Дмитрий Коржов. Мурманцы. Главы романа. Журнальный вариант (продолжение) ч.5
– Вот и ладно. Вот и хорошо... А об этом – и не думайте. Вы красивый. А мама какая у вас красивая была – с ума сойти! Вот тут капитан неожиданно и дрогнул лицом, будто от боли, посмотрел на молодую женщину с тревогой. Елка испугалась: вдруг что-нибудь не так сделала, хотя вроде бы всё правильно, всё, как и должно быть по строгим госпитальным законам. – Я случайно фотографию увидела, когда ваши личные вещи переписывала, – оправдываясь, мягко объяснила она. – Там ведь мама ваша была? – Да, мама... Елочка наткнулась на фото, когда заполняла больничную карту на доставленного в ее палату капитана. Это был летчик, которого – обмороженного, раненого – нашли неподалеку от Мурманска, вблизи передовой. Офицер был без сознания, так что пришлось Елке оформлять все бумаги без его личного участия – по документам. Она бы и не обратила особого внимания на этот снимок, если бы не сестра, не Маша. Мария Филатова забежала к Елочке, торопясь в порт. Завтра начинался новый рейс, и, как водится, перед отходом дел у капитана было по горло. А тут еще оказалось, что старпому Дмитрию Горевому, Митьке, не с кем оставить кота. Они пришли вместе, но Митька внутрь не зашел, остался ждать у входа. Елка как раз принялась за бумаги обгоревшего и помороженного капитана. Маше она обрадовалась, но виду не подала, желая быстрее закончить работу. – Подожди чуть, я сейчас, – попросила сестру Еликонида, вновь углубившись в больничную писанину. Маша кивнула и хотела было, чтоб не стоять у Елки над душой, отойти от стола, но не отошла. – А это кто? – спросила она, показав на фотографию, лежавшую рядом с удостоверением летчика – миловидной молодой женщины в черном платье. Женщина сидит на стуле, за спиной – декоративные пальмы, какой-то пышный цветок в просторной кадке. – Это у капитана было, только что привезли. Летчик. Молодой совсем. Орденоносец, говорят... Но Маша ее словно не слышала – вглядывалась напряженно в женское лицо на фото. Незнакомое. Чужое. Но почему-то близкое. – Красивая... – медленно произнесла она. – Ага, – мельком взглянув на снимок, согласилась Елочка. – Жена, наверное. – Вряд ли, – засомневалась старшая Филатова. И обосновала свои сомнения: – Снимок уж больно старый. Так, по-моему, еще до революции снимали. – Не знаю, – оборвала ее младшая и забрала снимок из рук сестры – почти силком вытянула, поскольку держалась Маша за него крепко, словно отдавать не хотела. – Давай-ка. Ну что, где твой котовладелец? ...Услышав от медсестры про фотографию, Скворцов сразу вспомнил маму – как она рассказывала ему про этот город, про Мурманск. Со смешанным чувством радости и грусти, что звучали в каждом ее слове, и как-то очень отрывисто, явно чего-то не договаривая, запрещая себе возвращаться к тем моментам своей прошлой жизни. Вспомнил он и то, как мать учила его читать «Отче наш», и как легко затвердил он эти слова. И как спасла его молитва, когда болтался он на стропах под белым куполом и был такой приметной и простой мишенью для почуявшего легкую добычу врага. – Красивая у вас мама... – еще раз повторила Елка. – И вы – красивый. Николай промолчал. Думал с горечью о том, что даже не знает, где мать – что с ней, жива ли... И вдруг понял, что это ведь она с помощью молитвы спасла его и в небе над Мурманском, и позже, когда он, раненый, лежал в сопках без сознания. Она да еще тот летчик, что помешал гансам расстрелять его в небе, тот самый, номер машины которого он не успел заметить. * * * В дом номер пять по Пушкинской, где располагался папанинский штаб, Еликонида смогла попасть только вечером. В приемной никого не было: то ли отлучилась куда секретарь, то ли уже домой ушла. Елочка постояла озадаченно в комнате ожидания несколько минут и собралась уходить, но тут дверь в главный кабинет отворилась, и оттуда выкатился невысокий и немолодой человек с таким знакомым Елке – по газетам знакомым – лицом. Крупная голова, усталые внимательные глаза, усики под носом – как колючая щетка, черная и узкая. Папанин был в кожаном плаще, сапогах, в правой руке – портфельчик, под мышкой – белый сверток. Елочку поразил его вид. «Какой маленький! – едва заметно улыбнувшись, подумала она. – Девчонкам скажи – так не поверят». И еще быстрота Папанина ее удивила. Скоренько и решительно ступая невеликими своими ножками, он почти летел – лихо и весело. Девушке показалось, что по-настоящему взлететь ему мешали только сапоги – высокие, блестящие, с тяжелыми каблуками. «На колобка похож, – снова улыбнулась про себя Елка. – Такой же маленький и быстрый!» И впрямь, как катящийся шустрый шарик, Папанин подлетел к ней, окинул взглядом с ног до головы, заговорил. – Ты ко мне, родненькая, ко мне? Откуда, откуда? – говорил он так же быстро, как и передвигался. Заметив у Елки санитарную сумку с красным крестом, догадался: – Сандружина? Умнички, девочки, умнички. Но сегодня никак не смогу, никак. – Иван Дмитриевич, сегодня и не надо, – Елка начала робко, а потом заговорила все бойчее и бойчее, будто на экзамене вспомнила билет, казалось, напрочь забытый: – Екатерина Даниловна, комиссар наш, просила передать, что завтра к вам зайдет. Расскажет и о работе в порту, и о дружине нашей. Обязательно. Обо всем расскажет – и о том, что у нас есть, и о том, что нам нужно. – Вот и ладно, – устало кивнул Папанин. И, указав на сверток, пояснил: – А сейчас, извини, родненькая, помыться хочу в баньке. До бомбежки. Скоро ведь снова прилетят демоны эти крестовые. А комиссаршу вашу милости прошу завтра, милости прошу. Уполномоченный почти уже выпорхнул из помещения, но вдруг замер на месте и обернулся к Елочке. – Постой, постой... – остановил он дружинницу, которая тоже собиралась выйти. – То, что вам нужно, я, кажется, и сам знаю. Вижу собственными глазами. Ты как одета-то, родненькая? Елка и впрямь не слишком по погоде была одета. На улице давно зима, а она все в стареньком осеннем пальто да в берете. Пододенет под пальто плотную рубашку и свитер, – вроде и не холодно. Неуютно, конечно, когда ветер с залива по городу гулять начинает – до костей, до нутра самого добирается. Но это беда разве? – Не холодновато? – скептически оглядывая скромный Елкин наряд, спросил Папанин. – Да вроде нет... – «Вроде нет»?! – возмутился уполномоченный и быстро заходил-затопал по комнате. – Ты уж прости меня, старика, не поверю! Да мерзнешь же ведь! Вижу. По глазам. По ручкам и ножкам вижу, что – мерзнешь! Елочка, ошарашенно наблюдая за перемещениями знаменитого героя, и слова-то единого вставить не решалась, не то что возражать. Только плечами пожала. Папанин вдруг крепко – не выскользнешь – схватил ее за руку и повел за собой по коридору в узкую, как пенал, комнату, где сидел человек в круглых очках и что-то медленно, буква за буквой, отщелкивал на громоздком, схожем с нахохлившейся черной птицей «ундервуде». – Так, давай-ка садись, – подвинул Иван Дмитриевич стул для Елки к соседнему столу. – Пиши заявление на теплую одежду, что нужен полный комплект: полушубок-валенки-шапка-рукавицы. А ей почему-то стыдно стало за себя и обидно: «Что ж тебя за ручку-то водят? Командуют тобой...» Потому и ответила она герою-полярнику незаслуженно резко: – Не буду писать! И в подтверждение еще мотнула головой упрямо: – Обойдусь как-нибудь. Мы – поморы, нам холод – дело привычное. Папанин посмотрел на нее, как на невидаль – цветок какой заморский или собачку, что нежданно-негаданно дар речи человечьей обрела. Глянул из-под лохматых бровей изумленно, а заговорил вроде и яростно, и сердито, но и нежно – так, что не поймешь сразу, то ли он бьет, то ли ласкает: – Тебе ж, голуба моя, еще дочерей-сыновей рожать, а ты себя не бережешь – мерзнешь. Себя не жаль, так хоть о стране подумай. Ей люди ой как нужны! Скольких после войны-то недосчитаемся? Об этом подумала? У тебя как фамилия? Филатова? Так вот, товарищ Филатова, я вам приказываю. Садись – пиши... Пиши, а я резолюцию наложу. А мужчине в очечках, который на машинке что-то там выстукивал, Иван Дмитриевич, уходя, наказал: – Товарищ Левченко, проследите, чтобы приказ мой был выполнен беспрекословно! Поворчал Папанин и таки вылетел-выкатился по лестнице наверх, к выходу. Ушел, оставив Елку один на один с чистым листом бумаги. «Ага, пишу, – покорно проводила Еликонида взглядом легендарного полярника. – Вот беспокойный! Наругал, наговорил всякого – и был таков! В общем, всё, как в сказке. Я от бабушки ушел и от дедушки ушел...» «По-мо-о-рка, понимаешь, – думал Папанин, выйдя из штаба в неоглядную тьму мурманской полярной ночи. – Вот ведь девица какая! «Не буду писать» – тоже мне новости! Тоже мне... И ведь вышагивает, родненькая, в этом пальтеце невозможном. Беретик... Туфельки! Все ей нипочем! Мурманчаночка...» – Извел он меня совсем за тебя! – жаловалась через день Владыкина, рассказывая о своем походе к уполномоченному Государственного комитета обороны. – Отругал крепко, пристыдил. Я уж и не знала, куда глаза деть. Полушубок вон для тебя прислал. Тяжеленный! Я бы не унесла, да Иван Дмитриевич специально посыльного со мной направил. Сказал, рукавицы и валенки будут позже. А это сейчас передал. Свой, наверно. Примерь! – Да что же это?! – всплеснула руками Елка. – Я ведь не просила его ни о чем, Екатерина Дмитриевна! Посадил, сказал: «Пиши заявление!» – Да верю я, верю! – засмеялась Владыкина. И тихонько подтолкнула Елочку к двери, к деревянной вешалке: – Ты примерь, давай, примерь вещь-то. Смелей! Еликонида осторожно сняла с крючка коричневый полушубок – овчина внутри, ремень. Он действительно был по-мужски велик и тяжел, совсем не то, что ее легонькое пальтецо. И примеряла его девушка с опаской, проникала внутрь осторожно, как входят в темноте в незнакомый дом – на ощупь, шажок за шажком. А в конце концов выдохнула радостно: – Тепло-то как! – Да, теплый человек Иван Дмитриевич, душевный, – согласилась Екатерина Дмитриевна. – Хоть и изругал меня всю, а молодец. – А ладный какой! – всплеснула руками наблюдавшая за переодеванием Райка. – Какая ты в нем, Елка, красавица! Смотри, мужики ведь теперь прохода не дадут. Как дежурить-то будешь? А, Елочка? В этом папанинском полушубке и пошла Елка в госпиталь на очередное дежурство. * * * Аркадий Майн умер незаметно, тихо, без скандала – ночью. Киевлянин лежал на кровати очень правильно: руки аккуратно вытянуты вдоль длинного ледащего тела, постель – ровная, без обычных комков, как обычно бывало у этого неспокойного пациента, смуглое лицо – просветленное. Не так, как при жизни... Мертвого унесли еще до завтрака. Следом толстозадая уборщица, неизвестно на кого ругаясь и деловито пыхтя, утащила и несвежее белье с его кровати. Постель осталась пустая, с оголенной панцирной сеткой. В плотном ряду больничных кроватей она была похожа на одинокий железный зуб в здоровом рту. Дядя Миша стоял рядом с уборщицей, когда та делала свою работу, молча следил за тем, как обнажался скелет койки Майна, стоял и тогда, когда недобрая тетка унесла с собой последние признаки чужой жизни, когда кровать совсем опустела. – Отмаялся, бедолага... – сказал он и покачал седой головой: – Хучь и пустой был человек, а все одно – жаль. – Ага, Майн – отмаялся, – хмыкнул Оладьев. – И мы хоть отдохнем... Не будет нас больше будить! Дядя Миша хоть и на костылях, а повернулся на голос резко, будто на своих двоих. Нашел глазами электрика и принялся смотреть тому прямо в лицо – будто жезлом железным уперся в того, твердо прижал к стене и не торопился отпускать. – Ну, что? Что? – заерзал в койке, занервничал Оладьев. – Ну и гад же ты! – проскрипел машинист сквозь зубы. И добавил с ненавистью и тоской, словно никак не мог понять и принять того, почему и талант, и знания, и великая наука порой достаются людям, которые таковых не стоят: – А еще электрик... – А что тебе до моего электричества? – вскинулся Оладьев. – Тьфу на тя! Нет мне до няго никакого дела, уймись! – отрезал старый путеец. – О тебе у меня другая забота. Никак в толк взять не могу, что ты тут, в госпитале делаешь. Оладьев аж присел от ненависти, стал похож на зверя, загнанного охотниками в нору – затаился внутри, одни глазки бесноватые из темноты посверкивают. Лицо вытянулось, посерело, и весь он выглядел сейчас бесприютным и пакостным. – Мне руку осколком зацепило... – нервно потирая неестественно белые руки, прогнусавил он с показным спокойствием, но потом взбрыкнул, огрызнулся яростно, брызгая слюной: – Что пристал-то? Успокойся, выпишут завтра – не на кого будет зло срывать. – Тут люди помирают, а он – «осколком зацепило»... Как тебя вообще земля носит? – не сдержался дядя Миша. А напоследок – будто с нечистью расправляясь, как серебряную пулю, последнее слово влепил: – Нелюдь... Электрик даже ерзать перестал, застыл – ошарашенный, потрясенный. Будто неудачно в проводку залез, и врезало так, что еще чуть-чуть – и задымился бы, как в Америке, на их электрическом стуле. Он хотел было сказать что-то в ответ, да так и не придумал, что. Да и некому было: дядя Миша, усердно налегая на костыли, уже ковылял к себе. * * * Госпиталь ужинал, когда к Елке пришла Черничкина. Она работала тут же, но в других палатах. Таня – обычно смешливая, неунывающая – была вся в слезах. И при Филатовой снова расплакалась – не угомонить. – Елочка, милая! – причитала она горько. – Помоги мне с ними справиться. Елочка, очень прошу! – Что опять? – удивилась Елка. – Да спасу же нет от этих англичан! Я им обед принесла, а они ржут и ржут, нехристи. Прям как лошади... Сказала бы ты им чего-нибудь. – Да я ж только немецкий знаю. – Без словаря? – с надеждой подняла на нее глаза подружка. – Ага, – кивнула Еликонида. И, вздохнув, честно добавила: – Без словаря. «Хенде хох!» только да «Гитлер капут!» – Они тебя, по крайней мере, уважают. Сразу смолкают, как ты заходишь. Я сколько раз замечала. – А что нужно? – поинтересовался у Еликониды Скворцов, ставший невольным свидетелем ее разговора с Таней. – Может, я смогу вам помочь. – Вы? – девушка посмотрела на него оценивающе. – Вряд ли... Если бы в форме, то, наверно, получилось бы. С союзниками у нас беда. Никто толком языка-то их не знает. А переводчик у нас гость нечастый. – Ну, а если я – вместо переводчика? – Как это? – не поняла Елочка. – Я немного знаю английский... – Правда? – недоверчиво воззрилась на него девушка, измученная общением с союзниками на языке жестов. – Чистая... В отдельной палате, которую госпитальные власти отвели для солдат и моряков союзных войск, трое англичан, вольготно устроившись за столом, ожидали своих порций. При этом довольно громко, не стесняясь, обменивались едкими замечаниями о девочке-подавальщице, что принесла им второе. – Джон, Джон! Ты все-таки посмотри, оцени какая... – Уж больно худа. И схватить-то не за что. Том, спроси при случае: она хоть здорова? – Чудак, какая тебе теперь разница – толстая, худая. Мне бы сейчас и такая сгодилась. Я бы ей... Последнюю фразу, произнесенную вполголоса, Николай не расслышал, но по реакции за столом легко понял точный ее смысл – по-армейски туповатый и безжалостно оскорбительный по отношению к худенькой девчушке в белом халате, что, смущенно улыбаясь, продолжала прислуживать иностранным морякам. Двое молодых, Том и Джон, шумно засмеялись, а третий – намного старше, седоватый, по виду – типичный британский сержант, с укоризной покачал головой. Хоть и промолчал, но видно было, что казарменный треп соседей ему не по душе. «На свиней похожи, – подумал Скворцов, вглядываясь в хохочущие рыльца союзников. – Такие жирные. Такие же румяные. И такие же безмозглые...» Уловив, с каким вниманием, долго и терпеливо смотрит на них вошедший в палату русский – непонятный, хромой, в халате не по размеру, с изуродованным огнем лицом, – англичане, наконец, смолкли. Николай подошел вплотную к их столу, навис над ним. – Стыдитесь! – негромко, но так, чтоб слышно было каждое слово, сказал он, неотрывно глядя Тому в глаза. – Эта, как вы изволили выразиться, девочка, которую и схватить-то не за что, так худа, каждый день в санитарной дружине. Потом – сюда приходит, чтобы таким, как вы, помочь. А вечером – снова в город. На крыши. Под зажигалки немецкие... Британец от неожиданности даже рот открыл. Смутился. Как пацаненок нашкодивший, он сидел потупясь, бестолково тараща глаза, пунцовый, смятенный. А тот, что постарше, поглядывал теперь на молодых приятелей не без удовольствия – с кривой, недоброй усмешкой. – А вы хорошо говорите, – почти дружески кивнул он Николаю. – В первый раз вижу русского, который бы так хорошо говорил по-английски. – Счастье, что она вас не понимает... – отрезал тот хмуро. И – отвернулся, показывая, что разговор окончен. Тяжело опираясь на трость, Скворцов вышел из палаты. Следом за ним выскочила Елочка. Николай обернулся к ней, спросил: «Все в порядке?» Та коротко кивнула, потом ученически, смущенно глядя на него, поинтересовалась осторожно: «А о чем они говорили?» Капитан усмехнулся и, наклонившись к самому Елочкиному уху, вкрадчиво произнес: – Некоторые вещи молодым девушкам знать не полагается! – А затем добавил несколько слов, совсем смутивших медсестру: – Даже таким красивым, как вы... Елочка покраснела, но выслушала неожиданный комплимент стойко, стараясь не выдать того, что в тот момент чувствовала. Даже руку, которую Скворцов взял в свою, отняла, высвободила... И посмотрела на летчика с нарочитым укором, словно говоря: «Нехорошо, товарищ гвардии капитан». А у самой внутри, где-то глубоко, заветно, птицы пели и сады цвели, весна, да и только... Гвардии капитана Скворцова вскоре перевели в Полярное, во флотский госпиталь. За ним приехали двое – его механик и друг-летчик Саша Коваленко. Погрузили в машину и увезли. Произошло это, когда Елочки в госпитале не было. Обо всем ей позже с придыханием, почти всхлипывая от восторга, рассказала Таня. – Они... такие! – тараторила она. – Они – такие!.. – Да какие, Танька? Какие? – Ну, как расскажешь? Это видеть надо! – всплеснула руками Таня. – Веселые. Красивые. Один – Герой, со звездочкой. Говорит нашему: «Что, Коля, в рай по-прежнему не пускают?» А Николай Алексеевич ему в ответ: «Да я, Саша, и не тороплюсь...» Вот какие! В коже все. В орденах. И шутят все, проклятые. Все – напропалую! – Что ж ты ругаешься-то так, Танька? – Я? – удивилась Танька. – Не-е-е, Елка, милая, я не ругаюсь. Я – жалуюсь. Капитана своего забрали. Не приедут ведь больше. Сказала – и загрустила, смолкла задумчиво. Спросила, еле сдерживаясь, задыхаясь – и от желания, и от его почти безусловной несбыточности: – А вот бы к ним, Елка, а? Елочке вспомнился Николай. Как говорил – и по-русски, и по-английски, как двигался. Руки его вспомнила. «Красивые, пальцы – длинные. Как у девушки. И сам он – красивый. Хороший... – подумала она с радостью. А потом, опустив глаза, с грустью: – Но – не мой. Видно, не в небе счастье мое летает. Кто бы сказал – где? Хорошо Таньке – всё про себя знает. А я вот – нет...» – Да куда к ним-то, Тань? – спросила она Черничкину. – В Полярное! – выкрикнула Танька – задорно, счастливо, словно в лото всех обставила. А потом, глядя на старшую подругу едва ли не сверху вниз, почти снисходительно заметила: – Эх, Елка-метелка, о чем ты вообще? Странные какие-то вопросы задаешь... Да какая разница, куда? Я бы за такими, как наш капитан и друзья его, куда хошь бы поехала! Хоть в Сибирь, хоть на Луну. Хоть на край света...