ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2015 г.

Людмила Островая. Девочка по имени Магда ч. 3


Рано утром проснулась от шума: голоса, беготня, лязганье дверных засовов. Взрослые что-то громко, взволнованно обсуждают. Из их разговора я поняла, что ночью в соседний с нами вагон забрались неизвестные. По-видимому, через щель в двери просунули нож и приподняли задвижку, всем кто-там находился, военным и персоналу, двенадцать человек, перерезали горло. Должно быть, дежурный заснул на посту. Все произошло бесшумно. Наш солдат тоже ничего не слышал. Трупы обнаружили только утром во время пересмены охраны.

Из Румынии госпиталь направился в Венгрию, в город Бая, где мы и остались до конца войны. Небольшой, по нашим меркам, городок на берегу Дуная. Очень ухоженный и уютный. Наш госпиталь разместился в здании местного муниципалитета. У меня сохранилась довоенная открытка с его видом. Большое трехэтажное здание П-образной формы с боковыми флигелями и внутренним двором. Нас поселили в доме, неподалеку от госпиталя.

По приезде в Баю я заболела малярией. Неизвестно, где я ее подцепила? Меня лихорадило с такой силой, что я вся тряслась от озноба. А мама придавливала меня своим телом, чтобы согреть и снять дрожь. Меня лечил врач из нашего госпиталя, Эдуард Михайлович. Молодой, интеллигентный доктор. Назначил хинин, ужасно горький порошок. Когда я уже пошла на поправку, он зашел к нам дать последние рекомендации и, уходя, сказал, что у него тоже есть дочка моего возраста, зовут Верочка, он за ней сильно скучает и жалеет, что побоялся провезти ее через границу. От взрослых, я слышала, что он овдовел, не помню, что случилось с его женой: умерла или погибла, а девочку отдал в детский дом. Через несколько месяцев, уже весной пришло сообщение, что его дочка заболела и умерла. Говорили, что Эдуард Михайлович плакал навзрыд, мучительно переживал и винил себя, что не взял девочку с собой.

Флор

Мама к тому времени вышла замуж за начфина госпиталя. Когда начался их роман – тайна за семью печатями, в Венгрии они уже жили вместе. Он был родом из Ленинграда. Мне все в нем, начиная с имени Флор, казалось странным. С Флором они прожили вместе сорок четыре года и так и не зарегистрировались. У нее к нему была слепая, абсолютно преданная любовь, которая с возрастом только усилилась. В старости она уже говорила про него: «Это святой человек!» Что в нем такого святого, мне ни тогда, ни позже было непонятно. Заурядная, ни чем не примечательная внешность. Он был скуп, всю жизнь копил деньги, нас с мамой во всем ограничивал, хотя работал главным бухгалтером в солидном учреждении и получал хорошую зарплату. Если я на свои заработанные деньги покупала себе одежду или, не дай бог, книги, он считал это неразумной тратой денег и выговаривал маме. По части финансов он был очень грамотный, но в быту совершенно неприспособленный и бестолковый, в этом было что-то ненормальное. Его движения были какими-то манерными, несколько неловкими. Он даже пуговицы не мог самостоятельно застегнуть, как будто не знал, как это делается. Мама обращалась с ним, как с ребенком, и одевала его, и мыла, и видно было, что ей нравится нянчиться с ним. Как он работал, да еще на ответственных должностях, просто поразительно. Беспомощность его, правда, была избирательной, ел он сам. Ложку мимо рта не проносил. Может быть, ему нравилась мамина забота, и он подыгрывал ей? Ко мне он относился ровно, особой любви не проявлял, но и не обижал, впрочем, маминой любви я тоже никогда не чувствовала. В общем-то, характер у него был спокойный, да и мама старалась загладить все недоразумения, как заметит, что он надулся, говорит ему со своим милым акцентом: «Фоля, ну ты шо? Обсердился шо ли?» Она восхищалась его интеллигентностью и обходительностью, правильной речью. Самое страшное ругательство, которое он мог себе позволить – это слово «бес». Наверное, его положение начальника и образованность были предметом ее гордости и женского самоутверждения.

Первое время я называла его дядей. Мне мешало чувство предательства по отношению к Василию. Потом одна знакомая сделала маме замечание: «Почему Надя не зовет Флора Федоровича папой? Ведь вы вместе живете, он ее воспитывает». Мама в приказном порядке велела звать папой. Я оттягивала трудный момент, как могла, старалась не обращаться к нему напрямую и не называть никак. Но чему быть – того не миновать. В тот исторический день в стране был объявлен траур, в буквальном смысле: скончался Калинин, всесоюзный староста. Флор сидел у окна и слушал радио. Лицо его было задумчиво и серьезно. Мама куда-то ушла. А мне надо было отпроситься на улицу. У нас это было строго заведенное железное правило. Я нарочно медленно собиралась в надежде, что он сам спросит, куда это я. Но он слушал радиорепортаж и не обращал на меня никакого внимания. Тогда я, стоя уже у двери, жалобно и протяжно, словно промекала: «П-а-а-а-п!» Он не расслышал. Тогда блеяние повторилось: «П-а-а-а-п, можно я погуляю?» Он повернулся в мою сторону и, довольный, разулыбался: «Конечно, иди».

Мадьяры

Хозяева дома, где мы жили в Бае, во время войны эмигрировали в Италию. За домом присматривали их управляющие – молодые муж с женой лет тридцати, Пишто и Каталин. Я их называла дядя Степан и тетя Катя. Оба среднего роста, он – чернявый, похожий на цыгана, а она - светленькая, неброской внешности, но очень милая и приятная. У них было двое детей, сын и дочка, четырех и шести лет. Очень дружная, работящая семья.

Они почтительно отзывались о хозяевах дома и показывали их старую фотографию, датированную 1925 годом. На набережной стоит группа нарядных мужчин и женщин, мужчины в светлых костюмах, с бабочками. Женщины в изящных туфлях и элегантных платьях. На переднем плане живой ослик, а на нем верхом мальчик и девочка. Мама зачем-то эту фотографию выпросила и хранила до конца своих дней, наверное, как несбыточную мечту о красивой жизни. Эта фотография до сих пор в моем альбоме.

Дом был одноэтажный, не слишком большой, но добротный: пять комнат, просторная столовая, кухня, веранда. Рядом с домом палисадник, летом стена дома и забор были заплетены вьющимися растениями и украшены подвешенными корзинками с цветами. Нам выделили небольшую спальню и ванную комнату рядом с ней. В ванне уложили доски с матрасом, я там спала, чтобы не мешать взрослым заниматься своими делами. Но им все-таки пришлось забрать меня к себе после того, как меня укусила крыса. Это произошло ночью, во время сна я почувствовала прикосновение к лицу и отмахнулась, тут крыса меня и куснула прямо за губу. Я от боли и ужаса громко заплакала. Родители прибежали, ничего не поймут, почему рот в крови.

Венгры, как они себя называли - мадьяры, относились к нам очень доброжелательно. Водили нас посмотреть местные достопримечательности, меня особенно впечатлил старинный монастырь, огромный и величественный. Каталин прекрасно готовила, из самых простых продуктов у нее получались необыкновенно аппетитные блюда, дразнящие запахи обволакивали весь дом. Питались наши семьи раздельно, но управляющие часто чем-нибудь угощали. Каталин пекла вкусный хлеб из кукурузной муки, сладковатый, желтого цвета. Я помогала ей лущить кукурузные початки. В большом количестве сушили перец. В сарае с потолка свисали ярко-красные гирлянды из перцев, нанизанных на прочную нить.

Пишто хорошо пел и играл на аккордеоне, который ему подарили хозяева. Аккордеон бережно хранился в большом черном футляре. Футляр ставили на невысокую этажерку и накрывали кружевной салфеткой. По праздникам, да еще после стопочки домашнего винца, Пишто устраивал для нас небольшие концерты. Нотной грамоты он не знал, но мог с ходу подобрать и сыграть любую мелодию. Особенно мне нравилась одна грустная песня, наверное, их любимая, потому что они всегда запевали ее вдвоем. Каталин негромко вторила мужу. Два голоса, женский и мужской, красиво оттеняя друг друга, сливались с музыкой и звучали так задушевно и проникновенно! Я не все слова могла понять, но эта песня цепляла самые глубинные струночки моей детской души. Мелодия словно вытягивала из меня тревоги, страхи и переживания и вызывала такую невыразимую щемящую тоску, что мне хотелось подскуливать, как собачонка. Уже дома, после войны, я услышала эту песню по радио в исполнении Александры Коваленко на русском языке. Так обрадовалась: «Мама, мама! Та самая песня, что Пишто бачи пел!» Наконец-то, я узнала название этой песни - «Улетают журавли», мне как будто бы открылась одна из больших тайн в моей жизни.

Управляющие дома к праздникам делали нам подарки. Все это было удивительно и очень трогательно. Помню, Каталин пришла к нам накануне рождества, велела почистить обувь и выставить в коридор. А на утро мы нашли там гостинцы в свертках, мне положили домашние конфеты вроде ириса и булочки, маме - колечко колбасы, а Флору - маленькую бутылочку с наливкой.

Как-то Флор попросил меня выплеснуть в раковину из кружки остатки чая. Я так усердно вытряхивала прилипшие чаинки, что уронила кружку и разбила. Мама давай ругаться и шлепать меня. Я плачу. На шум прибежала Каталин. Узнав в чем дело, говорит: «Разве можно детей бить?!» - ушла и вскоре снова вернулась, принесла новую кружку, очень необычную. Она была бочкообразной формы, в виде смешной рожицы, одно ушко которой служило ручкой, глазки, скосившись, смотрели на божью коровку, сидевшую на носу. Мне так понравилась новая кружка! Для меня было открытием, что можно увидеть кончик собственного носа, и я постоянно упражнялась, сведя глаза и пытаясь разглядеть свой нос.

Я быстро освоила венгерский язык и подружилась с соседскими ребятишками. Меня они называли Магда. Если надо было перевести, взрослые часто и дома, и в госпитале прибегали к моей помощи. Чуть что кричат: «Где наш толмач?» В доме было два крупных пушистых кота по кличке Цинкула и Пинкула. Они радостно бежали на зов, задрав трубой пышные хвосты. Иногда пойманных мышей не съедали, а придушенными приносили на кухню и оставляли на полу рядом с обеденным столом. То ли отчитывались о проделанной охоте, то ли нас хотели угостить. Все смеялись над кошачьей щедростью. Одному Флору было не до смеха, он очень брезговал и не мог есть при виде дохлых мышей. У котов была привычка заваливаться спать возле самого порога, свернутся, как два мохнатых коврика, и все домочадцы осторожно через них переступают.

Одним из моих друзей был соседский мальчик по имени Лацико, симпатичный, черноглазый. Ему было 8 лет, на год старше меня. Я ему нравилась, он всегда дарил мне какие-нибудь интересные вещицы. Однажды приходит его старшая сестра Эржике и говорит: «Магда, Лацико заболел, просит тебя прийти проведать». Какой-никакой, я все-таки медик. Взяла с собой порошки, знала, что это от головной боли: блестящая белая салицилка. Пошли к страждущему. Правда. Лежит в постели. Сижу, задаю вопросы о самочувствии. И вдруг он говорит: «Поцелуешь меня, я сразу поправлюсь». От смущения я так растерялась, что и не нашлась, что сказать. И не придумала ничего лучшего, как забраться на шведскую стенку рядом с его кроватью. Залезла под самый потолок, одной ногой стою на перекладине, другой раскачиваю. Дальше стенки стоял шкаф, а на нем картонные коробки. Я их случайно задела. Коробки свалились на пол. Я от стыда покраснела и готова была сквозь землю провалиться. Выручила сестра, говорит мне: «Магда, ну что ты там сидишь, слезай».

Зимой вместе с друзьями мы ходили к Дунаю кататься с горки, а еще Лацико запрягал в санки большущего пса, и мы отправлялись к родственникам за жмыхом, нашим любимым лакомством. Когда уже потеплело, мы проводили время у них в саду. Часто играли в прятки. По правилам игры, надо было сидеть в укрытии, пока не найдут. Один раз, когда водил Лацико, он меня нашел за кустом сирени, подкрался сзади, обнял и поцеловал в щеку. Я вырвалась и убежала, но почему-то не обиделась. Однажды я поймала жабу. Эржике кричит: «Брось ее, а то умрешь!» Я отпустила жабу, а самой страшно стало, побежала домой. Мама во дворе стирала белье. «Мама, я жабу держала, я теперь умру?» - «Отстань, не мешай мне!» - «Нет, ты скажи, умру?» - «Нет, не умрешь!» - «Правда, не умру? А почему Эржике говорит, что умру?» Меня так взволновал этот случай с жабой, что я не могла успокоиться, и ходила кругами возле мамы с корытом и задавала один и тот же вопрос на разные лады. В конце концов, я нечаянно опрокинула таз с выстиранным бельем, который стоял в стороне на маленькой скамейке, белье вывалилось на землю. Тогда мама схватила пеньковую веревку, которую собиралась натянуть, чтобы развесить белье и стала меня стегать, что есть силы, куда ни попадя: по ногам, по рукам, по голове. Что на нее нашло? Уж такого приступа ярости никогда не было. Веревка тяжелая, грубая. Я потеряла сознание, а из ушей и носа, потекла кровь. Очнулась, лежа на траве, надо мной склонилась плачущая мама и вытирает мне кровь мокрой тряпкой.

Победа

Казалось бы, исход войны уже был ясен, но известие о победе пришло неожиданно и чуть не обернулось для нас трагедией. Среди ночи нас разбудили крики и пальба на улице. Флор вскочил с постели, схватил пистолет и подбежал к окну, стал прислушиваться. В городе случались нападения на советских военных. Расправлялись очень жестоко. Крики и выстрелы продолжались, и тут он услышал слово – победа! Тогда он открыл окно, выглянул, по улице бежали несколько человек, непрерывно палили в воздух, кто из пистолета, кто из автомата и кричали: «Победа, победа! Ура!» Позже Флор признался, что напряжение было таким сильным, что еще несколько секунд и могла бы произойти страшная непоправимая ошибка: он уже был готов застрелить меня с мамой, а потом и себя, чтобы избавить нас от мучений.

На следующий день толпы народа вышли на улицы, люди ликовали, смеялись, обнимались, поздравляли друг друга, распевали песни и плясали. Было организовано праздничное шествие, у всех цветы. Демонстранты несли на виселице чучело Гитлера с узнаваемой косой челкой и квадратными усами и гроб с Геббельсом, о чем можно было догадаться по длинному языку, повисшему из-под крышки. Всех нас переполняла радость. В госпитале провели торжественное собрание, многие не могли сдержать слез. Устроили концерт. Если раньше все думали, когда закончится война, то теперь в мыслях было одно: когда же домой?

Спустя неделю после объявления победы в небе появился и стал кружить над госпиталем самолет с большими красными звездами, день был теплый и солнечный, выздоравливающие бойцы и пленные немцы работали во внутреннем дворе: кололи дрова, подметали дорожки, поливали цветы, многие махали самолету рукой в знак приветствия. Я играла в палисаднике возле своего дома и тоже видела этот самолет. И вдруг раздался чудовищной силы взрыв, за ним еще и еще. Сбросили несколько бомб. Наш дом был неподалеку от госпиталя, задребезжали оконные стекла, поднялось огромное облако пыли. Когда взрывы прекратились, я побежала к госпиталю. Из ближайших домов вылетели окна. Бегу босиком, а под ногами хрустит битое стекло. Как я не порезалась? Возле госпиталя уже собрались люди. Правое крыло здания разрушено, все три этажа сложились. Крики, стоны. Один пленный немец грозился кулаком в небо. Среди обломков видны чьи-то руки, покореженные железные кровати. Я страшно испугалась. Кричу и плачу: «Где моя мама, я хочу к маме!» Меня не пускают к зданию, опасно, может быть обрушение. Кабинет Флора полностью разворотило, хорошо, что он в этот день был в командировке в Будапеште. По счастливой случайности, мама в момент взрыва находилась в подвале на складе. Спасло то, что ее отбросило ударной волной к высокому штабелю из матрасов, часть матрасов и тюки с подушками упали и накрыли ее сверху. Но все-таки ее контузило, после этого она стала плохо слышать. Когда ей помогли выбраться, она разыскала в толпе меня, выглядела она несколько заторможенной, лицо бледное, маскообразное, она посмотрела на меня какими-то пустыми глазами, как будто не узнавала, подержала за плечи, убедилась, что я в целости-сохранности, сказала: «Иди домой, я скоро приду». А сама отправилась разгребать завалы и помогать раненым.

Флор вернулся домой вечером, когда он зашел, вид у него был потерянный, медленно, нерешительно приблизился к маме, опустился на колени и обнял ее за ноги. Она стояла, гладила его по голове и тихо плакала. Ему в Будапеште сообщили о бомбежке, он не знал, жива она или нет, и ехал домой с самыми тяжелыми предчувствиями. Слава богу, что именно в ту минуту кому-то понадобилась подушка, и мама спустилась за ней в подвал.

Мне запомнился один молоденький солдатик, которого уже готовили к выписке. Ему на фронте осколком срезало кончик носа. В госпитале ему сделали пересадку кожи мостиком с предплечья. Он так и ходил с поднятой рукой, прибинтованной к лицу, пока кожный лоскут не прижился. На днях, незадолго до бомбежки, его прооперировали и отделили пересадочный мостик от предплечья. Через неделю собирались снять швы. Он с нетерпением ждал выписки и говорил, что теперь у него будет орлиный нос вместо курносого. Этот парень тоже погиб в результате бомбежки, он был постовым у ворот.

Возвращение

Уезжали мы из Венгрии через год после окончания войны, весной 1946, из-за чего я на год опоздала в школу и пошла в первый класс в восемь с половиной лет. Наши хозяева со своими детьми пришли нас провожать. Каталин испекла нам в дорогу пирог. Прощание было трогательным, мы обнялись, женщины всплакнули. Мы зашли в свой «телячий» вагон. Флор ехал в вагоне для начальства. Маму он не мог взять, официально они не были мужем и женой. Раздвижные двери вагона были открыты. Каталин и Пишто стояли на перроне и разговаривали с мамой, я им переводила. Мама попросила сказать, что они ей как брат и сестра. Я перевела. Они утвердительно закивали головами, а Каталин со слезами на глазах сказала: «Ты нам тоже сестра». Поезд тронулся и уже проехал больше половины перрона, как вдруг какой-то мужчина из провожающих выхватил меня из вагона, он подумал, что я венгерка, и осталась по недосмотру. Я брыкаюсь, кричу ему по-венгерски: «Отпустите меня!» - пытаюсь вырваться. А он крепко держит, не отпускает. Мама кричит: «Да, скажи ему, что ты русская!» Наконец, он сообразил, в чем дело, побежал за вагоном со мной на руках и передал маме. Он еще долго шел за поездом, то махал нам вслед, то прижимал руки к сердцу, как бы извиняясь за свою оплошность. Люди, стоявшие на перроне, что-то спрашивали у него, а он смущенно оправдывался и разводил руками.

Поезд набирал ход. Мы возвращались домой. В населенных пунктах, на железнодорожных станциях люди приветствовали проходящие поезда. Мы тоже махали им в ответ. Проезжали мимо бригады железнодорожников, поезд уже разогнался до большой скорости, одна из женщин в рабочей спецовке кинула букет голубых полевых цветов: «Эй, ловите!» Многие протянули руки, а поймала мама, все засмеялись, а мама, с сияющими глазами, разрумянившись, размахивала букетом из полуоткрытой двери вагона.

Вдоль железнодорожного полотна часто встречались выложенные из светлого щебня надписи: «Ура!!! С победой!!! Гитлер капут!» Весна была в самом разгаре, мы проезжали мимо цветущих садов. О прошедшей войне напоминали разрушенные дома, на вокзалах часто подходили люди и просили еды.

Иногда останавливались в ожидании встречного поезда, и было слышно, как из леса доносятся соловьиные трели. Пробуждение природы совпадало с нашим состоянием. Было ощущение умиротворения, предчувствия чего-то светлого и важного. Взрослые почти не разговаривали, как будто каждый старался сохранить в себе это теплое чувство, заслонить от невпопад сказанного слова, как прикрывают ладонью слабый огонек свечи от дуновения сквозняка. Для всех нас, сроднившихся в тяжелейших условиях, молчание было понятнее любых слов.

Монотонно стучали колеса вагона. Лица взрослых светились спокойным счастьем, и это настроение передавалось мне. Впереди была мирная жизнь, еще не пришло ясное понимание и представление, что нас ждет, но была уверенность, что все наши беды и несчастья остались позади, теперь все будет хорошо, и по-другому просто не может быть.

Послесловие.

Мне уже много лет. Очень много. Были в моей жизни и тяжелые, и благополучные периоды. Время притупляет боль и стирает обиды, многие трудности на расстоянии кажутся менее значительными и воспринимаются спокойно или даже иронично. Но чем больше отдаляются годы моего военного детства, тем сильнее я осознаю, какая чудовищная катастрофа обрушилась тогда на мою семью и мою страну. Вспоминая то время, до боли сжимается сердце, но больше не себя, а за маму, сколько всего ей бедной довелось перенести: изнурительный труд, адское напряжение и постоянная тревога. Кому, каким силам и зачем понадобилось вырвать молодую женщину с маленьким ребенком из благополучной мирной жизни, бросить в жернова войны, заставить скитаться, страдать, подвергаться опасности?!

То время закалило меня. После войны я перестала плакать, точно окаменела, ни слезинки не могла выдавить. Да и о чем я могла плакать? Маленькой девочкой я видела обезображенные тела убитых и раненых, каждую секунду могла потерять маму и погибнуть сама. Все тяготы, что происходили потом, после войны, казались мне такими несущественными, мелкими, нестоящими переживаний.

Моя шкала ценностей выстроилась именно в те годы и стала отправной точкой на всю жизнь. Конечно, я была еще слишком мала, чтобы выразить это словами, но интуитивно, на уровне ощущений я многое понимала: что такое трусость, предательство, несправедливость. Я чувствовала опасность, притворство, кому можно доверять, а кому - нет. Становление личности, к чему в мирное время большинство идет долгие годы, для меня происходило в жесточайших условиях слишком рано и стремительно. Мое далекое я, девочка Надя-Магда стала моей совестью, моим внутренним голосом, мерилом мыслей и поступков.

Мне пришлось увидеть и пережить столько страха и горя за четыре военных года, сколько многие за всю свою жизнь не испытывают. Даже не верится, что все это происходило со мной. Я не просто оказалась в гуще событий, а стала их участницей. Война пронесла меня через огромные людские потоки: в дороге, госпитале, городах и деревнях, где мы временно размещались. В памяти остались, в основном, те, кто принял какое-то участие в моей жизни, но я хорошо помню общий настрой людей, окружавших меня. Каждый понимал, что для него завтра может и не наступить, но, стиснув зубы, неимоверно тяжело, на пределе своих возможностей, шаг за шагом продолжал бороться. И все вместе общие усилия, в том числе и моя крупинка, слились в громадную мощную лавину, сокрушающую все на своем пути. При всем трагизме той войны, великая сила жизни пробивалась сквозь невзгоды и потрясения, все переплелось: смерть, любовь, боль, слезы, смех. Редкие мгновения радости и счастья среди горя и страданий вспыхивали особенно ярко, как искры в кромешной тьме. Я берегу их в своем сердце, они для меня бесценны.

Судьбе было угодно подарить мне долгую жизнь. Сколько раз за войну я была на волосок от гибели, но каждый раз, казалось, в полной безысходности, неведомый покровитель отводил от меня беду руками других людей, часто совсем незнакомых. До сих пор, по прошествии многих лет, с бесконечной, трепетной благодарностью помню тех, кто защитил меня от смерти, согрел вниманием и добрым словом, делился последним, сохранил в себе человечность и любовь к жизни вопреки зверствам войны. Этот немеркнущий светящийся след останется в моей душе навсегда.