— Ты что, голубой?
Сквозь сон вяло ответил: "Хуже — желто-голубой".
Что-то давило тело. Очнувшись увидел, как рука лежащей рядом, пыталась обнять его. Время без памяти окончилось. После удара электротоком Мишаня вспомнил все: и лабораторию, и последний день в стенах института, и голые тела в спальной комнате, и костер в лесу. И только печальные глаза ребенка, наполненные до краев слезами, которые проливались на его лицо, существовали вне про странства и времени.
Серый рассвет сочился сквозь дыру в крыше. Серые мысли тол кались в тупиках мозговых извилин.
Было холодно.
Дрожь ломала тело. Открыв глаза, он увидел пепел обгоревшего костра, лесную поляну и цветы странной красоты, лежащие под го ловой. А голову разрывала боль, плавила затылок и, казалось, в этом мире существовала только она — боль!
Но с кромки рассвета сорвалась трель незнакомой птицы. Ложи лись в пролеты просек косые лучи восходящего солнца. На жухлой траве искрились белые кристаллы первого заморозка.
Вчерашний праздник для души окончился утренней трагедией для тела. Брошенный в незнакомом лесу, на пепелище прошлого, он мучительно сопереживал тусклое время.
Жить необходимо. Мишаня поднялся и, пошатываясь, двинулся в никуда.
Этим маршрутом он вышел на огромную мусорку. Тысячи чер ных птиц вращались юлой над дымящими отходами. Мерзкий запах разложения чередовался со сладостным запахом агонии и смерти.
По траншее, напоминающей окна, где с бруствера свисали скром ные вещи нашей неухоженной жизни, а под ногами прогибался пла стик, бумага и ветошь,— попал в бункер, крытый рубероидом, целло фаном и мешковиной.
В сумраке теплился костерок в каменном очаге.
Грязные, заросшие, исполосованные шрамами лица, как четки, нанизанные на нить нищеты, двигались, толкаясь, злобно матерились.
Появление Мишани общество восприняло как угрозу, или как вызов их цивилизации, рожденной на развалинах нашей.
Старший группы молча врубил по голове пришельца черенком от лопаты. Когда сознание покинуло тело призрачным дымком через разорванное ухо и застыла дорожка крови в уголке рта, народ суетливо и беззлобно месил его ногами до усталости. Потом выб росил в яму. Уродливый горбун покрыл его обрывками предвыбор ных плакатов.
Столбики света из дырок в крыше предвещали рассвет.
Существо храпело на его груди, дыша в лицо перегаром, гнилью и чем-то еще, отвратительным, но не имеющим определения.
Только сейчас вспомнил, как пришел в сознание на свалке, как в осколке зеркала увидел кровавую лепешку вместо лица. И руки, вот эти руки, лежащие на его груди, нежно втирали какую-то мазь.
И существо, лежащее рядом, причитало над ним, как над тяжело больным ребенком. Кормило из ложечки и поило из рта.
Шли недели, а, возможно, и месяцы. Он окреп и ползал по норе, завешанной рваными флагами союзных республик.
Пошел первый снег. Над горячим полом свалки он таял высоко, и капли влаги скользили по лицу, струились по щекам, смешиваясь со слезами.
Существо имело имя, и он вспомнил его. Вспомнил и удивился — Снежана.
В один из дней Снежана вырвала у лидера новой цивилизации для него богатую мусорку и место для ночевки в трансформатор ной будке. Только сейчас пришло смутное понятие того, что он обязан ей жизнью.
Мутный свет коснулся женского лица, очертил профиль, подсве тил высокий лоб и обожженные жизнью губы.
Мишаня вспомнил череду таких лиц — Конестабиле или дель Грандука или той, которая в зелени, или... да, возможно, она самая высокая и светлая. Не хватало одной детали — младенца на руках.
Взамен его — заросший, грязный, оборванный мужик, с которым случилась очередная трагедия, возвратилась память.
Он целовал глаза и губы прекрасной женщины. Нежность пере полняла душу. Нахлынула и залила все пространство, обгаженного птицами и крысами чердака. Яркий свет поглощал темноту. Начинал ся новый день.
Мишаня вытащил из кармана газету и начал читать: "Знание всей последовательности генома помогли бы нам уточнить важные груп пы генов и их родство с человеческим геномом.
Я иногда использую метафору.
То, что мы сейчас имеем, - похоже на пьесу. Но мы должны написать сценарий и это - главное. Хочу отметить, что в этом уча ствовали ученые всего мира. Но проблему, опережая меня, решил Михаил Михаилов. Молодой и необычайно талантливый ученый про павший без вести год тому.
Отмечая его достижения в Нобелевской лекции, сожалею, что Королевский Каролинский медико-хирургический институт выбрал только меня".
Мишаня улыбнулся.
Хотелось кричать, срывая чердак дома и открывая небо над убогим городишком.
— Это я, Михаил Михайлов, лауреат Нобелевской премии.
Рядом спала женщина, которую звали Снежана, и будить ее было бы грешно.
Над страной подымалось холодное солнце.
В подъездах заныли двери, раздался собачий лай. Мишаня вздрог нул и протер глаза.
Утро!
Пора на мусорку.
22.10.2002 г.
Примечания:
1. В повести использованы цитаты из работлауреата Нобелевской премии по медицине, Поле Нюрса.
2. В тексте использована цитата из произведения Карла Ясперса "Смысл и назначение истории".
3. Кроссинговер - дословно перекрест - процесс присое динения инородного фрагмента ДНК к хромосоме нового хо зяина. К. Вилли Биология".
Зимние гнездовья
Туман...
Свежий снег.
Запах хвои.
Шум воды на перекатах.
Кружит снег.
Дурманит голову запах хвои.
Свирелью звучит вода в теснине каменной трубы.
Туман.
Время утеряно и утеряны все ориентиры.
Одинокий автобус на ощупь пробирается во мгле. Серое пят нышко среди гор. У высоких елей на крыльях лап оплавленный туманом снег.
Иногда в просвете мелькают черные стены рубленых церквей, пропитанных туманом столетий и снова — пелена за пеленой, накат за накатом, волна за волной.
Вертится спираль дороги и качается маятник дня. Кто вспом нит — что за спиной, кто загадает — что впереди? Только белесые клочья тумана да капля за каплей по горизонту стекала.
В поселке без названия из тумана вынырнул угол дома кирпич ного или деревянного. Суть не в этом, суть в тех людях, которые внутри. Кто скажет, кто они сегодня и кто — завтра? Только угол дома да сухие цветы под шапкой мокрого снега.
У каждого своя судьба. И в этом дне связующим звеном между прошлым и будущим остаются — чистый снег, белый туман, запах елей и мелодия воды на перекатах времени.
— Вам плохо? — Это трясет плечо соседка по автобусу.— Вы бледны и что-то кричали во сне.
Кружилась голова, тошнота теснилась в горле.
— Спасибо,— ответил я,— укачало в ржавой коробке.
— А вы умойте лицо снегом, полегчает,— посоветовала женщина. Автобус проваливался в белые озера, тонул в глубине и выныри вал сквозь промоины среди серых стволов и зеленого лапника.
Жизнь уходила, сочились годы, как песок между пальцами. Блек ли закаты, и ветер раздувал огни рассветов. Казалось, что лучше там — за горизонтом, а оно было тут, в реальном времени, которым мы дышали, в котором жили. Тут нас любили и ненавидели.
Мы пытались забыть прошлое, но прошлое становилось нашим будущим.
Ибо приходит время, когда на этой земле остается все меньше и меньше дел, и тогда мы обращаемся к памяти и начинаем жить прошлым, понимая, насколько прекрасны были те минуты и дни, насколько наивны были наши мысли и чувства. Как светлы были лица знакомых и друзей. Как чисты были наши помыслы.
Сквозь туман в голове и мрак в душе прорастают нежные побеги потерянных зерен на поле поспешной жатвы. Карабкаясь по жизни, мы ищем в прошлом зацепки, чтобы удер жаться на гладкой стене грядущего времени.
Зима. 17.25. 2002 год.
Яблонецкий перевал, гостиница "Беркут".
Темнеет.
Отказавшись от дальнейшей поездки, поднялся по обледеневшим камням лестницы к провалу гостиничной двери. Она неуютно скрип нула, но открылась. Холл освещала тусклая лампочка, затянутая пау тиной. В глиняных расписных тарелках, служивших плафонами, чернели битые электропатроны. Дерюжка с незамысловатым орнаментом зас тилала продавленный диван. Мусор по углам и покрытые пылью стекла на окнах.
— Дежурная! — крикнул я.
В ответ эхо — урная,... урна,., ур... и тишина.
На втором этаже — тишина. На третьем — полная.
Приоткрыта дверь в ресторан. В темноте пространство огромно го помещения сжалось до узкой дорожки к витой лестнице по центру.
По ней опустился в кафе и там у стойки увидел женщину не-определенного возраста. За спиной в треснутом зеркале отража лись бутылки со спиртным. На подносе черствели бутерброды.
— Що пан хоче, та кого вш гукае? Невже добродій не бачить, що навколо пусто. Ми зимою не працюемо, та літом теж мало хто заходить. На морозі потрощились труби. Ні води, ні тепла. — И она устало махнула рукой.
Я ответил, что хочу переночевать и, если возможно, — покушать. Ибо завтра снова дорога.
— То пане неможливо,— грустно ответила женщина. — Замер знете зовам, а Тети — ось все, що залишилось.
И она кивнула в сторону алюминиевого подноса, где на черствых кусках хлеба неуютно застыли колбасные обрезки.
— Якщо не бажаете оту бурду,— и она показала на витрину,— то є келих файного домашнього вина та й ковбаса з хлібом розм'якне в ньому. Сдайте пане! Я б теж випила б склянку. Холодно. Вітри провівають душу на цьому перевалі часу.
Женщина налила пивной бокал красного вина и протянула мне. Свой стакан согрела в ладонях, а потом наполнила до серебряного пояса. Тонкие, но припухлые пальцы, следы маникюра на ногтях. Обветренное лицо и сожженные временем губы.
— Будьмо,— тихо сказала женщина и отхлебнула глоток вина. Я ответил:
— Будьмо!
Терпкое каберне, всасываясь в кровь, обостряло память, согрева ло тело. Смещались акценты в словах, тени становились полутенями. Свет отодвигал темноту. Черствый хлеб оказался вкусным. Посушен ная колбаса — добротным сервелатом.
Слова рождались сами, и я начал издали, как путник, ступивший с асфальта на зыбкую поросль бывшей тропы.
Десятки лет тому я бывал на перевале. Светились огни, горели дрова в колыбах. Смеялись счастливые люди. В метельные новогод ние дни это был праздник для души. Переполненная гостиница качалась от легкого хмеля и, пылая окнами по фасаду, плыла в глубоких снегах к островам далекого марта.
Прекрасные дети высоких селений были щедры на добро и улыбки.
Чаша ресторана выплескивала гостей на веранду и они танцевали под светлым снегопадом.
Воздух был настоянный на хвое смерек, свежих еловых досок, пропитан туманом и чувством возможного счастья.
На смену усталой музыке трио, приходили гитара и песни, под которые мы целовались, клялись друг другу в бесконечной любви. И песни, которые учили нас добру и отваге.
Неистовый Володя и печальный Булат, ироничный Саша и изящ ный Юра. Как благодарны мы им, что в исполосованых травмами сердцах всегда был лучик надежды и горела свеча.
Было это давно, а, возможно, вчера.
И, возможно, помнит та девушка из далекого города, как ты возвра тился Ночью с горы, которую победил в злую метель. Как ввалился днем обмороженный в "Беркут" и согревая руки стаканом с горячим вином, рассказывал ей, как спал, зарывшись в сугроб, как ослеп от низких звезд и брел наугад по крутому склону, как падал в обрыв, скользя по обледенелому ручью.
Она готова была слушать и верить каждому слову.
А потом мы танцевали в сутолоке свитеров и штормовок, среди небритых ребят и отчаянных девчонок, обожженных ветрами пустынь и обмороженных дыханием гор.
Потом пели — хрипло и неуверенно, но весело и громко. Цело вались, как будто хотели надышаться друг другом и не задохнуться.
Какая гулкая пустота!
Но в ней слышится музыка.
Как призрачен огонек далекой лампочки!
Но как прожектора слепят глаза.
Какая тишина!
Но я ловлю твои слова. Они как шелест первого ручейка, прорываются из-под снега.
В ручейке твоих слов, как беззаботный пацан, чалю бумажные кораблики к берегу оттаявших губ.
Свет, исходящий от вершин Свидовца, подсвечивал деревянные лица на барельефах, украшающих стены. В темных углах ресторана уснули все звуки и затаились тени, ибо они рождаются светом. Черная тишина, в отличии от белой, имеет свою партитуру,
— Іще келих, пане?
— Не откажусь.
— Та й собі склянку доточу.
И женщина проворно разлила вино из пластиковой бутылки.
— Будьмо!
— Будьмо! — ответил я.
— Не хвилюйтесь, пане, десь притулю вас. Глаза, наполненные грустью, чуть-чуть оттаяли.
— Я тут недалеко живу, в Яблонці. Посидимо, та й піду. Хоча в стінах хати живе самотність, а я у неї постійно в гостях. Човен перевернувся на середині тої річки, що кличуть життям. Розбився об скелю на Тісі, та й на Чорній Тісі.
Из уголков глаз полились слезы. Женщина смахнула их рукой.
— Якщо пан не заперечуе, то я розкажу. Легше стане на серці, коли поділюся своїм лихом.
Був день, як день. Сонця було досить й щастя теж. Чоловік робив побережником. Кохались ми до безтями, та й викохали доньку. Було їй п'ять років, п'ять пелюстків у нашої квітоньки.
Ось так вона сидйла на бережку, а води було — гусці по лапки. А ми вийшли на дорогу тай забарились. Почули крик і побігли до потоку. А навала вже несла нашу квтоньку. Чоловік кинувся в річку — та де там. Повінь двохметровою стіною неслась з гір, як потяг у прірву.
Ось як зараз бачу жах в донькиних очах, як зараз — а потім загубила свідомість.
Добрі люди знайшли нашу крихітку на румунсьюй стороні та й віддали на поховання.
А!
Давайте, пане, ваш келех. Пом'янемо.
И только сейчас, присмотревшись к лицу, увидел, что женщина совсем молодая, но непомерное горе согнуло ее, скомкало веки, опустило уголки губ, расписало морщинами лоб и щеки.
— Гарна була в дівках,— заметила она мой взгляд. — Гарна, та колюча. У нас кажуть так: "Файна стучна одданиця та дзьобчата, як сениця. А до цього ще й пайстричи латки розсіяли, а я не стереглася,— и улыбнулась. — Підемо, покажу вам палати.
Из кафе по темной лестнице мы поднялись в ресторан, а даль ше — на первый этаж гостиницы.
Свисала паутина в темных углах. Проемы коридоров слегка под свечивали лампочки. Пахло сыростью и бедностью. Сквозь обо дранную драпировку стены зияли ранами красные кирпичи. С две рей были сорваны номера. На ламинированых досках пестрели надписи на русском языке. Паркетный пол гулял волной под подо швами ботинок.
Остановились у двери с номером восемь.
Вспыхнула тусклая лампочка. Остатки былой роскоши обрисова лись в темноте. Кресла и диван в гостиной продавлены. Пружины торчали, как ребра у дистрофиков. Лоснились жирно подлокотники. Чернели дыры, прожженные сигаретами на гобеленовой ткани.
Пыльная пепельница и два окурка. Один со следами помады на фильтре. Сухие цветы прошедшего лета были случайной деталью на фоне обнищавшего интерьера.
— Ось так, пане, I живемо — холодно та гірко. Гасіть світло та й лягаймо спати. Може зінріємо один одного.
Проснулся от холода. Сквозь оконное стекло, покрытое изморо зью, на наши тела смотрела луна. Желтый диск, изъеденный оспин ками кратеров, вечный спутник мудрецов и бродяг, запутался в вер хушках темных елей.
Пульсаром в тридцать один слог звучали слова старика Мёэ:
Зимняя луна.
Ты вышла из-за туч,
Меня провожаешь.
Тебе не холодно от снега?
От ветра не знобит?
Шум в коридоре заставил подняться с постели. Женщина спала, разбросав смоляные волосы по подушке. Я вышел.
Лунная дорожка пересекала холл. Суетились тени. Попадая в желтые лучи неземного света, обретали контуры и рельеф. Звучала гитара. Знакомые песни подпевал нестройный охрипший хор. Из-за угла вышел Алексей, мой старый друг, и остановился: —- Привет, старик! — рука коснулась плеча. Я не удивился, потому что ожидал эту встречу десятки лет. Десятки лет носил вину в груди и не растратил эту грусть сегодня.
— Брат, как попал сюда? — спросил я.
— А разве это важно,— ответил он. — Важно другое — мы встретились.
— Брат, я не успел сказать, прости, на Ка-хеме, в пятом пороге. Гребни вырвало из моих рук и выбросило тебя в поток. После аварийной чалки я плакал, как ребенок, но ты не видел этого, брат. Плот ушел, а мне досталась другая судьба — искать тебя. Искать, когда глухой распадок в Саянской тайге злобно молчал, вглядыва ясь серыми скалами в мои глаза.
Искать, когда дожди заливали палатку, а от ягод и травы ночами изводила рвота.
— Ты прав, брат. Я был рядом. Чуть глубже, у самого дна, вдавлен ный в расщелину отбойным потоком.
Один среди рыб и камней. Так рядом и так бесконечно далеко от тебя.. Тень друга колыхнулась и я почувствовал холод глубины вод и запах водоворота у дна.
— Прости, брат! Пошел снег и лед вцепился в кромку берега. Кончилась еда, ел мышей и пил еловые отвары.
Когда сухой снег бритвой резал лицо, в каких-то углах сознания наткнулся на мысль, что потерял тебя. И ушел. Ползком, на корточ ках. Потом кубарем, колесом. По рысьим следам, под волчий вой. На двух бревнах, связанных репшнуром. Наледью прикованный к шер шавой кедровой коре. Зло и напористо плыл из той беды. И, про сти,— выплыл!
— Брось о грустном, все равно ничего не изменишь.
И тень смешалась с лунным светом, а голос продолжал звучать:
— Как там жизнь, как светит солнце, как там девочка наша из Рязани? Расскажи мне тихо, не пугая других, которые толпятся у плеча и далее.
И я вспомнил, какая неистовая весна в нашем городе на улице Весенней. Я вспомнил тот день Театра, когда мы полюбили ее. Тот день, когда уходила зима и девочки надевают туфли, и юбки стано вятся короче, и перестук каблуков бросает в дрожь нас, не оттаявших после февральских холодов.
Сцена.
Бархатный занавес.
Идет прогон зачетов.
Корявый задник.
Полустанок.
Обгоревший вагон.
Вздыбленные рельсы со шпалами, уходящими в небо.
Безумный Велемир сжигает рукопись, чтобы согреть больного ребенка.
Людмила играет мать.
Тучный Давид — провинциальный сценарист и режиссер.
— Помнишь брат? Кричит, больше эмоций и слез. Слезы не должны высыхать. А она смеялась и копна соломенных волос вы бивалась из-под сатинового платка.
Оставив ребенка у костра на рельсах, ведущих в небо, догнала Велемира и сунула в руки обгоревшие листы, где было пророческое: "На глухом полустанке с надписью..." — дальше — прожженная в бумаге дыра... Потом: — "Ветер дикий трех лет, ветер, ветер." Даль ше снова дыра в бумаге — и продолжение: "вот ваша жизнь". Давид махал кулаком, а она качала ребенка, смотрела в зал огромными глазами и причитала: "Велемир, Людомир". Над ней, поднятые вен тилятором, летали клочья бумаги, где чернилами бисерным почерком усердно выведено — "темец, земец", на следующих листах — "и море речи", а самый высоко летящий — "и ты, далече!"
Она поймала лист и, глядя на нас, прочла:
"А я
Из вздохов дань
Сплетаю
В Духов день".
Ты помнишь, брат, ее глаза? В них было столько сини от бездон ного нашего неба, и так глубоки были звезды в черных колодцах зрачков.
Я спал, как собака, у ее дверей на резиновом коврике лестничной площадки. Меня сторонились люди и кошки. Не было прощенья мне за то, что я пришел один из глухого Саянского распадка.
Случилось так, что через многие годы мой самолет застрял в аэропорту города. Я скупил все гвоздики на рынке у старого ста диона и украсил ими площадку перед ее дверью.
Нажал звонок.
Долго ожидал.
А уходя, услышал в спину:
— Алексей!
Она ждала тебя, брат!
Яблонецкий перевал.
Гостиница "Беркут".
2 часа ночи.
Холл первого этажа.
Продавленный диван.
Пустота, разделенная ярким светом лунной дорожки.
Тени и тихий перебор шестиструнки: "ты ж ведь большая умница, вытри с лица слезу".
На фоне панорамных окон — далекие зазубрины Свидовецкого хребта. Танцующие пары.
Твоя голова на моем плече. Запах сосновых иголок, запах молока и жар приоткрытого рта. Наша лодка качается бризом тихой музы ки и любви.
Это было вчера или совсем недавно. У истоков большой реки деревянный сарай с табличкой "Прокат". Рядом вторая "Лыж нет". Внешне угрюмый, но добрый душой, старый Иштван бормотал что-то под нос.
Бормотанье усилилось при виде мокрых ботинок, принесенных мной для сдачи.
Боже, а на улице светились снежинки, их полет был непредсказу ем. Зависнув на твоих длинных ресницах, они таяли. Влага неба смешивалась с влагой твоих глаз.
За спиной темнел деревянный каркас турбазы "Эдельвейс".
Так мы познакомились.
Иштван любил вино. Это угадывалось по багровому носу. За бутылку родного "Токая" нашел лыжи, палатку и спальники. И пошли мы, проваливаясь в глубокий снег по полоныне Головческой к подъе му на Щесу. Минуя заборы из тонких елей и пару случайных домов, минуя прошлое и что-то еще.
Хотелось, чтобы новая жизнь начиналась тут, среди сказочных елей, украшенных синим снегом, среди птиц и следов неизвестных зверей. Хотелось забыть все, что за спиной.
Забыть то, кто мы и откуда. Отрешится от реальности. Слушать тихую песню снега под музыку ветра с хребта Черногоры.
Над полониной срывались лавины, ломая деревья в теснинах из скал. Где-то внизу стучали стаканы в дымных колыбах и капала кровь из разбитых носов.
А посредине, в старой кошаре, горел огонь и наши тени перепле тались на стенах и потолке. И наши мысли переплетались в про странстве морозного сруба, на сквозном ветру, среди летящих сне гом секунд и часов.
И наша свеча на деревянном столе в темном углу. Виртуальных икон в этом пространстве мы надумали много. И канонизировали эти минуты в душе.
Пусть годы стерли черты лица и тембр голоса. Остался запах снега и запах костра. Осталась смелая мысль о том, что один день может стоить одной жизни.
Почему мы пришли сейчас на лунную дорожку в этом ресторане, заполненном тенями и тишиной?
Почему я вспоминал, вдыхая запах волос, тот день, когда на полонине Щеса шел снег?
Почему я один танцую в этом зале под угрюмыми взглядами
деревянных людей?
Но разве я один? Вот белеет тело, переломленное через хребет лошади. Старый Арон кричит и гонит черную кобылу через зал. Тебя, друга детских лет, убила молния июльской грозы.
— Копайте яму,— кричит Арон и гонит лошадь. - Копайте в огороде и засыпайте его землей. Земля возвратит жизнь!
Толпа, стук лопат. Крик твоей мамы, от которого крыши домов подымались над серым местечком.
И твое лицо, и синие губы над черной землей, и червяк у самого
угла рта.
— Ребе, зовите ребе, пусть он скажет, что делать дальше. Пришел мудрый рабе и положил кадыш у твоей головы.
— Закопайте его в небо, он ближе к Богу, чем все мы,— тихо сказал ребе и ушел в сторону синагоги.
Гонит Арон лошадь по паркету длинного зала и кричит деревян ной толпе:
— Копайте небо!
Я вдавлен в угол дивана с осколком стакана в порезанной руке и стук твоих шпилек, стук, как азбука Морзе.
Складываются точки и тире в сигнал "SOS". Это говорят ноги, а губы гневно выговаривают о превратности судьбы. Прессуешь паль цем темноту и сквозь эту стену прорываются отдельные слова:
— Все могло быть по-другому!
Эти слова пропитали меня грустью в южном городе, когда твой корабль уходил к далекому порту в теплом море.
Так легкомыслен был взмах руки и так красиво звучали слова:
— Все будет по-другому!
То была моя грусть и печаль. Сегодня, глотая слезы в пыльных переулках Ашдода, пытаешься взглянуть за горизонт, за синее море, за белые горы вокна гостиницы "Беркут".
Стучат каблуки по паркету. Для слова "будет" в моей жизни времени не осталось.
Болела голова.
Балконная дверь легко поддалась и я вышел в ночь. На лапах елей ютились белые звери. Вдали, у Ясеней, мелькали огоньки. Морозный воздух наполнил грудь. Дышалось легко и свободно. Но разве можно через дверь уйти из прошлого? Из прошлого уходят через будущее. Но парадокс состоит в том, что прошлое — наше будущее. Наступит день и мы будем жить только прошлым. Реминесцируя под пологом снежного неба или в доме дождливого мая.
И глаза прошлого будут пристально вглядываться в твое лицо, пытаясь увидеть несостоявшееся будущее.
Пространство холла наполнено звуками музыки и шагами. Мель кают тени, то сбиваясь в одну огромную, которая заполняет холл, то дробясь на одинокие. И у каждой свой путь на лунной дорожке.
Из темноты луна ткет конфигурации теней. Память переселяет в эти объемы души живших с нами людей.
Звучит далекая музыка. Это цимбалы — пот с лиц! Это радость и морщины на челе. Это цимбалы — "Гей но, збирайтесь хлопці, файних побачить Дівчат!"
Стучат молотки и кровь стучит в висках.
Твоя рука на плече в прощальном прикосновении. Рука не отпускает меня. Теплая рука на плече. Неужели ты возврати лась? Чужая душа иссушила слезы.
— Не лякайтесь! Це я, хазяйка "Беркута". Пішли в ліжко, зав'яжемо руку, бо капає кров. Порізався в темряві? Пішли, ми повинні горнутись до когось. Подивись, за вікном, Яблонка біжить до Прута, а Замир до Тіси. Тільки люди довго ходять один поза одним. А потім розходяться, та й назавжди. Так важко інколи зробити той крок, один крок.
.— Да,— подумал я,— шаг,— и торопливо оглянулся, как будто был готов к этому шагу через пропасти времени. — Холодно, иди в комнату, я останусь. Мне нужно сделать шаг.
Через коридор по лунной дорожке протянулись рельсы Трансси ба. Шел мелкий дождь. Сигнальные огни красными пятнами ложи лись на мокрый металл.
В темноте кричали маневровые и суетилась вокзальная толпа в своем твердом желании допить и упасть на плацкартную полку.
Дальше за путями ворочалось, стонало полуголодное брюхо сибирского города.
Задыхаясь в дыму, в недельной вони агиток, теряя честь и зубы в кабинетах и камерах государственных волков, друзья решили уехать в глубь Алтая. Под святой горой Белухой организовать свободное поселение. Жить по принципам Кампанеллы. Творить, как на душу ляжет. Говорить, не оглядываясь.
И ты, умытая слезами и дождями, манила и заклинала сделать шаг с перрона на берег Катуни. Ты неистово мечтала, что там и только там будем счастливы. Слезно просила порвать все нити с городом, оторвать дуги рук от проводов большого напряжения. Забыть ветви синих берез над неоном реклам и пух тополей вдоль брусовки дорог. Оставить сруб деревянный и рябины куст. И ту тропу, что свела нас,— в сиротском одиночестве оставить. Поэтому труден выбор и сложен шаг, и печален фонарь на последнем вагоне.
Сегодня ты пришла из своего далека, чтобы сказать что-то важ ное. И рот искаженный криком и полная тишина, и птиц полет сквозь аркаду губ.
Для меня — только темень коридора да луна в переплете рам и пролет летучих мышей над головой.
И снова дверь под номером "восемь" скрипит, открываясь в меня:
— Я чекаю вас, замерзла. Холодно мені. Холодно тому, що самотня. Обіймітъ мене та зігрійте,— и пальцы, разрывая морозный воздух, топчутся на упругой груди. Касаясь сосков, обжигаются до ногтей. И души бредут, согнувшись, из тела в тело. Стучат сердца. Тела соединяются. Губы скользят покоже.
Тает снег, который память. Исходят дождем низкие тучи в дале ком сибирском городке. На мокрой крыше вокзала наши тела про щально светятся сквозь пелену небесной воды.
А где-то внизу на перроне звучит надрывно гармошка и плачет седой гармонист.
Поезд ушел за горизонт, мерцая красной точкой последнего вагона.
— Ви коло мене і дуже далеко,— печально сказала женщина и уснула.
Мне не спалось. Стучали двери в номерах. Суетились слова, натыкаясь друг на друга. Распадались слова на звуки. В этом хаосе рождалась мелодия. Сложно сказать, кем и для кого она была создана, но я оказался невольным слушателем космического оркестра, где на освещенном луной, пюпитре попадались ноты, адресованные мне.
Женщина улыбалась во сне, а я босиком, спотыкаясь об выбоины в паркете, пошел на голоса.
В ресторане безликая толпа кружилась в медленном танце. Сквозь открытую на балкон дверь струился лунный свет. На перилах сидел мой товарищ — Сеня.
Продавливая снег босыми ногами, я прошел сквозь него и сва лился с площадки в сугроб. Снег забился в трещины пяток, тая, сочился сквозь пальцы рук, слезил лицо.
На втором этаже Сенин профиль застыл в оконной раме. Я махнул рукой и крикнул:
— Обожди!
Тело, разорванное на молекулы пластидом шахида, было собрано горячим ветром Иудеи и соткано из снежных крупинок в тусклом окне гостиницы "Беркут".
Минули годы, а, возможно, минуты с тех пор, когда мы топтали соседний склон досками, званными в народе лихо —"мукачами".
Кружила метель, завывая воронки зимы, и белые улитки ползли по синему снегу. Ночью в кошаре, под вой ураганного ветра, при неярком свете свечи с пугливым мотыльком огня, ты пел старые песни, глотая кипяток из военного алюминия.
Когда смыкались глаза и спальники несли нас к кромке сна, судьба забросила в дом толпу пугливых туристов. Пятеро ребят не вместились в кошару и стояли на улице. Синие губы, глаза, полные отчаяния и тревоги.
Ты, Сеня, вышел в метель. У деревянной стены разложил костер, кинул лапник на снег и уснул. Кто-то из тех, стоящих овцами, тоже лег рядом, втащив ледяные тела в спальники. Для них это был первый опыт по борьбе со страхом.
А ты, Сеня,— учитель. Потом, пройдя все войны Союза, в песках пустыни Цин ты учил воевать пацанов и сопливых девчушек, мешая русский мат с командами на иврите.
У судьбы были другие взгляды на твою жизнь и другой расклад.
В автобусе из Иерусалима на Бейт-Лехем ты сел рядом с шахидом. Говорили о простых вещах: о погоде, о детях, о том, что до рожает жизнь и шекель теряет в весе.
Ты уснул, разморенный жарой, и на подъезде к Дамат-Рахелью взрыв разорвал тело на тысячи ярких огоньков в вечернем небе. Я стою босым на карпатском снегу, вглядываясь в твой профиль в лунном окне.
Обожди, Сеня!
* * *
Дверь открыта и ветер гоняет мусор по темным коридорам. Вторично вхожу в дом, шлепая ступнями о бугристые доски паркета. Остается мокрый след босых ног на лунной дорожке. Из бара просачивается свет. Открываю дверь. Горят свечи, оплавляя время. Причудливые изгибы парафина застывают на цветной кера мике Косовских мастеров.
В углу за столиком сидит парень. На красную ковбойку натянута штормовка. На брезенте дыры от костров и жизни... Рукава укра шают эмблемы.
Он шел рядом на Курилах и Памире, в Саянах и на плато Пу торак. Мы искали следы Беринга на Командорах. Он читал стихи в "Интеграле".
Его били в кривых московских переулках псы из Лубянки, когда он вышел защищать Бродского.
Я тщательно вглядывался в лицо и не мог его отыскать. Пы тался дотронуться до руки, но пальцы натыкались на пустоту. Вне запно, как озаренные, пришло понятие, что это я. Нас разделяет время. Вопрос не в том, кто к кому пришел, вопрос в том, что воз никла необходимость соизмерить планы на жизнь и прожитое.
Суетились мотыльки огоньков. Догорали, оплавляя время свечи. Плотная паутина затянула красный угол, где когда-то висела иконка старых мастеров.
Сегодня на фоне тусклого квадрата в грязной стене темнел ржавый гвоздь. Вокруг пустота, и только луна приоткрыла дверь узким лучом света.
Мутный рассвет шевелился в стекле пустого стакана.
* * *
В комнате номер "восемь", на границе ночи и утра, все призрачно и неопределенно. Только женщина на мятой кровати улыбалась кому-то в далеких снах. Открыла глаза, и я спросил ее об этом. Приподняв шись, начала чесать смоляные волосы деревянным гребнем.
— Ви знаете, таке приснилось: ми йдемо по дорозі— я і чоловік. Він держить доню на руках, а вона підняла руки, а в пальцях зап луталось сонце, та й три птахи над нами все кружать, співають щось весняне, а десь далеко попереду стоять наші батьки та й махають привітливо, а навкруги гори, поросші ялинцями і буком, та чепурні хатки на полонинах. Таке приснилось... — и голос женщины сорвался на плач, и комок застрял у меня в горле. Она продолжала рас сказывать, глотая слезы и горе:
— Поховали дитину, а чоловік запив. Злий зробився. Худий та лютий. Коли нап'ється, ходив по селу та кричав, що порубаний ліс то причина повені, що забрала дочку. До кожного приставав, гово рив, що буде потоп і всі ми загинемо, якщо не перестанемо рубати ліс. Інші побережники крізь пальці дивились на все. Є папір та й годі. А мій писав до столиці, звертався до президента. Та де там. Все — пустий звук!
— В листопаді знайшли його, бідолаху, з розбитою головою в Тисі.
— Потекла його кровинка, доганяючи крик дитини по хвилях аж до Дунаю.
Женщина всхлипнула и начала одеваться.
Неяркий свет нового дня пролился в комнату, высветив дорогие обои, рванные во многих местах, масляные пятна на кресле и прожжен ную полировку стола, вздыбленный паркет и грязные занавески.
Звонко хлопнула дверь.
— Не лякайся,— сказала женщина,— то хлопщ, що продають сувеніри та ліжники, прийшли за товаром. А ми спустимось в буфет та й щось пошукаемо для сніданку. Пішли?
Я осторожно закрыл дверь и окинул взглядом полутемный кори дор. Пространство холла продолжало жить ночными тенями. Шеп тали что-то стены, впитав голоса ночных гостей. В воздухе витали знакомые запахи.
К покосившейся двери была приколота записка: "Любимая, помо лись за меня" и число 10.01.71 год. Далее карандашом дописано: "Да упокоит твое тело земля, а душу — вершины".
05.02.2002 год.
Солнце скользнуло по пластику стола и высветило мои грубые, исковерканные жизнью руки, держащие граненый стакан с вином, и ее тонкие пальцы с серебряным кольцом.
Металл чернил немыслимой красоты гуцульский орнамент, на котором искрились лучи восхода.
В повести использованы:
1. Стихи Велемира Хлебникова.
2. Строчка из песни Юрия Визбора.
3. Танка Мёэ "Зимняя луна".
Сквозь сон вяло ответил: "Хуже — желто-голубой".
Что-то давило тело. Очнувшись увидел, как рука лежащей рядом, пыталась обнять его. Время без памяти окончилось. После удара электротоком Мишаня вспомнил все: и лабораторию, и последний день в стенах института, и голые тела в спальной комнате, и костер в лесу. И только печальные глаза ребенка, наполненные до краев слезами, которые проливались на его лицо, существовали вне про странства и времени.
Серый рассвет сочился сквозь дыру в крыше. Серые мысли тол кались в тупиках мозговых извилин.
Было холодно.
Дрожь ломала тело. Открыв глаза, он увидел пепел обгоревшего костра, лесную поляну и цветы странной красоты, лежащие под го ловой. А голову разрывала боль, плавила затылок и, казалось, в этом мире существовала только она — боль!
Но с кромки рассвета сорвалась трель незнакомой птицы. Ложи лись в пролеты просек косые лучи восходящего солнца. На жухлой траве искрились белые кристаллы первого заморозка.
Вчерашний праздник для души окончился утренней трагедией для тела. Брошенный в незнакомом лесу, на пепелище прошлого, он мучительно сопереживал тусклое время.
Жить необходимо. Мишаня поднялся и, пошатываясь, двинулся в никуда.
Этим маршрутом он вышел на огромную мусорку. Тысячи чер ных птиц вращались юлой над дымящими отходами. Мерзкий запах разложения чередовался со сладостным запахом агонии и смерти.
По траншее, напоминающей окна, где с бруствера свисали скром ные вещи нашей неухоженной жизни, а под ногами прогибался пла стик, бумага и ветошь,— попал в бункер, крытый рубероидом, целло фаном и мешковиной.
В сумраке теплился костерок в каменном очаге.
Грязные, заросшие, исполосованные шрамами лица, как четки, нанизанные на нить нищеты, двигались, толкаясь, злобно матерились.
Появление Мишани общество восприняло как угрозу, или как вызов их цивилизации, рожденной на развалинах нашей.
Старший группы молча врубил по голове пришельца черенком от лопаты. Когда сознание покинуло тело призрачным дымком через разорванное ухо и застыла дорожка крови в уголке рта, народ суетливо и беззлобно месил его ногами до усталости. Потом выб росил в яму. Уродливый горбун покрыл его обрывками предвыбор ных плакатов.
Столбики света из дырок в крыше предвещали рассвет.
Существо храпело на его груди, дыша в лицо перегаром, гнилью и чем-то еще, отвратительным, но не имеющим определения.
Только сейчас вспомнил, как пришел в сознание на свалке, как в осколке зеркала увидел кровавую лепешку вместо лица. И руки, вот эти руки, лежащие на его груди, нежно втирали какую-то мазь.
И существо, лежащее рядом, причитало над ним, как над тяжело больным ребенком. Кормило из ложечки и поило из рта.
Шли недели, а, возможно, и месяцы. Он окреп и ползал по норе, завешанной рваными флагами союзных республик.
Пошел первый снег. Над горячим полом свалки он таял высоко, и капли влаги скользили по лицу, струились по щекам, смешиваясь со слезами.
Существо имело имя, и он вспомнил его. Вспомнил и удивился — Снежана.
В один из дней Снежана вырвала у лидера новой цивилизации для него богатую мусорку и место для ночевки в трансформатор ной будке. Только сейчас пришло смутное понятие того, что он обязан ей жизнью.
Мутный свет коснулся женского лица, очертил профиль, подсве тил высокий лоб и обожженные жизнью губы.
Мишаня вспомнил череду таких лиц — Конестабиле или дель Грандука или той, которая в зелени, или... да, возможно, она самая высокая и светлая. Не хватало одной детали — младенца на руках.
Взамен его — заросший, грязный, оборванный мужик, с которым случилась очередная трагедия, возвратилась память.
Он целовал глаза и губы прекрасной женщины. Нежность пере полняла душу. Нахлынула и залила все пространство, обгаженного птицами и крысами чердака. Яркий свет поглощал темноту. Начинал ся новый день.
Мишаня вытащил из кармана газету и начал читать: "Знание всей последовательности генома помогли бы нам уточнить важные груп пы генов и их родство с человеческим геномом.
Я иногда использую метафору.
То, что мы сейчас имеем, - похоже на пьесу. Но мы должны написать сценарий и это - главное. Хочу отметить, что в этом уча ствовали ученые всего мира. Но проблему, опережая меня, решил Михаил Михаилов. Молодой и необычайно талантливый ученый про павший без вести год тому.
Отмечая его достижения в Нобелевской лекции, сожалею, что Королевский Каролинский медико-хирургический институт выбрал только меня".
Мишаня улыбнулся.
Хотелось кричать, срывая чердак дома и открывая небо над убогим городишком.
— Это я, Михаил Михайлов, лауреат Нобелевской премии.
Рядом спала женщина, которую звали Снежана, и будить ее было бы грешно.
Над страной подымалось холодное солнце.
В подъездах заныли двери, раздался собачий лай. Мишаня вздрог нул и протер глаза.
Утро!
Пора на мусорку.
22.10.2002 г.
Примечания:
1. В повести использованы цитаты из работлауреата Нобелевской премии по медицине, Поле Нюрса.
2. В тексте использована цитата из произведения Карла Ясперса "Смысл и назначение истории".
3. Кроссинговер - дословно перекрест - процесс присое динения инородного фрагмента ДНК к хромосоме нового хо зяина. К. Вилли Биология".
Зимние гнездовья
Туман...
Свежий снег.
Запах хвои.
Шум воды на перекатах.
Кружит снег.
Дурманит голову запах хвои.
Свирелью звучит вода в теснине каменной трубы.
Туман.
Время утеряно и утеряны все ориентиры.
Одинокий автобус на ощупь пробирается во мгле. Серое пят нышко среди гор. У высоких елей на крыльях лап оплавленный туманом снег.
Иногда в просвете мелькают черные стены рубленых церквей, пропитанных туманом столетий и снова — пелена за пеленой, накат за накатом, волна за волной.
Вертится спираль дороги и качается маятник дня. Кто вспом нит — что за спиной, кто загадает — что впереди? Только белесые клочья тумана да капля за каплей по горизонту стекала.
В поселке без названия из тумана вынырнул угол дома кирпич ного или деревянного. Суть не в этом, суть в тех людях, которые внутри. Кто скажет, кто они сегодня и кто — завтра? Только угол дома да сухие цветы под шапкой мокрого снега.
У каждого своя судьба. И в этом дне связующим звеном между прошлым и будущим остаются — чистый снег, белый туман, запах елей и мелодия воды на перекатах времени.
— Вам плохо? — Это трясет плечо соседка по автобусу.— Вы бледны и что-то кричали во сне.
Кружилась голова, тошнота теснилась в горле.
— Спасибо,— ответил я,— укачало в ржавой коробке.
— А вы умойте лицо снегом, полегчает,— посоветовала женщина. Автобус проваливался в белые озера, тонул в глубине и выныри вал сквозь промоины среди серых стволов и зеленого лапника.
Жизнь уходила, сочились годы, как песок между пальцами. Блек ли закаты, и ветер раздувал огни рассветов. Казалось, что лучше там — за горизонтом, а оно было тут, в реальном времени, которым мы дышали, в котором жили. Тут нас любили и ненавидели.
Мы пытались забыть прошлое, но прошлое становилось нашим будущим.
Ибо приходит время, когда на этой земле остается все меньше и меньше дел, и тогда мы обращаемся к памяти и начинаем жить прошлым, понимая, насколько прекрасны были те минуты и дни, насколько наивны были наши мысли и чувства. Как светлы были лица знакомых и друзей. Как чисты были наши помыслы.
Сквозь туман в голове и мрак в душе прорастают нежные побеги потерянных зерен на поле поспешной жатвы. Карабкаясь по жизни, мы ищем в прошлом зацепки, чтобы удер жаться на гладкой стене грядущего времени.
Зима. 17.25. 2002 год.
Яблонецкий перевал, гостиница "Беркут".
Темнеет.
Отказавшись от дальнейшей поездки, поднялся по обледеневшим камням лестницы к провалу гостиничной двери. Она неуютно скрип нула, но открылась. Холл освещала тусклая лампочка, затянутая пау тиной. В глиняных расписных тарелках, служивших плафонами, чернели битые электропатроны. Дерюжка с незамысловатым орнаментом зас тилала продавленный диван. Мусор по углам и покрытые пылью стекла на окнах.
— Дежурная! — крикнул я.
В ответ эхо — урная,... урна,., ур... и тишина.
На втором этаже — тишина. На третьем — полная.
Приоткрыта дверь в ресторан. В темноте пространство огромно го помещения сжалось до узкой дорожки к витой лестнице по центру.
По ней опустился в кафе и там у стойки увидел женщину не-определенного возраста. За спиной в треснутом зеркале отража лись бутылки со спиртным. На подносе черствели бутерброды.
— Що пан хоче, та кого вш гукае? Невже добродій не бачить, що навколо пусто. Ми зимою не працюемо, та літом теж мало хто заходить. На морозі потрощились труби. Ні води, ні тепла. — И она устало махнула рукой.
Я ответил, что хочу переночевать и, если возможно, — покушать. Ибо завтра снова дорога.
— То пане неможливо,— грустно ответила женщина. — Замер знете зовам, а Тети — ось все, що залишилось.
И она кивнула в сторону алюминиевого подноса, где на черствых кусках хлеба неуютно застыли колбасные обрезки.
— Якщо не бажаете оту бурду,— и она показала на витрину,— то є келих файного домашнього вина та й ковбаса з хлібом розм'якне в ньому. Сдайте пане! Я б теж випила б склянку. Холодно. Вітри провівають душу на цьому перевалі часу.
Женщина налила пивной бокал красного вина и протянула мне. Свой стакан согрела в ладонях, а потом наполнила до серебряного пояса. Тонкие, но припухлые пальцы, следы маникюра на ногтях. Обветренное лицо и сожженные временем губы.
— Будьмо,— тихо сказала женщина и отхлебнула глоток вина. Я ответил:
— Будьмо!
Терпкое каберне, всасываясь в кровь, обостряло память, согрева ло тело. Смещались акценты в словах, тени становились полутенями. Свет отодвигал темноту. Черствый хлеб оказался вкусным. Посушен ная колбаса — добротным сервелатом.
Слова рождались сами, и я начал издали, как путник, ступивший с асфальта на зыбкую поросль бывшей тропы.
Десятки лет тому я бывал на перевале. Светились огни, горели дрова в колыбах. Смеялись счастливые люди. В метельные новогод ние дни это был праздник для души. Переполненная гостиница качалась от легкого хмеля и, пылая окнами по фасаду, плыла в глубоких снегах к островам далекого марта.
Прекрасные дети высоких селений были щедры на добро и улыбки.
Чаша ресторана выплескивала гостей на веранду и они танцевали под светлым снегопадом.
Воздух был настоянный на хвое смерек, свежих еловых досок, пропитан туманом и чувством возможного счастья.
На смену усталой музыке трио, приходили гитара и песни, под которые мы целовались, клялись друг другу в бесконечной любви. И песни, которые учили нас добру и отваге.
Неистовый Володя и печальный Булат, ироничный Саша и изящ ный Юра. Как благодарны мы им, что в исполосованых травмами сердцах всегда был лучик надежды и горела свеча.
Было это давно, а, возможно, вчера.
И, возможно, помнит та девушка из далекого города, как ты возвра тился Ночью с горы, которую победил в злую метель. Как ввалился днем обмороженный в "Беркут" и согревая руки стаканом с горячим вином, рассказывал ей, как спал, зарывшись в сугроб, как ослеп от низких звезд и брел наугад по крутому склону, как падал в обрыв, скользя по обледенелому ручью.
Она готова была слушать и верить каждому слову.
А потом мы танцевали в сутолоке свитеров и штормовок, среди небритых ребят и отчаянных девчонок, обожженных ветрами пустынь и обмороженных дыханием гор.
Потом пели — хрипло и неуверенно, но весело и громко. Цело вались, как будто хотели надышаться друг другом и не задохнуться.
Какая гулкая пустота!
Но в ней слышится музыка.
Как призрачен огонек далекой лампочки!
Но как прожектора слепят глаза.
Какая тишина!
Но я ловлю твои слова. Они как шелест первого ручейка, прорываются из-под снега.
В ручейке твоих слов, как беззаботный пацан, чалю бумажные кораблики к берегу оттаявших губ.
Свет, исходящий от вершин Свидовца, подсвечивал деревянные лица на барельефах, украшающих стены. В темных углах ресторана уснули все звуки и затаились тени, ибо они рождаются светом. Черная тишина, в отличии от белой, имеет свою партитуру,
— Іще келих, пане?
— Не откажусь.
— Та й собі склянку доточу.
И женщина проворно разлила вино из пластиковой бутылки.
— Будьмо!
— Будьмо! — ответил я.
— Не хвилюйтесь, пане, десь притулю вас. Глаза, наполненные грустью, чуть-чуть оттаяли.
— Я тут недалеко живу, в Яблонці. Посидимо, та й піду. Хоча в стінах хати живе самотність, а я у неї постійно в гостях. Човен перевернувся на середині тої річки, що кличуть життям. Розбився об скелю на Тісі, та й на Чорній Тісі.
Из уголков глаз полились слезы. Женщина смахнула их рукой.
— Якщо пан не заперечуе, то я розкажу. Легше стане на серці, коли поділюся своїм лихом.
Був день, як день. Сонця було досить й щастя теж. Чоловік робив побережником. Кохались ми до безтями, та й викохали доньку. Було їй п'ять років, п'ять пелюстків у нашої квітоньки.
Ось так вона сидйла на бережку, а води було — гусці по лапки. А ми вийшли на дорогу тай забарились. Почули крик і побігли до потоку. А навала вже несла нашу квтоньку. Чоловік кинувся в річку — та де там. Повінь двохметровою стіною неслась з гір, як потяг у прірву.
Ось як зараз бачу жах в донькиних очах, як зараз — а потім загубила свідомість.
Добрі люди знайшли нашу крихітку на румунсьюй стороні та й віддали на поховання.
А!
Давайте, пане, ваш келех. Пом'янемо.
И только сейчас, присмотревшись к лицу, увидел, что женщина совсем молодая, но непомерное горе согнуло ее, скомкало веки, опустило уголки губ, расписало морщинами лоб и щеки.
— Гарна була в дівках,— заметила она мой взгляд. — Гарна, та колюча. У нас кажуть так: "Файна стучна одданиця та дзьобчата, як сениця. А до цього ще й пайстричи латки розсіяли, а я не стереглася,— и улыбнулась. — Підемо, покажу вам палати.
Из кафе по темной лестнице мы поднялись в ресторан, а даль ше — на первый этаж гостиницы.
Свисала паутина в темных углах. Проемы коридоров слегка под свечивали лампочки. Пахло сыростью и бедностью. Сквозь обо дранную драпировку стены зияли ранами красные кирпичи. С две рей были сорваны номера. На ламинированых досках пестрели надписи на русском языке. Паркетный пол гулял волной под подо швами ботинок.
Остановились у двери с номером восемь.
Вспыхнула тусклая лампочка. Остатки былой роскоши обрисова лись в темноте. Кресла и диван в гостиной продавлены. Пружины торчали, как ребра у дистрофиков. Лоснились жирно подлокотники. Чернели дыры, прожженные сигаретами на гобеленовой ткани.
Пыльная пепельница и два окурка. Один со следами помады на фильтре. Сухие цветы прошедшего лета были случайной деталью на фоне обнищавшего интерьера.
— Ось так, пане, I живемо — холодно та гірко. Гасіть світло та й лягаймо спати. Може зінріємо один одного.
Проснулся от холода. Сквозь оконное стекло, покрытое изморо зью, на наши тела смотрела луна. Желтый диск, изъеденный оспин ками кратеров, вечный спутник мудрецов и бродяг, запутался в вер хушках темных елей.
Пульсаром в тридцать один слог звучали слова старика Мёэ:
Зимняя луна.
Ты вышла из-за туч,
Меня провожаешь.
Тебе не холодно от снега?
От ветра не знобит?
Шум в коридоре заставил подняться с постели. Женщина спала, разбросав смоляные волосы по подушке. Я вышел.
Лунная дорожка пересекала холл. Суетились тени. Попадая в желтые лучи неземного света, обретали контуры и рельеф. Звучала гитара. Знакомые песни подпевал нестройный охрипший хор. Из-за угла вышел Алексей, мой старый друг, и остановился: —- Привет, старик! — рука коснулась плеча. Я не удивился, потому что ожидал эту встречу десятки лет. Десятки лет носил вину в груди и не растратил эту грусть сегодня.
— Брат, как попал сюда? — спросил я.
— А разве это важно,— ответил он. — Важно другое — мы встретились.
— Брат, я не успел сказать, прости, на Ка-хеме, в пятом пороге. Гребни вырвало из моих рук и выбросило тебя в поток. После аварийной чалки я плакал, как ребенок, но ты не видел этого, брат. Плот ушел, а мне досталась другая судьба — искать тебя. Искать, когда глухой распадок в Саянской тайге злобно молчал, вглядыва ясь серыми скалами в мои глаза.
Искать, когда дожди заливали палатку, а от ягод и травы ночами изводила рвота.
— Ты прав, брат. Я был рядом. Чуть глубже, у самого дна, вдавлен ный в расщелину отбойным потоком.
Один среди рыб и камней. Так рядом и так бесконечно далеко от тебя.. Тень друга колыхнулась и я почувствовал холод глубины вод и запах водоворота у дна.
— Прости, брат! Пошел снег и лед вцепился в кромку берега. Кончилась еда, ел мышей и пил еловые отвары.
Когда сухой снег бритвой резал лицо, в каких-то углах сознания наткнулся на мысль, что потерял тебя. И ушел. Ползком, на корточ ках. Потом кубарем, колесом. По рысьим следам, под волчий вой. На двух бревнах, связанных репшнуром. Наледью прикованный к шер шавой кедровой коре. Зло и напористо плыл из той беды. И, про сти,— выплыл!
— Брось о грустном, все равно ничего не изменишь.
И тень смешалась с лунным светом, а голос продолжал звучать:
— Как там жизнь, как светит солнце, как там девочка наша из Рязани? Расскажи мне тихо, не пугая других, которые толпятся у плеча и далее.
И я вспомнил, какая неистовая весна в нашем городе на улице Весенней. Я вспомнил тот день Театра, когда мы полюбили ее. Тот день, когда уходила зима и девочки надевают туфли, и юбки стано вятся короче, и перестук каблуков бросает в дрожь нас, не оттаявших после февральских холодов.
Сцена.
Бархатный занавес.
Идет прогон зачетов.
Корявый задник.
Полустанок.
Обгоревший вагон.
Вздыбленные рельсы со шпалами, уходящими в небо.
Безумный Велемир сжигает рукопись, чтобы согреть больного ребенка.
Людмила играет мать.
Тучный Давид — провинциальный сценарист и режиссер.
— Помнишь брат? Кричит, больше эмоций и слез. Слезы не должны высыхать. А она смеялась и копна соломенных волос вы бивалась из-под сатинового платка.
Оставив ребенка у костра на рельсах, ведущих в небо, догнала Велемира и сунула в руки обгоревшие листы, где было пророческое: "На глухом полустанке с надписью..." — дальше — прожженная в бумаге дыра... Потом: — "Ветер дикий трех лет, ветер, ветер." Даль ше снова дыра в бумаге — и продолжение: "вот ваша жизнь". Давид махал кулаком, а она качала ребенка, смотрела в зал огромными глазами и причитала: "Велемир, Людомир". Над ней, поднятые вен тилятором, летали клочья бумаги, где чернилами бисерным почерком усердно выведено — "темец, земец", на следующих листах — "и море речи", а самый высоко летящий — "и ты, далече!"
Она поймала лист и, глядя на нас, прочла:
"А я
Из вздохов дань
Сплетаю
В Духов день".
Ты помнишь, брат, ее глаза? В них было столько сини от бездон ного нашего неба, и так глубоки были звезды в черных колодцах зрачков.
Я спал, как собака, у ее дверей на резиновом коврике лестничной площадки. Меня сторонились люди и кошки. Не было прощенья мне за то, что я пришел один из глухого Саянского распадка.
Случилось так, что через многие годы мой самолет застрял в аэропорту города. Я скупил все гвоздики на рынке у старого ста диона и украсил ими площадку перед ее дверью.
Нажал звонок.
Долго ожидал.
А уходя, услышал в спину:
— Алексей!
Она ждала тебя, брат!
Яблонецкий перевал.
Гостиница "Беркут".
2 часа ночи.
Холл первого этажа.
Продавленный диван.
Пустота, разделенная ярким светом лунной дорожки.
Тени и тихий перебор шестиструнки: "ты ж ведь большая умница, вытри с лица слезу".
На фоне панорамных окон — далекие зазубрины Свидовецкого хребта. Танцующие пары.
Твоя голова на моем плече. Запах сосновых иголок, запах молока и жар приоткрытого рта. Наша лодка качается бризом тихой музы ки и любви.
Это было вчера или совсем недавно. У истоков большой реки деревянный сарай с табличкой "Прокат". Рядом вторая "Лыж нет". Внешне угрюмый, но добрый душой, старый Иштван бормотал что-то под нос.
Бормотанье усилилось при виде мокрых ботинок, принесенных мной для сдачи.
Боже, а на улице светились снежинки, их полет был непредсказу ем. Зависнув на твоих длинных ресницах, они таяли. Влага неба смешивалась с влагой твоих глаз.
За спиной темнел деревянный каркас турбазы "Эдельвейс".
Так мы познакомились.
Иштван любил вино. Это угадывалось по багровому носу. За бутылку родного "Токая" нашел лыжи, палатку и спальники. И пошли мы, проваливаясь в глубокий снег по полоныне Головческой к подъе му на Щесу. Минуя заборы из тонких елей и пару случайных домов, минуя прошлое и что-то еще.
Хотелось, чтобы новая жизнь начиналась тут, среди сказочных елей, украшенных синим снегом, среди птиц и следов неизвестных зверей. Хотелось забыть все, что за спиной.
Забыть то, кто мы и откуда. Отрешится от реальности. Слушать тихую песню снега под музыку ветра с хребта Черногоры.
Над полониной срывались лавины, ломая деревья в теснинах из скал. Где-то внизу стучали стаканы в дымных колыбах и капала кровь из разбитых носов.
А посредине, в старой кошаре, горел огонь и наши тени перепле тались на стенах и потолке. И наши мысли переплетались в про странстве морозного сруба, на сквозном ветру, среди летящих сне гом секунд и часов.
И наша свеча на деревянном столе в темном углу. Виртуальных икон в этом пространстве мы надумали много. И канонизировали эти минуты в душе.
Пусть годы стерли черты лица и тембр голоса. Остался запах снега и запах костра. Осталась смелая мысль о том, что один день может стоить одной жизни.
Почему мы пришли сейчас на лунную дорожку в этом ресторане, заполненном тенями и тишиной?
Почему я вспоминал, вдыхая запах волос, тот день, когда на полонине Щеса шел снег?
Почему я один танцую в этом зале под угрюмыми взглядами
деревянных людей?
Но разве я один? Вот белеет тело, переломленное через хребет лошади. Старый Арон кричит и гонит черную кобылу через зал. Тебя, друга детских лет, убила молния июльской грозы.
— Копайте яму,— кричит Арон и гонит лошадь. - Копайте в огороде и засыпайте его землей. Земля возвратит жизнь!
Толпа, стук лопат. Крик твоей мамы, от которого крыши домов подымались над серым местечком.
И твое лицо, и синие губы над черной землей, и червяк у самого
угла рта.
— Ребе, зовите ребе, пусть он скажет, что делать дальше. Пришел мудрый рабе и положил кадыш у твоей головы.
— Закопайте его в небо, он ближе к Богу, чем все мы,— тихо сказал ребе и ушел в сторону синагоги.
Гонит Арон лошадь по паркету длинного зала и кричит деревян ной толпе:
— Копайте небо!
Я вдавлен в угол дивана с осколком стакана в порезанной руке и стук твоих шпилек, стук, как азбука Морзе.
Складываются точки и тире в сигнал "SOS". Это говорят ноги, а губы гневно выговаривают о превратности судьбы. Прессуешь паль цем темноту и сквозь эту стену прорываются отдельные слова:
— Все могло быть по-другому!
Эти слова пропитали меня грустью в южном городе, когда твой корабль уходил к далекому порту в теплом море.
Так легкомыслен был взмах руки и так красиво звучали слова:
— Все будет по-другому!
То была моя грусть и печаль. Сегодня, глотая слезы в пыльных переулках Ашдода, пытаешься взглянуть за горизонт, за синее море, за белые горы вокна гостиницы "Беркут".
Стучат каблуки по паркету. Для слова "будет" в моей жизни времени не осталось.
Болела голова.
Балконная дверь легко поддалась и я вышел в ночь. На лапах елей ютились белые звери. Вдали, у Ясеней, мелькали огоньки. Морозный воздух наполнил грудь. Дышалось легко и свободно. Но разве можно через дверь уйти из прошлого? Из прошлого уходят через будущее. Но парадокс состоит в том, что прошлое — наше будущее. Наступит день и мы будем жить только прошлым. Реминесцируя под пологом снежного неба или в доме дождливого мая.
И глаза прошлого будут пристально вглядываться в твое лицо, пытаясь увидеть несостоявшееся будущее.
Пространство холла наполнено звуками музыки и шагами. Мель кают тени, то сбиваясь в одну огромную, которая заполняет холл, то дробясь на одинокие. И у каждой свой путь на лунной дорожке.
Из темноты луна ткет конфигурации теней. Память переселяет в эти объемы души живших с нами людей.
Звучит далекая музыка. Это цимбалы — пот с лиц! Это радость и морщины на челе. Это цимбалы — "Гей но, збирайтесь хлопці, файних побачить Дівчат!"
Стучат молотки и кровь стучит в висках.
Твоя рука на плече в прощальном прикосновении. Рука не отпускает меня. Теплая рука на плече. Неужели ты возврати лась? Чужая душа иссушила слезы.
— Не лякайтесь! Це я, хазяйка "Беркута". Пішли в ліжко, зав'яжемо руку, бо капає кров. Порізався в темряві? Пішли, ми повинні горнутись до когось. Подивись, за вікном, Яблонка біжить до Прута, а Замир до Тіси. Тільки люди довго ходять один поза одним. А потім розходяться, та й назавжди. Так важко інколи зробити той крок, один крок.
.— Да,— подумал я,— шаг,— и торопливо оглянулся, как будто был готов к этому шагу через пропасти времени. — Холодно, иди в комнату, я останусь. Мне нужно сделать шаг.
Через коридор по лунной дорожке протянулись рельсы Трансси ба. Шел мелкий дождь. Сигнальные огни красными пятнами ложи лись на мокрый металл.
В темноте кричали маневровые и суетилась вокзальная толпа в своем твердом желании допить и упасть на плацкартную полку.
Дальше за путями ворочалось, стонало полуголодное брюхо сибирского города.
Задыхаясь в дыму, в недельной вони агиток, теряя честь и зубы в кабинетах и камерах государственных волков, друзья решили уехать в глубь Алтая. Под святой горой Белухой организовать свободное поселение. Жить по принципам Кампанеллы. Творить, как на душу ляжет. Говорить, не оглядываясь.
И ты, умытая слезами и дождями, манила и заклинала сделать шаг с перрона на берег Катуни. Ты неистово мечтала, что там и только там будем счастливы. Слезно просила порвать все нити с городом, оторвать дуги рук от проводов большого напряжения. Забыть ветви синих берез над неоном реклам и пух тополей вдоль брусовки дорог. Оставить сруб деревянный и рябины куст. И ту тропу, что свела нас,— в сиротском одиночестве оставить. Поэтому труден выбор и сложен шаг, и печален фонарь на последнем вагоне.
Сегодня ты пришла из своего далека, чтобы сказать что-то важ ное. И рот искаженный криком и полная тишина, и птиц полет сквозь аркаду губ.
Для меня — только темень коридора да луна в переплете рам и пролет летучих мышей над головой.
И снова дверь под номером "восемь" скрипит, открываясь в меня:
— Я чекаю вас, замерзла. Холодно мені. Холодно тому, що самотня. Обіймітъ мене та зігрійте,— и пальцы, разрывая морозный воздух, топчутся на упругой груди. Касаясь сосков, обжигаются до ногтей. И души бредут, согнувшись, из тела в тело. Стучат сердца. Тела соединяются. Губы скользят покоже.
Тает снег, который память. Исходят дождем низкие тучи в дале ком сибирском городке. На мокрой крыше вокзала наши тела про щально светятся сквозь пелену небесной воды.
А где-то внизу на перроне звучит надрывно гармошка и плачет седой гармонист.
Поезд ушел за горизонт, мерцая красной точкой последнего вагона.
— Ви коло мене і дуже далеко,— печально сказала женщина и уснула.
Мне не спалось. Стучали двери в номерах. Суетились слова, натыкаясь друг на друга. Распадались слова на звуки. В этом хаосе рождалась мелодия. Сложно сказать, кем и для кого она была создана, но я оказался невольным слушателем космического оркестра, где на освещенном луной, пюпитре попадались ноты, адресованные мне.
Женщина улыбалась во сне, а я босиком, спотыкаясь об выбоины в паркете, пошел на голоса.
В ресторане безликая толпа кружилась в медленном танце. Сквозь открытую на балкон дверь струился лунный свет. На перилах сидел мой товарищ — Сеня.
Продавливая снег босыми ногами, я прошел сквозь него и сва лился с площадки в сугроб. Снег забился в трещины пяток, тая, сочился сквозь пальцы рук, слезил лицо.
На втором этаже Сенин профиль застыл в оконной раме. Я махнул рукой и крикнул:
— Обожди!
Тело, разорванное на молекулы пластидом шахида, было собрано горячим ветром Иудеи и соткано из снежных крупинок в тусклом окне гостиницы "Беркут".
Минули годы, а, возможно, минуты с тех пор, когда мы топтали соседний склон досками, званными в народе лихо —"мукачами".
Кружила метель, завывая воронки зимы, и белые улитки ползли по синему снегу. Ночью в кошаре, под вой ураганного ветра, при неярком свете свечи с пугливым мотыльком огня, ты пел старые песни, глотая кипяток из военного алюминия.
Когда смыкались глаза и спальники несли нас к кромке сна, судьба забросила в дом толпу пугливых туристов. Пятеро ребят не вместились в кошару и стояли на улице. Синие губы, глаза, полные отчаяния и тревоги.
Ты, Сеня, вышел в метель. У деревянной стены разложил костер, кинул лапник на снег и уснул. Кто-то из тех, стоящих овцами, тоже лег рядом, втащив ледяные тела в спальники. Для них это был первый опыт по борьбе со страхом.
А ты, Сеня,— учитель. Потом, пройдя все войны Союза, в песках пустыни Цин ты учил воевать пацанов и сопливых девчушек, мешая русский мат с командами на иврите.
У судьбы были другие взгляды на твою жизнь и другой расклад.
В автобусе из Иерусалима на Бейт-Лехем ты сел рядом с шахидом. Говорили о простых вещах: о погоде, о детях, о том, что до рожает жизнь и шекель теряет в весе.
Ты уснул, разморенный жарой, и на подъезде к Дамат-Рахелью взрыв разорвал тело на тысячи ярких огоньков в вечернем небе. Я стою босым на карпатском снегу, вглядываясь в твой профиль в лунном окне.
Обожди, Сеня!
* * *
Дверь открыта и ветер гоняет мусор по темным коридорам. Вторично вхожу в дом, шлепая ступнями о бугристые доски паркета. Остается мокрый след босых ног на лунной дорожке. Из бара просачивается свет. Открываю дверь. Горят свечи, оплавляя время. Причудливые изгибы парафина застывают на цветной кера мике Косовских мастеров.
В углу за столиком сидит парень. На красную ковбойку натянута штормовка. На брезенте дыры от костров и жизни... Рукава укра шают эмблемы.
Он шел рядом на Курилах и Памире, в Саянах и на плато Пу торак. Мы искали следы Беринга на Командорах. Он читал стихи в "Интеграле".
Его били в кривых московских переулках псы из Лубянки, когда он вышел защищать Бродского.
Я тщательно вглядывался в лицо и не мог его отыскать. Пы тался дотронуться до руки, но пальцы натыкались на пустоту. Вне запно, как озаренные, пришло понятие, что это я. Нас разделяет время. Вопрос не в том, кто к кому пришел, вопрос в том, что воз никла необходимость соизмерить планы на жизнь и прожитое.
Суетились мотыльки огоньков. Догорали, оплавляя время свечи. Плотная паутина затянула красный угол, где когда-то висела иконка старых мастеров.
Сегодня на фоне тусклого квадрата в грязной стене темнел ржавый гвоздь. Вокруг пустота, и только луна приоткрыла дверь узким лучом света.
Мутный рассвет шевелился в стекле пустого стакана.
* * *
В комнате номер "восемь", на границе ночи и утра, все призрачно и неопределенно. Только женщина на мятой кровати улыбалась кому-то в далеких снах. Открыла глаза, и я спросил ее об этом. Приподняв шись, начала чесать смоляные волосы деревянным гребнем.
— Ви знаете, таке приснилось: ми йдемо по дорозі— я і чоловік. Він держить доню на руках, а вона підняла руки, а в пальцях зап луталось сонце, та й три птахи над нами все кружать, співають щось весняне, а десь далеко попереду стоять наші батьки та й махають привітливо, а навкруги гори, поросші ялинцями і буком, та чепурні хатки на полонинах. Таке приснилось... — и голос женщины сорвался на плач, и комок застрял у меня в горле. Она продолжала рас сказывать, глотая слезы и горе:
— Поховали дитину, а чоловік запив. Злий зробився. Худий та лютий. Коли нап'ється, ходив по селу та кричав, що порубаний ліс то причина повені, що забрала дочку. До кожного приставав, гово рив, що буде потоп і всі ми загинемо, якщо не перестанемо рубати ліс. Інші побережники крізь пальці дивились на все. Є папір та й годі. А мій писав до столиці, звертався до президента. Та де там. Все — пустий звук!
— В листопаді знайшли його, бідолаху, з розбитою головою в Тисі.
— Потекла його кровинка, доганяючи крик дитини по хвилях аж до Дунаю.
Женщина всхлипнула и начала одеваться.
Неяркий свет нового дня пролился в комнату, высветив дорогие обои, рванные во многих местах, масляные пятна на кресле и прожжен ную полировку стола, вздыбленный паркет и грязные занавески.
Звонко хлопнула дверь.
— Не лякайся,— сказала женщина,— то хлопщ, що продають сувеніри та ліжники, прийшли за товаром. А ми спустимось в буфет та й щось пошукаемо для сніданку. Пішли?
Я осторожно закрыл дверь и окинул взглядом полутемный кори дор. Пространство холла продолжало жить ночными тенями. Шеп тали что-то стены, впитав голоса ночных гостей. В воздухе витали знакомые запахи.
К покосившейся двери была приколота записка: "Любимая, помо лись за меня" и число 10.01.71 год. Далее карандашом дописано: "Да упокоит твое тело земля, а душу — вершины".
05.02.2002 год.
Солнце скользнуло по пластику стола и высветило мои грубые, исковерканные жизнью руки, держащие граненый стакан с вином, и ее тонкие пальцы с серебряным кольцом.
Металл чернил немыслимой красоты гуцульский орнамент, на котором искрились лучи восхода.
В повести использованы:
1. Стихи Велемира Хлебникова.
2. Строчка из песни Юрия Визбора.
3. Танка Мёэ "Зимняя луна".
Назад |