– Что вы, Саша, хотели? – сдерживаясь, чтоб не улыбнуться, спросил девушку Скворцов.
Саша, испуганная собственной смелостью, стояла и смотрела на него встревоженно и нежно. На вопрос лейтенанта долго не отвечала – так, будто язык проглотила. Наконец сказала тихонько, еле слышно:
– Вы меня простите, товарищ лейтенант... Я вас спросить хотела. Вы на обед не пришли. Девчонки спрашивают, может быть, покушаете? Мы разогреем. Специально.
– Не надо, Саша. Я что-то совсем сегодня есть не хочу.
Девушка грустно, с пониманием кивнула.
– А вы мороженое любите?
– Когда-то пломбир очень любил... – улыбнулся Николай. Он как-то сразу вспомнил вкуснющее ленинградское мороженое, морозно-сливочный его вкус, то, как хрустит вафельная корочка. «Когда ж я его в последний раз ел? В сороковом, на каникулах? Да, кажется. С Таей тогда праздновали встречу – в кафе зашли на Невском...»
– А хотите? – заговорщицки сощурившись, спросила Саша.
– Вы о чем? – почти обиженно удивился лейтенант. Хоть и не похоже это на нее, но уж не издевается ли над ним девчонка? Спросил: – Какой вам, рядовая, пломбир на фронтовом аэродроме? Сейчас его и в Москве-то нет, не до пломбира там.
– А вот такой... – девушка, отличив в голосе лейтенанта взыскательно-командирскую нотку, попыталась вытянуться во фрунт и, робея, протянула ему поллитровую эмалированную кружку с чем-то белым, которую до этого держала за спиной. Скворцов по инерции взял кружку.
– Это что еще?
– Мороженое, – прошептала она жалко и с сомнением, будто сама не верила в то, что здесь, на войне, в нескольких километрах от фронта, может быть такой вот совершенно мирный продукт. – Оно из сливок сухих, их нам на доппаек давали. Мы с девчонками добавили туда снегу чистого, сахару, размешали хорошенько. И вот что получилось.
Саша выговорила все быстро-быстро, как из пулемета. И смолкла, будто словозапас у нее иссяк, ленты пулеметные, словами начиненные, кончились.
Николай тем временем, не спуская с нее глаз, спокойно взялся за торчавшую из кружки солдатскую ложку и, выудив с ее помощью немного белой смеси, попробовал. На вкус она оказалась необычной – в меру сладкой, водянистой, ничуть не напоминавшей то мороженое, которое он любил когда-то. И все равно отчего-то стало ему очень сладко, хорошо стало. Вспомнился Ленинград, простор и чистота его улиц, хоть и хоженых-перехоженых, но все равно бесконечных. Особенно в пору белых ночей.
– Вкусно... – произнес он совершенно искренне, с желанием.
– Вам правда понравилось? – всплеснув руками, совсем уж как алый мак раскрасневшись, смятенно спросила Санька.
– Мне-то понравилось... – медленно произнес Николай. Он пытался говорить строго, как только мог. Получалось, однако, не слишком хорошо. Уж очень милая была девушка Саша, Санька. Ну как с ней будешь строгим, официальным? Нравилась ему, двадцатилетнему лейтенанту, эта стеснительная рядовая. Что ж тут сделаешь? Однако он все еще пытался быть с ней командиром, поэтому сказал: – Повторяю, мне понравилось. Только я вот слышал, старшина Бобров, ваш старшина, никак в толк не возьмет, что это у него подчиненные без конца с больным горлом к фельдшеру бегают. Хорошо еще не с ангиной.
– Товарищ лейтенант! – она почти закричала – громко, встревоженно. А потом запричитала: – Вы только старшине ничего не говорите!
– Не скажу, – заверил девушку Скворцов. И улыбнулся. Почти так, как улыбался когда-то отчим – широко, свободно.
– Спасибо! – шумно выдохнула Саша и быстро, коротко поцеловала лейтенанта. Да не в щеку – в тонкие, капризные губы. И, совсем уж ошеломленная собственной смелостью, отвернулась, пошла, насколько могла скоро. Уходила от него все дальше и дальше, Скворцов же все смотрел ей вслед.
«А звездочку, должно быть, ребята-механики вырезали», – подумал он о ее беретике с неуставной звездочкой, не переставая улыбаться, безрассудно стараясь не терять все более удаляющуюся девушку из вида.
А над ними – и над подавальщицей Санькой, и над дежурными летчиками, что ждали своего вылета, и над механиками, встречающими очередную летную смену, и над отстраненным от боевой работы лейтенантом – над всей Ваенгой-1 уже теряло краски, неостановимо темнело вроде бы близкое, но такое для Николая по-прежнему далекое кольское небо.
***
– Летать – будешь! Не так уж много у меня летчиков, – заметил сурово Кузнецов. А потом, оглянувшись на троих стоящих в стороне офицеров, по петлицам – сухопутных интендантов, начальник авиации Северного флота добавил: – А пока... Старлей, ты, мне докладывали, по-английски можешь. Это правда?
– Так точно, товарищ адмирал.
– Проводишь товарищей. Московские корреспонденты. Они к англичанам, в авиакрыло. А потом – к вам, в полк.
Троица, которую лейтенанту пришлось сопровождать к англичанам, в общем, почти ничем не отличалась от тех репортеров, что доводилось ему встречать прежде. В полку, где служил Сафонов, с тех пор, как Борис Феоктистыч сбил своего третьего, они были частые гости. Неугомонные, дотошные, интересующиеся сразу всем (как казалось порой со стороны – сущими пустяками). Эти, столичные, разве что потише были, поспокойнее.
Особенно Юрий – по виду строгий, хорошо воспитанный питерский интеллигент, вдумчивый, изъяснявшийся короткими фразами, точными и емкими. Второй – черноволосый беспокойный фотокор Миша, самый шумный из всей компании, суетливый. Впрочем, надо отдать должное, суетился и шумел он, только когда дело касалось работы – съемок, всего того, что могло им помочь или помешать. Тут уж ему угомону не было.
Третий невольный его спутник, которого товарищи звали Костей, Николаю не понравился. Почему так случилось, он бы, наверное, и сам объяснить не смог. Ну не пришелся ему по душе этот красивый, из-за черных усов и носа с горбинкой похожий на грузина корреспондент, и всё тут. Хоть он вроде бы и должен был располагать к себе: неторопливый, порой барственно вальяжный, но при этом – живой, улыбчивый, очень точный и в движениях, и в словах. Умные карие глаза – теплые, внимательные, но с легкой грустинкой.
Английского Костя не знал вовсе, однако с британцами нашел общий язык с ходу, почти не обращаясь за помощью к Николаю. К тому же завхоз крыла Ходсон, к которому они первым делом здесь заглянули, чуть-чуть говорил по-русски.
Видя такое дело, лейтенант, посчитав свою миссию исчерпанной, засобирался. Прощаясь, Николай откозырял, как ему показалось, главному из этой троицы – тому самому грузинистому Косте:
– Извините, служба...
Тот, впрочем, его не отпустил – попросил остаться до прихода переводчика:
– Вы же летчик. Вдруг что-нибудь уточнить нужно будет – название какое-нибудь или термин, – объяснил он свою просьбу. А потом, улыбнувшись, добавил: – Без вас, боюсь, не справимся.
– Ладно, но только до обеда, – согласился Николай. – Дальше – никак.
Англичане все, как на подбор, молодые и смешливые, все в серых штанах и теплых шерстяных куртках (и при этом, несмотря на непрестанный ветер, в пилотках) – с удовольствием устроили московским гостям что-то вроде знакомства со своим гарнизоном. Показали всё, не стесняясь и ничего не пряча: от блиндажей, где живут, до взлетной полосы и самолетов. Николаю, видевшему все это не раз, было не слишком-то весело, а вот корреспонденты не скучали. Особенно фотокор, типичный – чернявый и дотошный – еврей, без устали снимавший британцев: и в блиндажах, и у их славных «харрикейнов», и играющих на летном поле в футбол.
А вот «грузина», как про себя окрестил горбоносого и усатого Николай, неожиданно заинтересовал пробковый щит в офицерском блиндаже, в который англичане, развлекаясь, бросали стрелы – маленькие, но с перышком-стабилизатором на хвосте.
– А это что? – спросил он у одного из стрелометателей – краснолицего, словно от выпитой перед дежурством рюмки рома, рыжего и дюжего (под два метра ростом) капитана.
– Дартс, – ответил тот с довольной улыбкой.
Не удовлетворившись ответом, гость обернулся к своему русскому спутнику.
– А игра такая – объяснил Николай. – Что-то вроде тира. Только со стрелами.
Верзила-капитан в огромадной, как лопата, ладони с доверительной улыбкой протянул корреспонденту горсть стрел: мол, давай, парень, попробуй.
– Плиз! – дружелюбно промолвил он по-английски. А затем не без труда, растягивая слова, добавил уже по-русски: – То-вариш. По-жа-луй-ста...
Весьма изящно, но очень неумело «грузин» принялся бросать стрелы в мишень. И едва ли не все – мимо, в «молоко». Неудачи обозлили репортера, заставили собраться. Он плотно сжал нервные, тонкие губы и принялся за дело с еще большим желанием, почти с остервенением запуская остро-перистые снаряды в цель. И ведь добился своего! Уже совсем скоро пущенная им стрела надежно легла в самый центр мишени. Хозяева приветствовали успех русского сдержанными аплодисментами.
Тут к ним как раз подошел унтер-офицер с виски и содовой, которые каждый наливал себе в крохотную рюмочку. Тридцать граммов – не больше. И эти тридцать еще полагалось разбавить. Непременно! Неразбавленной «огненную воду» пить воспрещалось.
Такую же крохотную рюмашку-мензурку с ромом поднесли и «грузину», дружно гаркнув при этом и без переводчика понятное: «Дринк!»
Костя, не поморщившись, опрокинул содержимое мензурки в рот, кивнул признательно: мол, хорошее дело. Англичане, может быть, не столь лихо, но сделали то же самое. А потом каждый привычно расписался в толстой конторской книге.
– А это-то зачем? Строгий учет? – поинтересовался корреспондент.
– Ром входит в бесплатный рацион, а виски – за свой счет, – объяснил капитан.
Николай перевел. «Грузин» непонимающе передернул плечами, а потом заулыбался – почти радостно, как от веселой шутки.
– Ты чего, Костя? – улыбаясь тоже, уже ожидая чего-то этакого, от чего серьезным остаться трудно, спросил фотограф Миша.
– Да ничего, – не переставая белозубо посмеиваться, заговорил Константин. – Просто представил себе, что наши так-то вот расписываются. За каждые тридцать граммов.
Ответом говорящему был дружный хохот. Даже Николай не смог не улыбнуться. Он попробовал объяснить происшедшее англичанам, которые вежливо, никак не выражая своих чувств, наблюдали за русским весельем. Удалось это лишь отчасти. Над чем так смеялись русские, хозяева все равно не поняли.
– Да, мы знаем, вы пьете больше, – с высоты всего своего великанского роста мрачно кивнул Николаю верзила-капитан.
Однако не эти странные тридцать британских граммов вызвали самый большой восторг у столичной троицы. Еще там имелись дивные самодельные кресла и диваны, что бритты у себя в дежурке соорудили из наших набитых сеном и трухой матрацев. И патефон – старенький, потертый такой, заслуженный. Недолго думая, на крутящийся его диск британцы тут же положили угольно-черную пластинку, и на весь блиндаж зазвучала песня на немецком. Удивительно нежный, завораживающий женский голос пел о далекой и любимой Лили Марлен. Пел о той, которая ждет.
– Это ж немцы слушают! – удивился Мишка-фотокор.
– Да, – согласился один из дежурных пилотов. – И мы тоже. Разве она плохо поет?
– Да по-немецки же! – пыхтя, как перегревшийся чайник, не унимался фотограф.
– Это Марлен Дитрих, – британец сказал это так, как говорят о чем-то, что не требует дополнительных пояснений, что очевидно само по себе. Для детей туманного Альбиона, видимо, так оно и было. Но не для советских граждан. Мишка недовольно пыхтел и фыркал еще долго, хотя больше – для порядка, чтоб знали господа союзники. По правде говоря, песня, голос этот, притягательный и зовущий, и его увлекли, даже несмотря на вражеский, столь ненавистный язык.
Лишь к обеду они дождались местного тощего, как жердь, толмача, Уорнера – субъекта из Интеллидженс сервис, даже не пытавшегося скрывать, что он из разведки. Николай обрадовался тому, что может наконец уйти. Не только оттого, что его утомила роль сопровождающего. Ему был неприятен этот Уорнер. Он помнил их первую встречу. Делегация англичан как раз приехала в полк поздравлять Сафонова со Звездой Героя. А Уорнер тогда с каким-то особенным осторожным вниманием приглядывался к нему, Николаю. Долго, пристально, словно в старого, но донельзя изменившегося знакомого всматривался. Коле показалось, что этот немолодой уже, болезненно худой человек хочет задать ему какой-то важный вопрос. И это не то чтобы всерьез его тревожило. Нет, конечно. Но все же видеть Уорнера ему было неприятно. Потому и спутников своих, и английское крыло он покинул насколько возможно быстро.
В Грязное, в самый знаменитый полк авиации Северного флота, корреспонденты – Мишка-фотокор и Константин – приехали следующим утром. Сафонова они не застали, разминулись с ним буквально на полчаса. Тот как на грех уехал к англичанам. Беседовали с лучшими – Коваленко и Сгибневым. Потом обедали в офицерской столовой полка. С Николаем раскланялись, как со старым знакомым. Журналисты остались до ужина, после которого командир вдруг попросил одного из гостей, Константина, почитать стихи. Попросил с неожиданным для Николая почтением. Тот не удивился. Но – отказал.
И тут послышалось негромкое:
– Костенька...
Мишка-фотокор произнес имя приятеля робко и смотрел на него хоть и настойчиво, упрямо, но снизу вверх – будто из-под стола выглядывал, жалостно так, просительно.
– Чего тебе? – недовольно обернулся к нему Константин.
– Костенька... – еще жалобнее, словно нищий на привозе, затянул Мишка. – Прочти «Жди меня».
– Отстань, – попробовал отмахнуться поэт.
– Ну, прочти! – не унимался Мишка. Сменив тактику, он стал доверительно-требовательным. Вместе с тем просил он так, как не просят, а умоляют – о чем-то безусловно необходимом, обязательном: – Костенька! Ну пожалуйста. Никто ж не слышал.
«Вот ведь чудо с камерой! – подумал Скворцов. – О стихах, как о хлебе просит».
А человек, которого просили, в ответ на Мишкины слова кивнул и замолчал. Молчал он несколько секунд, но пауза, как показалось Николаю, длилась бесконечно долго. За это время московский гость даже не переменился, нет, он словно стал совсем другим: собранным, напряженно-звонким, как тишина, что повисла в землянке в этот час. И он начал читать. Не громко, скорее – тихо, и будто не к ним, усталым незнакомым людям в защитных гимнастерках, обращался, а к той, которой и были написаны эти строки:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Изменив вчера.
Он читал, мягко картавя, словно срезав букве «р» острые углы, читал твердо, но без актерства, на одной ноте, будто и впрямь с любимой, но далекой женщиной разговаривал. Да не он один со своей любимой в этот момент разговаривал – каждый из тех, кого собрала здесь, на краю земли, война. И каждое слово его – простое, без крика – звучало отчетливо и весомо, так, будто иных слов для тех, кто его слушал, вовсе не было – только эти:
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: повезло!
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
***
Как позже рассказал Скворцову его механик, Сафонова убеждали отдать самолет Николая одному из новичков – из молодого пополнения, только-только поступившего в полк. Комэск сурово повел черными густыми бровями, сказал:
– Незачем. Придет хозяин и полетит.
Так и случилось.
Вскоре Скворцова допустили к полетам. И в первом же после возвращения бою Николай открыл счет своим победам.
На приличной высоте – около трех тысяч метров – звеном из трех пар они шли вдоль линии фронта – обычное патрулирование. И к юго-востоку от озера Куык-Явр нежданно напоролись на «фрицев» – четверку Ме-109. Те выпростались из облаков совсем близко, метрах в восьмистах – были ясно видны и их желтые носы, и черные консоли. С ходу, без раздумий, истребители ввязались в бой. Но прижать «стодевятые» не получилось – те зеркально разошлись на разные «этажи»: одна пара нырнула, резко ушла вниз, вторая дернула вверх. Вот за последними и уцепились Николай и его ведущий. И чуть не нарвались.
Откуда-то сверху, из-за облаков, вывалилась еще одна двойка «мессеров», которая до начала боя, видимо, таилась чуть в стороне. Пользуясь преимуществом в высоте и скорости, они атаковали пару командира звена Коваленко. Тот резко развернул пару вправо, из-за чего стервятники оказались между парой Коваленко и Николаем с его ведущим, которые на полных газах торопились на выручку командиру. Сблизившись метров до двухсот, Николай открыл огонь по одному из немцев. И, видимо, попал в летчика: «мессер» как-то неестественно задрал желтый нос, перевернулся на спину, перешел в пике, да так из него и не вышел – ухнул всей своей вражьей тушей в черную, бездонную тьму Баренцева моря.
Сколько прошло – секунды, минуты – Николай не понял, время в бою течет иначе, не так, как в обычной жизни. Но почти тут же откуда-то сзади донесся по-немецки педантичный голос чужого пулемета, мелькнула мысль: «В хвост зашел, гад!» Он обернулся: так и есть, «мессер» и впрямь болтался у него на хвосте, совсем рядом, готовый атаковать. Ручку управления – резко от себя, и послушная машина будто провалилась, ушла вниз. «Мессер» прошел прямо над ним. Ручку на себя, и «мессер» в прицеле, огонь! Что там с ним, смотреть уже некогда, нужно найти своих. А сзади опять какая-то нехристь пристраивается, и еще одна горькая мысль: «Вот что значит отстать: последнего всегда больше бьют! Где же группа? Нашел!»
Они тогда счастливо отбились, вернулись на аэродром без потерь. Николай посадил свой «харрикейн», вырулил к капониру, выключил мотор, открыл фонарь и застыл – без движения. Поднял голову, посмотрел на небо, в которое недавно так хотел вернуться и в котором только что был. Такое ясное, чистое.
Подбежал механик, бережно, осторожно отстегнул привязные ремни, снял с плеч лямки парашюта. Что-то спросил, Коля не слышал – будто вата в ушах, глухота. Стянул с головы шлемофон, отдал механику.
Тот наклонился, закричал в самое ухо:
– Да он же мокрый насквозь!
Снял свою ушанку – маленькую, тесную – и с трудом напялил Николаю на голову. Довольный сделанным, хмыкнул удовлетворенно:
– Вот так. А то простудитесь.
Тем же вечером после ужина к нему подошел Люлюкаев. Насупленно хмурясь, сказал осторожно – тихонько и быстро, будто таясь кого-то:
– Товарищ лейтенант....
– Чего тебе, Люлюкаев?
Тот помолчал, помялся, пожевал губы неровными прокуренными зубами, а потом промолвил:
– Мне тут робяты порассказали...
Сказал и снова замолчал. Видеть таким нерешительным этого весельчака и говоруна было в новость.
– Мне робяты рассказали про бой ваш, – заговорил он вновь, теперь уже торопясь, словно опасался, что прервут, не дадут досказать. – В красках рассказали. Про то, как вы их там, – толстым и черным от насмерть въевшейся смазки перстом Люлюкаев указал на небо, – гоняли...
Он опять смолк. Как показалось Николаю, уже намеренно, выдерживая актерскую паузу, чтоб привлечь особое внимание к тому, что так долго готовился произнести.
– Да что такое-то, Семеныч? – усмехнулся Николай.
– Так ить, товарищ лейтенант, – лукаво посверкивая карими насмешливыми глазами начал Люлюкаев доверительно. И продолжил: – Думаю, не прав Илья-то апостол. Не пустют вас в рай. Никак не пустют.
Дружный, могучий хохот почти начисто заглушил последние его слова. Но Николай все-таки расслышал то, что с доброй улыбкой сказал казак:
– Летчиков в рай не пускают.
Продолжение следует
Саша, испуганная собственной смелостью, стояла и смотрела на него встревоженно и нежно. На вопрос лейтенанта долго не отвечала – так, будто язык проглотила. Наконец сказала тихонько, еле слышно:
– Вы меня простите, товарищ лейтенант... Я вас спросить хотела. Вы на обед не пришли. Девчонки спрашивают, может быть, покушаете? Мы разогреем. Специально.
– Не надо, Саша. Я что-то совсем сегодня есть не хочу.
Девушка грустно, с пониманием кивнула.
– А вы мороженое любите?
– Когда-то пломбир очень любил... – улыбнулся Николай. Он как-то сразу вспомнил вкуснющее ленинградское мороженое, морозно-сливочный его вкус, то, как хрустит вафельная корочка. «Когда ж я его в последний раз ел? В сороковом, на каникулах? Да, кажется. С Таей тогда праздновали встречу – в кафе зашли на Невском...»
– А хотите? – заговорщицки сощурившись, спросила Саша.
– Вы о чем? – почти обиженно удивился лейтенант. Хоть и не похоже это на нее, но уж не издевается ли над ним девчонка? Спросил: – Какой вам, рядовая, пломбир на фронтовом аэродроме? Сейчас его и в Москве-то нет, не до пломбира там.
– А вот такой... – девушка, отличив в голосе лейтенанта взыскательно-командирскую нотку, попыталась вытянуться во фрунт и, робея, протянула ему поллитровую эмалированную кружку с чем-то белым, которую до этого держала за спиной. Скворцов по инерции взял кружку.
– Это что еще?
– Мороженое, – прошептала она жалко и с сомнением, будто сама не верила в то, что здесь, на войне, в нескольких километрах от фронта, может быть такой вот совершенно мирный продукт. – Оно из сливок сухих, их нам на доппаек давали. Мы с девчонками добавили туда снегу чистого, сахару, размешали хорошенько. И вот что получилось.
Саша выговорила все быстро-быстро, как из пулемета. И смолкла, будто словозапас у нее иссяк, ленты пулеметные, словами начиненные, кончились.
Николай тем временем, не спуская с нее глаз, спокойно взялся за торчавшую из кружки солдатскую ложку и, выудив с ее помощью немного белой смеси, попробовал. На вкус она оказалась необычной – в меру сладкой, водянистой, ничуть не напоминавшей то мороженое, которое он любил когда-то. И все равно отчего-то стало ему очень сладко, хорошо стало. Вспомнился Ленинград, простор и чистота его улиц, хоть и хоженых-перехоженых, но все равно бесконечных. Особенно в пору белых ночей.
– Вкусно... – произнес он совершенно искренне, с желанием.
– Вам правда понравилось? – всплеснув руками, совсем уж как алый мак раскрасневшись, смятенно спросила Санька.
– Мне-то понравилось... – медленно произнес Николай. Он пытался говорить строго, как только мог. Получалось, однако, не слишком хорошо. Уж очень милая была девушка Саша, Санька. Ну как с ней будешь строгим, официальным? Нравилась ему, двадцатилетнему лейтенанту, эта стеснительная рядовая. Что ж тут сделаешь? Однако он все еще пытался быть с ней командиром, поэтому сказал: – Повторяю, мне понравилось. Только я вот слышал, старшина Бобров, ваш старшина, никак в толк не возьмет, что это у него подчиненные без конца с больным горлом к фельдшеру бегают. Хорошо еще не с ангиной.
– Товарищ лейтенант! – она почти закричала – громко, встревоженно. А потом запричитала: – Вы только старшине ничего не говорите!
– Не скажу, – заверил девушку Скворцов. И улыбнулся. Почти так, как улыбался когда-то отчим – широко, свободно.
– Спасибо! – шумно выдохнула Саша и быстро, коротко поцеловала лейтенанта. Да не в щеку – в тонкие, капризные губы. И, совсем уж ошеломленная собственной смелостью, отвернулась, пошла, насколько могла скоро. Уходила от него все дальше и дальше, Скворцов же все смотрел ей вслед.
«А звездочку, должно быть, ребята-механики вырезали», – подумал он о ее беретике с неуставной звездочкой, не переставая улыбаться, безрассудно стараясь не терять все более удаляющуюся девушку из вида.
А над ними – и над подавальщицей Санькой, и над дежурными летчиками, что ждали своего вылета, и над механиками, встречающими очередную летную смену, и над отстраненным от боевой работы лейтенантом – над всей Ваенгой-1 уже теряло краски, неостановимо темнело вроде бы близкое, но такое для Николая по-прежнему далекое кольское небо.
***
– Летать – будешь! Не так уж много у меня летчиков, – заметил сурово Кузнецов. А потом, оглянувшись на троих стоящих в стороне офицеров, по петлицам – сухопутных интендантов, начальник авиации Северного флота добавил: – А пока... Старлей, ты, мне докладывали, по-английски можешь. Это правда?
– Так точно, товарищ адмирал.
– Проводишь товарищей. Московские корреспонденты. Они к англичанам, в авиакрыло. А потом – к вам, в полк.
Троица, которую лейтенанту пришлось сопровождать к англичанам, в общем, почти ничем не отличалась от тех репортеров, что доводилось ему встречать прежде. В полку, где служил Сафонов, с тех пор, как Борис Феоктистыч сбил своего третьего, они были частые гости. Неугомонные, дотошные, интересующиеся сразу всем (как казалось порой со стороны – сущими пустяками). Эти, столичные, разве что потише были, поспокойнее.
Особенно Юрий – по виду строгий, хорошо воспитанный питерский интеллигент, вдумчивый, изъяснявшийся короткими фразами, точными и емкими. Второй – черноволосый беспокойный фотокор Миша, самый шумный из всей компании, суетливый. Впрочем, надо отдать должное, суетился и шумел он, только когда дело касалось работы – съемок, всего того, что могло им помочь или помешать. Тут уж ему угомону не было.
Третий невольный его спутник, которого товарищи звали Костей, Николаю не понравился. Почему так случилось, он бы, наверное, и сам объяснить не смог. Ну не пришелся ему по душе этот красивый, из-за черных усов и носа с горбинкой похожий на грузина корреспондент, и всё тут. Хоть он вроде бы и должен был располагать к себе: неторопливый, порой барственно вальяжный, но при этом – живой, улыбчивый, очень точный и в движениях, и в словах. Умные карие глаза – теплые, внимательные, но с легкой грустинкой.
Английского Костя не знал вовсе, однако с британцами нашел общий язык с ходу, почти не обращаясь за помощью к Николаю. К тому же завхоз крыла Ходсон, к которому они первым делом здесь заглянули, чуть-чуть говорил по-русски.
Видя такое дело, лейтенант, посчитав свою миссию исчерпанной, засобирался. Прощаясь, Николай откозырял, как ему показалось, главному из этой троицы – тому самому грузинистому Косте:
– Извините, служба...
Тот, впрочем, его не отпустил – попросил остаться до прихода переводчика:
– Вы же летчик. Вдруг что-нибудь уточнить нужно будет – название какое-нибудь или термин, – объяснил он свою просьбу. А потом, улыбнувшись, добавил: – Без вас, боюсь, не справимся.
– Ладно, но только до обеда, – согласился Николай. – Дальше – никак.
Англичане все, как на подбор, молодые и смешливые, все в серых штанах и теплых шерстяных куртках (и при этом, несмотря на непрестанный ветер, в пилотках) – с удовольствием устроили московским гостям что-то вроде знакомства со своим гарнизоном. Показали всё, не стесняясь и ничего не пряча: от блиндажей, где живут, до взлетной полосы и самолетов. Николаю, видевшему все это не раз, было не слишком-то весело, а вот корреспонденты не скучали. Особенно фотокор, типичный – чернявый и дотошный – еврей, без устали снимавший британцев: и в блиндажах, и у их славных «харрикейнов», и играющих на летном поле в футбол.
А вот «грузина», как про себя окрестил горбоносого и усатого Николай, неожиданно заинтересовал пробковый щит в офицерском блиндаже, в который англичане, развлекаясь, бросали стрелы – маленькие, но с перышком-стабилизатором на хвосте.
– А это что? – спросил он у одного из стрелометателей – краснолицего, словно от выпитой перед дежурством рюмки рома, рыжего и дюжего (под два метра ростом) капитана.
– Дартс, – ответил тот с довольной улыбкой.
Не удовлетворившись ответом, гость обернулся к своему русскому спутнику.
– А игра такая – объяснил Николай. – Что-то вроде тира. Только со стрелами.
Верзила-капитан в огромадной, как лопата, ладони с доверительной улыбкой протянул корреспонденту горсть стрел: мол, давай, парень, попробуй.
– Плиз! – дружелюбно промолвил он по-английски. А затем не без труда, растягивая слова, добавил уже по-русски: – То-вариш. По-жа-луй-ста...
Весьма изящно, но очень неумело «грузин» принялся бросать стрелы в мишень. И едва ли не все – мимо, в «молоко». Неудачи обозлили репортера, заставили собраться. Он плотно сжал нервные, тонкие губы и принялся за дело с еще большим желанием, почти с остервенением запуская остро-перистые снаряды в цель. И ведь добился своего! Уже совсем скоро пущенная им стрела надежно легла в самый центр мишени. Хозяева приветствовали успех русского сдержанными аплодисментами.
Тут к ним как раз подошел унтер-офицер с виски и содовой, которые каждый наливал себе в крохотную рюмочку. Тридцать граммов – не больше. И эти тридцать еще полагалось разбавить. Непременно! Неразбавленной «огненную воду» пить воспрещалось.
Такую же крохотную рюмашку-мензурку с ромом поднесли и «грузину», дружно гаркнув при этом и без переводчика понятное: «Дринк!»
Костя, не поморщившись, опрокинул содержимое мензурки в рот, кивнул признательно: мол, хорошее дело. Англичане, может быть, не столь лихо, но сделали то же самое. А потом каждый привычно расписался в толстой конторской книге.
– А это-то зачем? Строгий учет? – поинтересовался корреспондент.
– Ром входит в бесплатный рацион, а виски – за свой счет, – объяснил капитан.
Николай перевел. «Грузин» непонимающе передернул плечами, а потом заулыбался – почти радостно, как от веселой шутки.
– Ты чего, Костя? – улыбаясь тоже, уже ожидая чего-то этакого, от чего серьезным остаться трудно, спросил фотограф Миша.
– Да ничего, – не переставая белозубо посмеиваться, заговорил Константин. – Просто представил себе, что наши так-то вот расписываются. За каждые тридцать граммов.
Ответом говорящему был дружный хохот. Даже Николай не смог не улыбнуться. Он попробовал объяснить происшедшее англичанам, которые вежливо, никак не выражая своих чувств, наблюдали за русским весельем. Удалось это лишь отчасти. Над чем так смеялись русские, хозяева все равно не поняли.
– Да, мы знаем, вы пьете больше, – с высоты всего своего великанского роста мрачно кивнул Николаю верзила-капитан.
Однако не эти странные тридцать британских граммов вызвали самый большой восторг у столичной троицы. Еще там имелись дивные самодельные кресла и диваны, что бритты у себя в дежурке соорудили из наших набитых сеном и трухой матрацев. И патефон – старенький, потертый такой, заслуженный. Недолго думая, на крутящийся его диск британцы тут же положили угольно-черную пластинку, и на весь блиндаж зазвучала песня на немецком. Удивительно нежный, завораживающий женский голос пел о далекой и любимой Лили Марлен. Пел о той, которая ждет.
– Это ж немцы слушают! – удивился Мишка-фотокор.
– Да, – согласился один из дежурных пилотов. – И мы тоже. Разве она плохо поет?
– Да по-немецки же! – пыхтя, как перегревшийся чайник, не унимался фотограф.
– Это Марлен Дитрих, – британец сказал это так, как говорят о чем-то, что не требует дополнительных пояснений, что очевидно само по себе. Для детей туманного Альбиона, видимо, так оно и было. Но не для советских граждан. Мишка недовольно пыхтел и фыркал еще долго, хотя больше – для порядка, чтоб знали господа союзники. По правде говоря, песня, голос этот, притягательный и зовущий, и его увлекли, даже несмотря на вражеский, столь ненавистный язык.
Лишь к обеду они дождались местного тощего, как жердь, толмача, Уорнера – субъекта из Интеллидженс сервис, даже не пытавшегося скрывать, что он из разведки. Николай обрадовался тому, что может наконец уйти. Не только оттого, что его утомила роль сопровождающего. Ему был неприятен этот Уорнер. Он помнил их первую встречу. Делегация англичан как раз приехала в полк поздравлять Сафонова со Звездой Героя. А Уорнер тогда с каким-то особенным осторожным вниманием приглядывался к нему, Николаю. Долго, пристально, словно в старого, но донельзя изменившегося знакомого всматривался. Коле показалось, что этот немолодой уже, болезненно худой человек хочет задать ему какой-то важный вопрос. И это не то чтобы всерьез его тревожило. Нет, конечно. Но все же видеть Уорнера ему было неприятно. Потому и спутников своих, и английское крыло он покинул насколько возможно быстро.
В Грязное, в самый знаменитый полк авиации Северного флота, корреспонденты – Мишка-фотокор и Константин – приехали следующим утром. Сафонова они не застали, разминулись с ним буквально на полчаса. Тот как на грех уехал к англичанам. Беседовали с лучшими – Коваленко и Сгибневым. Потом обедали в офицерской столовой полка. С Николаем раскланялись, как со старым знакомым. Журналисты остались до ужина, после которого командир вдруг попросил одного из гостей, Константина, почитать стихи. Попросил с неожиданным для Николая почтением. Тот не удивился. Но – отказал.
И тут послышалось негромкое:
– Костенька...
Мишка-фотокор произнес имя приятеля робко и смотрел на него хоть и настойчиво, упрямо, но снизу вверх – будто из-под стола выглядывал, жалостно так, просительно.
– Чего тебе? – недовольно обернулся к нему Константин.
– Костенька... – еще жалобнее, словно нищий на привозе, затянул Мишка. – Прочти «Жди меня».
– Отстань, – попробовал отмахнуться поэт.
– Ну, прочти! – не унимался Мишка. Сменив тактику, он стал доверительно-требовательным. Вместе с тем просил он так, как не просят, а умоляют – о чем-то безусловно необходимом, обязательном: – Костенька! Ну пожалуйста. Никто ж не слышал.
«Вот ведь чудо с камерой! – подумал Скворцов. – О стихах, как о хлебе просит».
А человек, которого просили, в ответ на Мишкины слова кивнул и замолчал. Молчал он несколько секунд, но пауза, как показалось Николаю, длилась бесконечно долго. За это время московский гость даже не переменился, нет, он словно стал совсем другим: собранным, напряженно-звонким, как тишина, что повисла в землянке в этот час. И он начал читать. Не громко, скорее – тихо, и будто не к ним, усталым незнакомым людям в защитных гимнастерках, обращался, а к той, которой и были написаны эти строки:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Изменив вчера.
Он читал, мягко картавя, словно срезав букве «р» острые углы, читал твердо, но без актерства, на одной ноте, будто и впрямь с любимой, но далекой женщиной разговаривал. Да не он один со своей любимой в этот момент разговаривал – каждый из тех, кого собрала здесь, на краю земли, война. И каждое слово его – простое, без крика – звучало отчетливо и весомо, так, будто иных слов для тех, кто его слушал, вовсе не было – только эти:
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: повезло!
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
***
Как позже рассказал Скворцову его механик, Сафонова убеждали отдать самолет Николая одному из новичков – из молодого пополнения, только-только поступившего в полк. Комэск сурово повел черными густыми бровями, сказал:
– Незачем. Придет хозяин и полетит.
Так и случилось.
Вскоре Скворцова допустили к полетам. И в первом же после возвращения бою Николай открыл счет своим победам.
На приличной высоте – около трех тысяч метров – звеном из трех пар они шли вдоль линии фронта – обычное патрулирование. И к юго-востоку от озера Куык-Явр нежданно напоролись на «фрицев» – четверку Ме-109. Те выпростались из облаков совсем близко, метрах в восьмистах – были ясно видны и их желтые носы, и черные консоли. С ходу, без раздумий, истребители ввязались в бой. Но прижать «стодевятые» не получилось – те зеркально разошлись на разные «этажи»: одна пара нырнула, резко ушла вниз, вторая дернула вверх. Вот за последними и уцепились Николай и его ведущий. И чуть не нарвались.
Откуда-то сверху, из-за облаков, вывалилась еще одна двойка «мессеров», которая до начала боя, видимо, таилась чуть в стороне. Пользуясь преимуществом в высоте и скорости, они атаковали пару командира звена Коваленко. Тот резко развернул пару вправо, из-за чего стервятники оказались между парой Коваленко и Николаем с его ведущим, которые на полных газах торопились на выручку командиру. Сблизившись метров до двухсот, Николай открыл огонь по одному из немцев. И, видимо, попал в летчика: «мессер» как-то неестественно задрал желтый нос, перевернулся на спину, перешел в пике, да так из него и не вышел – ухнул всей своей вражьей тушей в черную, бездонную тьму Баренцева моря.
Сколько прошло – секунды, минуты – Николай не понял, время в бою течет иначе, не так, как в обычной жизни. Но почти тут же откуда-то сзади донесся по-немецки педантичный голос чужого пулемета, мелькнула мысль: «В хвост зашел, гад!» Он обернулся: так и есть, «мессер» и впрямь болтался у него на хвосте, совсем рядом, готовый атаковать. Ручку управления – резко от себя, и послушная машина будто провалилась, ушла вниз. «Мессер» прошел прямо над ним. Ручку на себя, и «мессер» в прицеле, огонь! Что там с ним, смотреть уже некогда, нужно найти своих. А сзади опять какая-то нехристь пристраивается, и еще одна горькая мысль: «Вот что значит отстать: последнего всегда больше бьют! Где же группа? Нашел!»
Они тогда счастливо отбились, вернулись на аэродром без потерь. Николай посадил свой «харрикейн», вырулил к капониру, выключил мотор, открыл фонарь и застыл – без движения. Поднял голову, посмотрел на небо, в которое недавно так хотел вернуться и в котором только что был. Такое ясное, чистое.
Подбежал механик, бережно, осторожно отстегнул привязные ремни, снял с плеч лямки парашюта. Что-то спросил, Коля не слышал – будто вата в ушах, глухота. Стянул с головы шлемофон, отдал механику.
Тот наклонился, закричал в самое ухо:
– Да он же мокрый насквозь!
Снял свою ушанку – маленькую, тесную – и с трудом напялил Николаю на голову. Довольный сделанным, хмыкнул удовлетворенно:
– Вот так. А то простудитесь.
Тем же вечером после ужина к нему подошел Люлюкаев. Насупленно хмурясь, сказал осторожно – тихонько и быстро, будто таясь кого-то:
– Товарищ лейтенант....
– Чего тебе, Люлюкаев?
Тот помолчал, помялся, пожевал губы неровными прокуренными зубами, а потом промолвил:
– Мне тут робяты порассказали...
Сказал и снова замолчал. Видеть таким нерешительным этого весельчака и говоруна было в новость.
– Мне робяты рассказали про бой ваш, – заговорил он вновь, теперь уже торопясь, словно опасался, что прервут, не дадут досказать. – В красках рассказали. Про то, как вы их там, – толстым и черным от насмерть въевшейся смазки перстом Люлюкаев указал на небо, – гоняли...
Он опять смолк. Как показалось Николаю, уже намеренно, выдерживая актерскую паузу, чтоб привлечь особое внимание к тому, что так долго готовился произнести.
– Да что такое-то, Семеныч? – усмехнулся Николай.
– Так ить, товарищ лейтенант, – лукаво посверкивая карими насмешливыми глазами начал Люлюкаев доверительно. И продолжил: – Думаю, не прав Илья-то апостол. Не пустют вас в рай. Никак не пустют.
Дружный, могучий хохот почти начисто заглушил последние его слова. Но Николай все-таки расслышал то, что с доброй улыбкой сказал казак:
– Летчиков в рай не пускают.
Продолжение следует
Назад |