– До ветру, ваше высокородь...
– До ветру... Ладно... Я вот тут штабные дела перебрал, оставил самое важное и нужное – состав списочный, вооружение... Остальное – сжечь. Обоз облегчим, а то конь уже розвальни с места тронуть не может. Ну, и красным чтоб документы наши чуть чего не попали. Вон, смотри, весь угол бумагами завален, – он махнул рукой под божницу с иконой, где россыпью валялась груда полковых материалов. – Так что давай, в печку все это. Чтоб к утру чисто было... Закончишь, лепешка, что на столе лежит, – твоя. Я пока вздремнуть попробую.
С неописуемой радостью взялся Пуррок за дело. Жег продовольственные накладные, благодаря которым воровал в былые времена и продавал на сторону армейский харч, расписки в получении медикаментов, от которых также отщипнул немало, квитанции на обмундирование, конскую упряжь, фураж и, конечно, оружие и боеприпасы. Огонь жадно пожирал бумагу, а вместе с ней и следы преступлений писаря. Отправились в печку кипы и других самых разных документов: списки пополнения, раненых, убитых, какие-то докладные, рапорта, чеки денежного довольствия и прочая никому теперь ненужная дребедень. К утру Карл был абсолютно безгрешен и чист по бумажной отчетности, аки младенец в новенькой пеленке, и сидя под иконой в красном углу, с наслаждением жевал оставленную для него лепешку, пришвыркивая горячим морковным чаем.
Размякший от огня, еды и питья, писарь сомлел. Как во сне, слышал он неторопливый диалог двух проснувшихся, но не спешивших подниматься с пригретых тюфяков офицеров. Морозный день тоже не хотел просыпаться. Сквозь заледеневшее окно он едва вполз тусклым светом в избу, отогрелся у жарко натопленной печки, стал понемногу расправлять лучистые
крылья. Разговор монотонно гудел, как на три четверти наполненный вином бокал из тонкого стекла, по краю которого водишь мокрым пальцем.
– Я все думаю, за что нам наказание такое выпало? Чем Всевышнего мы прогневили? Ко всему я готов был, но только не к этому.
Молодой тенорок офицерика был незнаком писарю. Впрочем, Карл уже давно не старался запоминать начальство ни в лицо, ни по голосу, ни по званиям. К чему это? Сегодня – одни, завтра – другие. Полковник Швагин – командир полка – вот перед кем стоило выслуживаться, шапку ломать, остальные – тьфу.
– А чего ты ждал? – ответил знакомый эстонцу баритон. Вот только кому принадлежал этот красивый голос, Пуррок сквозь дрему не разобрал. Наверное, кому-то из старших и по возрасту, и по чину штабных офицеров.
– У нас в роду все военные. Россию защищать – семейная традиция.
– Вот и защищай, – отозвался старший офицер.
– Как защищать, если драпаем мы, как зайцы? Своих солдат бросаем – голодных, обмороженных, больных...
– Наполеон защитникам Яффы жизнь обещал, если они крепость свою сдадут. Турки поверили, выкинули белый флаг, сложили оружие. А он расстрелял все четыре тысячи пленных и был таков, бросил свою зачумленную армию, во Францию сбежал. И все равно в истории великим полководцем остался...
– Так мы державе нашей служим или буанопарту Колчаку?
– Это, мил человек, ты уж сам для себя решай... На мой взгляд, собственную шкуру мы сейчас спасаем. Тут уж не до высоких материй и благородства.
Диалог ненадолго прервался. Наверное, было над чем собеседникам поразмыслить. Карл окончательно проснулся, но подниматься с насиженного места не хотелось, и, дабы разговор не спугнуть, притворился, будто кемарит.
– Я вот на дороге крестик нагрудный чей-то нашел, – продолжил молодой офицер, – красивый такой, золотой, с распятием. Видать, обронил кто-то, я и подобрал...
– Нельзя чужой крест подбирать, хоть потерянный, хоть нарочно выброшенный. Даже если золотой он будет или бриллиантовый. Кто знает, сколько на нем грехов прежним владельцем нанизано и каких. Дай Бог, хватило бы сил свой собственный крест нести, а тут еще и чужой...
– А как же Симон Киринеянин, что помог Иисусу крест на Голгофу тащить?
– Его римляне заставили. А что он нес? Не грехи Христовы, поскольку Господь безгрешен. По сути своей, дыбу он нес, на которой Всевышний смерть принял мученическую.
– Вот и я думаю, война – это дыба, на которой распнут Россию, растерзают. Японцы в пятом году терновый венец на чело державы нашей напялили, Великая мировая в кровь Россию иссекла, а Гражданская – наш тяжкий крест. Весь ужас в том, что воюем мы, то есть несем на Голгофу дыбу эту по собственной воле.
«Хм, молодой еще офицерик этот, – хмыкнул писарь, – не допер пока, что в России один дурак при верховной власти может отыскать целую кучу болванов гораздо тупее себя и на верную гибель их отправить...»
– Не верю я больше, что миллионы простых солдат по своему желанию на кровавую бойню идут. – Пожилой штабист натянул рваное одеяло до самого подбородка, видно, не хотел нагретое тепло с лежанки отпускать. – Вот скажи мне, друг сердешный, коли доведется – не приведи Господь – смерть тебе принять, во искупление чьих грехов, кому в жертву ты себя принесешь и во имя чего?
– «Отжени далече от меня гибель смертную», – офицерик перекрестился. – Опять же крест наш православный для нечистой силы большевистской – что кол осиновый, али третий петух поутру.
– Во-во. Только бьет нас большевизия смертным боем вопреки всем заповедям библейским, а мы своих раненых да больных на погибель верную бросаем. Все потому, что сами Святое писание забыли, в грехах погрязли, крестного знамения чураемся, – с горечью вздохнул старший офицер, – потому и нет нам удачи. А вот жди, догонит нас скоро кара Господня, вспомним тогда и крест животворящий и молитовку, да поздно будет.
С этими словами пожилой офицер выпростал из-под одеяла руку, на божничку перекрестился, где блеклым огоньком светилась лампадка, едва освещая почерневший от старости и печалей иконописный лик, под которым Пуррок пригрелся, в красный угол затесавшись.
– Так что спрячь этот золотой крестик подальше, в кулак зажми, – продолжил обладатель баритона, – даже распятие Христово не должно всю нашу мерзость нынешнюю видеть... А лучше всего, в церкви какой-нибудь оставь. Глядишь, батюшка и твои грехи отмолит, и те, что на прежнем владельце этого креста скопились, – офицер подумал и добавил: – К тому же, сам знаешь, праведник крестик свой нательный на дороге по собственной воле не теряет.
– Все идет так, как надо, даже если это тебе не надо, – вздохнул молодой.
– Веру к сердцу не приторочить ни ремнями, ни гвоздями, ни ниткой суровой. Она сама должна через голову до сердца дойти, в нем и остаться, с душою слиться.
– Я вот о чем в последнее время все больше думаю: сколько ни молись да поклоны ни бей, божественная благодать на тебя с иконы не свалится.
Судя по всему, неспешная беседа, словно на супрядках, увлекла молодого человека, затронула за живое.
– Благодать – не куль с овсом, чтобы с телеги на спину валиться, – рассудительно заметил старший офицер. – Она снизойти должна – через веру в Христа, через молитву, покаяние и причастие.
«Ну-ну, кайся, молись да смотри не обосрись...», зло подумал Пуррок.
– Послушай, Владимир Дмитриевич, давно ли ты таким праведным стал? Раньше этого за тобой как-то не замечалось.
– Так не виделись-то мы с тобой года полтора, если не два. У тебя тогда еще и усы толком не прорезались... А война, сам знаешь, человека быстро меняет или в гроб вгоняет.
– Что есть, то есть... Третьего дня видел я, как урядник умолял, чтобы пристрелил ты его, – молодой запнулся, но продолжил: – Ты и пристрелил, когда все ушли.
Пожилой штабист прикрыл глаза, вновь перекрестился, глубоко вздохнул. Видимо, тяжко вспоминались ему события того дня.
– Да, застрелил, взял грех на душу, пожалел человека, от мучений избавил и окаянства самоубийства.
– Это как так? – удивился собеседник.
– Захочет господь Бог наказать – ума-разума лишает. А его пожалел – память отшиб после контузии. Все позабыл тот служивый. И как мужиков в деревнях до смерти порол, и как дьячка летом на церковных воротах распял... Лишь меня почему-то узнавал. Легко ему было, угрызениями совести не мучился... Вот только гангрена его донимала. Отняли бы ему ногу обмороженную, глядишь бы и выжил. Да только где ж доктора найти?
Сидя перед столом, Пуррок навострил уши. Ситуация убийства однополчанина была ему ох как знакома. И себя вспомнил, и полковника Швагина, и дьячка того, что к воротам прибили будто бы за связь с красными. Обстоятельства вроде схожие, вот только цели содеянного были разные.
Штабист тем временем продолжал. Видимо, тяжелым камнем та смерть на нем лежала, и нужно было выговориться, покаяться, хоть кому-то душу излить, стыд оправданием очистить.
– Да только боком ему благодать Христова вышла. И про одежду свою урядник забывал, и про еду, и когда мылся он в последний раз – тоже никто не видел. Весь коростами грязи шелушился. Потому и стал легкой добычей для сыпняка. Богатырская стать не помогла. Потóм мороз и бескормица скрутили его покрепче болезни. Ты сам видел: уже не человек это был – обмороженный ворох тряпья, вшей, голода и тифа. Вот и застрелил я его, чтоб заразу не разносил служивый, а главное – чтобы сам он не мучился. Вот только до сих пор не знаю, правильно ли я поступил...
– Смерть на войне – обычное дело. И вообще, без убийства никакое сражение невозможно.
«Верно парень мыслит. На то она и война, чтобы убивать», – Пуррок с радостью услышал слова, хотя бы отчасти оправдывающие его недавний поступок.
– Нет, не про то я говорю... Когда в бой идешь против вооруженного врага, дом родной защищаешь – там гибель понятна и свята, почитай, высшее божеское воздаяние, особенно когда смерть быстрая и легкая... Я же о том толкую, когда своего приходится убивать – раненого, больного, безоружного...
– Но если он сам об этом просит? – не унимался молодой офицер.
– От безысходности мольба эта... Знаешь, может быть вот в этом случае убийца с убиенным и должен своими нательными крестиками меняться. Я бы на земле, пока жив, его и свои грехи отмаливал, он бы на Божьем суде перед Всевышним за меня словечко замолвил...
– Солдату, на войне погибшему, все грехи прощаются.
– Это еще смотря как погибнешь и на какой войне... Я ведь в империалистическую с германцем ранен был тяжело, едва жив остался. Одно хочу тебе сказать: на той войне хоть и враг был посильней, но там легче было... Опять же, и в той мясорубке, и в этой, кто загробной жизни запах почуял, тому мир по-иному открывается, другой своею стороной оборачивается – ни паскудно-изнаночной, а истинной. Все потому, что граница между жизнью и смертью – это едва различимая грань, за которой что-то превращается в ничто. В пустоту вечную.
– Ну, тогда свою беду пусть всяк сам перемогает. Кому – удача, кому – боль и смерть в придачу.
– Молодой ты еще, о смерти слышал, но близко ее не видел, на зуб не пробовал. Потому и мыслишь, что не коснется она тебя.
– Как же не видел! Из винтовки убивал, на штык краснопузых насаживал, – высокий голосок едва не сорвался на фальцет.
– Вот когда товарищ близкий на твоих руках погибать будет, тогда и задумаешься по-настоящему, что и тебя прикончить могут... С того времени и начнешь смерти бояться.
Оба собеседника поежились на своих тюфяках, подоткнули покрывала, чтобы потеплее было.
– Я вот о чем в последнее время думаю: что же с державой нашей будет, какой она станется? Белой? Красной? Или какой-нибудь розовой? – возобновил разговор молодой офицерик.
– Она, как флаг наш российский: сейчас пока еще Белая, потом в другую крайность впадет – Красной станет, а в итоге, как средняя полоса, – то бишь, Голубой окажется...
Открылась дверь, и вместе с волной стылого воздуха, обернутой не то в метель, не то в белый пар, в комнату вошел Швагин.
– Господа! Прошу подниматься! Через час выступаем, – пробасил он. – Утепляйтесь, как можете. Морозище – аж челюсти сводит и зубы трескаются... Ну и... горячий бульон с кониной сейчас доставят. Подкрепитесь на дорогу.
«Хорошо, что ни суп из вороньих потрохов или собачатины», – втихомолку съерничал писарь.
Собравшиеся офицеры полка в угрюмом молчании жевали тугое жилистое мясо, запивая его каким-то горячим пойлом, сваренным из той же конины и чем-то отдаленно похожим на сбитень или взвар, но, конечно, без меда, пряностей и трав.
Кто-то заикнулся о близости крупных партизанских соединений, шастающих по таежной округе, но разговор никто особо не поддержал. Тягот и невзгод и так выше головы, потому и говорить о других напастях совсем не хотелось, хотя все осознавали серьезность положения. Лишь полковник Швагин попытался невесело отшутиться:
– Ну, с Божьей помощью смерть распадком обойдем, а в чистом поле наметом ее обгоним, – и добавил: – Погибель завсегда не оттуда приходит, где ее ждешь. И не такая она, какой тебе поначалу глянется...
От командирского стола кое-что и писарю перепало, чтобы брюхо набить. Теперь главное – до вечера дожить, не поморозиться и до какой-нибудь деревни живым-здоровым добраться. День-то пройдет, а как знать, что он принесет?
Лютая зима не вымораживала злость и ненависть, подобно тому, как стужа леденит и сушит воду в выстиранном и вывешенном на холоде белье. В первые дни похода пробиравший до костей дубак лишь чеканил ненависть и злость на все и вся, но усталость с каждым часом становилась сильней. Она обволакивала, лишала сознания, отупляла, окутывала дремотным мороком и убаюкивала, склоняя на вечный сон. Томила тоска, сосал голод, одолевала горячка тифозной сыпи, неизвестность до умопомрачения корежила сознание. Вялость и безразличие овладели полком, растянувшимся по дороге на пару сотен метров. Впереди – никакого прикрытия, и сзади хвост колонны обеспечить некому.
Тракт пошел в гору. Справа – стена из вековых деревьев таежного заглушья, слева – протянувшаяся вдоль дороги открытая низина, укрытая глубоким снегом и темнеющим вдали редколесьем. Сказочно-величественной стояла зимняя тайга, глумливо клубилось низкое серое небо, хрупкой казалась человеческая жизнь.
В ранних вечерних сумерках, когда совсем угасала зимняя зарянка, усталость достигла предела, а до деревни оставалось еще не менее пяти верст, с шумом и треском рухнула огромная ель, перегородив зимник головному отряду. И сейчас же полумрак раскромсался грохотом пальбы, продырявился вспышками винтовочных выстрелов партизанской засады, осатанел от воплей раненых и лошадиного ржания. В авангарде и арьергарде полка рванули несколько взрывов брошенных гранат.
– С коня! Залечь! Беглый огонь! – командовал Швагин, гарцуя на своей лошади и размахивая револьвером.
Побросав стремена, солдаты посыпались с седел, распластались за придорожными снежными отвалами и открыли беспорядочную пальбу, даже не разобрав толком, где противник. Из передних саней с подрезом успел дать по тайге ленту полковой «максим» и захлебнулся кровью своего расчета.
Внезапность нападения и густая свинцовая метель разметали воинский строй, посеяли панику. Во все стороны шарахались напуганные взрывами лошади, люди в середине и хвосте колонны метались, пытаясь спастись или найти хоть какое-то прикрытие для ответного огня. Но продираться в тайгу навстречу партизанским залпам было сущим безумием, бежать в противоположную сторону, пытаясь пересечь открытое пространство придорожного поля, чтобы скрыться в дальнем редколесье, также не сулило больших шансов на спасение. Практически весь полк был как на ладони у партизанского полукольца.
С первых секунд боя Карлу дюже не подфартило. Как подкошенная, рухнула его кобыла, приняв на себя несколько пуль, и он едва успел сигануть в сторону, чтобы не быть придавленным конской тушей. Спрятавшись за своим убитым конем, Пуррок видел, как недалеко от него соскочил с лошади и отстреливался, укрывшись за санями, полковник Швагин.
Не раздумывая, словно давно ждал этого момента, эстонец передернул затвор винтовки и взял на мушку своего командира. Выстрел, и пуля вошла в спину полковнику. Удар боли ошпарил все тело. Швагин успел удивиться, как расплавленный свинец такой маленькой пули с головы до пят нутро обжигает. Он дернулся, судорожно откинулся на бок и недоуменно взглянул на штабного писаря, снова клацнувшего затвором и прицелившегося в своего командира. Полковник давно был готов к смерти, но никак не ожидал увидеть вместо седой костлявой старухи с провалившимся носом и ржавой косой в иссохших руках своего штабного писаря. Выстрела офицер не услышал. Только огненный всплеск из дульного среза винтовки ударил в глаза, и пуля пробила грудь. Это было как падение в бездонную пустоту шахты – кругом чернота, ужас, но ты еще живой, хотя все в тебе помертвело – омут беспамятства человеческого.
Многое хотелось забыть в это последнее мгновение, еще больше хотелось вспомнить... Но забыть не моглось, поскольку собственные мерзости и страхи не забываются и даже в ином мире преследуют душу покойницкую, а хорошего в жизни ушедшей отметилось немного. Если что и было, осталось там, в младых летах до четырнадцатого года, потому и вспоминать особо нечего. Вот так и застыл он на грани света и тьмы, воспоминаний и забвений, трагедии и фарса, как в немом черно-белом синематографе. Только не иллюзион это был, не десятая муза, а жизнь, и не черно-белая, а бело-красная, на крови замешанная. Он и жил, как в карты играл, хоть и подмухлевывал, случалось, но всегда проигрывал все подчистую. Опять же в долг редко брал, чаще сам выпутывался из пиковых ситуаций, потому и ценили его, кое-кто даже любил. И вот – предательство... Сквозь смертный туман видел Швагин, как подполз к нему писарь, чувствовал, как шарили проворные руки по карманам офицерского френча, вытаскивали какие-то бумаги. И не волшебная музыка души взяла в омертвелом сознании божественную ноту, тяжелый бас погребального аккорда в мозг шарахнул. Его худое и длинное тело обмякло, еще больше вытянулось и застыло. Открытыми глазами командир равнодушно уставился в чернеющее небо и дивную тайгу. Кончилась жизнь – подарок Божий, обращенный в паскудство человеческое.
«Вот, наконец-то... Теперь только я знаю тайну золотого клада, – лихорадочно думал Пуррок. Не утихавший бой не давал никакой возможности даже мельком взглянуть на полковничьи документы, и писарь торопливо рассовывал их по карманам своего полушубка. – Потом, все потом... Сейчас главное – сграбастать заветную бумаженцию и вместе с ней схорониться где-нибудь, уцелеть». Эстонец не боялся, что кто-то мог видеть, как он застрелил командира полка. В вечерних сумерках и кутерьме боя каждый думал лишь о том, чтобы не словить партизанскую пулю.
Воровато озираясь, Пуррок пополз к своему коню. «Ночью, когда все утихнет, вот тогда и рассмотрю внимательно все докум...»
Карл лишь на мгновенье ощутил сильный удар в голову. В глазах почернело, будто во мрак могильный заглянул, – глаз-то навострить туда можно, только увидеть сквозь тьму кромешную ничегошеньки нельзя... Пуррок потерял сознание, уткнувшись лицом в оледенелый дорожный наст.
Сколько он пребывал в беспамятстве, писарь не знал. Очнулся от холода, дикой боли, на куски раскалывающей затылок, и тряски. Открыл глаза и увидел черное звездное небо. Он лежал в санях на спине, со связанными руками, ноги были свободны от пут. Ни винтовки, ни нагана при нем уже не было, зато по бокам сидели двое каких-то незнакомых бородатых мужиков в сибирках и с обрезами в руках, третий, притулившийся у распорки санного передка, неспешно погонял лошадь.
«Попался! – мелькнула мысль. – Я в плену у партизан... Что-то теперь будет? Расстреляют? Как пить дать расстреляют. Или голышом на морозе оставят, да еще и водой из черпуги обольют». Ему стало по-настоящему страшно. Сколько передряг, сколько мучений?! Неужели все зря? И это в тот самый момент, когда заветный рисунок с планом расположения клада у него в кармане... Бежать, только бежать. Эта мысль сверлила мозги сильнее головной боли. Но как? Куда?
– Тпру-у-у, – возничий потянул поводья, сани остановились.
– Ну, подымайсь, че ли... Приехали.
Бородач ткнул эстонца своим валенком.
– Куда? – прохрипел Карл.
– На кудыкину гору кудычат пасти.
Пленник кое-как выбрался из саней и побрел к ближайшей избе, подгоняемый винтовочным прикладом. В горнице, куда его завели, было немноголюдно, но дымно: и печь чадила, и мужики табаком-листовухой смолили.
– Ну, че за гусь к нам залетел? – недобро спросил бородатый мужик преклонных лет, сидевший за столом в окружении других партизан.
– Вота, захватили с таво полка, че в тайге чичаза покоцали, – ответил конвоир.
– Че сразу-то не пришили? Охота была сюда переть? – недовольно хмыкнул сидящий. Судя по всему, это был командир партизанского отряда.
– Так он, эта, полковника своего пристрелил. В спину, а потом в грудь ему из своего винтаря саданул. Я сам видал. Ишо по карманам евойным шарился... Потому и решил архаровца сюды притаранить... По башке, правда, прикладом его огрел. Так, на всяк случай, – словно оправдывался стоящий рядом с арестантом конвоир.
– Это правда?
Партизанский командир перевел взгляд на Карла.
– Правда, – сквозь боль в калгане буркнул пленник.
– А по че так не по-Божески с начальством обошелся?
– Сволочь он, – пробухтел Пуррок. – Красных расстреливал, мужиков порол, а в одной деревне, летом еще, дьячка приказал к церковным воротам за руки-за ноги прибить.
Долгое молчание запуталось и повисло в табачном дыму.
Хоть и не сразу, но сообразил Пуррок на свою ушибленную голову, как надо себя вести и что бакланить, чтобы живым остаться.
– Да, да, слыхал я об этаком злодействе лютом, – заметил кто-то из партизан. – Это был запасной...
– Погоди-ка, – властным жестом командир остановил своего товарища и обратился к пленнику. – А ты-то, мил человек, кем будешь?
– Писарь я. При запасном 21-м Сибирском полку состоял... Меня насильно мобилизовали...
– Точно! – знающий мужичок, которого оборвал командир, чтобы проверить Карла, даже подскочил на лавке. – Это 21-й запасной Сибирский полк беляков того дьячка замордовал до смерти! Добрый был батюшка, христолюбивый... Я знавал его, живуличку мою младшенькую в запрошлый год он крестил.
– Я того урядника, что священника распял, неделю назад в лесу пристрелил, – соврал эстонец, приписав себе чужое прегрешенье. Чего не набрешешь, чтобы в доверие к партизанам втереться и собственный живот спасти. – И полковника Швагина, который приказал попа замучить, сейчас прикончил. Вот он видел, – Карл мотнул головой в сторону своего конвоира. – И, это,.. товарищ командир, прикажите мне руки развязать, скрутили шибко.
– Расхомутай его, Пахом, – распорядился командир.
Эстонец размял затекшие руки. Кажется, угроза расстрела отступила, но еще не миновала окончательно. Смерть мороком пронесло, только холодом от нее повеяло... Надолго ли?
– Ну, а в карманах-то твоих че? – не унимался старший партизан. – Давай, выкладывай, че у полковника натырил.
Этого Пуррок опасался больше всего. Он и сам не знал, что выгреб из полковничьего мундира, но самое главное – боялся остаться без того заветного рисунка с обозначением места золотого схрона. Да и с поясом своим нательным, деньгами набитым, прощаться уж никак не хотелось. Дрожащими руками он стал выкладывать на стол содержимое своих карманов, но прежде всего – в знак доверия и полного отказа от сопротивления – вытащил из-за голенища и отдал свой нож, который тут же сунул себе за пояс один из мужиков. Партизаны с интересом рассматривали личные документы Швагина, его письма, военно-полевую штабную карту, какие-то приказы по личному составу, задавали в общем-то немудреные вопросы. Пуррок брал в руки бумаги, пояснял, что знал, а сам лихорадочно думал, как незаметно прибрать заветный листок со списком ящиков и начерченной полковником схемой. Ухватистым глазом писарь сразу приметил его среди вороха штабной писанины. Еще минута, и план окажется в руках бородача, тогда пиши – пропало. Своим цепким, по-крестьянски сметливым умом – не зря же его выбрали в командиры – партизан наверняка бы догадался, что не простой это рисунок. На мякине эту занозу не проведешь, в нос табака не набьешь, что это, мол, план отступления, обороны, ночевки или другой какой ерунды. Ушлый таежный мститель сам допетрит, все вынюхает, расспросит с пристрастием и ежели поймет, что дело утайкой, обманом пахнет, так и осерчает зло, на мороз нагишом выставит, а правды добьется... Нужно срочно что-то делать. Но что?..
– И еще вот это... тоже вам...
Карл распахнул полушубок, расстегнул свой френч, задрал нательную рубаху, снял и положил на стол хоть и похудевший, но все еще изрядно набитый деньгами свой нательный пояс. Велика была жертва, но еще больше был страх за жизнь и жажда секретной бумажки. Мужики онемели от неожиданности. Забыв о штабной макулатуре, они расстегивали кармашки скрюченными крестьянскими пальцами, перебирали омки, сибирки, рассматривали николаевские червонцы, золотой песок и маленькие самородки. Казалось, и про арестанта все забыли, будто его и не было.
– Я можно, того, до ветру... Живот приперло, аж сил нету терпеть...
Говоря это, писарь одной рукой притворно схватился за брюхо, другой оперся на стол и зажал в кулаке заветную бумажку.
– Че с тобой? Пронесло со страху? – командир неохотно и наскоро оторвался от золота. – Ну-ка, че за тогумент сграбастал? – он указал взглядом на смятую бумагу в руке пленника и потянулся за ней.
– Да хрен его знает, – нашелся Пуррок и демонстративно разорвал надвое и пожулькал листок с планом. – Задницу хоть чем-то подтереть... Лопухи зимой не растут...
– Ну, иди, интелгенция, – усмехнулся партизан. – Пахом, спроводь его до нужника и опять сюды доставь. Гляди в оба, охраняй чтоб не сбег.
– Че охранять-то, в волосах блох, да в заднице горох, – проворчал конвоир. – И куды ж ему сбегнуть, Морозище какой, да и ночь ужо. И версты не прошкондыбает – окочурится.
Сидя на толчке, Карл сокрушался о потере своего богатства, алчба драла душу в клочья. И сидор его, и сундучок с деньгами остались в санях обоза со штабным и хозяйственно-интендантским имуществом. Кому-то они теперь достанутся? Сейчас вот и пояса нет... Но, пораскинув умом, успокоился тем, что жизнь дороже потерянных денег. К тому же отныне он был владельцем бесценного плана и единственным человеком в мире, который знал о существовании золотого клада на многие и многие тысячи, если не миллионы рублей. Заветную бумагу он спрятал подальше в носок и для верности замотал сверху портянкой.
– Как, полегчало? – рассмеялся партизанский командир, когда пленник и часовой вернулись в избу. – А скажи-ка, будь мил, откель деньжищ стокмо?
– Это полковая касса, – соврал писарь.
– Как же тебе ея доверили, поче ни охфицеру какому-нить?
– Почти все офицеры в тифу. К тому же в схватках партизаны и Красная армия офицеров в первую голову косят. А трупы с поля боя вынести у беляков не всегда получается. Вот и выходит, что при мне – надежнее.
– Это так, – согласился партизан. – А че же к нам раньше не утек?
– Случая ждал подходящего... Вот и дождался наконец-то.
– А звать-величать тебя как прикажешь?
– Пуррок я, Карл Мартынович, эстонец.
– Это деж государства такая?
– Далеко, за Уралом. На Балтийском море.
В горницу ввалился здоровенный партизан в овчинном нагольном тулупе до полу, папахе с красной лентой наискосок и винтовкой в руке.
– Товарищ командир, остатки белого полка подходють. Че делать будем?
– Многа их?
– Немало. Точно знать не можу. Темень на дворе, хоть глаз выколи.
– Ну, хуч иховой силы и поболе нашего, но воевать ночью в деревне ни им, ни нам не с руки. Дорогу, однако ж, телегами промеж имя и нами запруди, да с часовыми чтоб. Удвой посты возле наших хат, остальны избы нехай они занимають. Чуть че сунутся к нам – пали со всех стволов. Дай им знать, мы тута хозяева... Рано поутру снимамся и отойдем недалече. Преследовать оне нас не смогуть, не до того им. Раны будуть зализывать.
– А как посельщиков начнут пытать?
– Вот тады мы и зададим им жару. А ты, мил друг, – обратился командир к Карлу, – ежели шибко грамотный, послужи у нас писарем. Потом покумекаем, чаво с тобой делать. А за деньги – поклон тебе от всего нашего партизанского обчества. Будет нам на че в деревнях подхарчиться, да бабам раздать, что с детьми без кормильцев остались. Убитых да увечных у нас хватает...
До начала весны 1920 года Карл Пуррок служил писарем в партизанском отряде. Штабной работы было немного – партизаны и есть партизаны: порядку в документах мало, налетов на разрозненные Белые части много. Оружие ему не доверили, в боевых стычках он не участвовал. Кроме донесений в штабы красных, основная его работа – писать за безграмотных крестьян-партизан письма родным. Денег за это он не брал, потому как не было их ни у кого, да и пристрелить могли за такое вымогательство. Бежать он тоже не пытался. Куда? К кому? По весне вместе с отрядом прибыл в Красноярск, где была восстановлена советская власть, по партизанской характеристике справил документы и устроился счетоводом в какую-то контору. Хотел было добраться до станции Тайга, чтобы найти и проверить место клада, или, на крайний случай, в свою деревню, где зарыл кубышку с деньгами, но не успел. Как эстонца – гражданина другого государства, его посадили в вагон и отправили на родину. Но мечта вернуться в Сибирь и отыскать золотой колчаковский клад не покидала бывшего писаря запасного 21-го Сибирского полка, личный состав которого полностью был уничтожен в стычках последнего года Гражданской войны. Ни полкового знамени, ни списочного реестра – ничего не осталось от этой части. Только захороненное где-то далеко в тайге колчаковское золото.
– До ветру... Ладно... Я вот тут штабные дела перебрал, оставил самое важное и нужное – состав списочный, вооружение... Остальное – сжечь. Обоз облегчим, а то конь уже розвальни с места тронуть не может. Ну, и красным чтоб документы наши чуть чего не попали. Вон, смотри, весь угол бумагами завален, – он махнул рукой под божницу с иконой, где россыпью валялась груда полковых материалов. – Так что давай, в печку все это. Чтоб к утру чисто было... Закончишь, лепешка, что на столе лежит, – твоя. Я пока вздремнуть попробую.
С неописуемой радостью взялся Пуррок за дело. Жег продовольственные накладные, благодаря которым воровал в былые времена и продавал на сторону армейский харч, расписки в получении медикаментов, от которых также отщипнул немало, квитанции на обмундирование, конскую упряжь, фураж и, конечно, оружие и боеприпасы. Огонь жадно пожирал бумагу, а вместе с ней и следы преступлений писаря. Отправились в печку кипы и других самых разных документов: списки пополнения, раненых, убитых, какие-то докладные, рапорта, чеки денежного довольствия и прочая никому теперь ненужная дребедень. К утру Карл был абсолютно безгрешен и чист по бумажной отчетности, аки младенец в новенькой пеленке, и сидя под иконой в красном углу, с наслаждением жевал оставленную для него лепешку, пришвыркивая горячим морковным чаем.
Размякший от огня, еды и питья, писарь сомлел. Как во сне, слышал он неторопливый диалог двух проснувшихся, но не спешивших подниматься с пригретых тюфяков офицеров. Морозный день тоже не хотел просыпаться. Сквозь заледеневшее окно он едва вполз тусклым светом в избу, отогрелся у жарко натопленной печки, стал понемногу расправлять лучистые
крылья. Разговор монотонно гудел, как на три четверти наполненный вином бокал из тонкого стекла, по краю которого водишь мокрым пальцем.
– Я все думаю, за что нам наказание такое выпало? Чем Всевышнего мы прогневили? Ко всему я готов был, но только не к этому.
Молодой тенорок офицерика был незнаком писарю. Впрочем, Карл уже давно не старался запоминать начальство ни в лицо, ни по голосу, ни по званиям. К чему это? Сегодня – одни, завтра – другие. Полковник Швагин – командир полка – вот перед кем стоило выслуживаться, шапку ломать, остальные – тьфу.
– А чего ты ждал? – ответил знакомый эстонцу баритон. Вот только кому принадлежал этот красивый голос, Пуррок сквозь дрему не разобрал. Наверное, кому-то из старших и по возрасту, и по чину штабных офицеров.
– У нас в роду все военные. Россию защищать – семейная традиция.
– Вот и защищай, – отозвался старший офицер.
– Как защищать, если драпаем мы, как зайцы? Своих солдат бросаем – голодных, обмороженных, больных...
– Наполеон защитникам Яффы жизнь обещал, если они крепость свою сдадут. Турки поверили, выкинули белый флаг, сложили оружие. А он расстрелял все четыре тысячи пленных и был таков, бросил свою зачумленную армию, во Францию сбежал. И все равно в истории великим полководцем остался...
– Так мы державе нашей служим или буанопарту Колчаку?
– Это, мил человек, ты уж сам для себя решай... На мой взгляд, собственную шкуру мы сейчас спасаем. Тут уж не до высоких материй и благородства.
Диалог ненадолго прервался. Наверное, было над чем собеседникам поразмыслить. Карл окончательно проснулся, но подниматься с насиженного места не хотелось, и, дабы разговор не спугнуть, притворился, будто кемарит.
– Я вот на дороге крестик нагрудный чей-то нашел, – продолжил молодой офицер, – красивый такой, золотой, с распятием. Видать, обронил кто-то, я и подобрал...
– Нельзя чужой крест подбирать, хоть потерянный, хоть нарочно выброшенный. Даже если золотой он будет или бриллиантовый. Кто знает, сколько на нем грехов прежним владельцем нанизано и каких. Дай Бог, хватило бы сил свой собственный крест нести, а тут еще и чужой...
– А как же Симон Киринеянин, что помог Иисусу крест на Голгофу тащить?
– Его римляне заставили. А что он нес? Не грехи Христовы, поскольку Господь безгрешен. По сути своей, дыбу он нес, на которой Всевышний смерть принял мученическую.
– Вот и я думаю, война – это дыба, на которой распнут Россию, растерзают. Японцы в пятом году терновый венец на чело державы нашей напялили, Великая мировая в кровь Россию иссекла, а Гражданская – наш тяжкий крест. Весь ужас в том, что воюем мы, то есть несем на Голгофу дыбу эту по собственной воле.
«Хм, молодой еще офицерик этот, – хмыкнул писарь, – не допер пока, что в России один дурак при верховной власти может отыскать целую кучу болванов гораздо тупее себя и на верную гибель их отправить...»
– Не верю я больше, что миллионы простых солдат по своему желанию на кровавую бойню идут. – Пожилой штабист натянул рваное одеяло до самого подбородка, видно, не хотел нагретое тепло с лежанки отпускать. – Вот скажи мне, друг сердешный, коли доведется – не приведи Господь – смерть тебе принять, во искупление чьих грехов, кому в жертву ты себя принесешь и во имя чего?
– «Отжени далече от меня гибель смертную», – офицерик перекрестился. – Опять же крест наш православный для нечистой силы большевистской – что кол осиновый, али третий петух поутру.
– Во-во. Только бьет нас большевизия смертным боем вопреки всем заповедям библейским, а мы своих раненых да больных на погибель верную бросаем. Все потому, что сами Святое писание забыли, в грехах погрязли, крестного знамения чураемся, – с горечью вздохнул старший офицер, – потому и нет нам удачи. А вот жди, догонит нас скоро кара Господня, вспомним тогда и крест животворящий и молитовку, да поздно будет.
С этими словами пожилой офицер выпростал из-под одеяла руку, на божничку перекрестился, где блеклым огоньком светилась лампадка, едва освещая почерневший от старости и печалей иконописный лик, под которым Пуррок пригрелся, в красный угол затесавшись.
– Так что спрячь этот золотой крестик подальше, в кулак зажми, – продолжил обладатель баритона, – даже распятие Христово не должно всю нашу мерзость нынешнюю видеть... А лучше всего, в церкви какой-нибудь оставь. Глядишь, батюшка и твои грехи отмолит, и те, что на прежнем владельце этого креста скопились, – офицер подумал и добавил: – К тому же, сам знаешь, праведник крестик свой нательный на дороге по собственной воле не теряет.
– Все идет так, как надо, даже если это тебе не надо, – вздохнул молодой.
– Веру к сердцу не приторочить ни ремнями, ни гвоздями, ни ниткой суровой. Она сама должна через голову до сердца дойти, в нем и остаться, с душою слиться.
– Я вот о чем в последнее время все больше думаю: сколько ни молись да поклоны ни бей, божественная благодать на тебя с иконы не свалится.
Судя по всему, неспешная беседа, словно на супрядках, увлекла молодого человека, затронула за живое.
– Благодать – не куль с овсом, чтобы с телеги на спину валиться, – рассудительно заметил старший офицер. – Она снизойти должна – через веру в Христа, через молитву, покаяние и причастие.
«Ну-ну, кайся, молись да смотри не обосрись...», зло подумал Пуррок.
– Послушай, Владимир Дмитриевич, давно ли ты таким праведным стал? Раньше этого за тобой как-то не замечалось.
– Так не виделись-то мы с тобой года полтора, если не два. У тебя тогда еще и усы толком не прорезались... А война, сам знаешь, человека быстро меняет или в гроб вгоняет.
– Что есть, то есть... Третьего дня видел я, как урядник умолял, чтобы пристрелил ты его, – молодой запнулся, но продолжил: – Ты и пристрелил, когда все ушли.
Пожилой штабист прикрыл глаза, вновь перекрестился, глубоко вздохнул. Видимо, тяжко вспоминались ему события того дня.
– Да, застрелил, взял грех на душу, пожалел человека, от мучений избавил и окаянства самоубийства.
– Это как так? – удивился собеседник.
– Захочет господь Бог наказать – ума-разума лишает. А его пожалел – память отшиб после контузии. Все позабыл тот служивый. И как мужиков в деревнях до смерти порол, и как дьячка летом на церковных воротах распял... Лишь меня почему-то узнавал. Легко ему было, угрызениями совести не мучился... Вот только гангрена его донимала. Отняли бы ему ногу обмороженную, глядишь бы и выжил. Да только где ж доктора найти?
Сидя перед столом, Пуррок навострил уши. Ситуация убийства однополчанина была ему ох как знакома. И себя вспомнил, и полковника Швагина, и дьячка того, что к воротам прибили будто бы за связь с красными. Обстоятельства вроде схожие, вот только цели содеянного были разные.
Штабист тем временем продолжал. Видимо, тяжелым камнем та смерть на нем лежала, и нужно было выговориться, покаяться, хоть кому-то душу излить, стыд оправданием очистить.
– Да только боком ему благодать Христова вышла. И про одежду свою урядник забывал, и про еду, и когда мылся он в последний раз – тоже никто не видел. Весь коростами грязи шелушился. Потому и стал легкой добычей для сыпняка. Богатырская стать не помогла. Потóм мороз и бескормица скрутили его покрепче болезни. Ты сам видел: уже не человек это был – обмороженный ворох тряпья, вшей, голода и тифа. Вот и застрелил я его, чтоб заразу не разносил служивый, а главное – чтобы сам он не мучился. Вот только до сих пор не знаю, правильно ли я поступил...
– Смерть на войне – обычное дело. И вообще, без убийства никакое сражение невозможно.
«Верно парень мыслит. На то она и война, чтобы убивать», – Пуррок с радостью услышал слова, хотя бы отчасти оправдывающие его недавний поступок.
– Нет, не про то я говорю... Когда в бой идешь против вооруженного врага, дом родной защищаешь – там гибель понятна и свята, почитай, высшее божеское воздаяние, особенно когда смерть быстрая и легкая... Я же о том толкую, когда своего приходится убивать – раненого, больного, безоружного...
– Но если он сам об этом просит? – не унимался молодой офицер.
– От безысходности мольба эта... Знаешь, может быть вот в этом случае убийца с убиенным и должен своими нательными крестиками меняться. Я бы на земле, пока жив, его и свои грехи отмаливал, он бы на Божьем суде перед Всевышним за меня словечко замолвил...
– Солдату, на войне погибшему, все грехи прощаются.
– Это еще смотря как погибнешь и на какой войне... Я ведь в империалистическую с германцем ранен был тяжело, едва жив остался. Одно хочу тебе сказать: на той войне хоть и враг был посильней, но там легче было... Опять же, и в той мясорубке, и в этой, кто загробной жизни запах почуял, тому мир по-иному открывается, другой своею стороной оборачивается – ни паскудно-изнаночной, а истинной. Все потому, что граница между жизнью и смертью – это едва различимая грань, за которой что-то превращается в ничто. В пустоту вечную.
– Ну, тогда свою беду пусть всяк сам перемогает. Кому – удача, кому – боль и смерть в придачу.
– Молодой ты еще, о смерти слышал, но близко ее не видел, на зуб не пробовал. Потому и мыслишь, что не коснется она тебя.
– Как же не видел! Из винтовки убивал, на штык краснопузых насаживал, – высокий голосок едва не сорвался на фальцет.
– Вот когда товарищ близкий на твоих руках погибать будет, тогда и задумаешься по-настоящему, что и тебя прикончить могут... С того времени и начнешь смерти бояться.
Оба собеседника поежились на своих тюфяках, подоткнули покрывала, чтобы потеплее было.
– Я вот о чем в последнее время думаю: что же с державой нашей будет, какой она станется? Белой? Красной? Или какой-нибудь розовой? – возобновил разговор молодой офицерик.
– Она, как флаг наш российский: сейчас пока еще Белая, потом в другую крайность впадет – Красной станет, а в итоге, как средняя полоса, – то бишь, Голубой окажется...
Открылась дверь, и вместе с волной стылого воздуха, обернутой не то в метель, не то в белый пар, в комнату вошел Швагин.
– Господа! Прошу подниматься! Через час выступаем, – пробасил он. – Утепляйтесь, как можете. Морозище – аж челюсти сводит и зубы трескаются... Ну и... горячий бульон с кониной сейчас доставят. Подкрепитесь на дорогу.
«Хорошо, что ни суп из вороньих потрохов или собачатины», – втихомолку съерничал писарь.
Собравшиеся офицеры полка в угрюмом молчании жевали тугое жилистое мясо, запивая его каким-то горячим пойлом, сваренным из той же конины и чем-то отдаленно похожим на сбитень или взвар, но, конечно, без меда, пряностей и трав.
Кто-то заикнулся о близости крупных партизанских соединений, шастающих по таежной округе, но разговор никто особо не поддержал. Тягот и невзгод и так выше головы, потому и говорить о других напастях совсем не хотелось, хотя все осознавали серьезность положения. Лишь полковник Швагин попытался невесело отшутиться:
– Ну, с Божьей помощью смерть распадком обойдем, а в чистом поле наметом ее обгоним, – и добавил: – Погибель завсегда не оттуда приходит, где ее ждешь. И не такая она, какой тебе поначалу глянется...
От командирского стола кое-что и писарю перепало, чтобы брюхо набить. Теперь главное – до вечера дожить, не поморозиться и до какой-нибудь деревни живым-здоровым добраться. День-то пройдет, а как знать, что он принесет?
Лютая зима не вымораживала злость и ненависть, подобно тому, как стужа леденит и сушит воду в выстиранном и вывешенном на холоде белье. В первые дни похода пробиравший до костей дубак лишь чеканил ненависть и злость на все и вся, но усталость с каждым часом становилась сильней. Она обволакивала, лишала сознания, отупляла, окутывала дремотным мороком и убаюкивала, склоняя на вечный сон. Томила тоска, сосал голод, одолевала горячка тифозной сыпи, неизвестность до умопомрачения корежила сознание. Вялость и безразличие овладели полком, растянувшимся по дороге на пару сотен метров. Впереди – никакого прикрытия, и сзади хвост колонны обеспечить некому.
Тракт пошел в гору. Справа – стена из вековых деревьев таежного заглушья, слева – протянувшаяся вдоль дороги открытая низина, укрытая глубоким снегом и темнеющим вдали редколесьем. Сказочно-величественной стояла зимняя тайга, глумливо клубилось низкое серое небо, хрупкой казалась человеческая жизнь.
В ранних вечерних сумерках, когда совсем угасала зимняя зарянка, усталость достигла предела, а до деревни оставалось еще не менее пяти верст, с шумом и треском рухнула огромная ель, перегородив зимник головному отряду. И сейчас же полумрак раскромсался грохотом пальбы, продырявился вспышками винтовочных выстрелов партизанской засады, осатанел от воплей раненых и лошадиного ржания. В авангарде и арьергарде полка рванули несколько взрывов брошенных гранат.
– С коня! Залечь! Беглый огонь! – командовал Швагин, гарцуя на своей лошади и размахивая револьвером.
Побросав стремена, солдаты посыпались с седел, распластались за придорожными снежными отвалами и открыли беспорядочную пальбу, даже не разобрав толком, где противник. Из передних саней с подрезом успел дать по тайге ленту полковой «максим» и захлебнулся кровью своего расчета.
Внезапность нападения и густая свинцовая метель разметали воинский строй, посеяли панику. Во все стороны шарахались напуганные взрывами лошади, люди в середине и хвосте колонны метались, пытаясь спастись или найти хоть какое-то прикрытие для ответного огня. Но продираться в тайгу навстречу партизанским залпам было сущим безумием, бежать в противоположную сторону, пытаясь пересечь открытое пространство придорожного поля, чтобы скрыться в дальнем редколесье, также не сулило больших шансов на спасение. Практически весь полк был как на ладони у партизанского полукольца.
С первых секунд боя Карлу дюже не подфартило. Как подкошенная, рухнула его кобыла, приняв на себя несколько пуль, и он едва успел сигануть в сторону, чтобы не быть придавленным конской тушей. Спрятавшись за своим убитым конем, Пуррок видел, как недалеко от него соскочил с лошади и отстреливался, укрывшись за санями, полковник Швагин.
Не раздумывая, словно давно ждал этого момента, эстонец передернул затвор винтовки и взял на мушку своего командира. Выстрел, и пуля вошла в спину полковнику. Удар боли ошпарил все тело. Швагин успел удивиться, как расплавленный свинец такой маленькой пули с головы до пят нутро обжигает. Он дернулся, судорожно откинулся на бок и недоуменно взглянул на штабного писаря, снова клацнувшего затвором и прицелившегося в своего командира. Полковник давно был готов к смерти, но никак не ожидал увидеть вместо седой костлявой старухи с провалившимся носом и ржавой косой в иссохших руках своего штабного писаря. Выстрела офицер не услышал. Только огненный всплеск из дульного среза винтовки ударил в глаза, и пуля пробила грудь. Это было как падение в бездонную пустоту шахты – кругом чернота, ужас, но ты еще живой, хотя все в тебе помертвело – омут беспамятства человеческого.
Многое хотелось забыть в это последнее мгновение, еще больше хотелось вспомнить... Но забыть не моглось, поскольку собственные мерзости и страхи не забываются и даже в ином мире преследуют душу покойницкую, а хорошего в жизни ушедшей отметилось немного. Если что и было, осталось там, в младых летах до четырнадцатого года, потому и вспоминать особо нечего. Вот так и застыл он на грани света и тьмы, воспоминаний и забвений, трагедии и фарса, как в немом черно-белом синематографе. Только не иллюзион это был, не десятая муза, а жизнь, и не черно-белая, а бело-красная, на крови замешанная. Он и жил, как в карты играл, хоть и подмухлевывал, случалось, но всегда проигрывал все подчистую. Опять же в долг редко брал, чаще сам выпутывался из пиковых ситуаций, потому и ценили его, кое-кто даже любил. И вот – предательство... Сквозь смертный туман видел Швагин, как подполз к нему писарь, чувствовал, как шарили проворные руки по карманам офицерского френча, вытаскивали какие-то бумаги. И не волшебная музыка души взяла в омертвелом сознании божественную ноту, тяжелый бас погребального аккорда в мозг шарахнул. Его худое и длинное тело обмякло, еще больше вытянулось и застыло. Открытыми глазами командир равнодушно уставился в чернеющее небо и дивную тайгу. Кончилась жизнь – подарок Божий, обращенный в паскудство человеческое.
«Вот, наконец-то... Теперь только я знаю тайну золотого клада, – лихорадочно думал Пуррок. Не утихавший бой не давал никакой возможности даже мельком взглянуть на полковничьи документы, и писарь торопливо рассовывал их по карманам своего полушубка. – Потом, все потом... Сейчас главное – сграбастать заветную бумаженцию и вместе с ней схорониться где-нибудь, уцелеть». Эстонец не боялся, что кто-то мог видеть, как он застрелил командира полка. В вечерних сумерках и кутерьме боя каждый думал лишь о том, чтобы не словить партизанскую пулю.
Воровато озираясь, Пуррок пополз к своему коню. «Ночью, когда все утихнет, вот тогда и рассмотрю внимательно все докум...»
Карл лишь на мгновенье ощутил сильный удар в голову. В глазах почернело, будто во мрак могильный заглянул, – глаз-то навострить туда можно, только увидеть сквозь тьму кромешную ничегошеньки нельзя... Пуррок потерял сознание, уткнувшись лицом в оледенелый дорожный наст.
Сколько он пребывал в беспамятстве, писарь не знал. Очнулся от холода, дикой боли, на куски раскалывающей затылок, и тряски. Открыл глаза и увидел черное звездное небо. Он лежал в санях на спине, со связанными руками, ноги были свободны от пут. Ни винтовки, ни нагана при нем уже не было, зато по бокам сидели двое каких-то незнакомых бородатых мужиков в сибирках и с обрезами в руках, третий, притулившийся у распорки санного передка, неспешно погонял лошадь.
«Попался! – мелькнула мысль. – Я в плену у партизан... Что-то теперь будет? Расстреляют? Как пить дать расстреляют. Или голышом на морозе оставят, да еще и водой из черпуги обольют». Ему стало по-настоящему страшно. Сколько передряг, сколько мучений?! Неужели все зря? И это в тот самый момент, когда заветный рисунок с планом расположения клада у него в кармане... Бежать, только бежать. Эта мысль сверлила мозги сильнее головной боли. Но как? Куда?
– Тпру-у-у, – возничий потянул поводья, сани остановились.
– Ну, подымайсь, че ли... Приехали.
Бородач ткнул эстонца своим валенком.
– Куда? – прохрипел Карл.
– На кудыкину гору кудычат пасти.
Пленник кое-как выбрался из саней и побрел к ближайшей избе, подгоняемый винтовочным прикладом. В горнице, куда его завели, было немноголюдно, но дымно: и печь чадила, и мужики табаком-листовухой смолили.
– Ну, че за гусь к нам залетел? – недобро спросил бородатый мужик преклонных лет, сидевший за столом в окружении других партизан.
– Вота, захватили с таво полка, че в тайге чичаза покоцали, – ответил конвоир.
– Че сразу-то не пришили? Охота была сюда переть? – недовольно хмыкнул сидящий. Судя по всему, это был командир партизанского отряда.
– Так он, эта, полковника своего пристрелил. В спину, а потом в грудь ему из своего винтаря саданул. Я сам видал. Ишо по карманам евойным шарился... Потому и решил архаровца сюды притаранить... По башке, правда, прикладом его огрел. Так, на всяк случай, – словно оправдывался стоящий рядом с арестантом конвоир.
– Это правда?
Партизанский командир перевел взгляд на Карла.
– Правда, – сквозь боль в калгане буркнул пленник.
– А по че так не по-Божески с начальством обошелся?
– Сволочь он, – пробухтел Пуррок. – Красных расстреливал, мужиков порол, а в одной деревне, летом еще, дьячка приказал к церковным воротам за руки-за ноги прибить.
Долгое молчание запуталось и повисло в табачном дыму.
Хоть и не сразу, но сообразил Пуррок на свою ушибленную голову, как надо себя вести и что бакланить, чтобы живым остаться.
– Да, да, слыхал я об этаком злодействе лютом, – заметил кто-то из партизан. – Это был запасной...
– Погоди-ка, – властным жестом командир остановил своего товарища и обратился к пленнику. – А ты-то, мил человек, кем будешь?
– Писарь я. При запасном 21-м Сибирском полку состоял... Меня насильно мобилизовали...
– Точно! – знающий мужичок, которого оборвал командир, чтобы проверить Карла, даже подскочил на лавке. – Это 21-й запасной Сибирский полк беляков того дьячка замордовал до смерти! Добрый был батюшка, христолюбивый... Я знавал его, живуличку мою младшенькую в запрошлый год он крестил.
– Я того урядника, что священника распял, неделю назад в лесу пристрелил, – соврал эстонец, приписав себе чужое прегрешенье. Чего не набрешешь, чтобы в доверие к партизанам втереться и собственный живот спасти. – И полковника Швагина, который приказал попа замучить, сейчас прикончил. Вот он видел, – Карл мотнул головой в сторону своего конвоира. – И, это,.. товарищ командир, прикажите мне руки развязать, скрутили шибко.
– Расхомутай его, Пахом, – распорядился командир.
Эстонец размял затекшие руки. Кажется, угроза расстрела отступила, но еще не миновала окончательно. Смерть мороком пронесло, только холодом от нее повеяло... Надолго ли?
– Ну, а в карманах-то твоих че? – не унимался старший партизан. – Давай, выкладывай, че у полковника натырил.
Этого Пуррок опасался больше всего. Он и сам не знал, что выгреб из полковничьего мундира, но самое главное – боялся остаться без того заветного рисунка с обозначением места золотого схрона. Да и с поясом своим нательным, деньгами набитым, прощаться уж никак не хотелось. Дрожащими руками он стал выкладывать на стол содержимое своих карманов, но прежде всего – в знак доверия и полного отказа от сопротивления – вытащил из-за голенища и отдал свой нож, который тут же сунул себе за пояс один из мужиков. Партизаны с интересом рассматривали личные документы Швагина, его письма, военно-полевую штабную карту, какие-то приказы по личному составу, задавали в общем-то немудреные вопросы. Пуррок брал в руки бумаги, пояснял, что знал, а сам лихорадочно думал, как незаметно прибрать заветный листок со списком ящиков и начерченной полковником схемой. Ухватистым глазом писарь сразу приметил его среди вороха штабной писанины. Еще минута, и план окажется в руках бородача, тогда пиши – пропало. Своим цепким, по-крестьянски сметливым умом – не зря же его выбрали в командиры – партизан наверняка бы догадался, что не простой это рисунок. На мякине эту занозу не проведешь, в нос табака не набьешь, что это, мол, план отступления, обороны, ночевки или другой какой ерунды. Ушлый таежный мститель сам допетрит, все вынюхает, расспросит с пристрастием и ежели поймет, что дело утайкой, обманом пахнет, так и осерчает зло, на мороз нагишом выставит, а правды добьется... Нужно срочно что-то делать. Но что?..
– И еще вот это... тоже вам...
Карл распахнул полушубок, расстегнул свой френч, задрал нательную рубаху, снял и положил на стол хоть и похудевший, но все еще изрядно набитый деньгами свой нательный пояс. Велика была жертва, но еще больше был страх за жизнь и жажда секретной бумажки. Мужики онемели от неожиданности. Забыв о штабной макулатуре, они расстегивали кармашки скрюченными крестьянскими пальцами, перебирали омки, сибирки, рассматривали николаевские червонцы, золотой песок и маленькие самородки. Казалось, и про арестанта все забыли, будто его и не было.
– Я можно, того, до ветру... Живот приперло, аж сил нету терпеть...
Говоря это, писарь одной рукой притворно схватился за брюхо, другой оперся на стол и зажал в кулаке заветную бумажку.
– Че с тобой? Пронесло со страху? – командир неохотно и наскоро оторвался от золота. – Ну-ка, че за тогумент сграбастал? – он указал взглядом на смятую бумагу в руке пленника и потянулся за ней.
– Да хрен его знает, – нашелся Пуррок и демонстративно разорвал надвое и пожулькал листок с планом. – Задницу хоть чем-то подтереть... Лопухи зимой не растут...
– Ну, иди, интелгенция, – усмехнулся партизан. – Пахом, спроводь его до нужника и опять сюды доставь. Гляди в оба, охраняй чтоб не сбег.
– Че охранять-то, в волосах блох, да в заднице горох, – проворчал конвоир. – И куды ж ему сбегнуть, Морозище какой, да и ночь ужо. И версты не прошкондыбает – окочурится.
Сидя на толчке, Карл сокрушался о потере своего богатства, алчба драла душу в клочья. И сидор его, и сундучок с деньгами остались в санях обоза со штабным и хозяйственно-интендантским имуществом. Кому-то они теперь достанутся? Сейчас вот и пояса нет... Но, пораскинув умом, успокоился тем, что жизнь дороже потерянных денег. К тому же отныне он был владельцем бесценного плана и единственным человеком в мире, который знал о существовании золотого клада на многие и многие тысячи, если не миллионы рублей. Заветную бумагу он спрятал подальше в носок и для верности замотал сверху портянкой.
– Как, полегчало? – рассмеялся партизанский командир, когда пленник и часовой вернулись в избу. – А скажи-ка, будь мил, откель деньжищ стокмо?
– Это полковая касса, – соврал писарь.
– Как же тебе ея доверили, поче ни охфицеру какому-нить?
– Почти все офицеры в тифу. К тому же в схватках партизаны и Красная армия офицеров в первую голову косят. А трупы с поля боя вынести у беляков не всегда получается. Вот и выходит, что при мне – надежнее.
– Это так, – согласился партизан. – А че же к нам раньше не утек?
– Случая ждал подходящего... Вот и дождался наконец-то.
– А звать-величать тебя как прикажешь?
– Пуррок я, Карл Мартынович, эстонец.
– Это деж государства такая?
– Далеко, за Уралом. На Балтийском море.
В горницу ввалился здоровенный партизан в овчинном нагольном тулупе до полу, папахе с красной лентой наискосок и винтовкой в руке.
– Товарищ командир, остатки белого полка подходють. Че делать будем?
– Многа их?
– Немало. Точно знать не можу. Темень на дворе, хоть глаз выколи.
– Ну, хуч иховой силы и поболе нашего, но воевать ночью в деревне ни им, ни нам не с руки. Дорогу, однако ж, телегами промеж имя и нами запруди, да с часовыми чтоб. Удвой посты возле наших хат, остальны избы нехай они занимають. Чуть че сунутся к нам – пали со всех стволов. Дай им знать, мы тута хозяева... Рано поутру снимамся и отойдем недалече. Преследовать оне нас не смогуть, не до того им. Раны будуть зализывать.
– А как посельщиков начнут пытать?
– Вот тады мы и зададим им жару. А ты, мил друг, – обратился командир к Карлу, – ежели шибко грамотный, послужи у нас писарем. Потом покумекаем, чаво с тобой делать. А за деньги – поклон тебе от всего нашего партизанского обчества. Будет нам на че в деревнях подхарчиться, да бабам раздать, что с детьми без кормильцев остались. Убитых да увечных у нас хватает...
До начала весны 1920 года Карл Пуррок служил писарем в партизанском отряде. Штабной работы было немного – партизаны и есть партизаны: порядку в документах мало, налетов на разрозненные Белые части много. Оружие ему не доверили, в боевых стычках он не участвовал. Кроме донесений в штабы красных, основная его работа – писать за безграмотных крестьян-партизан письма родным. Денег за это он не брал, потому как не было их ни у кого, да и пристрелить могли за такое вымогательство. Бежать он тоже не пытался. Куда? К кому? По весне вместе с отрядом прибыл в Красноярск, где была восстановлена советская власть, по партизанской характеристике справил документы и устроился счетоводом в какую-то контору. Хотел было добраться до станции Тайга, чтобы найти и проверить место клада, или, на крайний случай, в свою деревню, где зарыл кубышку с деньгами, но не успел. Как эстонца – гражданина другого государства, его посадили в вагон и отправили на родину. Но мечта вернуться в Сибирь и отыскать золотой колчаковский клад не покидала бывшего писаря запасного 21-го Сибирского полка, личный состав которого полностью был уничтожен в стычках последнего года Гражданской войны. Ни полкового знамени, ни списочного реестра – ничего не осталось от этой части. Только захороненное где-то далеко в тайге колчаковское золото.
Назад |