Павел Кренёв
Весна у нас на Летнем берегу Белого моря долгая. Месяц март за весенний даже и держать нельзя. В средней полосе России говорят: «Пришел марток – надевай семь порток», а у нас до середины марта чистый февраль. И вьюги, и морозы, и колотун, особенно на открытых местах. Сидят рыбачки у лунок на озерах и прячут красные физиономии от сиверка, а тот заметает порошей лежащих на льду окуней... И солнце уже высоконько висит, и дни вполне длинные, но не могут они пока, не могут совладать с холодами.
Только к концу марта начинает старичье выползать из-под надоевших за зиму хоромин. С утра пошел по крышам светлый денек, заиграл искорками в сосульках, затенькали по ноздреватому от первого тепла снегу быстрые, острые капельки – и вот, кряхтя и бурча, незлобиво переругиваясь, выбираются на свет божий старички и старушки (в основном старушки), рассаживаются по своим крылечкам и, опираясь на потертые батожки, с ребяческим интересом, со вниманием разглядывают распахнувшееся перед ними Божье мирозданье. Дожили до новой весны! Опять солнышко греет старческие щеки, опять прыгают по улице и ковыряются в размякших лошадиных кучках веселые галки.
На море, что напротив деревни, лед еще стоит крепкой коркой, и белое ледяное поле бесконечной полосой уходит вдаль. Но вот наконец на самом горизонте появляется темная полоса: это сильные весенние южные ветра поднимают потеплевшую волну и разбивают ледяную кромку. Опять к уставшим от зимы людям приходит их вечный добрый сосед – море, морюшко.
Деревенским мужикам, кто помоложе да острее глазом, не терпится сходить на зверя – морского тюленя (нерпу) и морского зайца (лахтака). Поэтому сейчас идет пристрелка винтовок-трехлинеек. Винтовки выдал им колхоз, которому спущен план на тюленьи шкуры и тюленье сало. Мужик ставит к морской кромке полено, сам ложится за бревно у амбара и долго целится. Наконец раздается оглушительный хлопок, который улетает за угоры, окружающие деревню, и пропадает в лесных далях.
А вокруг стрелка, пооткрывав рты, стоит стайка местных сорванцов, среди которых и автор этих строк, с замиранием сердца следит за всеми приготовлениями, манипуляциями с винтовкой и канючит:
– Дядя Толя, дай нам тоже стрелить!
Дядя Толя, конечно же, суров, потому как он не просто сейчас мужичок на конюшне или там на тракторе, а человек, которому Родина доверила такую великую драгоценность, как ружье! И он не дрова, допустим, колет, а готовится к зверовому промыслу!
На мальчишеское нытье он поначалу не реагирует. Лишь позволяет кому-нибудь из нас принести с берега простреленную чурку и поставить новую. Но в конце пристрелки все же наступает счастливая минута: дядя Толя дает каждому из нас лечь за винтовку и прицелиться. При этом он старательно разъясняет, как следует совмещать мушку с целиком, наводить их на мишень, как медленно надо нажимать на спусковой крючок. Это было блаженство!
Настоящая весна начинается с апреля. Солнце уже высоко и долго стоит в синем небе, все ближе подбирается к зенитной маковке, все сильнее греет. С теплой стороны логовин сквозь снег начинает до земли просачиваться талая вода. Скатываясь по пологим склонам, она достигает дна и попадает в мелкие ручейки, слабо журчащие, мирно себе текущие под снегом по узким ложбинам. Но вскоре наплыв талой воды вспучивает ручьи, превращая их в бурные потоки. Темная, насыщенная полевой грязью вода вырывается из-под снега и, смешиваясь с ним, с весенним мусором, волнуется, шипит, бурлит, пенится, несется по еще не разломанному льду к морю. Даже никчемные ручьишки, раньше текшие спокойно и незамысловато, становятся речками. И уже чувствуется надвигающийся гром весны, вступающей в свои права.
Первыми из перелетных птиц в наши края прилетают галки и чайки. Маленькие вороны – галки, не боясь людей и собак, деловито, по-хозяйски, скрипуче переговариваясь друг с дружкой, начинают вышагивать по деревенским подтаявшим дорогам, ковыряются в высунувшихся из-под снега черновинах, шныряют на взвозах, ворошат утоптанное старое сено, гуляют по навозным кучам. А чайки кричат там, у открывшегося моря. Их гомон, так памятный от прошлого, давно ушедшего лета, манит, зовет весну.
В самом конце марта или в начале апреля прилетают пунашки. Веселые стайки этих вездесущих птичек обрушиваются на деревню как радостный благовест, как долгожданное событие. Их звонкое пение, похожее на треньканье маленьких колокольчиков, звенит то там, то здесь. Птички эти, размером чуть больше воробья, удивительно красивы. С бело-серо-черным опереньем, они отчетливо видны на фоне синего неба, но трудно различимы на подтаявшем, грязноватом весеннем снегу.
Пунашки – мальчишечья радость. Испокон века мужское подрастающее поколение любит ловить пунашек в силки. Это подлинное спортивное состязание, это охота, это страсть! Кто поймал больше, кто оказался удачливее, кому подфартило сильнее? Это подлинная разминка после зимнего тягомотья перед веселым летом.
А чего стоит сама подготовка к ловле пунашек! Сначала надо подготовить плашки, которые и являются главным охотничьим устройством для организации пунашкового промысла. У кого лучше плашки, тот ходит промежду всеми гоголем, и в деревне бабки, тетки и мужики сказывают: «Васька, младший-от, Гаврилы-то Логиновича который, на эту весну самой удачливой в деревне. Уж четырнадцать пунашков взял постре-
ленок. Весь в батька! Тот-то охотник дак!»
А Гаврило Логинович, местный лесник и по совместительству лютый браконьер, важную походку имеющий и от природы, еще больше важничает и ходит по деревне вперед пузом. У него ведь не только сын знаменит пунашками, он и сам не оплошал: взял в эту зиму медведя на берлоге и крупную рысь-кота из-под собаки. А сколько лося, неучтенного в лицензиях, добыл – это только ему самому известно... Да и все довольны: полдеревни в эту зиму мяско браконьерское кушало, и вот интересный факт – никто не подавился. Поэтому Гаврилу Логиновича деревня уважает. Завидует, но уважает. А теперь еще вот Васька вперед вышел... Конечно, Гаврило Логинович помог своему Ваське сделать плашки, это знают все, но от этого Васькин успех не становится менее славным.
Изготовить добротные, уловистые плашки – дело, на первый взгляд, пустяшное. Какая тут хитрость? доски да конский волос. Но на деле те, кто так считает, приходят домой пустые и грызут ногти от непонятной неудачи. А грамотные, добычливые охотники десяти-двенадцатилетнего возраста производят их следующим образом.
Сначала надо пойти на конюшню и выклянчить у конюхов конский волос. Ну, это только звучит так просто: пойти да выпросить. А ты пойди и выпроси. А я на тебя погляжу, на наивного человека...
Конюх, брат ты мой, это сугубо занятой человек. Ему надо лошадь вывести, запрячь, встретить, распрячь, поставить в стойло, сани на место поставить. Ему надо упряжь содержать, чинить, хранить. Он должен сенца подкинуть, овса трухнуть, а для этого и сено, и овес надо откуда-то принести... Опять же, лошадка должна быть в чистоте, ей в своем стойле надо отдохнуть от тяжелой работы за день, потому что завтра у нее опять трудная, нудная ходьба между оглоблями. И конюху, конечно, в течение дня на конюшне требуется перекурить, передохнуть. А тут ты, малолетний сын деревни, подходишь, отвлекаешь его от работы или от перекура и с наглой молокососной физиономией заявляешь:
– Слышь, дядя Федя, мне нужен конский волос для силков, пунашек хочу ловить.
Конюхи таких бесцеремонных не любят. Где уважительный подход? Где слова о его значимости как конюха и как доброго человека? Он, возможно, тебя и не треснет (твой батька ему потом может крепко накостылять), но промолчит, скривит свою образину, сплюнет на подталый лед какую-то сине-зеленую гадость и молча уйдет в темное чрево конюшни, где пофыркивают и пританцовывают в своих стойлах деревенские кони.
Еще раз к нему подходить бесполезно, дядя Федя разговаривать с тобой больше не будет. Я такую картину однажды видел и потому сейчас обратился за советом к отцу.
Папа мне сказал:
– Дак сосед-то наш Николай Семенович в этом годе на конюшне работает. Иди к нему. Я ему прошлым летом рюжу давал навагу ловить. Не должен отказать.
И я поймал около конюшни Николая Семеновича, дорогого своего соседа, у которого с отцом, в самом деле, были хорошие отношения.
Дело было после школьных занятий. День клонился к вечеру, но еще вовсю светило апрельское солнышко, и справный конюх дядя Коля сидел на южном крылечке конюшни, на разогреве, в одной рубашке с накинутой на плечи ватной «горбушкой» и чинил упряжь. Толстую иглу он просовывал в дырки, протаскивал капроновую нитку и сшивал кожаные пластинки сбруи (от долгого употребления нитки в местах крепления с кольцами перетираются, поэтому нужен постоянный догляд; хуже нет, когда в пути расползется упряжь, особенно зимой в лесу, да с возом, да на морозе, да когда один-одинешенек: сиди кукуй, мерзни, некому помочь).
Дядя Коля сидел с уже раскрасневшейся от солнышка физиономией, крутил своей иглой и мурлыкал невесть какую песенку.
Когда меня увидел, обрадовался:
– Пашка, вот ештвоюлять, ты откуда здесь?
Уж такая странная, не понятная никому присказка была у Николая Семеновича: ештвоюлять. Он применял ее постоянно, при любом разговоре и в любой обстановке – хоть дома, хоть на людях. За глаза его кое-кто так и звал – Коля-ештвоюлять. Но все его любили за незлобивость и безотказность.
– К тебе пришел, дядя Коля. Дело вот есть.
– Како тако дело? Сказывай, сосед.
Я запереминался, стал чего-то мямлить, неловко было сразу просить, мол, отрежь волосьев от хвоста... Но потом все же сформулировал главную задачу:
– Плошки надо бы поставить, пунашек бы наловить, дядя Коля.
Николай Семенович воткнул иглу в дырку, зияющую в деревянном настиле, отложил кожаные ремешки, поерзал на бревнышке и развернул худощавое свое тело ко мне. Красивое его лицо всеми молодыми морщинками, всей давненько не бритой щетиной устремилось со вниманием к моей персоне.
– Тэк-тэк, Пашка. Стало быть, за сильями пришел.
– Ага, за сильями, дядя Коля.
Слава богу, не пришлось долго ничего объяснять. Догадливый у меня сосед.
Николай Семенович вытянул вперед правую ногу и как-то сразу двумя руками полез в карман своих грязнющих штанов. Пошаркал там и вынул крепко измятую пачку «Севера», вернее то, что от нее осталось. Мне даже интересно стало, как в таком комке картона может сохраниться хоть одна папироса. А дядя Коля подергал этот комок в разные стороны, расправил его и вытащил из какого-то боку нечто бесформенное. Потом, бурча какие-то слова, из которых ясно слышалось только несколько раз повторенное «ештвоюлять», положил это нечто на свою широкую крестьянскую ладонь, другой прихлопнул, покатал туда-сюда, приподнял верхнюю ладонь – и вот на нижней уже лежит обычная папироса. Прямо фокусник! Я на все это смотрел с восторгом.
Николай Семенович как ни в чем не бывало зажег папиросу, широко вытаращил зеленые глаза, уставил их в какую-то небесную точку и вдохнул всей неширокой своей грудью, как самый изысканный и вкусный, аромат неизвестно на какой фабрике сварганенного «Севера». Несколько секунд он не выдыхал, уставясь в небо, видимо, наслаждаясь тем, как табачный дым заполняет легкие, переваливается там с боку на бок, согревая и услаждая живую ткань. Потом блаженно, со сладким надрывом сказал отчетливо: «Хо-о-о», и из его округленного рта, как из маленькой печной трубы, вырвались остатки того, что не застряло в закоулках груди.
Меня от этой картины передернуло. Однажды на повети у своего приятеля Васьки Федотова мы спрятались и тайком распечатали пачку «Севера». Я совершил судорожную попытку сделать затяжку. Меня тогда вырвало, Ваську тоже. Кроме того, мне досталось от батьки, который все откуда-то узнал... Курить после этого больше не хотелось.
– У тебя плашки-то есть? А знаешь ли ты, как их делать да ставить? – задал мне такие вопросы дядя Коля.
Что мне было ответить? Теоретически я кое-что знал: и отец поднаучил кое-чему, и ребята рассказывали. Но с реальным делом я еще не сталкивался.
– Конечно, знаю, – сказал я бахвальски. – Что я, маленький какой?
Я боялся одного: конского волоса дядя Коля не даст, если поймет, что я ничего не умею. Зачем на неумеху добро переводить? Или сунет то, что только взять да выбросить.
Дяде Коле на ту минуту делать было особенно нечего: кони на выгоне, все почти работают там да сям, одна только вот эта упряжь... И он стал со мной говорить.
Вообще, в нашей деревне взрослые мужики с такими молокососами, как я, особо-то и не разговаривают. Чего время зря тратить, чего рассусоливать и воду в ступе толочь? Вот если подзатыльник, если за дело – это пожалуйста. Но Николай Семенович отложил свои дела и стал разговаривать со мной как с равным, очень рассудительно, обстоятельно, как с таким же, как он, мужиком. Это меня потрясло и наполнило великой гордостью и важностью.
– Перво-наперво, каки должны быть плашки? Это досочки, каки в амбаре или дровянике найдешь. Но не длинные, а так полметра примерно. А лучше всего, Паша, смотри... – и он нарисовал пальцем на истоптанном старом снегу оконную раму. А потом продолжил: – Найди где-нибудь или выпроси у кого-нибудь, ештвоюлять, старую раму, котора на выброс. Самолучша плашка будет, вот что я тебе скажу, Паша. А ставить ее надо будет так. Вот рама, а вот в этих проемах ты закапывашь еще по одной или по две плашечки, и у тебя весь этот кусок земли будет закрыт. Бери с меня пример. Я раньше все время так ставил – пунашкам некуда деваться. Самый уловистый вариант. Всех, ештвоюлять, облавливал. По десять штук зараз! Было время-времечко...
Николай Семенович попыхтел опять папироской. Глаза его блестели, в них прыгали огоньки азарта. Видно было, что инструктировать меня, молодого бойца, ему, как бывшему сержанту Советской армии, самому стало нравиться.
– Плашки – это дело важное, а силья – еще важнее! Вот, к примеру, ты, ештвоюлять, знашь, как правильно сделать сило? А, знашь?
– Конечно, знаю, кто этого не знает? Велика важность!
– Да не знашь ты, Паша, не знашь! Никто этого не знат, потому как знаю это только я один – Николай Семенович Майзеров, лопшеньгский мужик. А вот я сейчас тебе покажу.
И он убежал к себе в торец конюшни, в конторку, где конюхи обычно бражничали. Это помещение знали все деревенские мужики. Знали и жены тех мужиков и самих конюхов, и всё обещали конторку ту спалить. Да как ее спалишь – она ведь в конюшне. Не будут же бабы палить конюшню?
Из конторки Николай Семенович принес пучок белесого конского волоса:
– Это от Поратка волос. Самолучший припас для себя. Да куда теперь, ештвоюлять, мне за пунашками ходить? Хотя хочу, Паша, ох, темнеченько как хочу. – Он опять уселся на бревенчатый настил, отделил от пучка две волосины, остальные отдал мне: – Забирай, пока не передумал. Лучше нету, сам убедишься. Смотри, как надо делать.
Дядя Коля взял один волос, согнул его пополам, поднял петелькой кверху, а затем пальцами обеих рук начал скать сверху вниз. Очень быстро получилась длинная косичка с круглым ушком на конце. Дядя Коля подтянул нижний конец косички и просунул его в ушко. Получилась самая настоящая петля.
– Вот теперь эту петлю надо приладить к плашке. Научить?
– Научить, дядя Коля, научить.
– Ни хрена, ештвоюлять, не умеете, молодежь.
Он поднял с земли щепку, достал из ножен рыбацкий ножик, обстругал, получилась маленькая острая лопатка. Потом продавил кончиком ножа поверхность бревна, чтобы образовалась маленькая щель, взял приготовленную петлю и спросил меня:
– Ну-ка, скажи мне, охотник, каких размеров петелька должна быть?
Вопрос был сложный. Ясно, что пунашок должен попадать в петлю головкой, но я не знал его настоящих размеров, видел птичек только в полете.
– Вот, дорогой мой сосед, на этом прокалываются все пунашочники. Они делают маленькие петли, потому пунашки в них не попадают. Они разгуливают, ештвоюлять, по плашкам, как по Невскому проспекту, и не попадают!
Я не бывал на Невском проспекте и не знал, как по нему так разгульно можно гулять пунашкам. А Николай Семенович бывал на нем проездом из Германии, где служил срочную.
– А какие должны быть петли? – не мог я не задать этот важный вопрос.
– Иди сюда, пунашочник, следи.
Он просунул в петлю три толстенных конюховых своих пальца.
– Вот секрет тебе показываю. Проверено, ештвоюлять. Только никому не сказывай, это я тебе по-соседски тайну раскрываю. Ну-ко, давай свою пятерню.
Он просунул мою ладонь в только что отмеренную уловистую петлю. Она влезла вся.
– Вот так вот и примеривай, сосед. Наловишь больше всех, Паша. А теперь гляди, как крепить надо.
И дядя Коля заостренной щепкой вогнал конец силка в расщелинку на бревне, легко постучал полешком по торцу щепки. После чего ловко качательными движениями отломил щепку от того, что осталось в бревне, и звонко прикрикнул:
– Гат-тов-в-вая!
Из бревна ровнехонько и красиво торчал белесый силок, сделанный из волоса, до недавнего времени украшавшего хвост колхозного коня Поратка.
Николай Семенович сделал из двух пальцев фигурку, изображающую чьи-то ножки, и эти ножки стремительно, ничего не подозревая, побежали по бревнышку прямо в раззявленную смертельную пасть петли. Перед этой жуткой пастью они остановились, вместо двух ножек образовался вдруг один торчащий указательный палец, и вот он-то, бесшабашный, рванулся в коварную ловушку.
– Этть, ештвоюлять! – крикнул опять с детским восторгом дядя Коля, и его палец затрепыхался, завертелся в коварной петле в бесполезных попытках из нее выдернуться. – Доставай пунашка, Пашка! Гат-тов-вая! – победно взвизгнул Николай Семенович и порвал сило согнутым пальцем.
Потом он помолчал, несколько раз переменил сидячую позу и, наконец, перешел к самому важному.
– Знашь ли ты, Паша, отчего у которых-то деревенских обормотов пунашки имеются и рыба клюет, а у которых-то и нет совсем?
Я хлопал глазами: я не знал. По сути дела, это была тайна из тайн. Ключ к охотничьему и рыбацкому успеху. Добычливых людей в народе уважают, над неудачливыми посмеиваются. А мужики с удачей есть! Вон возьми хоть, например, Николая Васильевича Пунанцева по кличке Копачка. Он даже если на свой огород рюжу поставит, ему навага весь кут зальет. А на нерпу ему и в море ходить не надо – напротив дома, с берега, сколько хошь настреляет. Вот добытчик так добытчик. Добрая за ним слава водится.
Я хотел быть таким же удачливым и иметь такую же славу. Поэтому я хотел наловить много пунашек.
А Николай Семенович замолчал надолго. Повернув свое тонко устремленное лицо на небо, сильно сощурившись, глядел он куда-то в сторону теплого солнышка, катившегося к окончанию дня. Наверно, там, в далекой-далекой сторонушке, высмотрел он и теперь разглядывал ту самую главную тайну мужицкого успеха. А та, словно вертлявая бабенка, поворачивалась перед ним то одним, то другим заманчивым боком. Красовалась перед симпатичным дядей Колей.
Я, сидя перед ним на бревнышке, тоже весь извертелся. Очень уж хотелось мне узнать то, чего не знаю я, а дядя Коля знает. Но задавать вопросы и канючить: «Скажи, ну скажи!» – было нельзя. В деревне не любят тех, кто много болтает, уважают тех, кто много делает. Я старался расти степенным, сдержанным, как, допустим, мой отец. Если уж что сказал, так сказал, как железный столб на метр в землю загнал – трактором не выдернешь.
Дядя Коля поднялся на ноги и встал передо мной во весь немаленький свой рост. От этого стал он для меня еще внушительнее и загадочнее. От него пахло лошадьми и сеном, пахло конюшней – и нашей деревней.
Вдруг он полунаклонился ко мне и, приложив ладонь стенкой ко рту, проговорил вполголоса, как бы украдкой, так, чтобы никто больше не слышал:
– Воротча пройти надо, Паша, воротча. А без этого пунашков ты не поймашь. От стариков это идет, никому этого не переломить...
И заоглядывался по сторонам, мол, не сболтнул ли лишнего, и заторопился куда-то. Напоследок потряс мою руку, поправил свою горбушку и быстро шагнул к конюшне.
Уже от дверей вернулся, наклонился опять ко мне и, страшно воняя табачиной, пропыхтел на ухо:
– Только ты, сосед, никому, ештвоюлять, про это не сказывай. А то ежели, ештвоюлять, все будут знать про ето – всех пунашек переловят, тебе и не оставят. Понимашь аль нет?
Я не знал, чего и сказать, глядел на него ошалело, только кивнул в знак согласия. Хотя не понимал ничего.
Дядя Коля опять шагнул пару раз к конюшне и опять вернулся. На лице у него было выражение человека, выдающего государственный секрет.
– Ты вот что, сосед, понимать должон: не у всех наших старух воротча подходяшши. Таки заразины водятся, ештвоюлять. Ты у ней воротча пройдешь, а тебе, ештвоюлять, еще хуже пунашки запопадают. Выбери, каку надо, Паша, спроси у батьки, он знат. – Он позыркал по сторонам своими зелеными, будто в великой опаске сощуренными глазами и сообщил мне совсем уж стратегическую информацию: – Вопше, ты знашь, Паша, у родни твоей, у Сусаньи Петровны, воротча самолучши. Я сам какой-то год проходил у нее. Пунашки попадали – спасу нету. Верна бабаня.
И ушел за дверь. На этот раз насовсем.
А я еще долгонько сидел на бревнышке и никак не мог сообразить: что это за штуковина такая – воротча? Почему их надо проходить у деревенских старух? Потом побежал домой делать плашки.
За ужином я извелся весь. Хотел у отца спросить про эти самые воротча, но сомневался, с какого боку подойти. Чувствовал, есть в этом какой-то подвох.
– Ты пошто худо ешь, Пашко? – поинтересовался батя, загребая ложкой свежую уху.
Ну, случай подвернулся, надо спрашивать.
– Папа, а у кого мне воротча пройти? У какой бабки?
Отец только-только откусил от хлебного ломтя, ему надо было жевать, но жевать он не начал. Какое-то время сидел с набитым ртом и с вытаращенными глазами. А мама, уже было поднесшая ложку ко рту, вдруг положила ее обратно в тарелку, задрала голову да как начала хохотать!
Глядя на смеющуюся маму, и отец вдруг прыснул. Потом себя пересилил, посерьезнел и спросил меня вполне строго:
– Тебя, Пашко, кто ето научил воротча проходить?
Но я уже знал эту напускную отцовскую суровость. Брови хмурит, а в глазах доброта...
– Сосед наш Николай Семенович. Ты же сам меня к нему послал. Он сказал, что самолучшие воротча у родни нашей – у Сусаньи Петровны. Иначе пунашки ловиться не будут и рыба клевать.
Тут плечи у отца затряслись и он побежал за дверь, на поветь. Я понял – чтобы просмеяться.
А мама открыто хохотала во весь голос. Она положила руки на стол и уперлась в них лбом, смеялась очень звонко.
Я же не понимал, чего это мои родители так развеселились. Про воротча эти я давно слыхал, знал, что проходить их надо, хотя и не догадывался, что это такое. Но теперь для меня было совершенно очевидно: штука это важная, даже необходимая в промысловом деле. Тогда почему родители к ней так несерьезно относятся?
Вскоре отец как ни в чем не бывало вернулся с повети и уселся на свое место в торце стола. Начал есть рыбу – пойманную еще зимой щуку. Мы ее много тогда привезли на санях с озера Никиткина.
И мама сказала:
– К Сусанье Петровне нельзя идти, я с ней поругалась.
– Когда эт ты успела? – округлил глаза папа. – Ты все время с ней ладишь.
– Лажу, да не всегда, оказывается, – резковато ответила мама, подбоченилась, поглядела в окно и фыркнула.
Она всегда так фыркала, когда говорила о женщинах, с которыми была не в ладах.
– Ну и в чем же вы не сошлись, кумушки? – хмуро поинтересовался отец, снимая мундир с вареной картошины.
Он страсть как любил вареную картошку с соленой рыбой. Я тоже.
– Она тебя шаляком назвала. Старушка сама, а все ей обзываться надо.
– Может, я шаляк и есть. Форменный. Может, так оно и есть. Родня – она родня и есть. Может и сказать.
Но все же в краю глаза у отца мелькнула искорка обиды, и тему он продолжил:
– Чего эт Сусанья Петровна меня костить стала? Вроде я ей ничего худого и не делал.
– Ты, Гриша, за что-то ругнул Павлу Гавриловну, вот бабушка и осердилась.
Павла Гавриловна была дочкой Сусаньи Петровны. Жила она с большим семейством в другой половине нашего дома и приходилась нам близкой родней. Но, по правде говоря, всякое бывало в наших отношениях в разные времена...
– А чего она, деинка, овец своих на нашей половине держит? Огороду разгородила. Нам самим травка нужна. У нас вон пять штук своих. Ягушка ходит суягня. Траву нашу изводит деинка. Родня – родней, а каша наша, а не ваша. – Отец посмотрел на меня с видом человека, наконец-то докопавшегося до истины, и громко хлопнул ладонями по коленам: – Вот оно что! А я думаю, чего это Павла Гавриловна на меня глазами рыскат да не разговариват. Я и матюгнул-то ее маленько всего. Так, для легкой острастки. А она, гляди-ко ты, осердилась, соседка, губу выпятила.
– Не надо бы ругаться с соседями, Гриша. Вон оно как получается, ругань одна вышла да обида. Пусть она, эта трава... Отношения дороже. А для овечек ребята вон из припольков травы наносят.
Отец крепко уважал своего дядю, женой которого и была Павла Гавриловна. Конечно, ему не хотелось никаких конфликтов, но куда теперь деваться – матюги уже вылетели из его возмущенного рта. Теперь надо все улаживать. Зря он погорячился, зря.
Он попил чаю и засобирался куда-то по делам. А мне наказал:
– Ты, Паша, насчет Сусаньи Петровны правильно все решил. Пойди к ней воротча проходить. Она, в самом деле, бабушка справная. Да и любит она тебя, я знаю... Не должна отказать. Только один не ходи, неудобно, собери ребят. Не ты один в деревне пунашочник...
На другой день в школе я собрал ватагу таких же, как я, оголтелых охотников-промысловиков из второго-третьего-четвертого классов. Все они жаждали пройти воротча, все понимали сугубую важность этого неотъемлемого от удачной охоты дела: воротча не прошел – дичь пролетит мимо тебя, зверь пройдет мимо, точно так же минует тебя и рыба.
И вот после школы я повел этот отряд искателей удачи к дому Сусаньи Петровны. Она жила в центре деревни, почти напротив здания бывшей церкви, где теперь располагался клуб.
Дом ее стоял на пригорке, и мы, как и полагается охотникам, не стали ломом туда ломиться, а остановились неподалеку, спрятались за большим костром дров, что стоял на обочине улицы, и начали подглядывать из-за него: где же объект нашего охотничьего интереса Сусанья Петровна? Дома ли она? Чем занимается?
А Сусанья Петровна была около дома. Она ходила в больших мужских резиновых сапогах, в старенькой залатанной фуфайке по закрайку огорода и собирала оттаявшие из-под снега сырые чурочки и полешки. Все эти дрова она складывала на просушку поверх кучи старых досок. Обстановка была вполне благоприятной.
Увидев такое дело, я сказал единомышленникам:
– Можно выходить.
Сам я часто дышал, мне было страшновато появление из-за поленницы на белый свет и на глаза Сусаньи Петровны. Я откровенно трусил. Так, наверно, побаивается молодой солдат в первый раз вылезать из окопа и идти в атаку на пулеметы. Но вылезать надо было, потому что ребята знали: я родня, а родне в деревне не принято отказывать. Поэтому на пулеметы я пошел первым, отряд промысловиков нерешительно плелся сзади.
Сусанья Петровна стояла возле кучи старых досок и двумя руками держала перед собой сырую чурочку, как будто играла на гармони. Увидав нас, целую ватагу человек из десяти, она изумилась и замерла с полуоткрытым ртом. Морщинистое лицо ее, немного припухлое от ветра и весеннего солнышка, сейчас порозовело, посвежело.
Уже слегка скособоченная от тяжести прожитых лет, она вдруг разогнулась, вытянулась вверх и спросила нас дружелюбно и весело:
– А куда это вы, мужики таки красивы, путь-дорогу направляете? В каку таку сторону?
Все молчали, шмыгали носами. А я вроде как за старшего, ведь это я всех сгоношил за воротчами идти. Мне и надо было начинать разговор. Сложный разговор, непонятный, но чрезвычайно важный.
И я начал:
– Мы, это, бабушка Сусанья, по делу к тебе пришли.
– Да что ты, Паша, да что вы, родненькие вы мои! – Сусанья Петровна всплеснула бы привычно руками, да чурка в руках ей мешала, вот она и поводила туда-сюда чуркой. А потом запричитала: – Да чем же я, старушка така, смогу вам помочь-то, голубочки-то вы мои? Не могу я уж боле ничего. В больших уж годочках-то стала я...
И тут я честно назвал цель нашего прихода:
– Нам бы воротча у тебя пройти, баба Сусанья.
Сусанья Петровна как стояла, так и села на старые досочки. Посидела она на них, поглядела на нас с приветливой улыбочкой и спросила вполне радушно:
– А послал-то вас кто ко мне, окаянные?
Тут уже все вступились, загалдели, видя, что дело может и выгореть:
– Вся деревня нас послала, бабушка, вся деревня. Все говорят, что у тебя воротча самы лучши.
Сусанья Петровна посидела еще маленько на досочках, поохала, но уже видно было, что притворно. Потом незлобно поругала и нас, и всю деревню: вот удумали, окаянные, изгаляются над старухой, такие-сякие...
Наконец она с кряхтеньем, но довольно бойко поднялась, оглядела нас насмешливо и приказала:
– Ну, пришли, дак и пойдем. Заходите в избу, хулиганье. Только ноги выколачивайте. Грязно, подит-ко, на улке-то теперича.
В избе Сусанья Петровна усадила нас на длинную лавку, что стояла вдоль всей левой стены. Кому лавки не досталось – заняли табуретки, а кто-то уселся прямо на пол.
– За пунашками собрались? – поинтересовалась старушка, а сама зачем-то взяла веник, стоявший у печки в углу, и положила его в правую руку.
Примерила, крепко ли сидит он у нее в руке. Было видно, что веник держался в руке крепко.
«Зачем ей веник-то? – подумалось нам всем. – Да еще такой, без листьев совсем, одни ветки голые... Если таким веником по одному месту...»
– Ну что же, детки, будут вам пунашки, – сказала Сусанья Петровна. – Хорошо наловите. У меня воротча легки.
Она подошла к двери и настежь распахнула ее, но сама перекрыла выход, встав на пороге лицом к нам. В правой руке веник, левой она подобрала подол сарафана, сколько можно было, задрала его кверху и широко расставила ноги. Между оголенных старушечьих ног образовалось что-то вроде маленьких ворот.
«Вот они какие такие воротча, – понял я. – Но теперь надо же как-то через эти воротча проходить. А как?»
– Кто первой-то будет? Давайте по очереди.
Куда мне было деваться? Я и пошел первым. Так, наверно, прыгает из самолета в ночь, в неизвестность первый десантник. Ему труднее всего. За ним – все остальные. Им легче.
Я скакнул к бабушке Сусанье, упал перед ней на карачки и так, на четвереньках, проскочил ее воротча, при этом крепко получив по заднице метелкой. Пулей вылетел из дверей на улицу. Пролетел над ступеньками. Выскочил на улицу как ошпаренный. Словно в сугробе после бани побывал: и страшно, и весело. За мной на улицу стали выскакивать другие промысловики. У всех в глазах веселый азарт. Многие почесывали свои задницы. Сусанья Петровна каждого одарила метелочкой.
Вскоре все разбежались по своим ребячьим делам, а я все стоял у крылечка, будто ждал чего-то, а чего – и сам не знал. Что-то держало меня.
Может быть, тревожила образовавшаяся трещина в отношениях между отцом и Сусаньей Петровной. Ведь мы родственники, я любил и его и ее. Кроме того, я знал, что она вместе с моей бабушкой Агафьей Павловной еще и крестила меня.
И вот Сусанья Петровна – дородная, статная, раскрасневшаяся после проведенной процедуры – выплыла из дверей на крылечко.
– О, – сказала она с отчетливым удовольствием, – Пашко, ты чего, окаянной, здесь ишшо?
– Тебя жду, бабушка Сусанья.
– Чего же в дом тогда не заходишь, дитятко?
– Да чего-то боязно.
– Лешой-то с тобой! Разве можно родни своей страшиться? Совсем ты, Пашко, стыд потерял. Срамоток-то какой! Ох, темнеченько... – Сусанья Петровна сокрушенно закачала головой, запричитала: – Вот родня дак уже родня! Срам, да и все!
– А чего это ты, бабушка Сусанья, к нам в гости не заходишь? – осторожно задал я свой первый вопрос. – И бабушка Агафья тебя давно ждет...
Тут она подбоченилась, положила кулаки на широкие бедра и прямо высказала то, что тяжестью лежало на душе:
– А как я к вам ходить буду, если твой батько – шаляк? Ты че, не знашь, че он Павле, дочке моей, наговорил?
Я, конечно, знал, что там было. Там и вправду было мало литературных слов. Но я очень хотел, чтобы они помирились, и потому пошел на военную хитрость. И нашел для этого самые правильные слова.
– Не знаю, чего уж он ей мог сказать такого... Он ведь деинку Павлу очень уважат. А че меж соседями не быват? Так ведь, бабушка Сусанья?
И тут же я выстрелил из пушки в дальнюю-дальнюю десятку. И кажется, попал.
– Кажинный вечер, когда ужинать садимся, папа спрашиват: чего это Сусанья Петровна, наша самолучшая родня, к нам в гости не захаживат? Вот бы с ней опять в петушка-та сыграть.
Половина деревни знала бесконечную бабушкину страсть: очень уж она любила картежного петушка и была в этой игре всегдашним чемпионом. Мой аргумент Сусанью Петровну прямо-таки ошеломил.
Она вздернула так и не выпавшие с годами длинные ресницы бывшей первой деревенской красавицы и дрогнувшим, помягчелым голосом спросила:
– Че, в самом деле меня вспоминат, дурак этакой?
– Вспоминат, бабушка, вспоминат. Да все добрым словом. Куда, говорит, родня самолучша пропала? А бабушка Агафья ему подпеват. Да и мама тоже.
Сусанья Петровна приоткрыла рот, грузно села на ступеньку и уставилась в одну точку.
– Вот окаянный! И надо ему было дочку мою ругать, – произнесла она задумчиво, но уже как-то вполне умиротворенно.
– А может, и не ругал он ее совсем. Может, и она не в духе была, мало ли чего ей показалось...
Бабушка Сусанья поглядела на меня весело:
– Вот ишшо заступник нашелся! Ждут там меня, поди ты как, нате-ко. Ладно, хорошо, што и сказал. – И стала меня прогонять: – Ты, Пашко, или в дом заходи, чаи будем гонять, или побегай с богом – пунашек ловить. У меня воротча ладны, много поймашь.
И я помчался по своим делам. На душе лежала радость от удачно проведенного разговора.
За ужином я опять весь извертелся. Ведь столько было событий за сегодняшний день, а отца с матерью как будто ничего не интересовало. Отец старательно хлебал уху из соленой вымоченной щуки, доставал ложкой рыбу и внимательно разглядывал приличные куски, с разных сторон их обкусывал, обсасывал кости. Они с мамой вели бесконечный разговор о хозяйстве, о корове, которая вот-вот отелится, и, скорее всего, будет не бычок, а телушка, и ее надо будет выгуливать до следующей зимы.
Я похмыкивал и разглядывал родителей с крепкой досадой: ну о чем они толкуют? О каких-то пустяках. Тут вон какие события состоялись...
– Ты, Пашко, чего как на шиле сидишь? – наконец-то заинтересовался отец.
– Дак у него же сегодны воротча были, – хмыкнула мама и заулыбалась.
– А у кого же ты их проходил? – спросил отец, как будто первый раз об этом услышал.
– Дак у Сусаньи же Петровны. Ты же сам меня к ней направил.
– К этой карге старой? Не мог я тебя к ней послать. Греховодница она, кокорина. Меня обзыват страхи божьи как!
Только к концу марта начинает старичье выползать из-под надоевших за зиму хоромин. С утра пошел по крышам светлый денек, заиграл искорками в сосульках, затенькали по ноздреватому от первого тепла снегу быстрые, острые капельки – и вот, кряхтя и бурча, незлобиво переругиваясь, выбираются на свет божий старички и старушки (в основном старушки), рассаживаются по своим крылечкам и, опираясь на потертые батожки, с ребяческим интересом, со вниманием разглядывают распахнувшееся перед ними Божье мирозданье. Дожили до новой весны! Опять солнышко греет старческие щеки, опять прыгают по улице и ковыряются в размякших лошадиных кучках веселые галки.
На море, что напротив деревни, лед еще стоит крепкой коркой, и белое ледяное поле бесконечной полосой уходит вдаль. Но вот наконец на самом горизонте появляется темная полоса: это сильные весенние южные ветра поднимают потеплевшую волну и разбивают ледяную кромку. Опять к уставшим от зимы людям приходит их вечный добрый сосед – море, морюшко.
Деревенским мужикам, кто помоложе да острее глазом, не терпится сходить на зверя – морского тюленя (нерпу) и морского зайца (лахтака). Поэтому сейчас идет пристрелка винтовок-трехлинеек. Винтовки выдал им колхоз, которому спущен план на тюленьи шкуры и тюленье сало. Мужик ставит к морской кромке полено, сам ложится за бревно у амбара и долго целится. Наконец раздается оглушительный хлопок, который улетает за угоры, окружающие деревню, и пропадает в лесных далях.
А вокруг стрелка, пооткрывав рты, стоит стайка местных сорванцов, среди которых и автор этих строк, с замиранием сердца следит за всеми приготовлениями, манипуляциями с винтовкой и канючит:
– Дядя Толя, дай нам тоже стрелить!
Дядя Толя, конечно же, суров, потому как он не просто сейчас мужичок на конюшне или там на тракторе, а человек, которому Родина доверила такую великую драгоценность, как ружье! И он не дрова, допустим, колет, а готовится к зверовому промыслу!
На мальчишеское нытье он поначалу не реагирует. Лишь позволяет кому-нибудь из нас принести с берега простреленную чурку и поставить новую. Но в конце пристрелки все же наступает счастливая минута: дядя Толя дает каждому из нас лечь за винтовку и прицелиться. При этом он старательно разъясняет, как следует совмещать мушку с целиком, наводить их на мишень, как медленно надо нажимать на спусковой крючок. Это было блаженство!
Настоящая весна начинается с апреля. Солнце уже высоко и долго стоит в синем небе, все ближе подбирается к зенитной маковке, все сильнее греет. С теплой стороны логовин сквозь снег начинает до земли просачиваться талая вода. Скатываясь по пологим склонам, она достигает дна и попадает в мелкие ручейки, слабо журчащие, мирно себе текущие под снегом по узким ложбинам. Но вскоре наплыв талой воды вспучивает ручьи, превращая их в бурные потоки. Темная, насыщенная полевой грязью вода вырывается из-под снега и, смешиваясь с ним, с весенним мусором, волнуется, шипит, бурлит, пенится, несется по еще не разломанному льду к морю. Даже никчемные ручьишки, раньше текшие спокойно и незамысловато, становятся речками. И уже чувствуется надвигающийся гром весны, вступающей в свои права.
Первыми из перелетных птиц в наши края прилетают галки и чайки. Маленькие вороны – галки, не боясь людей и собак, деловито, по-хозяйски, скрипуче переговариваясь друг с дружкой, начинают вышагивать по деревенским подтаявшим дорогам, ковыряются в высунувшихся из-под снега черновинах, шныряют на взвозах, ворошат утоптанное старое сено, гуляют по навозным кучам. А чайки кричат там, у открывшегося моря. Их гомон, так памятный от прошлого, давно ушедшего лета, манит, зовет весну.
В самом конце марта или в начале апреля прилетают пунашки. Веселые стайки этих вездесущих птичек обрушиваются на деревню как радостный благовест, как долгожданное событие. Их звонкое пение, похожее на треньканье маленьких колокольчиков, звенит то там, то здесь. Птички эти, размером чуть больше воробья, удивительно красивы. С бело-серо-черным опереньем, они отчетливо видны на фоне синего неба, но трудно различимы на подтаявшем, грязноватом весеннем снегу.
Пунашки – мальчишечья радость. Испокон века мужское подрастающее поколение любит ловить пунашек в силки. Это подлинное спортивное состязание, это охота, это страсть! Кто поймал больше, кто оказался удачливее, кому подфартило сильнее? Это подлинная разминка после зимнего тягомотья перед веселым летом.
А чего стоит сама подготовка к ловле пунашек! Сначала надо подготовить плашки, которые и являются главным охотничьим устройством для организации пунашкового промысла. У кого лучше плашки, тот ходит промежду всеми гоголем, и в деревне бабки, тетки и мужики сказывают: «Васька, младший-от, Гаврилы-то Логиновича который, на эту весну самой удачливой в деревне. Уж четырнадцать пунашков взял постре-
ленок. Весь в батька! Тот-то охотник дак!»
А Гаврило Логинович, местный лесник и по совместительству лютый браконьер, важную походку имеющий и от природы, еще больше важничает и ходит по деревне вперед пузом. У него ведь не только сын знаменит пунашками, он и сам не оплошал: взял в эту зиму медведя на берлоге и крупную рысь-кота из-под собаки. А сколько лося, неучтенного в лицензиях, добыл – это только ему самому известно... Да и все довольны: полдеревни в эту зиму мяско браконьерское кушало, и вот интересный факт – никто не подавился. Поэтому Гаврилу Логиновича деревня уважает. Завидует, но уважает. А теперь еще вот Васька вперед вышел... Конечно, Гаврило Логинович помог своему Ваське сделать плашки, это знают все, но от этого Васькин успех не становится менее славным.
Изготовить добротные, уловистые плашки – дело, на первый взгляд, пустяшное. Какая тут хитрость? доски да конский волос. Но на деле те, кто так считает, приходят домой пустые и грызут ногти от непонятной неудачи. А грамотные, добычливые охотники десяти-двенадцатилетнего возраста производят их следующим образом.
Сначала надо пойти на конюшню и выклянчить у конюхов конский волос. Ну, это только звучит так просто: пойти да выпросить. А ты пойди и выпроси. А я на тебя погляжу, на наивного человека...
Конюх, брат ты мой, это сугубо занятой человек. Ему надо лошадь вывести, запрячь, встретить, распрячь, поставить в стойло, сани на место поставить. Ему надо упряжь содержать, чинить, хранить. Он должен сенца подкинуть, овса трухнуть, а для этого и сено, и овес надо откуда-то принести... Опять же, лошадка должна быть в чистоте, ей в своем стойле надо отдохнуть от тяжелой работы за день, потому что завтра у нее опять трудная, нудная ходьба между оглоблями. И конюху, конечно, в течение дня на конюшне требуется перекурить, передохнуть. А тут ты, малолетний сын деревни, подходишь, отвлекаешь его от работы или от перекура и с наглой молокососной физиономией заявляешь:
– Слышь, дядя Федя, мне нужен конский волос для силков, пунашек хочу ловить.
Конюхи таких бесцеремонных не любят. Где уважительный подход? Где слова о его значимости как конюха и как доброго человека? Он, возможно, тебя и не треснет (твой батька ему потом может крепко накостылять), но промолчит, скривит свою образину, сплюнет на подталый лед какую-то сине-зеленую гадость и молча уйдет в темное чрево конюшни, где пофыркивают и пританцовывают в своих стойлах деревенские кони.
Еще раз к нему подходить бесполезно, дядя Федя разговаривать с тобой больше не будет. Я такую картину однажды видел и потому сейчас обратился за советом к отцу.
Папа мне сказал:
– Дак сосед-то наш Николай Семенович в этом годе на конюшне работает. Иди к нему. Я ему прошлым летом рюжу давал навагу ловить. Не должен отказать.
И я поймал около конюшни Николая Семеновича, дорогого своего соседа, у которого с отцом, в самом деле, были хорошие отношения.
Дело было после школьных занятий. День клонился к вечеру, но еще вовсю светило апрельское солнышко, и справный конюх дядя Коля сидел на южном крылечке конюшни, на разогреве, в одной рубашке с накинутой на плечи ватной «горбушкой» и чинил упряжь. Толстую иглу он просовывал в дырки, протаскивал капроновую нитку и сшивал кожаные пластинки сбруи (от долгого употребления нитки в местах крепления с кольцами перетираются, поэтому нужен постоянный догляд; хуже нет, когда в пути расползется упряжь, особенно зимой в лесу, да с возом, да на морозе, да когда один-одинешенек: сиди кукуй, мерзни, некому помочь).
Дядя Коля сидел с уже раскрасневшейся от солнышка физиономией, крутил своей иглой и мурлыкал невесть какую песенку.
Когда меня увидел, обрадовался:
– Пашка, вот ештвоюлять, ты откуда здесь?
Уж такая странная, не понятная никому присказка была у Николая Семеновича: ештвоюлять. Он применял ее постоянно, при любом разговоре и в любой обстановке – хоть дома, хоть на людях. За глаза его кое-кто так и звал – Коля-ештвоюлять. Но все его любили за незлобивость и безотказность.
– К тебе пришел, дядя Коля. Дело вот есть.
– Како тако дело? Сказывай, сосед.
Я запереминался, стал чего-то мямлить, неловко было сразу просить, мол, отрежь волосьев от хвоста... Но потом все же сформулировал главную задачу:
– Плошки надо бы поставить, пунашек бы наловить, дядя Коля.
Николай Семенович воткнул иглу в дырку, зияющую в деревянном настиле, отложил кожаные ремешки, поерзал на бревнышке и развернул худощавое свое тело ко мне. Красивое его лицо всеми молодыми морщинками, всей давненько не бритой щетиной устремилось со вниманием к моей персоне.
– Тэк-тэк, Пашка. Стало быть, за сильями пришел.
– Ага, за сильями, дядя Коля.
Слава богу, не пришлось долго ничего объяснять. Догадливый у меня сосед.
Николай Семенович вытянул вперед правую ногу и как-то сразу двумя руками полез в карман своих грязнющих штанов. Пошаркал там и вынул крепко измятую пачку «Севера», вернее то, что от нее осталось. Мне даже интересно стало, как в таком комке картона может сохраниться хоть одна папироса. А дядя Коля подергал этот комок в разные стороны, расправил его и вытащил из какого-то боку нечто бесформенное. Потом, бурча какие-то слова, из которых ясно слышалось только несколько раз повторенное «ештвоюлять», положил это нечто на свою широкую крестьянскую ладонь, другой прихлопнул, покатал туда-сюда, приподнял верхнюю ладонь – и вот на нижней уже лежит обычная папироса. Прямо фокусник! Я на все это смотрел с восторгом.
Николай Семенович как ни в чем не бывало зажег папиросу, широко вытаращил зеленые глаза, уставил их в какую-то небесную точку и вдохнул всей неширокой своей грудью, как самый изысканный и вкусный, аромат неизвестно на какой фабрике сварганенного «Севера». Несколько секунд он не выдыхал, уставясь в небо, видимо, наслаждаясь тем, как табачный дым заполняет легкие, переваливается там с боку на бок, согревая и услаждая живую ткань. Потом блаженно, со сладким надрывом сказал отчетливо: «Хо-о-о», и из его округленного рта, как из маленькой печной трубы, вырвались остатки того, что не застряло в закоулках груди.
Меня от этой картины передернуло. Однажды на повети у своего приятеля Васьки Федотова мы спрятались и тайком распечатали пачку «Севера». Я совершил судорожную попытку сделать затяжку. Меня тогда вырвало, Ваську тоже. Кроме того, мне досталось от батьки, который все откуда-то узнал... Курить после этого больше не хотелось.
– У тебя плашки-то есть? А знаешь ли ты, как их делать да ставить? – задал мне такие вопросы дядя Коля.
Что мне было ответить? Теоретически я кое-что знал: и отец поднаучил кое-чему, и ребята рассказывали. Но с реальным делом я еще не сталкивался.
– Конечно, знаю, – сказал я бахвальски. – Что я, маленький какой?
Я боялся одного: конского волоса дядя Коля не даст, если поймет, что я ничего не умею. Зачем на неумеху добро переводить? Или сунет то, что только взять да выбросить.
Дяде Коле на ту минуту делать было особенно нечего: кони на выгоне, все почти работают там да сям, одна только вот эта упряжь... И он стал со мной говорить.
Вообще, в нашей деревне взрослые мужики с такими молокососами, как я, особо-то и не разговаривают. Чего время зря тратить, чего рассусоливать и воду в ступе толочь? Вот если подзатыльник, если за дело – это пожалуйста. Но Николай Семенович отложил свои дела и стал разговаривать со мной как с равным, очень рассудительно, обстоятельно, как с таким же, как он, мужиком. Это меня потрясло и наполнило великой гордостью и важностью.
– Перво-наперво, каки должны быть плашки? Это досочки, каки в амбаре или дровянике найдешь. Но не длинные, а так полметра примерно. А лучше всего, Паша, смотри... – и он нарисовал пальцем на истоптанном старом снегу оконную раму. А потом продолжил: – Найди где-нибудь или выпроси у кого-нибудь, ештвоюлять, старую раму, котора на выброс. Самолучша плашка будет, вот что я тебе скажу, Паша. А ставить ее надо будет так. Вот рама, а вот в этих проемах ты закапывашь еще по одной или по две плашечки, и у тебя весь этот кусок земли будет закрыт. Бери с меня пример. Я раньше все время так ставил – пунашкам некуда деваться. Самый уловистый вариант. Всех, ештвоюлять, облавливал. По десять штук зараз! Было время-времечко...
Николай Семенович попыхтел опять папироской. Глаза его блестели, в них прыгали огоньки азарта. Видно было, что инструктировать меня, молодого бойца, ему, как бывшему сержанту Советской армии, самому стало нравиться.
– Плашки – это дело важное, а силья – еще важнее! Вот, к примеру, ты, ештвоюлять, знашь, как правильно сделать сило? А, знашь?
– Конечно, знаю, кто этого не знает? Велика важность!
– Да не знашь ты, Паша, не знашь! Никто этого не знат, потому как знаю это только я один – Николай Семенович Майзеров, лопшеньгский мужик. А вот я сейчас тебе покажу.
И он убежал к себе в торец конюшни, в конторку, где конюхи обычно бражничали. Это помещение знали все деревенские мужики. Знали и жены тех мужиков и самих конюхов, и всё обещали конторку ту спалить. Да как ее спалишь – она ведь в конюшне. Не будут же бабы палить конюшню?
Из конторки Николай Семенович принес пучок белесого конского волоса:
– Это от Поратка волос. Самолучший припас для себя. Да куда теперь, ештвоюлять, мне за пунашками ходить? Хотя хочу, Паша, ох, темнеченько как хочу. – Он опять уселся на бревенчатый настил, отделил от пучка две волосины, остальные отдал мне: – Забирай, пока не передумал. Лучше нету, сам убедишься. Смотри, как надо делать.
Дядя Коля взял один волос, согнул его пополам, поднял петелькой кверху, а затем пальцами обеих рук начал скать сверху вниз. Очень быстро получилась длинная косичка с круглым ушком на конце. Дядя Коля подтянул нижний конец косички и просунул его в ушко. Получилась самая настоящая петля.
– Вот теперь эту петлю надо приладить к плашке. Научить?
– Научить, дядя Коля, научить.
– Ни хрена, ештвоюлять, не умеете, молодежь.
Он поднял с земли щепку, достал из ножен рыбацкий ножик, обстругал, получилась маленькая острая лопатка. Потом продавил кончиком ножа поверхность бревна, чтобы образовалась маленькая щель, взял приготовленную петлю и спросил меня:
– Ну-ка, скажи мне, охотник, каких размеров петелька должна быть?
Вопрос был сложный. Ясно, что пунашок должен попадать в петлю головкой, но я не знал его настоящих размеров, видел птичек только в полете.
– Вот, дорогой мой сосед, на этом прокалываются все пунашочники. Они делают маленькие петли, потому пунашки в них не попадают. Они разгуливают, ештвоюлять, по плашкам, как по Невскому проспекту, и не попадают!
Я не бывал на Невском проспекте и не знал, как по нему так разгульно можно гулять пунашкам. А Николай Семенович бывал на нем проездом из Германии, где служил срочную.
– А какие должны быть петли? – не мог я не задать этот важный вопрос.
– Иди сюда, пунашочник, следи.
Он просунул в петлю три толстенных конюховых своих пальца.
– Вот секрет тебе показываю. Проверено, ештвоюлять. Только никому не сказывай, это я тебе по-соседски тайну раскрываю. Ну-ко, давай свою пятерню.
Он просунул мою ладонь в только что отмеренную уловистую петлю. Она влезла вся.
– Вот так вот и примеривай, сосед. Наловишь больше всех, Паша. А теперь гляди, как крепить надо.
И дядя Коля заостренной щепкой вогнал конец силка в расщелинку на бревне, легко постучал полешком по торцу щепки. После чего ловко качательными движениями отломил щепку от того, что осталось в бревне, и звонко прикрикнул:
– Гат-тов-в-вая!
Из бревна ровнехонько и красиво торчал белесый силок, сделанный из волоса, до недавнего времени украшавшего хвост колхозного коня Поратка.
Николай Семенович сделал из двух пальцев фигурку, изображающую чьи-то ножки, и эти ножки стремительно, ничего не подозревая, побежали по бревнышку прямо в раззявленную смертельную пасть петли. Перед этой жуткой пастью они остановились, вместо двух ножек образовался вдруг один торчащий указательный палец, и вот он-то, бесшабашный, рванулся в коварную ловушку.
– Этть, ештвоюлять! – крикнул опять с детским восторгом дядя Коля, и его палец затрепыхался, завертелся в коварной петле в бесполезных попытках из нее выдернуться. – Доставай пунашка, Пашка! Гат-тов-вая! – победно взвизгнул Николай Семенович и порвал сило согнутым пальцем.
Потом он помолчал, несколько раз переменил сидячую позу и, наконец, перешел к самому важному.
– Знашь ли ты, Паша, отчего у которых-то деревенских обормотов пунашки имеются и рыба клюет, а у которых-то и нет совсем?
Я хлопал глазами: я не знал. По сути дела, это была тайна из тайн. Ключ к охотничьему и рыбацкому успеху. Добычливых людей в народе уважают, над неудачливыми посмеиваются. А мужики с удачей есть! Вон возьми хоть, например, Николая Васильевича Пунанцева по кличке Копачка. Он даже если на свой огород рюжу поставит, ему навага весь кут зальет. А на нерпу ему и в море ходить не надо – напротив дома, с берега, сколько хошь настреляет. Вот добытчик так добытчик. Добрая за ним слава водится.
Я хотел быть таким же удачливым и иметь такую же славу. Поэтому я хотел наловить много пунашек.
А Николай Семенович замолчал надолго. Повернув свое тонко устремленное лицо на небо, сильно сощурившись, глядел он куда-то в сторону теплого солнышка, катившегося к окончанию дня. Наверно, там, в далекой-далекой сторонушке, высмотрел он и теперь разглядывал ту самую главную тайну мужицкого успеха. А та, словно вертлявая бабенка, поворачивалась перед ним то одним, то другим заманчивым боком. Красовалась перед симпатичным дядей Колей.
Я, сидя перед ним на бревнышке, тоже весь извертелся. Очень уж хотелось мне узнать то, чего не знаю я, а дядя Коля знает. Но задавать вопросы и канючить: «Скажи, ну скажи!» – было нельзя. В деревне не любят тех, кто много болтает, уважают тех, кто много делает. Я старался расти степенным, сдержанным, как, допустим, мой отец. Если уж что сказал, так сказал, как железный столб на метр в землю загнал – трактором не выдернешь.
Дядя Коля поднялся на ноги и встал передо мной во весь немаленький свой рост. От этого стал он для меня еще внушительнее и загадочнее. От него пахло лошадьми и сеном, пахло конюшней – и нашей деревней.
Вдруг он полунаклонился ко мне и, приложив ладонь стенкой ко рту, проговорил вполголоса, как бы украдкой, так, чтобы никто больше не слышал:
– Воротча пройти надо, Паша, воротча. А без этого пунашков ты не поймашь. От стариков это идет, никому этого не переломить...
И заоглядывался по сторонам, мол, не сболтнул ли лишнего, и заторопился куда-то. Напоследок потряс мою руку, поправил свою горбушку и быстро шагнул к конюшне.
Уже от дверей вернулся, наклонился опять ко мне и, страшно воняя табачиной, пропыхтел на ухо:
– Только ты, сосед, никому, ештвоюлять, про это не сказывай. А то ежели, ештвоюлять, все будут знать про ето – всех пунашек переловят, тебе и не оставят. Понимашь аль нет?
Я не знал, чего и сказать, глядел на него ошалело, только кивнул в знак согласия. Хотя не понимал ничего.
Дядя Коля опять шагнул пару раз к конюшне и опять вернулся. На лице у него было выражение человека, выдающего государственный секрет.
– Ты вот что, сосед, понимать должон: не у всех наших старух воротча подходяшши. Таки заразины водятся, ештвоюлять. Ты у ней воротча пройдешь, а тебе, ештвоюлять, еще хуже пунашки запопадают. Выбери, каку надо, Паша, спроси у батьки, он знат. – Он позыркал по сторонам своими зелеными, будто в великой опаске сощуренными глазами и сообщил мне совсем уж стратегическую информацию: – Вопше, ты знашь, Паша, у родни твоей, у Сусаньи Петровны, воротча самолучши. Я сам какой-то год проходил у нее. Пунашки попадали – спасу нету. Верна бабаня.
И ушел за дверь. На этот раз насовсем.
А я еще долгонько сидел на бревнышке и никак не мог сообразить: что это за штуковина такая – воротча? Почему их надо проходить у деревенских старух? Потом побежал домой делать плашки.
За ужином я извелся весь. Хотел у отца спросить про эти самые воротча, но сомневался, с какого боку подойти. Чувствовал, есть в этом какой-то подвох.
– Ты пошто худо ешь, Пашко? – поинтересовался батя, загребая ложкой свежую уху.
Ну, случай подвернулся, надо спрашивать.
– Папа, а у кого мне воротча пройти? У какой бабки?
Отец только-только откусил от хлебного ломтя, ему надо было жевать, но жевать он не начал. Какое-то время сидел с набитым ртом и с вытаращенными глазами. А мама, уже было поднесшая ложку ко рту, вдруг положила ее обратно в тарелку, задрала голову да как начала хохотать!
Глядя на смеющуюся маму, и отец вдруг прыснул. Потом себя пересилил, посерьезнел и спросил меня вполне строго:
– Тебя, Пашко, кто ето научил воротча проходить?
Но я уже знал эту напускную отцовскую суровость. Брови хмурит, а в глазах доброта...
– Сосед наш Николай Семенович. Ты же сам меня к нему послал. Он сказал, что самолучшие воротча у родни нашей – у Сусаньи Петровны. Иначе пунашки ловиться не будут и рыба клевать.
Тут плечи у отца затряслись и он побежал за дверь, на поветь. Я понял – чтобы просмеяться.
А мама открыто хохотала во весь голос. Она положила руки на стол и уперлась в них лбом, смеялась очень звонко.
Я же не понимал, чего это мои родители так развеселились. Про воротча эти я давно слыхал, знал, что проходить их надо, хотя и не догадывался, что это такое. Но теперь для меня было совершенно очевидно: штука это важная, даже необходимая в промысловом деле. Тогда почему родители к ней так несерьезно относятся?
Вскоре отец как ни в чем не бывало вернулся с повети и уселся на свое место в торце стола. Начал есть рыбу – пойманную еще зимой щуку. Мы ее много тогда привезли на санях с озера Никиткина.
И мама сказала:
– К Сусанье Петровне нельзя идти, я с ней поругалась.
– Когда эт ты успела? – округлил глаза папа. – Ты все время с ней ладишь.
– Лажу, да не всегда, оказывается, – резковато ответила мама, подбоченилась, поглядела в окно и фыркнула.
Она всегда так фыркала, когда говорила о женщинах, с которыми была не в ладах.
– Ну и в чем же вы не сошлись, кумушки? – хмуро поинтересовался отец, снимая мундир с вареной картошины.
Он страсть как любил вареную картошку с соленой рыбой. Я тоже.
– Она тебя шаляком назвала. Старушка сама, а все ей обзываться надо.
– Может, я шаляк и есть. Форменный. Может, так оно и есть. Родня – она родня и есть. Может и сказать.
Но все же в краю глаза у отца мелькнула искорка обиды, и тему он продолжил:
– Чего эт Сусанья Петровна меня костить стала? Вроде я ей ничего худого и не делал.
– Ты, Гриша, за что-то ругнул Павлу Гавриловну, вот бабушка и осердилась.
Павла Гавриловна была дочкой Сусаньи Петровны. Жила она с большим семейством в другой половине нашего дома и приходилась нам близкой родней. Но, по правде говоря, всякое бывало в наших отношениях в разные времена...
– А чего она, деинка, овец своих на нашей половине держит? Огороду разгородила. Нам самим травка нужна. У нас вон пять штук своих. Ягушка ходит суягня. Траву нашу изводит деинка. Родня – родней, а каша наша, а не ваша. – Отец посмотрел на меня с видом человека, наконец-то докопавшегося до истины, и громко хлопнул ладонями по коленам: – Вот оно что! А я думаю, чего это Павла Гавриловна на меня глазами рыскат да не разговариват. Я и матюгнул-то ее маленько всего. Так, для легкой острастки. А она, гляди-ко ты, осердилась, соседка, губу выпятила.
– Не надо бы ругаться с соседями, Гриша. Вон оно как получается, ругань одна вышла да обида. Пусть она, эта трава... Отношения дороже. А для овечек ребята вон из припольков травы наносят.
Отец крепко уважал своего дядю, женой которого и была Павла Гавриловна. Конечно, ему не хотелось никаких конфликтов, но куда теперь деваться – матюги уже вылетели из его возмущенного рта. Теперь надо все улаживать. Зря он погорячился, зря.
Он попил чаю и засобирался куда-то по делам. А мне наказал:
– Ты, Паша, насчет Сусаньи Петровны правильно все решил. Пойди к ней воротча проходить. Она, в самом деле, бабушка справная. Да и любит она тебя, я знаю... Не должна отказать. Только один не ходи, неудобно, собери ребят. Не ты один в деревне пунашочник...
На другой день в школе я собрал ватагу таких же, как я, оголтелых охотников-промысловиков из второго-третьего-четвертого классов. Все они жаждали пройти воротча, все понимали сугубую важность этого неотъемлемого от удачной охоты дела: воротча не прошел – дичь пролетит мимо тебя, зверь пройдет мимо, точно так же минует тебя и рыба.
И вот после школы я повел этот отряд искателей удачи к дому Сусаньи Петровны. Она жила в центре деревни, почти напротив здания бывшей церкви, где теперь располагался клуб.
Дом ее стоял на пригорке, и мы, как и полагается охотникам, не стали ломом туда ломиться, а остановились неподалеку, спрятались за большим костром дров, что стоял на обочине улицы, и начали подглядывать из-за него: где же объект нашего охотничьего интереса Сусанья Петровна? Дома ли она? Чем занимается?
А Сусанья Петровна была около дома. Она ходила в больших мужских резиновых сапогах, в старенькой залатанной фуфайке по закрайку огорода и собирала оттаявшие из-под снега сырые чурочки и полешки. Все эти дрова она складывала на просушку поверх кучи старых досок. Обстановка была вполне благоприятной.
Увидев такое дело, я сказал единомышленникам:
– Можно выходить.
Сам я часто дышал, мне было страшновато появление из-за поленницы на белый свет и на глаза Сусаньи Петровны. Я откровенно трусил. Так, наверно, побаивается молодой солдат в первый раз вылезать из окопа и идти в атаку на пулеметы. Но вылезать надо было, потому что ребята знали: я родня, а родне в деревне не принято отказывать. Поэтому на пулеметы я пошел первым, отряд промысловиков нерешительно плелся сзади.
Сусанья Петровна стояла возле кучи старых досок и двумя руками держала перед собой сырую чурочку, как будто играла на гармони. Увидав нас, целую ватагу человек из десяти, она изумилась и замерла с полуоткрытым ртом. Морщинистое лицо ее, немного припухлое от ветра и весеннего солнышка, сейчас порозовело, посвежело.
Уже слегка скособоченная от тяжести прожитых лет, она вдруг разогнулась, вытянулась вверх и спросила нас дружелюбно и весело:
– А куда это вы, мужики таки красивы, путь-дорогу направляете? В каку таку сторону?
Все молчали, шмыгали носами. А я вроде как за старшего, ведь это я всех сгоношил за воротчами идти. Мне и надо было начинать разговор. Сложный разговор, непонятный, но чрезвычайно важный.
И я начал:
– Мы, это, бабушка Сусанья, по делу к тебе пришли.
– Да что ты, Паша, да что вы, родненькие вы мои! – Сусанья Петровна всплеснула бы привычно руками, да чурка в руках ей мешала, вот она и поводила туда-сюда чуркой. А потом запричитала: – Да чем же я, старушка така, смогу вам помочь-то, голубочки-то вы мои? Не могу я уж боле ничего. В больших уж годочках-то стала я...
И тут я честно назвал цель нашего прихода:
– Нам бы воротча у тебя пройти, баба Сусанья.
Сусанья Петровна как стояла, так и села на старые досочки. Посидела она на них, поглядела на нас с приветливой улыбочкой и спросила вполне радушно:
– А послал-то вас кто ко мне, окаянные?
Тут уже все вступились, загалдели, видя, что дело может и выгореть:
– Вся деревня нас послала, бабушка, вся деревня. Все говорят, что у тебя воротча самы лучши.
Сусанья Петровна посидела еще маленько на досочках, поохала, но уже видно было, что притворно. Потом незлобно поругала и нас, и всю деревню: вот удумали, окаянные, изгаляются над старухой, такие-сякие...
Наконец она с кряхтеньем, но довольно бойко поднялась, оглядела нас насмешливо и приказала:
– Ну, пришли, дак и пойдем. Заходите в избу, хулиганье. Только ноги выколачивайте. Грязно, подит-ко, на улке-то теперича.
В избе Сусанья Петровна усадила нас на длинную лавку, что стояла вдоль всей левой стены. Кому лавки не досталось – заняли табуретки, а кто-то уселся прямо на пол.
– За пунашками собрались? – поинтересовалась старушка, а сама зачем-то взяла веник, стоявший у печки в углу, и положила его в правую руку.
Примерила, крепко ли сидит он у нее в руке. Было видно, что веник держался в руке крепко.
«Зачем ей веник-то? – подумалось нам всем. – Да еще такой, без листьев совсем, одни ветки голые... Если таким веником по одному месту...»
– Ну что же, детки, будут вам пунашки, – сказала Сусанья Петровна. – Хорошо наловите. У меня воротча легки.
Она подошла к двери и настежь распахнула ее, но сама перекрыла выход, встав на пороге лицом к нам. В правой руке веник, левой она подобрала подол сарафана, сколько можно было, задрала его кверху и широко расставила ноги. Между оголенных старушечьих ног образовалось что-то вроде маленьких ворот.
«Вот они какие такие воротча, – понял я. – Но теперь надо же как-то через эти воротча проходить. А как?»
– Кто первой-то будет? Давайте по очереди.
Куда мне было деваться? Я и пошел первым. Так, наверно, прыгает из самолета в ночь, в неизвестность первый десантник. Ему труднее всего. За ним – все остальные. Им легче.
Я скакнул к бабушке Сусанье, упал перед ней на карачки и так, на четвереньках, проскочил ее воротча, при этом крепко получив по заднице метелкой. Пулей вылетел из дверей на улицу. Пролетел над ступеньками. Выскочил на улицу как ошпаренный. Словно в сугробе после бани побывал: и страшно, и весело. За мной на улицу стали выскакивать другие промысловики. У всех в глазах веселый азарт. Многие почесывали свои задницы. Сусанья Петровна каждого одарила метелочкой.
Вскоре все разбежались по своим ребячьим делам, а я все стоял у крылечка, будто ждал чего-то, а чего – и сам не знал. Что-то держало меня.
Может быть, тревожила образовавшаяся трещина в отношениях между отцом и Сусаньей Петровной. Ведь мы родственники, я любил и его и ее. Кроме того, я знал, что она вместе с моей бабушкой Агафьей Павловной еще и крестила меня.
И вот Сусанья Петровна – дородная, статная, раскрасневшаяся после проведенной процедуры – выплыла из дверей на крылечко.
– О, – сказала она с отчетливым удовольствием, – Пашко, ты чего, окаянной, здесь ишшо?
– Тебя жду, бабушка Сусанья.
– Чего же в дом тогда не заходишь, дитятко?
– Да чего-то боязно.
– Лешой-то с тобой! Разве можно родни своей страшиться? Совсем ты, Пашко, стыд потерял. Срамоток-то какой! Ох, темнеченько... – Сусанья Петровна сокрушенно закачала головой, запричитала: – Вот родня дак уже родня! Срам, да и все!
– А чего это ты, бабушка Сусанья, к нам в гости не заходишь? – осторожно задал я свой первый вопрос. – И бабушка Агафья тебя давно ждет...
Тут она подбоченилась, положила кулаки на широкие бедра и прямо высказала то, что тяжестью лежало на душе:
– А как я к вам ходить буду, если твой батько – шаляк? Ты че, не знашь, че он Павле, дочке моей, наговорил?
Я, конечно, знал, что там было. Там и вправду было мало литературных слов. Но я очень хотел, чтобы они помирились, и потому пошел на военную хитрость. И нашел для этого самые правильные слова.
– Не знаю, чего уж он ей мог сказать такого... Он ведь деинку Павлу очень уважат. А че меж соседями не быват? Так ведь, бабушка Сусанья?
И тут же я выстрелил из пушки в дальнюю-дальнюю десятку. И кажется, попал.
– Кажинный вечер, когда ужинать садимся, папа спрашиват: чего это Сусанья Петровна, наша самолучшая родня, к нам в гости не захаживат? Вот бы с ней опять в петушка-та сыграть.
Половина деревни знала бесконечную бабушкину страсть: очень уж она любила картежного петушка и была в этой игре всегдашним чемпионом. Мой аргумент Сусанью Петровну прямо-таки ошеломил.
Она вздернула так и не выпавшие с годами длинные ресницы бывшей первой деревенской красавицы и дрогнувшим, помягчелым голосом спросила:
– Че, в самом деле меня вспоминат, дурак этакой?
– Вспоминат, бабушка, вспоминат. Да все добрым словом. Куда, говорит, родня самолучша пропала? А бабушка Агафья ему подпеват. Да и мама тоже.
Сусанья Петровна приоткрыла рот, грузно села на ступеньку и уставилась в одну точку.
– Вот окаянный! И надо ему было дочку мою ругать, – произнесла она задумчиво, но уже как-то вполне умиротворенно.
– А может, и не ругал он ее совсем. Может, и она не в духе была, мало ли чего ей показалось...
Бабушка Сусанья поглядела на меня весело:
– Вот ишшо заступник нашелся! Ждут там меня, поди ты как, нате-ко. Ладно, хорошо, што и сказал. – И стала меня прогонять: – Ты, Пашко, или в дом заходи, чаи будем гонять, или побегай с богом – пунашек ловить. У меня воротча ладны, много поймашь.
И я помчался по своим делам. На душе лежала радость от удачно проведенного разговора.
За ужином я опять весь извертелся. Ведь столько было событий за сегодняшний день, а отца с матерью как будто ничего не интересовало. Отец старательно хлебал уху из соленой вымоченной щуки, доставал ложкой рыбу и внимательно разглядывал приличные куски, с разных сторон их обкусывал, обсасывал кости. Они с мамой вели бесконечный разговор о хозяйстве, о корове, которая вот-вот отелится, и, скорее всего, будет не бычок, а телушка, и ее надо будет выгуливать до следующей зимы.
Я похмыкивал и разглядывал родителей с крепкой досадой: ну о чем они толкуют? О каких-то пустяках. Тут вон какие события состоялись...
– Ты, Пашко, чего как на шиле сидишь? – наконец-то заинтересовался отец.
– Дак у него же сегодны воротча были, – хмыкнула мама и заулыбалась.
– А у кого же ты их проходил? – спросил отец, как будто первый раз об этом услышал.
– Дак у Сусаньи же Петровны. Ты же сам меня к ней направил.
– К этой карге старой? Не мог я тебя к ней послать. Греховодница она, кокорина. Меня обзыват страхи божьи как!
| Далее