Огни Кузбасса 2022 г.

Андрей Убогий. Река навсегда ч. 3

XIII. ПАСТУХ
– Завтрекаете, значит? Ну-ну... Угости, что ли, блинчиком... Вот спасибочки вам!
Зажевал, зашлепал большими губами. Глаза его смотрели радостно и светло. Вот он сунул в рот остатки блина и вытер о телогрейку корявые пальцы.
– Сла-адкий... А вы откель будете сами? С Калуги? Ишь откуда заехали... А я московских третьего дня видел, на этом же месте. Только те с бабами были. Я-то откуда? А вон, с Ивановского – недалече здесь, за бугром...
Показал кнутовищем. Сморкнулся о палец.
– Давно ли пасу? А сколь себя помню, все при коровах. Ага, люблю это дело. И они, дуры, это... меня, значит, слушают... Э-эй, куда прешь, лупоглазая?! Стой, холера!
Он кричал с той нарочитой, притворною строгостью, с какой взрослые иногда разговаривают с детьми. Пегая худая корова тотчас отшатывалась прочь от обрыва. Она будто знала, что обращаются именно к ней, и виновато моргала большими глазами.
– Ишь, засранка! Это Сергеевны животина. – пастух что-то вспомнил и засмеялся. – Я ей говорю: Сергевна, да кто ж нынче за такие-то деньги пасти будет? А она чуть не плачет: нету, мол, денег-то больше... Ну и хрен с тобой, говорю, выгоняй Милку за просто так – чего ей дома одной скучать?
Вдруг он посмотрел на нас озабоченно.
– Только, случай чего, вы же, это... не говорите про то никому! Другой кто с деревни узнает – ему обидно будет...
Все интереснее было слушать, смотреть на него. Дурачок? Вроде похоже. Но это был тот редкий случай, когда человек, теряя в уме, обретает иное – то, чего лишены обычные люди. И я смотрел на пастуха почти с завистью...
– А дом-то мой, значит, сгорел. Ага, еще той весною. Ну потеха ж была! Расскажу – обхохочесся...
Пастух опустился на траву прямо там, где стоял, – подвернув под себя ногу в растоптанном кирзаче. Сел удивительно ловко, удобно – и начал рассказывать.
– Да... Митька Макеев бегить – не знаете его, нет? – дядь Саш, дядь Саш! Чего такое? Ах ты, господи! Ну, побежали... А уже крыша осела. Дыми-и-ина! И народ вокруг бегает да кричит... Петровна аж икону приволокла. Шум, гам – боже ж ты мой!
Лицо рассказчика оживленно менялось, как у пьяного или немого. Слов ему не хватало. Руками он двигал перед собою, словно надеясь, что картину пожара удастся представить без помощи
речи.
– А мне, это, аж весело стало, ей-богу... Во, думаю, страсть-то какая! Ну и сгорел, значить, дом-то...
И замолкнул, недоумевая, что о таком интересном, огромном событии больше нечего рассказать.
– Отчего загорелось-то?
– А бог е знает... Може, искра какая...
– И живешь где теперь?
– Летом по дворам ночую – ну, там, где пасу. Кормют, опять же...
– Ну, а зимой?
– А в Износки ухожу. При котельной пристроился там. А что, тепло, хорошо! Так-то вот уголь насыпан, – он показал рукою, – а так-то вот, доской отгородясь, я и сплю... Эй, эй, да куда же вы претесь-то, гос-споди!
Он легко вскочил, побежал к стаду. Отогнав от обрыва скотину, вернулся.
– А жена у тебя есть?
– Че? Жена? Да была...
– А теперь где?
– Кто ж е знает... Ушла!
– Давно?
– Ага, позапрошлым летом. Я мало с ней жил, меньше года. Нюркою звали, вроде коровы...
Пастух улыбнулся. На губастом его лице проступило что-то совсем уже детское. Сощурясь, он посмотрел на солнце и на дымящийся луг.
– Да ну ее, эту жену! С ней морока одна...
Он счастливо вздохнул, потянулся.
– Ну ладно, пойду! – пастух улыбнулся нам напоследок, шмыгнул носом, утерся тылом ладони. – А блинец-то был вку-усный! Ну, бывайте...
И он пошел прочь по лугу, по мокрой сверкающей траве. Он уходил от нас нестесненной походкой человека, которому хорошо везде и со всеми. Солнце ярко его освещало. Я долго смотрел ему в спину. «Пастух перед Господом...» – вдруг подумалось отчего-то. Казалось, мир его отпустил – то ли за ненадобностью, то ли за какие-то особенные заслуги, мир снял с него цепи долга, семьи, обязательств перед людьми, и мы сейчас видели перед собой совершенно свободного и совершенно счастливого человека...
Пастух уже скрылся из глаз, и порой слышалось только звонкое щелканье его кнута. На росистой, седой траве темнели полосы от прошедшего стада и нежно дымились, чернели коровьи лепешки...

XIV. ВРЕМЯ РЕКИ
Идем по утренней дымной, мохнатой от тумана реке. Мальки порой веером рассыпаются от взмаха весла. Иногда удар большой рыбы раздается поодаль. Под обрывами еще зябкое утро, а на плесах, на солнце уже настоящий, вполне укрепившийся день. Легкая трубка весла с сухим шорохом проворачивается в руках. Врезаясь в темную воду, лопасть утаскивает за собой плоский зыблющийся пузырь воздуха. Порою перо весла даже из-под воды ловит солнечный свет – и сумрачно вспыхивает в глубине. А в воздухе мокрая лопасть загорается так, что становится больно глазам. Жидкий солнечный блеск непрерывно стекает с нее – и в воду летит дробь сверкающих капель.
Гребля есть род медитации. Скользит река мимо обрывов и береговых кустов, скользим мы, обгоняя речную воду, – и в этом двойном, обгоняющем себя движении возникает вдруг чувство полета...
По мере движения в лодке мимо недвижных, но непрерывно меняющихся берегов что-то странное происходило со временем – даже не просто с твоим восприятием времени, а со временем как таковым. Ты понимал, что сама река, по которой вы шли, была временем, а время приобретало облик реки.
Утром, тотчас после отплытия, оно разливалось огромным, прозрачным, недвижимым плесом. Кажется, мы толкнулись от берега давным-давно и долго шли, раскрывая перед собою один речной поворот за другим, – виды реки открывались нам, словно просторные комнаты, – и миновали деревню с топящейся баней и двух рыбаков на мостках (старика и мальчишку), потом вошли в тень обрыва, где нам сразу стало тревожно и зябко, потом снова вылетели на солнце, и лопасти весел, слепя, заблистали над гладью реки, потом увидели серую цаплю, что грузно поднялась из камышей и полетела вниз по реке (мы не раз потревожим, поднимем ее за сегодняшний день), потом худая лиса выскочила на обрыв и пару секунд удивленно смотрела на нашу байдарку, потом ветер ударил навстречу, поднялась волна и нам пришлось подналечь на весла, проталкивая лодку сквозь брызги и ветреный блеск, потом, за поворотом, все стихло, и вновь засияла стеклянная гладь, по которой бежали воронки маленьких водоворотов, – словом, казалось, что целая жизнь была прожита нами с момента отплытия. Но, посмотрев на часы, ты увидел, что на воду вы встали всего восемь минут назад. И часы не остановились, они шли исправно; дело было в самом времени – в том, как оно никуда не спешило с утра.
Потом время исподволь оживало. Словно щепка перед плотиной: долго какая-то сонная, незаметно, помалу смещается к водосбросу, скользит все быстрее и скоро – не успеешь моргнуть! – нырнув, исчезает в кипящей пене. Так и время: недвижно-прозрачное утром, оно вдруг оживает и тащит нас к некой, покуда незримой черте водосброса...
Порою казалось: движение времени совпадает с гребками, с их размеренным и упорным нажимом. И ты словно можешь им управлять: то ускоряя гребки и разгоняя байдарку до пенного буруна у форштевня, то, положив весло на борта, замедляя движение лодки и времени до дремотного, медитативного сплава, совпадавшего с оцепенелым движеньем реки.
Или время скользило, как вода за бортом: то сонно, то быстро, то бурно, то медленно, то поднимаясь, то опадая? Или время кружилось, как коршун вон там, наверху, в синеве, среди белых облачных перьев? Коршун словно мотал пряжу времени: он старался, чтобы незримая нить между нами и небом не провисала, – и круг за кругом перематывал время земное на время небесное...
В полдень, в самое пекло, время опять замедлялось. Пыльный ветер дул встречь. Брезент лодки высох и горячо шелестел под ладонями. Байдарка шла медленно, сонно: казалось, вот-вот она встанет посередине реки. Грести не хотелось: зной делал бессмысленным любое усилие. И само время как будто спеклось, загустело: такому густому и сонному, ему лень было двигаться, течь – и пора было остановиться. В самом деле, ведь мир уж достиг той полуденной точки, к которой стремился, и понукания времени больше были ему не нужны.
Какая-то сонная оторопь полноты и избытка лежала на всем: на слепящей воде, на поникших кустах лозняка, на полузатопленной плоскодонке, на лохматой собаке, рухнувшей в изнеможении возле воды (она часто дышала, вывалив красный язык), и на овцах, которые, словно серые камни, недвижно лежали на пыльной траве косогора...
Да что говорить, если время в полуденной дреме могло даже двинуться вспять – увлекая тебя, задремавшего в жидкой тени ивняка, в отдаленное прошлое? Там, в глубине забытья, ты стремительно вдруг начинал молодеть, продвигаясь от зрелости к детству... Там тоже вечный был полдень, и жаркий ветер высушивал пот, и трава холодила босые ноги, а ступени крыльца были сухи, горячи. Ведро в сенцах было прикрыто мокрой фанеркой, на ней стояла зеленая кружка с пооббитой эмалью. Сдвинув фанерку, зачерпывал воду – и прохлада глоток за глотком наполняла тебя... Затем выбегал на крыльцо и видел накатанную дорогу и нижние огороды с оранжевыми шарами тыкв по межам, видел речку, блеснувшую за ракитами, – видел детский, счастливый и полный, забывший о времени мир...
Но ждала и расплата за сон, за то, что ты посмел ускользнуть – пусть на время – из-под его, времени, власти. Просыпался внезапно, в поту, с тяжелой, угарною головой. Пока спал, тень от куста сместилась и ты оказался на самом припеке. Садился, ошалело таращил глаза – а все вокруг было как на фотографическом негативе. Ты сидел на черном песке, перед тобой была черная гладь реки – и сотни сияющих точек куда-то скользили по аспидно-черному небу... Постаревший, разбитый, ты долго сидел оглушенный, не в силах собрать отчужденное тело. Кровь часто, натужно отстукивала в ушах: твое время бежало стремительно, будто спеша наверстать то, что оно упустило...
К вечеру зной уходил. Над миром будто приподымали огромную давящую плиту: дышать, смотреть, говорить становилось легче. И лодка бежала легко.
Шли под высоким обрывистым берегом. Красноватая глина обрыва была ноздреватой от гнезд. Ласточки-береговушки вились над лодкой. Они то зависали, щебеча и дрожа, перед норками, то исчезали в них, то выпадали одна за другою обратно в воздух. Что-то игрушечно-легкое было в их щебетании и скользящем полете: ласточки будто не проживали, в заботах и хлопотах, свою птичью жизнь, а танцевали ее...
Солнце садилось за лугом. Его огненный диск так быстро тонул за чертой горизонта, что делалось страшно: как же мы будем без солнца? Времени дня оставалось так мало и оно утекало так быстро, что ты торопился запомнить все то, что тебя окружает: обрыв, реку, ласточек – как перед самой последней разлукой...

XV. НЕПОГОДА
Лишь ненадолго дождь притихал, но зато нарастал встречный ветер, морщил реку и почти останавливал лодку. Мы плыли уже неделю, погруженные в эти дожди, как в проклятье, и ни просвета, ни клочка синевы не видели над собою. Ночи в холодной сырости не позволяли отдохнуть; мы уже с утра ощущали усталость и гребли в состоянии непрерывного, плохо скрытого раздражения.
Река, изрытая оспинами дождя, казалась мелкой и скучной. Тяжелые мокрые заросли ивняка раскачивались под ветром, как клочья свалявшейся шерсти. Когда дождь припускал, его шум, словно вата, закладывал уши и берега сразу же отдалялись от нас, теряясь за мутной завесой. Оставалось лишь то, что было перед глазами: брезентовый нос байдарки, свисающий в воду чальный конец и темные волны, бьющиеся о форштевень. Они нахлестывали на лодку и, разделяясь надвое, опадали обратно в рябое тело реки. Под порывами ветра листья кувшинок в затонах словно вспрыгивали, становясь на ребро.
За излукой реки на кочковатом лугу паслось стадо десятка в полтора тощих коров. Пастух стоял на пригорке спиною к реке, темный набрякший подол его плащ-палатки лежал на
траве.
– Эй, земляк! – крикнул я. – Деревня поблизости есть?
Пастух обернулся, покачиваясь, и мы увидели, что он совершенно пьян.
– А? – переспросил он, глупо улыбаясь и не понимая вопроса.
– Деревня, говорю, есть рядом?
– Чего? – пастух пошатнулся и чуть не упал.
– Ничего! Коров не пропей...
Последнюю картошку мы доели вчера – надо было пополнить запасы. Дважды заходили в деревни, хотели купить – но молодую копать еще не начинали, а из старых запасов хозяева не соглашались продать.
Скоро на левом берегу показалась деревня. По косогору лежали огромные ледниковые валуны, а выше по берегу прилепилось несколько неказистых домишек.
– Ну что, схожу насчет картошки?
– Сходи, – закашлявшись, отозвался товарищ. – Только ведь не дадут все равно...
Он остался в лодке, а я зашагал по скользкой тропинке меж валунов. В деревне топилось два дома. Растрепанный, будто растерянный, дым опускался от крыш к земле, висел серыми клочьями над косогором и пах горько и холодно, как на пожарище.
У крайнего дома большеголовый, нескладный мальчишка – босой, но в яркой оранжевой куртке – копошился в грязи. Его вид уже издалека пробуждал в душе странное беспокойство. Подойдя ближе, я понял, в чем дело: это был дауник. Большая голова на жирной короткой шее и маленькие заплывшие глазки производили жутковатое впечатление. Возраст бедняги было трудно определить: ему могло быть и семь, и пятнадцать, и двадцать лет. Дауник, мыча, с увлечением строил что-то в грязи – руками рыл ямки и складывал кучки – и даже не замечал дождя в азарте своей жутковатой работы.
Обойдя его стороной – отчего-то боясь, как бы он не заметил меня, – я подошел к дому, в котором топилась печь. Через редкий забор увидел хозяйку: худая женщина в синем халате, в калошах на босу ногу подметала крыльцо. Веник из прутьев скреб по грязным доскам, только размазывая глину.
Я постучал о калитку:
– День добрый!
Хозяйка вздрогнула и испуганно обернулась:
– Чего надо?
– Да я насчет картошки... Полведерочка не найдется?
Мой ли вид, диковатый, небритый, так ее напугал, или и вправду картошки в доме не оставалось, но она так замахала руками и запричитала, как будто я предложил ей продать не картошку, а душу.
– Ой-ой, что ты! Какая картошка, Господь с тобою! Иди, иди, парень, отсюда, не до тебя сейчас...
Когда я вернулся к байдарке, Виталий все понял без слов.
– Что, пусто? Ну, я ж говорил...
Мы толкнулись от берега, и течение медленно потянуло байдарку. Дождь глухо стучал в брезент. Было холодно, мокро, грести не хотелось. Казалось, что с каждым нашим гребком погода делается хуже, словно мы заплывали все глубже в ненастье. Ветер ударил так сильно, что волны реки сровнялись, разбившись в мелкую рябь. Дождь припустил снова. Мы гребли молча и остервенело, злые и на самих себя, и на целый мир.
Дело клонилось к вечеру, незаметно смеркалось. Видимо, лагерь придется опять разбивать под дождем.
– Ну что, к берегу?
– Давай. Вон там, слева, вроде можно причалить.
Байдарка, развернувшись к струе правым бортом и закачавшись, тяжело вышла со стрежня в прибрежный затон, пересекла полосу мутной воды у береговой кромки и стукнулась килем о дно. Вылезая, я неосторожно схватился за нависшую ивняковую ветку – и целый водопад обрушился в лодку.
Костер не горел, хоть убейся. Влажные прутья лишь корчились и шипели. Снова и снова с тупым упорством я подносил огонек к растопке (скоро трава вокруг была усыпана черно-белыми огарками спичек), но огонь так и не занимался. Отстранив меня, за дело взялся Виталий – и тоже безуспешно. Похоже, опять нам предстояла ночь без костра...
Вдруг послышались голоса и шаги. Из-за берез вышли двое парней в сапогах и штормовках. Похоже, тоже туристы.
– День добг’ый!
Один, коренастый, картавый, с черной бородкой, протянул руку мне, затем Виталию. Его спутник был высоким, худым; красная ленточка прихватывала на лбу его светлые длинные волосы.
– Да уж какой он там добрый... – отозвался я мрачно.
– Мы-то, собственно, что пг’ишли: может, вам помощь нужна? – Бородач обежал глазами поляну, увидел обгорелые спички, разбросанные по траве, и понимающе улыбнулся: – Вот видишь, Семен, я же говог’ил: им сухие дг’ова пг’игодятся!
Молчаливый Семен вынул из-под брезентухи два пахучих сосновых полешка:
– Держите!
Мы аж растерялись.
– Ну, это... Может, спиртику тогда, по глоточку? – мой товарищ впервые за день посветлел лицом и улыбнулся.
– Это можно... Только костер разведите сначала.
Сухие смолистые щепки занимались жадно и жарко. Сырые дрова стояли над ними шалашиком и подсыхали.
– Вы откуда, ребят? – спросил я гостей.
– Москвичи. А вы?
– Калужане. Идете от Знаменки?
– Нет, от Всходов.
Товарищ тем временем достал фляжку, две кружки, стаканчик. Разлил спирт; мне досталось пить из фляжного колпачка.
– Ну что, за погоду?
– Да, и за встречу. Спасибо, ребята...
Выпили. В груди потеплело. Дождь сразу как-то перестал быть заметен.
– Ну, мы пошли: наши там ужин готовят, – будто оправдываясь, сказал белобрысый Семен. – Вы приходите попозже, у нас и гитара с собой...
Они уходили по тропе меж березами, переговариваясь и негромко смеясь. У высоко полыхающего костра уже было жарко стоять, а дождь над огнем на лету испарялся. Глянув на запад, над серой рекой и над лесом, я увидел, что в облачном небе прорезалась тонкая щель. Она была розовой, нежной – и тяжелые тучи вокруг чуть заметно румянились.
– Гляди-ка, – показал я Виталию на небесный просвет.
– Ишь ты, и впрямь расчищает! Может, завтра под солнцем плыть будем?
XVI. ЗНОЙ
Полдень, истома жары... Солнце недвижно зависло в зените, и небо вокруг него серое, словно вся его утренняя синева прогорела. Плывем то в безветрии, то налетит вдруг горячий порыв, сорвет с берега облако пыли и понесет его по-над рекою и лодкой. И снова безветрие, обморок зноя...
Река горячо блестит, плавится – и кажется пополневшей от этого блеска. Лопасти весел с каждым гребком словно выхватывают из реки сгусток солнца. Быстрая светлая рябь бежит по кустам ивняка, по лопастям весел и даже – ты чувствуешь это – по козырьку твоей шапочки снизу.
Несмолкающий звон висит над рекой, над ее берегами: это кузнечики пилят в траве над обрывом да зудят овода, мелькая над лодкой. В висках толкается загустевшая, вязкая кровь.
Вдруг пот потечет по лицу – тебя будто облили, а потом он просохнет и на лбу и щеках остается налет мелкой соли. Зной снова и снова словно стискивает тебя, выжимая из тела остатки влаги, – и ты обретаешь небывалую ранее сухость и твердость. И еще что-то вечное, ветхозаветное нес этот зной: вдруг мерещились прокаленные камни пустыни, акриды, овечьи отары, сухие колодцы и странники в рубище...
Река ли сделалась шире, или это влияние зноя – но движение лодки теперь почти незаметно. Кажется, она завязла в густом раскалившемся полдне. Вот медленно-медленно наплывает отмель и стадо коров. Коровы стоят по грудь в жидком, струящемся блеске. Слышны редкие шумные вздохи, хлопанье мокрых хвостов по бокам. Проходим так близко, что рукой бы, кажется, дотянулся и потрогал коровьи добрые морды. Глаза у животных печальны и густо облеплены оводами. Когда же коровы вздыхают, двойные ямки выдуваются в воде перед их ноздрями.
Овода замечают и нас, проплывающих мимо. Стадо уже позади, но над лодкой вьется и вьется, гудя басовито, их злобная туча... В оводах столько злобной отваги, что даже дремота зноя ненадолго нас оставляет. Начинается настоящая битва, которая будет длиться, ты знаешь, до последнего вражеского бойца. Овода безоглядно, бесстрашно кидаются, липнут на потное тело и жалят коротко, зло! Сильно шлепнешь ладонью – серое тельце аж хрустнет под пальцами, но овода так живучи, что способны выдерживать и не такие удары. Вон смотри: упав на воду, прибитый тобою овод сначала закружился, окружая себя двумя веерами ряби, но снова взлетел!
Наконец битва стихла. Большинство врагов перебито, но и мы поизранены: на спине, животе, на плечах вздулись зудящие волдыри. Снова не то плывем, не то тонем в мерном качании, звоне, дурмане. Берега просторны, пусты. Как раз начали убирать хлеба, и рокот комбайнов доносится то с одного, то с другого берега. Видно, как кобчики, трепеща, зависают над свежим жнивьем: полевки, их пища, теперь стали много заметнее.
Словно уже не река, а густая, тягучая лава жары движется меж берегов, увлекая тебя... Скоро, кажется, ты и совсем пропадешь под неярким, невзрачным, но беспощадно жарящим солнцем.
Самое время купаться. Кладешь вдоль борта весло и снимаешь трусы. Привстав и балансируя, осторожно ложишься на нос байдарки. Горячий брезент шуршит под тобой. Лодка опасно кренится, когда ты – ногами вперед – погружаешься в воду.
Мгновенно тебя обнимает прохлада и сумрак... Скользишь в глубину, в безопорную тьму, потом замедляешься и начинаешь всплывать. И, почти задохнувшись, врываешься снова в сверкающий, радужный мир!
Темное долгое тело байдарки медленно проплывает перед тобой.
– Ну как водичка?
– Что надо!
Распластавшись, ты скользил вслед за лодкой. Перед лицом колебалась, ходила вверх-вниз стеклянная гладь реки. Солнце, в ней отражаясь, слепило. Иногда опускал лицо в реку и парил в зеленоватой, просвеченной солнцем водяной толще, в ее играющем бликами сумраке. Вдруг становилось темно, и ты настороженно вскидывал голову: тень обрыва тебя накрывала...
Скользил вдоль отечной синеющей глины. Обрыв местами был влажен, сочился. Река подмывала, точила его: вдруг прямо перед тобою булькнула в воду рыхлая черная глыба. Явственным холодом тянуло от влажного среза земли. Выходы яркой охряной глины проступали там-сям. Вверху щебетали, мелькали ласточки-береговушки.
Здесь плыл настороженно и осторожно: мощь реки под обрывом всегда по-особенному волновала. Крутились водовороты. Вот река, зашумев, потекла вдруг навстречу, против самой же себя – и ты с трудом выгребал из клубка перепутанных струй...
Обрыв миновал – река выносила тебя вновь на солнце. Было радостно снова увидеть его ослепительный блеск. Когда плыл, берега отдалялись, а небо зато становилось огромным: прогнувшись, как парус, оно словно с трудом накрывало своим натянувшимся куполом весь обильный, омытый водою, ликующий мир...
Ты мог бы, наверное, плыть бесконечно. Сегодняшний день что-то странное сделал с тобой: сначала тебя прокалил огонь солнца, а затем освежила прохладная влага реки. Словно слиток металла в огромной печи, ты сначала был досуха выжжен и прокален, покрыт смуглой коростой загара – а затем брошен в воду! Окалина тут же отмокла, отпала – и тот телесный остаток, что сохранился в тебе, был уже словно какого-то высшего качества. Да, таким новым и сильным, как в этот сияющий день, ты раньше не был!
Байдарка с Виталием, намного тебя обогнавшая, причалила на отмели впереди. Ты вдруг вспоминал, что не один, что товарищу тоже хочется искупаться. Перебивая струю поперек, начинал грести к берегу. Сразу чувствовал мощь реки: течение грубо и равнодушно сносило тебя... Задевал вдруг коленом за что-то – и нащупывал неожиданно близкое дно. Поднимался, шатаясь. Голова чуть кружилась; дно под ногами казалось нетвердым.
Шел, взбивая ногами мелкую воду. Впереди летел веер сверкающих брызг. Чувство, что ты стал другим, еще усилилось: ты, например, с удивлением, сам их не узнавая, видел свои потоньшавшие мокрые бедра. Вдруг мелькала диковатая мысль, что и товарищ может тебя не узнать.
Виталий, раскинувшийся на песке, поднимал голову на твои шаги:
– Ну наконец-то! Уж я решил, до Юхнова поплывешь...
«Нет, все же узнал...» – думал ты с облегчением, но и с какою-то мимолетной досадой...

XVII. ГРОЗА
Свет дня, окружавший плывущую лодку, неуловимо менялся. В нем появлялась пронзительность, яркость – и напряженная грусть. Звуки делались резки, отчетливы и одиноки. Ведро звякало где-то в деревне на высоком, сеном пахнущем берегу. Тоскливо мычала корова. Лаяла собачонка, и ее лай вдруг срывался в испуганное подвывание.
Духота все сильнее давила. Ласточки жались к воде, будто густеющий воздух был уже слишком плотен, непробиваем для них.
Ты оглядывался – и обмирал: густая, лиловая, страшная тьма нагоняла лодку. Синего, чистого неба оставалось все меньше. И солнце, будто зная о наползающей темноте, торопилось что-то последнее, важное высказать своим ярким, надрывным и горестным светом.
Лобастый, высокий край надвигавшейся тучи был словно окутан дымом: седые лохматые клочья клубились на фоне чернильной горы. Что-то древнее, дикое нас под себя подминало. Тьма, поглощавшая свет, возвращала все к изначальному хаосу: синее небо свивалось, как свиток, перед напором густой темноты...
Душа наполнялась восторгом и ужасом. Весь мир словно падал ничком, обмирал. Уже не было слышно ни птиц, ни собак, ни стона коров в деревне. Кусты лозняка поникли в безветрии. Река неслась мимо них неслышно, угрюмо и мощно. Что-то общее было в потемневшей, свинцовой реке и в той тьме, что громоздилась над нею. Посреди тишины лишь родничок заливался, булькал в кустах: беззаботный и звонкий говор его был сейчас странен, как смех сумасшедшего...
Вот что-то сдвинулось туго в чернильном напрягшемся небе – потом заскрипело и вдруг покатилось, гремя, нарастая, пугая... Над лодкою грохот, как глыба, стремительно вырос – мы даже зажмурились – и разорвался сухим, оглушительным кашлем. Казалось, что-то посыпалось нам на головы: то ли дождь, то ли обломки неба?
Молния, белая и бесшумная, выпрыгнула из реки в нависшее черное небо. Что-то в нем зашипело – и вдруг ударило с яростным треском! Вот еще один сполох метнулся из черной реки к черной туче – и следом громко рвануло, рассыпалось, загрохотало...
Грохотало и сверкало теперь беспрерывно. Туча словно терлась о землю отвисшим брюхом – и от этого сыпались искры. Мы сидели как под обвалом – ни живы ни мертвы. Швы молний соединяли реку и небо то сзади нас, то совсем рядом с лодкой, то далеко впереди. Нам бы, конечно, причалить – но мы словно умом помутились от грохота. Положив весла поперек лодки, втянув головы в плечи, мы сплавлялись, покорно отдавшись стихиям...
Гроза свирепела – но било, сверкало пока всухую. Небо с треском рвалось, расползалось по невидимым швам. Река полыхала сумрачным красным огнем, отражая сверкание молний. Этот надрывный, сухой кашель грома и блеск молний были мучительны. Скорее бы, думалось, дождь!
...Ливень рухнул внезапно. Лодка вмиг оказалась посреди белого, ровного шума. Тяжелые капли замолотили по голове, по рукам, зазвенели по веслам. Брезент лодки набряк, потемнел. Байдарка осела и потяжелела, быстро налившись водою.
Берегов было не разглядеть, лишь нечетко мерещилось что-то размытое за пеленою дождя. Река из гладкой сделалась рыхлой, словно вспаханной ливнем. Капли дождя ударяли в нее, отскакивали – и вся поверхность реки была покрыта россыпью круглых катавшихся зерен. Ливень накатывал волнами: то чуть слабел, то вновь нарастал, загораживал все мутной шумной стеной. Белый дым брызг стлался по темной изрытой воде.
Гроза еще била, но что-то уже отпустило, ослабло в напрягшемся мире. У тебя словно камень упал с души: казалось, что адское черное небо нам поначалу что-то иное готовило, угрожало немыслимой карой, но, слава богу, все только дождем обошлось...
Ты хватал весло и начинал торопливо грести. Напористая, тугая работа дождя будто тебя подгоняла. Погруженный в кипящую смесь похолодавшего воздуха и воды, ты был лихорадочно весел и теперь ничего не боялся. Меж рекою и небом осталась лишь узкая, ливнем залитая щель, а ты, насквозь мокрый, но странно живой и веселый, греб и греб среди этого хаоса, грохота и остервененья грозы...
Сколько мы плыли под ливнем, в глухом рокотании грома? Кажется, долго. Река окрасилась у берегов желтой глинистой мутью. Ракиты были измяты, всклокочены ливнем, с их вяло отвисших, наизнанку вывернутых листьев лилась вода. Ручьи, пенясь, бежали в каменистых разломах правого берега.
Гроза уходила. Молнии вспыхивали теперь далеко, и глухие раскаты грома уже едва доносились до нас. Полоса чистой, сияющей синевы засветилась на краю неба.
Дождь перестал как-то вдруг. Поверхность реки вмиг разгладилась. Лишь с нависших кустов и деревьев еще сыпались частые капли. Гладь реки теперь вся дымилась. Пар валил и от лодки, и от наших плеч и голов, и от черно-белых коров на лугу, которые равнодушно – словно и не заметив грозы – с хрустом срывали дымящуюся отаву.
Вдруг просунулось в тучах и ярко ударило солнце! Все мигом ожило и зашевелилось. Побежали круги от рыб, всплывавших со дна и хватавших плывущий мусор. Кулички, качаясь на тонких ножках, засеменили по отмели. Петух заорал вдалеке, радуясь солнцу, как на восходе. Босоногая девочка, оскользаясь на грязной тропе и смеясь, бежала к мосткам.
И скоро одна лишь река несла в себе память ненастья: она пополнела и замутилась. Ветки, листья, лохмотья травы еще долго плыли, крутились по ней вокруг нашей лодки...
2022 г