Глава 19
От водочки Достоевский отказался наотрез. Налитую стопку опорожнил одним махом Александр Иванович и, похлопав гостя по плечу, заговорщически шепнул:
– Наведаюсь, брат, к своим ребятам.
Хозяйка осуждающе посмотрела на мужа. На полу попыхивал самовар, повидавший много дорог. В тарелочках лежали пироги с яйцом и луком, отдельно два куска комкового сахара, тут же к нему щипчики.
– Сахар, Федор Михайлович, кладите по вкусу… – И, вспомнив что-то важное: – Как же я, чумная, про варенье совсем забыла…
Гостю бросилось в глаза то, как бедно и в то же время со вкусом обставлена комната. Но больше всего заинтересовала сама Мария Дмитриевна.
Она разлила кипяток в пиалы, которые, по ее беглому сообщению, Исаевы привезли из Петропавловска, поставила на круглую дощечку заварной чайник.
– Сколько пожелаете – добавляйте! Сибиряки много пьют чаю… Ой, да какой вы сибиряк! Вы же человек столичный…
– В столицах у нас тоже любят почаевничать… И в Москве, и в Санкт-Петербурге.
А сам не отводил взгляда с темных, словно притомившихся глаз Марии Дмитриевны. В какое-то мгновение он поймал себя на том, что вел незначащий, машинальный разговор, а все его внимание сосредоточилось на женщине, которую он совершенно случайно открыл для себя.
Мария Дмитриевна тоже, показалось Достоевскому, заинтересовалась им. Причем шла какая-то неизвестная ему игра. Он рассматривал ее широкий лоб под нависшей прядью густых волос. И она, как бы в ответ на это, внимательно рассматривала его крутой лоб, покрытый еле заметными веснушками. Ее взгляд касался тонких зачесов почти бесцветных, выгоревших под весенним солнцем волос и спускался ниже к таким же полинялым бровям…
Тут их взгляды встретились и, как два озорных ребенка, слегка задевши друг друга, снова разбежались…
– А я вот привыкла к настоящему югу, Федор Михайлович. – Глаза Марии Дмитриевны изливали свет заходящего южного солнца. – Я родом из самой Астрахани…
– Это очень любопытно. Расскажите об Астрахани. Я-то человек средней полосы России. Знаю хорошо Подмосковье, Петербург. Теперь вот узнал Сибирь. А ваши края мне неведомы…
Мария Дмитриевна поправила складки на коленях платья, вздохнула.
– Что сказать… Устье Волги, недалеко Каспийское море. Помню, как впервые увидела бурлаков. Тянули баржу против течения. Тяжелый осадок на душе до сих пор…
Достоевскому передалась эмоциональность, почти экзальтированность речи Марии Дмитриевны. Волнение, возникшее с памятью о годах ее детства, снова вылилось в яркий румянец на ее бледных щеках…
– Видите ли: по папе я француженка. До замужества с Александром Ивановичем носила фамилию Констант. Фамилия моих предков широко известна во Франции. А двое моих кузенов даже дружат с писателем Александром Дюмой...
– Неужели с самим Дюмой?
Достоевский больше любил других известных французов: Оноре де Бальзак, Жорж Санд, Виктор Гюго.
– Дед мой был капитаном королевских мушкетеров. Дюма дал своему де Тревилю много черт моего деда... Папа женился на русской женщине и вступил в российское подданство. Вскоре родилась я, через год – сестра Соня, еще через год – Вера. У них свои жизни, обе прошли институт благородных девиц. А я вот теперь застряла с семьей здесь… Как видите, ничего необычного…
– Вы, Марья Дмитриевна, великолепный рассказчик! Готов слушать ваш голос бесконечно.
Исаева смутилась, замешкалась. Но тут же подвинула тарелку с пирогами ближе к гостю.
– Вы кушайте, кушайте, Федор Михайлович! Не стесняйтесь, в батальоне известно, чем кормят…
И она с нескрываемой скорбью поглядела в глаза Достоевского. Ему почудилось, что этот взгляд царапнул саму душу. До настоящей боли.
Хозяйка заметила растерянность гостя и ждала, когда он придет в себя. Наконец, Достоевский потер пальцем лоб – как бы стараясь вспомнить что-то важное. И уже с явным любопытством:
– Вы с Александром Ивановичем, выходит, знакомы еще по Астрахани?
– Да, так. Папу в тридцать восьмом назначили директором карантинного дома. Через год меня выдали замуж. Брак обещал быть удачным со всех сторон: небольшой капитал, достаточный для семейного комфорта, перспективная карьера молодого мужа – чиновник особых поручений начальника Астраханского таможенного округа. А потом вдруг Сибирского… Вы догадываетесь, что это вовсе не повышение… Сначала Петропавловск, теперь Семипалатинск, а дальше я не представляю свою жизнь. У Саши, то есть у Александра Ивановича, золотое сердце, он хороший муж и отец… Только бы не эта проклятая водка. Она его до добра не доведет… А у нас же еще ребенок!..
Больше за весь вечер Исаева не вспоминала о муже. Было видно, что главное сказала, а выкладывать детали своей жизни перед чужим человеком ей не хотелось. Достоевский понял и то, чего не договаривала хозяйка: семейный воз тянет только она одна. Выбивается из последних сил, но тащит без всякой помощи со стороны.
Федор Михайлович проникновенно слушал исповедь женщины и постоянно смотрел на ее пальцы, на голубую вязь вокруг суставов каждого из пальцев… Иногда он вскидывал взор к ее глазам и видел, как бесплотные существа зажигают в них крохотные костерки. Одни разгорались, другие вскоре гасли. Неожиданное внимание гостя к себе заметила и Мария Дмитриевна.
– Чай остыл, Федор Михайлович. А вы не положили ни одного кусочка сахара… Давайте я разведу самовар…
Достоевский торопливо соскочил со стула, бросился к самовару, стоявшему на деревянном поддоне около русской печи.
– В нем еще сохранился жар.
Он взял лежащий вблизи изрядно подержанный сапог. Приставил раструб голенища к концу трубы, выступающей из самовара, и стал нагнетать в него воздух. Наконец, смахнул со лба пот: слава Богу, раскочегарил миленького!
– Я, Марья Дмитриевна, кроме писательского труда, и в других многих делах знаю толк. Ну, а с самоварами, как с несмышлеными детьми, приходилось водиться у себя в деревне. Знаю почти всех наших мастеров самоварного дела. И тех, что поныне живут в Заречье и в Туле, и тех, что разъехались по России, но не растеряли своего ремесла. Могу узнать по клеймам лучших мастеровых. Баташевых, Лисицыных, Ломовых, Дубинина, Попова из Вятки, Ермолина из Костромы… Даже помню их награды, полученные на знаменитых выставках России и Европы…
Достоевский приставил жестяную трубу в форме буквы «Г» к дымовой трубе самовара, другой конец воткнул в отверстие, уходящее в дымоход печи…
Мария Дмитриевна с восторгом смотрела, как усердствовал около пузатого самовара гость. Это ж какая невидаль: известный в России писатель добывал в ее доме огонь!
У крыльца послышалась возня, шум, громкие мужские голоса. Исаева насторожилась, предчувствуя худой оборот событий. В комнату влетел Паша.
– Мам, мам, а папенька опять напился… Дядьки его ведут до постели…
– Простите меня, Федор Михайлович! Такой получился поганый день!.. – и, сжав губы, проговорила по-французски: – Oh mon Dieu! Comment stupide! Comment honteux!
Достоевский дословно понял, что сказала Исаева: «О, Боже! Как глупо! Как стыдно!»
В комнату не то внесли, не то втащили хозяина квартиры. Голова его низко болталась, а пальцы рук бороздили по доскам пола. Исаев пытался вымолвить какое-то слово. Но захлебывался, будто ему в рот затолкали сваренное вкрутую куриное яйцо – ни проглотить, ни выплюнуть...
Двое мужиков внесли Исаева в горенку, кое-как стащили с ног сапоги, раздели и свалили в кровать… Хозяйка не шелохнулась и, пока в доме находились чужие люди, не произнесла ни единого слова.
Когда мужики скрылись за порогом, она опустила скрещенные на груди руки и скорбно произнесла:
– Вот так, поверьте, почти каждый день…
– Я только могу посочувствовать, Марья Дмитриевна! Но в остальном, вы понимаете, я беспомощен…
Через несколько дней Достоевский снова наткнулся на Исаева. Тот, как ни в чем не бывало, не спуская с лица улыбки, набросился на солдата:
– Ты что ж, Михалыч, уговор наш забыл? Обещал сыну уроки давать, а сам в кусты… Я ж тебе толкую: с Беликовым договорились.
Глава 20
Ух, этот Врангель! Не человек, а какой-то заводной механизм! Мало того, что в должностной работе погряз по самые уши, так еще занялся всякой ерундой: по вечерам семена растений перебирает, читает книжки про корнеплоды и другие растения. Заказал древесные и кустарниковые саженцы, какие-то луковицы цветов… Лучше всего, считал Федор, не мешать задуманным делам друга.
Александр Егорович как-то раз побывал «на чае» у Достоевского в доме Пальшиных. И все. В следующий раз наотрез отказался.
– Далековато живете, Федор Михайлович! Прошу в другие разы «гонять чаи» у меня.
Достоевский отнес прозрачный намек на неустроенность своего проживания, на уймищу тараканов и блох, а также на то, что хозяйка перед наступлением холодов притащила в дом два десятка кур и под столом сгородила им клетку с насестом… Петух по утрам орал простуженным голосом, потом наверстывал исполнение своих петушиных обязанностей. Куры квохтали, хлестали друг друга крыльями. Хозяйка бросала за перегородку жменьку зерна вперемешку с мелкими камешками, и птицы, толпясь в тесноте, еще долго не могли успокоиться. Жилец в чине унтер-офицера терпеливо пережидал за занавеской утренний променад в курятнике. В это время из-под легкой перегородки растекалось острое куриное амбре.
Поэтому Достоевский в свободное время старался заглушить свое одиночество в компании с Врангелем. Арендовал Александр Егорович полдома у зятя казацкого урядника Митрофана Казакова. Дом был крепкий, Врангелю отдали две комнаты и кухню, обитые изнутри драньем, промазанные глиной и побеленные известкой. Одна комната исполняла роль гостиной, другая –предназначалась для отдыха хозяина. В гостевой втиснулся огромный стол, вокруг него стояло шесть массивных стульев, обитых зеленым плюшем. В простенке между окнами высился громадный диван с крутой спинкой. Рядом прислонился столик, предназначенный для мелких безделушек. Ближе к углу висело величавое зеркало, чуть не в рост человека, со сколотым краем. Достоевский не был суеверен, но почему-то смерть мужа дочери Казакова увязывал именно с расколотым зеркалом. Зять казачьего урядника погиб полгода назад под Севастополем на русско-турецком фронте…
Сидя за столом, покрытым темно-зеленым сукном, приятели не спеша пили чай, предварительно наливая его в малюсенькие блюдца. Врангель ходил в домашних теплых туфлях без задников, Достоевский сидел в шерстяных носках, положив одну ногу на стул. Из длинного чубука курил «Бостанджогло», иногда для экономии примешивая к «Жукову» простую махорку – другое было не по карману. Хотя от такой адской смеси потом страшно ломило голову… Но ничего не попишешь, поменялись времена – бывало, в Москве он курил этот табак только из торговых домов самого Николая Бостанджогло, забегая за куревом то на Кузнецкий мост, то на Никольскую улицу…
– Скоро займемся делом! – в начале апреля заявил Врангель. – Из вас, Федор Михайлович, получится толковый цветовод. Ну, а я буду заниматься овощами и кустарниками. Это мечта моей юности.
Врангель получил у хозяев разрешение на использование всей заброшенной дачи Казаковых, которая разместилась на правом берегу Иртыша, близ батальонного лагеря за Казацкой слободкой.
Домик с верандой и террасой прятался за дощатым забором, а старый сад стоял, огороженный полуразобранным частоколом. Вдвоем привели в порядок брошенный участок. Почти до самой темноты принуждал Александр Егорович Достоевского возиться на участке. Уж эта немецкая педантичность и обязательность!.. Надо было вовремя следить за парниками, облагораживать дорожки, забивать щели в ограде, вырезать отжившие деревья и кустарники. В общем, работы оказалось на целую роту…
Когда с неба проглядывали огромные степные звезды, Врангель разжигал на свободной площадке около одного из миниатюрных водоемов костер, высокое пламя которого, казалось, готово было лизнуть сам Млечный путь… Достоевский любил такие минуты. Он широким взглядом впивался в пляшущее пламя, которое то вставало на цыпочки, то неожиданно приседало к земле. И все дурные мысли вдруг исчезали в голове, и в нее протискивались только светлые помыслы, наступал необъятный простор для жизни героев, которые завтра появятся на страницах произведений писателя…
Из задумчивости, как обычно, выводил Врангель. Он возвращал Достоевского к земным делам.
– Нет, Федор Михайлович, все сделаем сами! И тем слаще будут плоды нашего труда, – подбадривал прокурор старшего по возрасту товарища. – Мы тут еще сотворим такого!.. А как же?
По воскресным дням, если не было большого церковного праздника, они трудились на даче целый день. В апреле, как только расцвела тюльпанами степь, а воздух в полдень накалялся, словно у кузнечного горна, друзья перебрались в свое отлаженное гнездо на постоянное жительство. Апартаменты не отличались большой изысканностью, но в них можно было отдыхать в свободное время: прохладно, вольно и не беспокоят блохи и тараканы. И самое главное: вдали от постороннего глаза можешь заниматься любимым делом…
Когда начала всходить столовая зелень, на дачу стали приглашать дочерей городской хозяйки Достоевского. Любке и Прасковье было непривычно и любопытно работать с диковинными растениями. Они никогда в жизни кроме подсолнечника не видели никакого чуда – ни настоящей сирени, ни жасмина и с удивлением ахали, заметив первые бутоны роз и георгинов. Домой девчонки уносили пучки лука, петрушки, салата и другой зелени, которую большинство обитателей Семипалатинска знало только по картинкам…
Иногда друзья совершали поездки в степь до ближайшего бора, попутно, чтоб утолить жажду, заходили в киргизские юрты. В таких походах не обошлось и без недоразумений. Оказывается, Достоевский до этого никогда не сидел в седле лошади… Усилиями Врангеля промах друга был устранен, и Федор Михайлович научился с изыском гарцевать по степному бездорожью. В бору в большинстве своем росла сосна да ель, кое-где виднелись корявые и от природы изогнутые стволы ветлы. А вот березы здесь никогда не росли. Не было и дуба, любимого с детских лет дерева Достоевского. Охоту Федор не любил, зато с любопытством собирал грибы, хотя в них совершенно не разбирался.
Вдвоем раз в неделю посещали семью Исаевых. Сам же Достоевский там бывал почти каждый день, занимаясь с Пашей по часу-полтора. Мальчик преуспел в русском языке, уже научился выводить отдельные слова, а по латыни читал правильно все, что писал в тетради Федор Михайлович…
На даче допоздна сидели вдвоем около фигурного ломовского самовара с державным гербом, наслаждаясь только что полученным из Кяхты китайским чаем (большое спасибо однокашнику Врангеля по лицею, уехавшему после короткой службы в министерстве юстиции на монгольскую границу!). Старались менять сорта дареного чая. Начали с «Ординарного» высокого качества, он быстро утолял жажду. В другой вечер заваривали «Кирпичный». К нему не нужны были легкие закуски – бублики, баранки или крендели. «Кирпичный» чай был спрессован с солью, маслом и сухим молоком. Комковой сахар ели вприкуску. От чая, имевшего красно-желтый оттенок, над столом плыл сильный аромат: терпкий, горьковатый, с вяжущим рот вкусом. Пробовали и другие редкие сорта, которые в последующей жизни не пришлось больше попробовать: «ма-ю-кон» и «лян-син».
Когда в зал проникала вездесущая мошкара и появлялись серые неповоротливые мотыльки, Врангель гасил свечи и шел в свою комнату. Федор ложился на большой турецкий диван в гостевой комнате. Минут через пять хозяин дома подавал голос. Обычно он начинал разговор о ходе войны. Оба остро обсуждали последние события в Крыму, скорбели о гибели общих знакомых офицеров. И много говорили о предательстве и уловках Европы, уповая на то, что со временем все должно поменяться к лучшему…
В ста саженях от дачи на краю взгорка протекал безымянный незамерзающий ручей. Достоевский лопатой углубил ложе ручья, отбросил в сторону камни, нарушающие поток воды. Ручей пропустили внутри ограды, тут же устроили маленькую запруду. Это сразу облегчило полив растений.
Изредка, когда на даче никого не было, Федор шел к реке, скидывал на песок полинялый жилет из розового ситца, снимал с шеи лукообразные серебряные часы на цепочке из голубого бисера, медленно стягивал сапоги и осторожно клал в сторону носки – давний подарок Марии Дмитриевны. Сидел несколько минут, опустив ступни ног в прохладный поток реки. Смотрел на пологий противоположный берег Иртыша, молча наслаждаясь тем, как жизненная сила пробирается в его тело. Далеко-далеко за другим берегом стлался дымчатым ковром ковыль, а над ним плыло белое от зноя небо, в котором словно застывшие на стекле мошки, висели на одном месте парящие коршуны.
Наконец Достоевский снимал с себя синие штаны, подштанники и, положив их горкой, медленно входил в глубину реки. Когда вода касалась горла и накрывала плечи, он отталкивался от каменистого дна, плыл саженками к середине течения. Усталый от заплыва возвращался на сушу и долго и судорожно ходил по берегу туда и обратно, будто пытался вспомнить потерянную мысль или место дорогой утерянной вещи…
А может быть, ему было холодно не только на этом ветру и на этом берегу, а во всем неприветливом мире… Его сутулое, костлявое тело, покрытое бледной желтизной и много лет не знавшее солнечного света, никак не могло найти гармонии с окружающей природой.
Глава 21
– Что-то припозднились сегодня, Федор Михайлович? Не завели случайно проказницу на стороне?
Достоевский с досадой отмахнулся, как от надоедливой мухи.
– Ай! Пришло в голову фантазеру Беликову сыграть в «штос» по случаю дня памяти семи воинов-отроков Ефесских…
Врангель так и повалился в траву.
– Ну, надо ж додуматься! Это в «фараона»-то и в честь отроков? Ха-ха! А вы, «ваше благородие», знаю, не любитель кидать карты...
– В том-то и дело. Но было приказано всем офицерам присутствовать при конечном выигрыше. Меня тоже присовокупили за неимением желающих…
– Ну и как?
Достоевский вошел в дом, пропустив мимо ушей пустой вопрос. Потом снова появился, успев переодеться в домашнюю одежду.
– Я, Федор Михайлович, тоже не скучал, – продолжил лукаво Врангель. – После обеда у меня были гости.
Достоевский насторожился.
– Кто же?
– Две дамочки из казацкой слободки. Обе такие расфуфыренные цацы. То ли молодые вдовушки, то ли старые девы. Жаль, вас не было, Федор Михайлович. Кстати они чрезвычайно сведущи в литературе. Даже слышали о Державине и Пушкине.
– Меня это совершенно не интересует, дорогой Александр Егорович!
– Ан, не скажите! Они пришли, говорят, поглядеть на наши диковинные цветы. Истоптали пол-огорода и пытались снять весь урожай левкоев, что вы посадили у ограды.
– Да как же так? – кинулся убитый сообщением Достоевский к тому месту, где росли цветы.
Когда убедился, что урон нанесен небольшой, успокоился.
– Благодарите мою смекалку. Я принес одного ужа из-под нашего пола и хотел вручить гостьюшкам в виде презента… Знаете, какой крик поднялся в округе! Если бы не знающие люди, то можно было подумать, случилось насилие в нашей усадьбе. Причем, знаете, с чьей стороны? Эх, Федор Михайлович, Федор Михайлович!.. На меня-то никто б не осмелился подумать…
По выражению лица Достоевского Врангель понял, что переборщил с описанием происшествия. До самой темноты, когда была пора пить вечерний чай, Достоевский не произнес ни слова. За чаем тоже был малоразговорчив. Только когда легли по своим углам, сипло буркнул:
– Весточку получил из Кузнецка…
– Что там хорошего?
– Все плохо! Отвели годовщину со дня смерти Александра Ивановича. Марья Дмитриевна хворает, Паша ногу проколол. Жара у них. Дождей давно не было. И полное безденежье. Я передал, сколько мог. Придется самому в долги лезть…
Врангель знал, что не к кому его другу лезть в долги. Все кругом живут от копейки до копейки. Хорошо, что он еще не женат и жалованье сносное. За квартиру в городе платит тридцать рублей в месяц – за комнаты, конюшню, сарай, за стол и за тепло от печки в зимнее время. Квартирка Федора Михайловича со столом и стиркой белья, конечно, обходится дешевле, то есть пять рублей в месяц. Непонятно, как при мизерном жалованье человек может выкручиваться…
После длительного молчания первым заговорил Достоевский.
– Я диву даюсь странной болезни Марьи Дмитриевны. Вот как распоряжается жизнь: у благородного человека всегда благородная болезнь… Вы представьте, что чахоткой болеют непризнанные гении, герои трагических пьес, опечаленные жизнью личности. Возьмите Спинозу, Шиллера, Шопена, Белинского, даже нашего Чокана Валиханова… Как считает медицина, незаразная болезнь, переходит от человека к человеку при повышенной деятельности его мозга…
– Вы абсолютно правы, Федор Михайлович! Это как инфлюэнца, возникающая из воздушного океана. И чахотка происходит от образа жизни, от конституции человека. Ученые предполагают, что она может передаваться с молоком матери или с семенем отца… Но вы не задумывались, почему она больше поражает аристократов, людей высшего света? С давних пор окровавленный платок в драмах был символом индивидуального страдания…
– Пушкина вспомним по этому случаю? – неожиданно произнес Достоевский. – Александр Сергеевич был убит вскоре после того, как скончалась моя маменька. Если бы не семейный траур, то я б испросил позволения у отца носить траур по Пушкину… Есть у него одно незаконченное произведение. «Осень», накидал в ноябре тридцать третьего… Да по какой-то причине отставил до будущего…
– Я весь внимание! —ответил Врангель.
Достоевский начал сипловатым, прокуренным голосом:
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице ещё багровый цвет.
Она жива ещё сегодня, завтра нет.
Унылая пора!..
За время чтения стихов голос Достоевского несколько раз поднимался, а в конце сник, словно пламя свечи, погашенное налетевшим ветром. Закончил он стихотворный монолог доверительным шепотом.
– Унылая пора… Вы не заснули от моей декламации? – осторожно спросил Достоевский.
– Нет! – растроганно ответил Врангель. – Мне надо подумать… Я еще долго не усну.
От водочки Достоевский отказался наотрез. Налитую стопку опорожнил одним махом Александр Иванович и, похлопав гостя по плечу, заговорщически шепнул:
– Наведаюсь, брат, к своим ребятам.
Хозяйка осуждающе посмотрела на мужа. На полу попыхивал самовар, повидавший много дорог. В тарелочках лежали пироги с яйцом и луком, отдельно два куска комкового сахара, тут же к нему щипчики.
– Сахар, Федор Михайлович, кладите по вкусу… – И, вспомнив что-то важное: – Как же я, чумная, про варенье совсем забыла…
Гостю бросилось в глаза то, как бедно и в то же время со вкусом обставлена комната. Но больше всего заинтересовала сама Мария Дмитриевна.
Она разлила кипяток в пиалы, которые, по ее беглому сообщению, Исаевы привезли из Петропавловска, поставила на круглую дощечку заварной чайник.
– Сколько пожелаете – добавляйте! Сибиряки много пьют чаю… Ой, да какой вы сибиряк! Вы же человек столичный…
– В столицах у нас тоже любят почаевничать… И в Москве, и в Санкт-Петербурге.
А сам не отводил взгляда с темных, словно притомившихся глаз Марии Дмитриевны. В какое-то мгновение он поймал себя на том, что вел незначащий, машинальный разговор, а все его внимание сосредоточилось на женщине, которую он совершенно случайно открыл для себя.
Мария Дмитриевна тоже, показалось Достоевскому, заинтересовалась им. Причем шла какая-то неизвестная ему игра. Он рассматривал ее широкий лоб под нависшей прядью густых волос. И она, как бы в ответ на это, внимательно рассматривала его крутой лоб, покрытый еле заметными веснушками. Ее взгляд касался тонких зачесов почти бесцветных, выгоревших под весенним солнцем волос и спускался ниже к таким же полинялым бровям…
Тут их взгляды встретились и, как два озорных ребенка, слегка задевши друг друга, снова разбежались…
– А я вот привыкла к настоящему югу, Федор Михайлович. – Глаза Марии Дмитриевны изливали свет заходящего южного солнца. – Я родом из самой Астрахани…
– Это очень любопытно. Расскажите об Астрахани. Я-то человек средней полосы России. Знаю хорошо Подмосковье, Петербург. Теперь вот узнал Сибирь. А ваши края мне неведомы…
Мария Дмитриевна поправила складки на коленях платья, вздохнула.
– Что сказать… Устье Волги, недалеко Каспийское море. Помню, как впервые увидела бурлаков. Тянули баржу против течения. Тяжелый осадок на душе до сих пор…
Достоевскому передалась эмоциональность, почти экзальтированность речи Марии Дмитриевны. Волнение, возникшее с памятью о годах ее детства, снова вылилось в яркий румянец на ее бледных щеках…
– Видите ли: по папе я француженка. До замужества с Александром Ивановичем носила фамилию Констант. Фамилия моих предков широко известна во Франции. А двое моих кузенов даже дружат с писателем Александром Дюмой...
– Неужели с самим Дюмой?
Достоевский больше любил других известных французов: Оноре де Бальзак, Жорж Санд, Виктор Гюго.
– Дед мой был капитаном королевских мушкетеров. Дюма дал своему де Тревилю много черт моего деда... Папа женился на русской женщине и вступил в российское подданство. Вскоре родилась я, через год – сестра Соня, еще через год – Вера. У них свои жизни, обе прошли институт благородных девиц. А я вот теперь застряла с семьей здесь… Как видите, ничего необычного…
– Вы, Марья Дмитриевна, великолепный рассказчик! Готов слушать ваш голос бесконечно.
Исаева смутилась, замешкалась. Но тут же подвинула тарелку с пирогами ближе к гостю.
– Вы кушайте, кушайте, Федор Михайлович! Не стесняйтесь, в батальоне известно, чем кормят…
И она с нескрываемой скорбью поглядела в глаза Достоевского. Ему почудилось, что этот взгляд царапнул саму душу. До настоящей боли.
Хозяйка заметила растерянность гостя и ждала, когда он придет в себя. Наконец, Достоевский потер пальцем лоб – как бы стараясь вспомнить что-то важное. И уже с явным любопытством:
– Вы с Александром Ивановичем, выходит, знакомы еще по Астрахани?
– Да, так. Папу в тридцать восьмом назначили директором карантинного дома. Через год меня выдали замуж. Брак обещал быть удачным со всех сторон: небольшой капитал, достаточный для семейного комфорта, перспективная карьера молодого мужа – чиновник особых поручений начальника Астраханского таможенного округа. А потом вдруг Сибирского… Вы догадываетесь, что это вовсе не повышение… Сначала Петропавловск, теперь Семипалатинск, а дальше я не представляю свою жизнь. У Саши, то есть у Александра Ивановича, золотое сердце, он хороший муж и отец… Только бы не эта проклятая водка. Она его до добра не доведет… А у нас же еще ребенок!..
Больше за весь вечер Исаева не вспоминала о муже. Было видно, что главное сказала, а выкладывать детали своей жизни перед чужим человеком ей не хотелось. Достоевский понял и то, чего не договаривала хозяйка: семейный воз тянет только она одна. Выбивается из последних сил, но тащит без всякой помощи со стороны.
Федор Михайлович проникновенно слушал исповедь женщины и постоянно смотрел на ее пальцы, на голубую вязь вокруг суставов каждого из пальцев… Иногда он вскидывал взор к ее глазам и видел, как бесплотные существа зажигают в них крохотные костерки. Одни разгорались, другие вскоре гасли. Неожиданное внимание гостя к себе заметила и Мария Дмитриевна.
– Чай остыл, Федор Михайлович. А вы не положили ни одного кусочка сахара… Давайте я разведу самовар…
Достоевский торопливо соскочил со стула, бросился к самовару, стоявшему на деревянном поддоне около русской печи.
– В нем еще сохранился жар.
Он взял лежащий вблизи изрядно подержанный сапог. Приставил раструб голенища к концу трубы, выступающей из самовара, и стал нагнетать в него воздух. Наконец, смахнул со лба пот: слава Богу, раскочегарил миленького!
– Я, Марья Дмитриевна, кроме писательского труда, и в других многих делах знаю толк. Ну, а с самоварами, как с несмышлеными детьми, приходилось водиться у себя в деревне. Знаю почти всех наших мастеров самоварного дела. И тех, что поныне живут в Заречье и в Туле, и тех, что разъехались по России, но не растеряли своего ремесла. Могу узнать по клеймам лучших мастеровых. Баташевых, Лисицыных, Ломовых, Дубинина, Попова из Вятки, Ермолина из Костромы… Даже помню их награды, полученные на знаменитых выставках России и Европы…
Достоевский приставил жестяную трубу в форме буквы «Г» к дымовой трубе самовара, другой конец воткнул в отверстие, уходящее в дымоход печи…
Мария Дмитриевна с восторгом смотрела, как усердствовал около пузатого самовара гость. Это ж какая невидаль: известный в России писатель добывал в ее доме огонь!
У крыльца послышалась возня, шум, громкие мужские голоса. Исаева насторожилась, предчувствуя худой оборот событий. В комнату влетел Паша.
– Мам, мам, а папенька опять напился… Дядьки его ведут до постели…
– Простите меня, Федор Михайлович! Такой получился поганый день!.. – и, сжав губы, проговорила по-французски: – Oh mon Dieu! Comment stupide! Comment honteux!
Достоевский дословно понял, что сказала Исаева: «О, Боже! Как глупо! Как стыдно!»
В комнату не то внесли, не то втащили хозяина квартиры. Голова его низко болталась, а пальцы рук бороздили по доскам пола. Исаев пытался вымолвить какое-то слово. Но захлебывался, будто ему в рот затолкали сваренное вкрутую куриное яйцо – ни проглотить, ни выплюнуть...
Двое мужиков внесли Исаева в горенку, кое-как стащили с ног сапоги, раздели и свалили в кровать… Хозяйка не шелохнулась и, пока в доме находились чужие люди, не произнесла ни единого слова.
Когда мужики скрылись за порогом, она опустила скрещенные на груди руки и скорбно произнесла:
– Вот так, поверьте, почти каждый день…
– Я только могу посочувствовать, Марья Дмитриевна! Но в остальном, вы понимаете, я беспомощен…
Через несколько дней Достоевский снова наткнулся на Исаева. Тот, как ни в чем не бывало, не спуская с лица улыбки, набросился на солдата:
– Ты что ж, Михалыч, уговор наш забыл? Обещал сыну уроки давать, а сам в кусты… Я ж тебе толкую: с Беликовым договорились.
Глава 20
Ух, этот Врангель! Не человек, а какой-то заводной механизм! Мало того, что в должностной работе погряз по самые уши, так еще занялся всякой ерундой: по вечерам семена растений перебирает, читает книжки про корнеплоды и другие растения. Заказал древесные и кустарниковые саженцы, какие-то луковицы цветов… Лучше всего, считал Федор, не мешать задуманным делам друга.
Александр Егорович как-то раз побывал «на чае» у Достоевского в доме Пальшиных. И все. В следующий раз наотрез отказался.
– Далековато живете, Федор Михайлович! Прошу в другие разы «гонять чаи» у меня.
Достоевский отнес прозрачный намек на неустроенность своего проживания, на уймищу тараканов и блох, а также на то, что хозяйка перед наступлением холодов притащила в дом два десятка кур и под столом сгородила им клетку с насестом… Петух по утрам орал простуженным голосом, потом наверстывал исполнение своих петушиных обязанностей. Куры квохтали, хлестали друг друга крыльями. Хозяйка бросала за перегородку жменьку зерна вперемешку с мелкими камешками, и птицы, толпясь в тесноте, еще долго не могли успокоиться. Жилец в чине унтер-офицера терпеливо пережидал за занавеской утренний променад в курятнике. В это время из-под легкой перегородки растекалось острое куриное амбре.
Поэтому Достоевский в свободное время старался заглушить свое одиночество в компании с Врангелем. Арендовал Александр Егорович полдома у зятя казацкого урядника Митрофана Казакова. Дом был крепкий, Врангелю отдали две комнаты и кухню, обитые изнутри драньем, промазанные глиной и побеленные известкой. Одна комната исполняла роль гостиной, другая –предназначалась для отдыха хозяина. В гостевой втиснулся огромный стол, вокруг него стояло шесть массивных стульев, обитых зеленым плюшем. В простенке между окнами высился громадный диван с крутой спинкой. Рядом прислонился столик, предназначенный для мелких безделушек. Ближе к углу висело величавое зеркало, чуть не в рост человека, со сколотым краем. Достоевский не был суеверен, но почему-то смерть мужа дочери Казакова увязывал именно с расколотым зеркалом. Зять казачьего урядника погиб полгода назад под Севастополем на русско-турецком фронте…
Сидя за столом, покрытым темно-зеленым сукном, приятели не спеша пили чай, предварительно наливая его в малюсенькие блюдца. Врангель ходил в домашних теплых туфлях без задников, Достоевский сидел в шерстяных носках, положив одну ногу на стул. Из длинного чубука курил «Бостанджогло», иногда для экономии примешивая к «Жукову» простую махорку – другое было не по карману. Хотя от такой адской смеси потом страшно ломило голову… Но ничего не попишешь, поменялись времена – бывало, в Москве он курил этот табак только из торговых домов самого Николая Бостанджогло, забегая за куревом то на Кузнецкий мост, то на Никольскую улицу…
– Скоро займемся делом! – в начале апреля заявил Врангель. – Из вас, Федор Михайлович, получится толковый цветовод. Ну, а я буду заниматься овощами и кустарниками. Это мечта моей юности.
Врангель получил у хозяев разрешение на использование всей заброшенной дачи Казаковых, которая разместилась на правом берегу Иртыша, близ батальонного лагеря за Казацкой слободкой.
Домик с верандой и террасой прятался за дощатым забором, а старый сад стоял, огороженный полуразобранным частоколом. Вдвоем привели в порядок брошенный участок. Почти до самой темноты принуждал Александр Егорович Достоевского возиться на участке. Уж эта немецкая педантичность и обязательность!.. Надо было вовремя следить за парниками, облагораживать дорожки, забивать щели в ограде, вырезать отжившие деревья и кустарники. В общем, работы оказалось на целую роту…
Когда с неба проглядывали огромные степные звезды, Врангель разжигал на свободной площадке около одного из миниатюрных водоемов костер, высокое пламя которого, казалось, готово было лизнуть сам Млечный путь… Достоевский любил такие минуты. Он широким взглядом впивался в пляшущее пламя, которое то вставало на цыпочки, то неожиданно приседало к земле. И все дурные мысли вдруг исчезали в голове, и в нее протискивались только светлые помыслы, наступал необъятный простор для жизни героев, которые завтра появятся на страницах произведений писателя…
Из задумчивости, как обычно, выводил Врангель. Он возвращал Достоевского к земным делам.
– Нет, Федор Михайлович, все сделаем сами! И тем слаще будут плоды нашего труда, – подбадривал прокурор старшего по возрасту товарища. – Мы тут еще сотворим такого!.. А как же?
По воскресным дням, если не было большого церковного праздника, они трудились на даче целый день. В апреле, как только расцвела тюльпанами степь, а воздух в полдень накалялся, словно у кузнечного горна, друзья перебрались в свое отлаженное гнездо на постоянное жительство. Апартаменты не отличались большой изысканностью, но в них можно было отдыхать в свободное время: прохладно, вольно и не беспокоят блохи и тараканы. И самое главное: вдали от постороннего глаза можешь заниматься любимым делом…
Когда начала всходить столовая зелень, на дачу стали приглашать дочерей городской хозяйки Достоевского. Любке и Прасковье было непривычно и любопытно работать с диковинными растениями. Они никогда в жизни кроме подсолнечника не видели никакого чуда – ни настоящей сирени, ни жасмина и с удивлением ахали, заметив первые бутоны роз и георгинов. Домой девчонки уносили пучки лука, петрушки, салата и другой зелени, которую большинство обитателей Семипалатинска знало только по картинкам…
Иногда друзья совершали поездки в степь до ближайшего бора, попутно, чтоб утолить жажду, заходили в киргизские юрты. В таких походах не обошлось и без недоразумений. Оказывается, Достоевский до этого никогда не сидел в седле лошади… Усилиями Врангеля промах друга был устранен, и Федор Михайлович научился с изыском гарцевать по степному бездорожью. В бору в большинстве своем росла сосна да ель, кое-где виднелись корявые и от природы изогнутые стволы ветлы. А вот березы здесь никогда не росли. Не было и дуба, любимого с детских лет дерева Достоевского. Охоту Федор не любил, зато с любопытством собирал грибы, хотя в них совершенно не разбирался.
Вдвоем раз в неделю посещали семью Исаевых. Сам же Достоевский там бывал почти каждый день, занимаясь с Пашей по часу-полтора. Мальчик преуспел в русском языке, уже научился выводить отдельные слова, а по латыни читал правильно все, что писал в тетради Федор Михайлович…
На даче допоздна сидели вдвоем около фигурного ломовского самовара с державным гербом, наслаждаясь только что полученным из Кяхты китайским чаем (большое спасибо однокашнику Врангеля по лицею, уехавшему после короткой службы в министерстве юстиции на монгольскую границу!). Старались менять сорта дареного чая. Начали с «Ординарного» высокого качества, он быстро утолял жажду. В другой вечер заваривали «Кирпичный». К нему не нужны были легкие закуски – бублики, баранки или крендели. «Кирпичный» чай был спрессован с солью, маслом и сухим молоком. Комковой сахар ели вприкуску. От чая, имевшего красно-желтый оттенок, над столом плыл сильный аромат: терпкий, горьковатый, с вяжущим рот вкусом. Пробовали и другие редкие сорта, которые в последующей жизни не пришлось больше попробовать: «ма-ю-кон» и «лян-син».
Когда в зал проникала вездесущая мошкара и появлялись серые неповоротливые мотыльки, Врангель гасил свечи и шел в свою комнату. Федор ложился на большой турецкий диван в гостевой комнате. Минут через пять хозяин дома подавал голос. Обычно он начинал разговор о ходе войны. Оба остро обсуждали последние события в Крыму, скорбели о гибели общих знакомых офицеров. И много говорили о предательстве и уловках Европы, уповая на то, что со временем все должно поменяться к лучшему…
В ста саженях от дачи на краю взгорка протекал безымянный незамерзающий ручей. Достоевский лопатой углубил ложе ручья, отбросил в сторону камни, нарушающие поток воды. Ручей пропустили внутри ограды, тут же устроили маленькую запруду. Это сразу облегчило полив растений.
Изредка, когда на даче никого не было, Федор шел к реке, скидывал на песок полинялый жилет из розового ситца, снимал с шеи лукообразные серебряные часы на цепочке из голубого бисера, медленно стягивал сапоги и осторожно клал в сторону носки – давний подарок Марии Дмитриевны. Сидел несколько минут, опустив ступни ног в прохладный поток реки. Смотрел на пологий противоположный берег Иртыша, молча наслаждаясь тем, как жизненная сила пробирается в его тело. Далеко-далеко за другим берегом стлался дымчатым ковром ковыль, а над ним плыло белое от зноя небо, в котором словно застывшие на стекле мошки, висели на одном месте парящие коршуны.
Наконец Достоевский снимал с себя синие штаны, подштанники и, положив их горкой, медленно входил в глубину реки. Когда вода касалась горла и накрывала плечи, он отталкивался от каменистого дна, плыл саженками к середине течения. Усталый от заплыва возвращался на сушу и долго и судорожно ходил по берегу туда и обратно, будто пытался вспомнить потерянную мысль или место дорогой утерянной вещи…
А может быть, ему было холодно не только на этом ветру и на этом берегу, а во всем неприветливом мире… Его сутулое, костлявое тело, покрытое бледной желтизной и много лет не знавшее солнечного света, никак не могло найти гармонии с окружающей природой.
Глава 21
– Что-то припозднились сегодня, Федор Михайлович? Не завели случайно проказницу на стороне?
Достоевский с досадой отмахнулся, как от надоедливой мухи.
– Ай! Пришло в голову фантазеру Беликову сыграть в «штос» по случаю дня памяти семи воинов-отроков Ефесских…
Врангель так и повалился в траву.
– Ну, надо ж додуматься! Это в «фараона»-то и в честь отроков? Ха-ха! А вы, «ваше благородие», знаю, не любитель кидать карты...
– В том-то и дело. Но было приказано всем офицерам присутствовать при конечном выигрыше. Меня тоже присовокупили за неимением желающих…
– Ну и как?
Достоевский вошел в дом, пропустив мимо ушей пустой вопрос. Потом снова появился, успев переодеться в домашнюю одежду.
– Я, Федор Михайлович, тоже не скучал, – продолжил лукаво Врангель. – После обеда у меня были гости.
Достоевский насторожился.
– Кто же?
– Две дамочки из казацкой слободки. Обе такие расфуфыренные цацы. То ли молодые вдовушки, то ли старые девы. Жаль, вас не было, Федор Михайлович. Кстати они чрезвычайно сведущи в литературе. Даже слышали о Державине и Пушкине.
– Меня это совершенно не интересует, дорогой Александр Егорович!
– Ан, не скажите! Они пришли, говорят, поглядеть на наши диковинные цветы. Истоптали пол-огорода и пытались снять весь урожай левкоев, что вы посадили у ограды.
– Да как же так? – кинулся убитый сообщением Достоевский к тому месту, где росли цветы.
Когда убедился, что урон нанесен небольшой, успокоился.
– Благодарите мою смекалку. Я принес одного ужа из-под нашего пола и хотел вручить гостьюшкам в виде презента… Знаете, какой крик поднялся в округе! Если бы не знающие люди, то можно было подумать, случилось насилие в нашей усадьбе. Причем, знаете, с чьей стороны? Эх, Федор Михайлович, Федор Михайлович!.. На меня-то никто б не осмелился подумать…
По выражению лица Достоевского Врангель понял, что переборщил с описанием происшествия. До самой темноты, когда была пора пить вечерний чай, Достоевский не произнес ни слова. За чаем тоже был малоразговорчив. Только когда легли по своим углам, сипло буркнул:
– Весточку получил из Кузнецка…
– Что там хорошего?
– Все плохо! Отвели годовщину со дня смерти Александра Ивановича. Марья Дмитриевна хворает, Паша ногу проколол. Жара у них. Дождей давно не было. И полное безденежье. Я передал, сколько мог. Придется самому в долги лезть…
Врангель знал, что не к кому его другу лезть в долги. Все кругом живут от копейки до копейки. Хорошо, что он еще не женат и жалованье сносное. За квартиру в городе платит тридцать рублей в месяц – за комнаты, конюшню, сарай, за стол и за тепло от печки в зимнее время. Квартирка Федора Михайловича со столом и стиркой белья, конечно, обходится дешевле, то есть пять рублей в месяц. Непонятно, как при мизерном жалованье человек может выкручиваться…
После длительного молчания первым заговорил Достоевский.
– Я диву даюсь странной болезни Марьи Дмитриевны. Вот как распоряжается жизнь: у благородного человека всегда благородная болезнь… Вы представьте, что чахоткой болеют непризнанные гении, герои трагических пьес, опечаленные жизнью личности. Возьмите Спинозу, Шиллера, Шопена, Белинского, даже нашего Чокана Валиханова… Как считает медицина, незаразная болезнь, переходит от человека к человеку при повышенной деятельности его мозга…
– Вы абсолютно правы, Федор Михайлович! Это как инфлюэнца, возникающая из воздушного океана. И чахотка происходит от образа жизни, от конституции человека. Ученые предполагают, что она может передаваться с молоком матери или с семенем отца… Но вы не задумывались, почему она больше поражает аристократов, людей высшего света? С давних пор окровавленный платок в драмах был символом индивидуального страдания…
– Пушкина вспомним по этому случаю? – неожиданно произнес Достоевский. – Александр Сергеевич был убит вскоре после того, как скончалась моя маменька. Если бы не семейный траур, то я б испросил позволения у отца носить траур по Пушкину… Есть у него одно незаконченное произведение. «Осень», накидал в ноябре тридцать третьего… Да по какой-то причине отставил до будущего…
– Я весь внимание! —ответил Врангель.
Достоевский начал сипловатым, прокуренным голосом:
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице ещё багровый цвет.
Она жива ещё сегодня, завтра нет.
Унылая пора!..
За время чтения стихов голос Достоевского несколько раз поднимался, а в конце сник, словно пламя свечи, погашенное налетевшим ветром. Закончил он стихотворный монолог доверительным шепотом.
– Унылая пора… Вы не заснули от моей декламации? – осторожно спросил Достоевский.
– Нет! – растроганно ответил Врангель. – Мне надо подумать… Я еще долго не усну.