфея, - отсеки ее и брось от себя. Брось: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввержено в геенну.
- А не там ли сказано, матушка, «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся?»
Агриппина подняла удивленный взгляд на Воронкова – явился мытарем за податью, наградился словом Божьим. Такого от богохульника она не ожидала. Ее взгляд поплыл по глазам по складной фигуре разбойника и завис каплей над сжатым кулачищем, в котором словно бы динарий кесаря. Рубцы на лице от косого света явно вызначились, что говорило о его мужской нелегкой судьбе. Эти заросшие раны не делали лицо безобразным. Наоборот, говорили о его мужестве, о воинственной прошлой загадочности.
Воронков пронзал ее взглядом, любил. Над ним порхали слова Трифелы: «Прорицаю, зыблется душа твоя, а еще не ведает, что предстоит греховная связь с дьяконицей черноокой. Берегись ее глаз, сторонись ее, ибо завлечет она тебя в омут, погубит, не будет тебе ни дороги, ни просвета, ни воздуха, чтоб не думать о ней. Завлечет молодица в юдоль печали. Не люб ей ее суженый. Душой не попадья она. Светская она. Давно думает о тебе. Но будет противиться твоему приближению».
Константину пригодилось его чтение Евангелия сотоварищу его отца. В часы передыха в лесу и студеными зимними вечерами Костя читал эту священную книгу, и все лесники относились к нему с большим почтением, как к мудрому.
- Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный совершен, - бодро проговорил Константин, - а если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Будьте совершенны, матушка Агриппина, подарите совет, как быть?
- Вы у нее спросите. Спроси у нее, Константин.
- Я у нее и спрашиваю. Вы меня привязали к Золоторечью, ты матушка Агриппина. Жизни нет…
- Не слышала и слышать не могу! Уйди! Уйди дверью. Звонарь идет, накличешь беду.
Костя выгреб из кармана горсть монет, положил на сундук.
- На все поставь свечей, за упокой души Константина Воронкова, - и вышел.
У дьяконицы в голове помутилось, когда разобралась, сколько денег оставил ей Константин. Где он мог столько заработать? Лишь потом дошла его просьба - завет.
Воронков из поселка исчез. Вскоре около зыбунов нашли его фуражку. Разнесся слух: Шалобан утонул в зыбунах.
Вербный, как и прочий, народ так же почтительно расступался перед колдуньей ведущей преемницу. Трифела почти всегда чуралась торной дороги, она выбирала цело. И только там, в лесной шараге, были у нее тайные тропки. Так и в тот раз колдунья, оказавшись за воротами, увлекая за собой девочку, пошла задами огородов. А когда на пути стал чей-то большой огород, она нырнула в заборный проран, а там перелезла через жердяной заплот и устремилась вниз в ерничный околок. Вышли к тайному прямому переходу через речку. В перекатном месте были большие камни, устланные деревянными мостками по которым всегда колдунья перебиралась на другой берег. Трифела, словно грудного ребенка, подхватила на руки Азею, и они оказались на правом берегу.
Присаживаясь на березовую валежину, Трифела приказала:
- Пойди испей водицы, небось, охота?
- Охота, - сначала мотнула головой, а потом сказала девочка.
Вытирая рукавом мокрое лицо, Азея несколько раз всхлипнула.
Трифела запустила пятерню в свои волосы; отведя их в сторону, проследила, как они упали ей на грудь и, не глядя на внучатую племянницу, спросила:
- Тяжко?
Перед колдуньей стояла маленькая старушка: лицо Азеи сделалось морщинистым, желтым. Может быть, еще и оттого, что ярко светило солнце, и трава пуще желтела. Почва исходила паровыми запахами.
Подавив в себе проснувшуюся было жалость, Трифела напутствовала:
- Ты должна крепиться, сударыня Азея, не бояться тягот – тогда тяготы сами тебя будут пужаться. Боли чувствуешь, когда их боишься. Люди сами себе выдумывают страдания. Ежели их не чувствовать – они не будут тиранить. Надо жить тем, что есть и что ждет. - И эти слова не выглядели начетничеством.
Колдунья говорила с девочкой, как с ровесницей. Через довольно внушительную паузу она сказала:
- А теперь повой по маменьке загубленной. Повой – велю… Сыми груз. Слезы, оне нас, баб, закаляют. В себе их держать не след, но стыдись показать их людям. Повой же!..
Азея, отведя со лба мягкие светлые волосы, встала к бабушке боком и, совсем как взрослая, сказала:
- Слез нету, бабушка. - Девочка безотчетно чувствовала власть Трифелы.
- Отныне зови меня матушкой Трифелой, а при лажениях либо других баяльствах – Матерью-птицей-Трифелой.
Чиликнула пичужка и вспорхнула с ветки, Трифела любовно, но с тоской проследила за ее полетом.
- Слез нету, Матушка-Трифела, - словно уже привыкнув, сказала Азея, - вот над грудью давит… Что будет?
Трифела встала с валежины, одернула платье, стряхнула с ладоней березовую бель:
- Беру твои горести, - она положила девочке на грудь руку, - отмякнет сейчас. Что будет?
Она улыбнулась чему-то своему, далекому, давнему. Очевидно, и ее не раз одолевал тот же вопрос. Она вкрадчиво вещала:
- Коли достойной будешь: выдюжишь испытку – посвящу в таинство мудрия. Будешь сильной, как я. Будешь мудрой, как я. Обретешь благодать, - и, как будто спохватилась, что не сказала главного, - кривду от сего раза передо мной из уст – вон!..
Она, держа за руку, подвела Азею к поваленной березе, усадила рядом с собой.
В момент, когда Трифела молчала, – нет да нет, в глаза Азее лезли жуткие картины: отец с топором, окровавленная мать. Все было похоже на кошмарный сон в жару. Ей чудилось: вот схлынет жар, пройдет боль, отлетит сон – она пробудится и засмеется. Но когда говорила Трифела, все проваливалось из жаркой памяти куда-то в холодный низ и давило внутри, искало выхода – хоть режь грудь ножом. Облегчение шло от ласковых прикосновений сухих ладоней бабушки, от ее необыкновенной речи, теплого голоса:
- Пробьет час, дашь обет птице Отцу-ворону да птице другу Соколу, не блазниться на мирские дьявольские искушения и - Господь с тобой…
- Смогу ли?
- Сможешь, - твердо сказала Трифела, - просто чадо так бы не спросила…. Давно вижу, мудрыми вопросами маешь мирян. На цветки по-иному глядишь, на бабочек, на букашек.
Азея ладонями прижала руку Трифелы к груди и, по мере того как вливался в душу голос колдуньи, опускала голову на грудь, погружалась в странный сон, всецело отдаваясь под ее охрану.
Трифела положила Азее на голову руку. Потом тыльной стороной ладони медленно очертила крест на лице, глаза девочки сомкнулись.
- Зачалась долгая борьба тела и души. И должна душа познать муки этого света, абы там, в краю вечного блаженства, знать, почем благодать. Нельзя понять меру радости, не познав силу гнева. Обладать силой власти не можно, не познав силу смирения и покорности. Сильно искушение Диавола, но не страшно тому, кто пренебрег бренным телом. Скверно вместилище грехов. Жалки рабы тела свого. Исцели хворобу, обитающую в их душах. Помоги им. Ты сильна. Помоги слабым. Пожалей. Облегчи…. Ободри.
Человек никогда полностью не спит – что-то в нем на страже, чтобы, не дай бог, не проспать какую-либо опасность. Тогда же Азея полностью погрузилась в легкую пустоту охранного сна, бессознательно полагаясь на чуткость ее любимой бабушки, всемогущей колдуньи, только где-то в глубине ее существа была тяжелейшая холодная капля. На подсознание отроковицы свободно ложились слова внушения:
- Многовековая тайна нашего мудрия не канет в третьи уха. Мне передала приемная мать Жингала, Жингале – Жигала, Жигале – Вторуша, Вторуше – Варвара, а той – Васуха, Васухе – Козуля, Козуле – Гоора, Гооре – Синия, Синие – Летава, Летаве…. Ох, как это далече!.. Эти вторые имена, непривычные другим, даны были нам от сглаза, от порчи, от козней Диавола. И от каждой ушедшей ты получишь кузовок мудрия, словцо-баяльство, крупку камня заветного, комочек сердца живого. От меня – боле всех - целую плетеную калошу. Помни – мы вышли из Тибета. Мы были тангуты. Мы знали могучую женщину Оэлун, любимую жену храброго Есугая-хана, второго ее мужа, которая подарила ему Тэмучжина сына. Мы помогали ей растить четырех сынов, дочь и двух пасынков. Один из них, самый старший тот самый Тэмучжин, вырос в Покорителя Вселенной, Чингисхана. Оэлун мы встретили на берегах Онона и Керулена, когда она занималась позорным для монголов делом: со своими служанками промышляла травы и коренья - накормить своих чад. Есугая хана отравили его враги. Бывшие друзья отвернулись, обрекли их семью на умирание. Имя наше было Оюн-Сесег – алый цветок. Слушай, но не просыпайся. Когда проснешься – все это будет в твоей памяти. Тебе долго неведомо будет, что историю нашего рода передала тебе я, Трифела птица. Забудь это. Пусть из твоей памяти исчезнет мой голос. Все, что я тебе говорю, ты понимаешь, и это становится твоим. Ты это знаешь от роду веков. Спи! Спи крепче. Пусть мои мысли входят в тебя глубоко, глубоко, глубоко…. В сердце принимай не мысль, а смысл. Находи решимость менять позицию, какой бы она удобной ни была. Умей озадачить своих противников. Вечно убыстряй свою решимость. Будь Азеей, знай, ты - неповторима.
Трифела еще долгое время шептала на память Азеи, погруженной в транс. А у той перед глазами вставали цветные небывалые картины далекого прошлого. И такие уроки будут повторяться еще не однажды.
Проснулась Азея, открыла глаза – синешенько: утро, да и только. В теле – легкость, в голове, свежесть. В глаза ей бросилась желтая ступка цветка стародубки. Наверно от этого цветка и пошла их фамилия – Стародубовы. А сколько же еще фамилий было в их родове. Сколько прозвищ…
Солнечные блики весело играли на березах. Птички одна другой наперебой рассказывали весенние новости. В речке деловито булькало. Расталкивая горечь дня, по душе Азеи плавала не совсем понятная радость, похожая на спасение от погони.
Азея одна. Она осмотрелась – кругом одна. Но испуга почему-то не испытала. Она опустила взгляд, чтобы хорошенько рассмотреть цветок стародубка, но… что такое?.. Цветка нет. И не могло быть. Ургуйка (подснежник) есть, а стародубка – нет: кругом пожухлая прошлогодняя трава. Вдруг на вершине большой березы разгорелась скворчиная свара. Азея взглядом проследила по всему стволу до макушки. А когда скворцы полетели дальше решать свои дела, опустила взгляд на лесную сплошь и наткнулась на взор Трифелы. Та стояла за березой прикрытая в пол лица и одним застывшим глазом следила за девочкой. В глазу было улыбчивое любопытство.
Возвращаясь из одиночества, Азея вздрогнула, тело обдало волной бодрости. Смутно промелькнула страшная реальность дня, тупо пихнула кулаком в грудную клетку и пропала.
От глаз Трифелы это не ушло. Она резво и очень высоко подпрыгнула, вскинув руки, развернулась на лету. Совсем как шалунья, разметнув по горизонту клич: «Догоняй, Азея!» - припустила вскачь. От такого вспыха все живое шарахается: пугливое - прочь, смелое – за. Азея на секунду остолбенела, потом с истошным криком кинулась за бабушкой. Та бежала вприпрыжку, вихляя и ныряя в просветы между веток. В чаще Трифела выставляла крестом руки перед собой.
- Око упасай! – оглянувшись на бегу, показала Азее.
Та, подражая, пробовала выставить руки вперед, но ничего не получалось: теряла равновесие. Ветки, ударяя о ноги и лицо, вызывали не боль, а напротив, возбуждали азарт погони…
Игра в догонялки присуща всему живому: щенята, котята, телята, как только начинают мало-мальски стоять на ногах, играют в догонялки. То же делают и дети и влюбленные. Влюбленные - всегда дети.
По прямой урман, где дом Трифелы, оказался близко. Всего полдня ходьбы. Азее этот путь был неведом, если попросить повторить маршрут, она его не найдет.
В избе пахло летним лесом. Западная, северная стены и по диагонали половина потолка были чисто побелены каолином с добавлением яичного белка, отчего стены отдавали глянцем, а противоположные – бревенчато-серые. Посередине избы стояла печь с лежанкой. На припечке аккуратно были сложены било, валек, каток. Рядом стояли сковорода с чугунком, из него торчало несколько деревянных ложек. В углах и по стенам висели пучки разной травы. На полке, прибитой возле печки, стояли баночки, пузырьки и плошки.
Как только Трифела с Азеей вошли, из угла, с сучковатого дерева слетела птица похожая одновременно и на ворону, и на сороку, и на галку, села на плечо хозяйки. Из-под дерева подскакал сорочонок со странно укороченным клювом, с глазами, как у сыча. Широко раскрывая рот, он пронзительно застрекотал.
- А здороваться надо? – шутливо, грозно сказала Трифела, - Катя, здравствуй.
- Драс, - ясно выговорил сорочонок и раскрыл клюв.
Пораженная Азея оцепенела. Трифела открыла скрипучую дверцу косячка-шкафчика, достав еду, стала угощать пернатых квартирантов картошкой с грибами. Ворона-сорока, сидя на плече, хватала прямо из деревянной чашки. Сорочонок, примостившись на колене, принимал из рук. Высоко задрав голову, он смешно широко раскрывал клюв, отчего рот делался воронкой. Получив порцию, глотал целиком.
- Ешь, душа Марея, - подставляла миску вороне-сороке.
- Здравствуй, Катерина.
- Драс.
- Кушай, Катерина, - пихала Трифела куски сорочонку.
Потом насыпала в тарелку желтой мелкозернистой чумизы, сдобрив ее порошком из каких-то сушеных грибов, поставила на пол. Птицы, окружив тарелку с двух сторон, стали неторопко клевать зерно.
Накормив питомцев, хлопнула в ладоши, скомандовала:
- Марш на место!
Повинуясь, первая птица взмахнула громадными крыльями и, наделав ветряного шума, взгромоздилась на далеко выступающую ветвь пихты. Второй иждивенец ждал особого приглашения.
- Катерина, на место!
Сорочонок Катька, сделав два больших прыжка, оказался в углу. Проследив за ними, Трифела вдруг спросила:
- Азея, чего ты хочешь сейчас?
- Спать хочу, бабушка-тетка.
- Матушка Трифела я для тебя. Матушка Трифела.
Красный петух
В махоньком сельце Лапдашкино стояла пýстынь - деревянная церквушка с одним колоколом, ветхим скрипучим аналоем и чуть ли не с двумя иконостасами. Судя по полусгнившей арке ворот, когда-то была огорожена. Пустынь - веселое украшение села - возвышалась на видном месте. По праздникам да по воскресеньям собиралось до десятка прихожан. Изредка приезжал протодьякон отец Канон отвести кое-как службу, отпустить грехи мирянам, пображничать с кумом Дементием, само собой взять халтуру просвирками да живностью. А главное - насладиться дорогой. Уж больно отец Канон любил птичье пенье, услаждавшее его в пути.
На сей раз отца Канона сопровождал дьякон Селифан, рьяный служака. Молодой Селифан имел женский вид, рабскую покорность перед высшими чинами, непоколебимую трепетную веру в Бога и твердость – что касаемо при общении с прихожанами. Селифана Канон прочил на свое место в протодьяконы, ибо самому ему сулили сан протоиерея. Селифан, зная, что на него заглядываются женщины, и держался соответственно - форсисто. Елейная улыбка, словно припеченная к его лику в отрочестве, не оплывала с румяного лица. Он обладал гордой уверенностью в своей красавице жене Агриппине.
Кум Дементий пригласил гостей к столу, с дорожки заморить червячка. Званый обед будет после службы. У Дементия полна горница народу. Пришли выложить свои беды, послушать дальние новости: прииск это все же о-о! К тому же отец Канон частенько в губернии бывает, да и губернское начальство его жалует своими визитами. Дементий, показать широкую душу хлебосола, при служителях церкви держал порог дома переступнем всякому-якому.
Послушали, сами кое-чего порассказали…. Наперебой поведали святым отцам страшное приключение в пустыни: «Нечисто, ой, нечисто: кто-то шумливый, темный обитает там. Сухарничали единова парень да девка. При баловстве торнул он ее башкой о бревенчатку – тут и зачалось!.. Сперва, вроде бы, мах крыльев, потом крики, стуки какие-то - кавардак кавардаком. Утром отперли, верно: все постолкано со всех мест. Свечи вдребезги в одном иконостасе пусто – икона на полу, и кивот у нее треснут».
«Главное дело - все боятся нечистой силы, надо бы выгнать ее оттоль».
Задумался отец Канон, переглянулся с Селифаном, мудро покачали головами, будто бы чего-то знают. Знают. Добрую часть пути занял у них разговор о колдунье Трифеле. Канон наструнивал Селифана найти способ извести из округи колдунью: зело много вреда приносит пастве. Прихожане верят в ее колдовство пуще, чем в Бога. Несмотря на то, что действует она от имени Христа, в Золоторечье и в округе еретики появились. Но причина этой молвы и беспокойство преподобного Канона были другого рода. До отца Канона дошел слух, будто бы колдунья намекнула на его темное происхождение, которое он сам толком до конца не знает.
Якобы где-то на Ангаре, чета кержаков старообрядцев обнаружила его в заброшенном зимовье умирающим. Усыновили, отдали в учение в какую-то церковную школу, а сами во время эпидемии чумы богу душу отдали. Отрок оказался способным, все схватывал на лету, проворным. Много читал и помаленьку воровал. Однажды со своим сотоварищем и супрягой ограбили храм, забрали много церковной утвари и продали. Отправились вниз по Ангаре. Каким-то образом оказались на реке Енисей, потом в Карском море, через Тазовскую губу по реке Таз доплыли до Мангазеи. Тамошняя встреча определила теперешнее статус-кво и новое имя Канон. Друзья поселились в доме умирающего бывшего служителя православной церкви высокого сана, сосланного из Средней России. Канон, в то время Иоганн Шпек, много молился, показал свое милосердие. Он ухаживал за стариком честно, старался искупить свою вину за воровские грехи.
Сытуха-девка с длинными руками, с головой похожей на луковицу, заостренной кверху и широченной внизу. Когда она говорила, собеседник смотрел ей в огромный рот, словно опасаясь, как бы на беду не попасть в эту мясорубку. Два ряда широченных зубов сходились и расходились, из них норовился выскочить мясистый язык, но не успевал: зубы смыкались, и рот захлопывался.
Оба попа с садистским азартом проследили томление языка.
- А вота дак косая отроковица Ненилка Матафонова, - сообщил язык из своей неволи, - с нечистым валандатца. Друго лето ночью встает, уходит на сопку за церкву. И то дак филином ухат, то дак ревмя ревет, то дак хохочет бесовски, а утром ничегошеньки не помнит. Вон у Алошхи-даура спросите, - она чуть не коснулась того рукой.
Алошха сидел у порога на полу, скрестив под собой ноги, и курил длинную камчу.
- Ну, скажи, Алошха, святым отцам, чо ты видел, когда за баранами шел. Скажи. – И язык удивленно застыл, он даже и не заметил, что путь свободен, и можно выскочить. Алошха и ухом не повел, он уставился щелками глаз на отца Канона и молча, посасывая чубук камчи, подумал: «Ухмылка у этой бабы сахарна, а слова поганы».
- Ты скажи, Алошха, - вновь ожил язык. Алошхи будто и нет.
- Будет, - сказал, вставая из-за стола Канон. Он вымахал рукой крест. – Спасибо за чай-сахар, хозяин с хозяйкой. Однако обедню служить время. Дух Христа в Лапдашкине витает. Истинно христианское село.
О двух попах обедня прошла с небывалым торжеством. Трапеза в доме богача, Канонова кума Дементия Дементьева была разлюли малина. Протодьякон восседал во главе стола, по правую руку дьякон, по левую - хозяин Дементий.
К концу трапезы отец Канон спросил у Дементия про отроковицу Ненилку. Тот ему рассказал, чего знал, а может быть, чего и не знал. Отец Канон серьезно задумался.
- Кукушка, говоришь, зовет? Ну-ну… - и вновь глубокомысленно ушел в себя. – Полагай никто иной, как, - протодьякон осмотрел народ и наклонился над ухом Дементия. В тишине почти все ясно услышали «догадку» Канона: - Колдовка Трифела: она способна делаться птицей. – И он обратился ко всем: - Кто знает, что Ненилка ваша идет на зов птиц?
- Мать ее, Ульяна Дорофеиха, сказала, - охотно вступил в разговор скуластый чернявый мужик, - скараулила она единова, кукушка скуковнула на бугре, моя девка, говорит, встает и летит прямо на сопку. Я, мол, ее - Нилка, Ненилка – никаво.
- Дак кукушка, говоришь? Сомнений не осталось. - Дементий как-то даже ужался на скамеечке.
- Бог свидетель, - продолжал басить отец Канон, - Она бог знает, в какую птаху оборачиваться может. По ночам летает. – Канон взглянул на Селифана. – Сын мой, побеседуй с паствой в той половине.
Селифан вышел в другую комнату. За ним утянулся народ.
В горнице остались Канон и Дементий да за открытым окном сидели работники - батраки Дементия: Алошха-даур - табунщик, да Лодой – бурят – чабан. Они были друзьями, но как только сходились, могли просидеть рядом сутки, не обмолвившись и словом. Сегодня они нужны были хозяину для обсуждения перемены пастбищ, перекочевки. Оставив живность на попечение жен, они приехали к Дементию в Лапдашкино.
Слух у обоих - и у Ладоя и у Алошхи – был кошачий. Они сидели под открытым окном у забора и, все, что говорили отец Конон и Дементий, они слышали.
- Ваша пýстынь, кум Дементий, ихным шабашом служит. Под крышей ночью никого. Почитай со всего околотку ведьмы слетаются, место святое сквернить. И зачинщица – Трифела. Мое слово свято.
- Как быть, отец Канон, подскажи? Может быть, прораны на колокольне досками зашить?
- А быть так – науськай своих нечистых на нее. Сунут красного петушка, и делу конец.
- Не согласятся скоты: обои к ней обращались. У Лодоя парня выходила, у Алошхи – жену Дайку пользовала. Пятколизы… Кровь Востока. Тунгусятина.
- Ты хозяин. Сделай, чтоб захотели. Вели и все.
- Постой, Алошха же мне десять коней обязан. Чалдоны связали его и десять лучших угнали.
- Ха-ха! «Чалдоны»… Я знаю, кум, какие чалдоны. Ну-ну никто окромя меня да моего человека о том не ведает. Отпущу я тебе грехи. Знаю, кое-чего и на святую церковь положишь в жертву.
- Как не пожертвовать. К Покрову жди. Жди… - Наступила пауза. Дементий шлепнул по столу: - Алошха!.. эта тварь чего не утворит за ради своей дуры Дайки. Вот гнида нечистая – купил он ее у подыхающего тунгуса. Тот шлялся с ней по всем лесам Забайкала. Еще в молодости китайцы-спиртоносы обрезали ему язык. Он у них был проводником - ее отец. Удрал от них, бабенку русскую беглую с каторги где-то откопал. Прижили эту девчонку Дайку. Дайке и двух не было – бабу рысь загрызла. Скрылся он с дочкой в сопках, в шиверах да в болотах, где ни души. Дайка так и не научилась по-человечьи говорить, мычит все боле, да поет без слов. А этот дурень и купил у подыхающего от какой-то лихоманки. У тунгуса.
- И что твой Алошха? К чему Дайка?
- Хранит он ее пуще глаза. У них же поверье – приедет мужик в гости с ночевкой, кладут его с бабой. Тфу! Прости, Господи! Срамотища.
- Поверье, кум Дементий, внушено Богом. Инако перемер бы тот народишко. Дауров вон, наверно, один твой Алошха и остался – все как мухи повымерли. Их же крохи, да большие дали, да усобицы. Народишко, говорят, гордый был, непокорный. Его гни, а он не гнется, в землю врастает: весь и врос. Все охапкой родня, а одна кровь сама себя и съедает. Потому чужая кровь нужна. Богу угодно, чтобы они были: мерить нашу высоту по их низине. И что Алошха?
- На отшибе живет, летом в балагане, зимой в зимовье, никого не привечает, чтоб со своей неумытой Даей не класть. А она чо, тварь да тварь, насидится одна; его нет, приходит к прииску и крадется за огородами, да за лесинами, на мужиков заглядывает. Одинова, есть у нас один пришлый, - к ней за огородами, поговорить, мол. А она стерва, смазливая на мордашку, смеется, не утекает, а к лесу все отходит. Вроде заманывает. Заманила шалава, увела. Полдня парня не было. Кошка кошкой, а детей нету. Алошха над ней трясется. Вот и скажу ему, либо ты коней мне сполна вертаешь, либо Даю свою Ивахе Аргунову отдаешь. Это кого она заманила: работник мой. Бегает иной раз туды вон, к опушке. Так, скажу, Алошхе или так, или ты с Трифелой покончишь.
- Кончать не божеское дело. Петушка… петушка красненького.
Лодой пополз от окна, поманил Алошху:
- Слыхал?.. Надо Трифеле сказать. Живо на конь, Алошха.
- Нет, - словно его не касается, замотал головой Алошха. Его крепко задели слова хозяина.
- Палахой ты люди, Алошха, шибко палахой - Трифела хороший. – Дементий палахой люди. Алошха сабсэм палахой люди.
- Как моя едит? Алошха едит, Дая пасет табун, Дементий посылай Ивашху – Возьми Даю с собой - нелизя: пириедит чалдон, пиридет китаëза, маньчжур, тангут, угоняй табун – Алошха каторга. – Он вздрогнул, услышав зов хозяина.
- Алошха!!! Алошха, поди ко мне, велю.
Друзья переглянулись. Лодой, расставив руки в стороны, изогнулся как перед монгольской борьбой, дескать, будь, Алошха, орлом, а не мокрой курицей.
Алошха упал в лебеду и жестом приказал сделать то же своему другу:
- Схажи Дементию, Алошха табун уехал гилидеть, Дая хворает.
- Алошха, черт косоглазый, где ты?.. Лодой! Лодой, ты слышишь?
- Но дак, однако слышу, хозяин, - Лодой пошел на зов Дементия.
- Езжай в табун, Алошха, спасибо тебе, за мной не забудется. А вот это твоей Дае, пущай пьет утро-вечер, запаривает и пьет: важная травка, лечуха.
Трифела кликнула свою помощницу домовницу Катю Пятину:
- Голубушка, сходи к Анисье, пусть отдаст того красненького петушка, она сулила несколь курок, а ты возьми петушка и скажи, мол, больше она ничего не должна. Но только красного, другого не надо. Принесешь его за зыбуны к росстани, я тебя там встречу, да узнай у Анисьи, где Костя Воронков теперь. Прямиком - по нашей тропке, голубушка, живо.
Тропинкой, известной только ей да Алошхе, через болото, через лес Трифела, подъезжая к Лапдашкиной, встретила отца Канона, едущего с Селифаном в двуколке. Ее Воронок замедлил ход и не уступил места экипажу. Поповский конь, как ни удерживал его Селифан, сошел в сторону и встал как вкопанный.
Трифела важно, не замечая попов, проехала мимо.
- Сударыня Трифела… - окликнул ее Канон и немало удивился, что она их вроде не заметила.
- Зачем-то петуха везет в Лапдашкину. Красного.
- Петуха? Красного?! – только теперь Канон осознал, что он действительно в руках колдуньи видел красного петуха. Канон неистово стал креститься, просить Бога оборонить его от злого человека, от нечистой силы.
Как ни старался Селифан – конь ни с места.
- Выпрягай да поверни его три раза вокруг, - посоветовал перепуганный Канон.
Кое-как справились с лошадью – пошла. Но увела их совсем в другую сторону. Пьяненьким священнослужителям показалось, что солнце закатывается на востоке.
- Лодой! – вышел из амбара Дементий, - Ло… - он увидал Трифелу.
Колдунья поклонилась, размахнула петухом и положила его на огромный чурбак, что стоял посреди двора. Он служил для разделки мяса и для затеса колов. Петух, лежа на спине, даже и не шелохнулся.
- Добро пожаловать, матушка Трифела, на чашку чая, - как-то неестественно выговорил сельский атаман.
- Красненьких любите, Дементий Филиппыч, - очень любезно проговорила колдунья и, улыбаясь, вскочила на своего Воронка. Ее привлекла смешная с копной черных волос физиономия Лодоя, который вытягивал черную шею из-за угла. Хозяин увидел его. Голова тут же исчезла.
Дементий не понял, куда исчезла колдунья. Выехала за ворота, и… словно ее никогда и не было: дорога была пустынна. Ошарашенный, он смотрел на петуха и не смел двигаться: «Откуда эта ведьма узнала про их разговор с отцом Каноном» - подумал атаман и хватился: «Чей их?.. – наш разговор». Так он и стоял на чугунных ногах, не смея двинуться. Так бы вечно и стоял, если бы не петух. Горлан проснулся, встрепенулся, встал на ноги и заорал, что есть мочи.
Дементий на трясущихся ногах подошел к крыльцу и увидел там странную ветку какого-то кустарника, красную тряпочку и камушек. Вновь застыл, не смея приблизиться – он понял, это дело рук колдуньи. Открылась дверь и…
- Не наступай! – успел лишь крикнуть своей жене. Поздно: она уже наступила на ветку.
Засучив по колени штанины, так называемые гачи, Шалобан рубахой ловил рыбу для своих артельщиков. Увлеченный, он не видел, как на берегу оказалась Трифела. От неожиданного появления, он вздрогнул как от озноба. Воронков не мог понять, что с ним случилось. Трифела не подошла к нему, а как бы возникла ниоткуда. Колдунья стояла как изваяние, змеиным застывшим взглядом смотрела, не моргнув, чем ввела его в транс. Вздрогнул мизинец ее левой руки. У Шалобана произошло то же самое. Только зеркально: вздрогнул мизинец на правой руке.
- Мать-птица Трифела, тебя ли я вижу? - Костя повторил этот вопрос несколько раз, Трифела ни реагировала. Потом растворилась в воздухе и вдруг оказалась на самом краешке берега. Шалобан онемел.
- Бог помощь, Констанкин. Ловишь?.. Ну-ну, лови, пока клев, – прищурилась Трифела на змеящиеся солнечные волны.
- Спасибо, сударыня Трифела, - сказал Константин, уважительно, уходя от оцепенения. Порыв ветра забросил ему на голову башлык зеленой куртки и принудил сделать тяжелый шаг через густой вал воды. – Вон на берегу погляди, какие лопаты прыгают. – Острые листья осочника шевелились, как живые. В травянистой луже трепыхалась рыба.
Оглянувшись, Трифела поманила к себе Воронкова. Села на мураву, подогнула под себя ноги, достала кису с табаком и кожаный мешочек сделанный из бараньей мошонки. Смешала табак с какой-то травкой, помяла в мешочке, затянулась трубочкой-носогрейкой. Шалобан, попустившись рыбачить, лениво вышел на берег, выжал мокрую рубаху, разбросил ее на траву. Его просто подтолкнул хорошо знакомый запах Трифелиного курева.
- Пожертвуй, матушка Трифела, - Костя вынул трубку.
- Я знала, голубчик, где тебя искать, - колдунья глубокомысленно затянулась дымом и выпустила тонкую струю, которая веревочкой прошла около тела Трифелы и под коленом разошлась по земле вокруг нее. – Оторвал ты меня, сударь, от важного дела, - медленно растягивая слова, вещала она. - Видишь, какая долгая дорога прошла по мне. – И вдруг резко повернувшись к нему, выпалила, - тебе надобно уносить ноги из Золоторечья. – Костя, вздрогнув, поднял на нее настороженный взгляд. – Сон, сударь, я видела сëдни, вещий. Ты меня знаешь – пустобаять я не стану. А опосля того, как я тебя вернула к жизни в лесу, косточки твои, Костичка, собрала да срастила, теперь ты мой побратим - анда. Можно сказать сын. Дала тебе другую жизнь. Забочусь о твоей стезе.
- Чаво приснилось-то, сударыня матушка?.. встревожился Шалобан.
- Адали ты с дьяконицей Агриппиной робеночка прижил. Ой, мотри, Констанкин – не уйдешь, - быть тому…
- Ну?… ха-ха, - облегченно вздохнул парень. – Матушка строга. Быть ли такому…
- Быть!!! Быть!! Быть… - будто эхо выхаркивала не то голосом, не то шепотом…
Дьяконица Агриппина мягко ступала мимо аналоя. Ей почудилось, в храме кто-то есть: иконостас покачнулся. Заглянула за иконостас, прислушалась. Проследовала в ризную. Нагнулась, подняла изветшалую манатью, набросила ее на перекладину над сундуком.
Взявшись за крышку сундука с мелкой церковной утварью, матушка вздрогнула: под ноги пала тень. Но головы не повернула. По красным сапогам – таких больше ни у кого нет – узнала Константина Воронкова.
- От Иоанна сказано, - медленно и твердо проговорила дьяконица, - кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит инде, тот вор и разбойник.
Не сразу ответил Костя:
- Верно, сказано от Иоанна, матушка…. А кто дверью?..
- Входящий дверью есть пастырь овцам.
- В храм не попадешь иначе, как через дверь, матушка.
- Не божье дело творишь, Константин, не в Иисуса идешь.
- Не вели казнить, матушка, пришел за…
- Храм последним покидает служитель культа, и он же первым входит. Греховный ты сын, Константин, не в Иисуса идешь.
- Пришел за божьим советом к тебе, матушка Агриппина.
- Идь к отцу протодьякону с душевным своим гноем – я не дверь.
- Только твой совет вразумит меня, матушка, твой. Нет покою.
- Хозяина при тебе нет. Ты спишь, раб божий. Слугам надобно бодрствовать, ибо они не знают, когда придет хозяин дома, вечером или в полночь, или в пение петухов, или поутру. Проснись, Константин, покайся. Не ходи под Богом без Бога. Ибо всякое дерево, не приносящее плода, срубают – и в огонь.
- Матушка Агриппина, нет мне жизни – не будет и смерти. Я люблю чужую жену.
- И если правая твоя рука соблазняет тебя, - вещала начетчицей Агриппина, - сказано в Евангелии от Матфея, - отсеки ее и брось от себя. Брось: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввержено в геенну.
- А не там ли сказано, матушка, «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся?»
Агриппина подняла удивленный взгляд на Воронкова – явился мытарем за податью, наградился словом Божьим. Такого от богохульника она не ожидала. Ее взгляд поплыл по глазам по складной фигуре разбойника и завис каплей над сжатым кулачищем, в котором словно бы динарий кесаря. Рубцы на лице от косого света явно вызначились, что говорило о его мужской нелегкой судьбе. Эти заросшие раны не делали лицо безобразным. Наоборот, говорили о его мужестве, о воинственной прошлой загадочности.
Воронков пронзал ее взглядом, любил. Над ним порхали слова Трифелы: «Прорицаю, зыблется душа твоя, а еще не ведает, что предстоит греховная связь с дьяконицей черноокой. Берегись ее глаз, сторонись ее, ибо завлечет она тебя в омут, погубит, не будет тебе ни дороги, ни просвета, ни воздуха, чтоб не думать о ней. Завлечет молодица в юдоль печали. Не люб ей ее суженый. Душой не попадья она. Светская она. Давно думает о тебе. Но будет противиться твоему приближению».
Константину пригодилось его чтение Евангелия сотоварищу его отца. В часы передыха в лесу и студеными зимними вечерами Костя читал эту священную книгу, и все лесники относились к нему с большим почтением, как к мудрому.
- Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный совершен, - бодро проговорил Константин, - а если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Будьте совершенны, матушка Агриппина, подарите совет, как быть?
- Вы у нее спросите. Спроси у нее, Константин.
- Я у нее и спрашиваю. Вы меня привязали к Золоторечью, ты матушка Агриппина. Жизни нет…
- Не слышала и слышать не могу! Уйди! Уйди дверью. Звонарь идет, накличешь беду.
Костя выгреб из кармана горсть монет, положил на сундук.
- На все поставь свечей, за упокой души Константина Воронкова, - и вышел.
У дьяконицы в голове помутилось, когда разобралась, сколько денег оставил ей Константин. Где он мог столько заработать? Лишь потом дошла его просьба - завет.
Воронков из поселка исчез. Вскоре около зыбунов нашли его фуражку. Разнесся слух: Шалобан утонул в зыбунах.