Накануне поздним вечером Прасковья вышла из дома. В морозном воздухе ещё стоял запах гари: день назад кто-то поджёг три избы, и немцы приказали жителям караулить свои дома. Из темноты донёсся скрип шагов. Прасковья насторожилась, но ходоки шли уверенно, а когда шаги приблизились к дому, женщина разглядела, что по заснеженной улице немецкий патруль вёл девушку. Шла она в одной нижней рубашке, ступая босыми ногами по снегу, и руки её были связаны за спиной.
– Матка! – крикнул немец. – Партизан!
Крестьянка посторонилась, и девушку завели в избу. Тут же раздался гогот солдат, стоявших у Прасковьи на квартире, и хозяйка поспешила внутрь.
Девушку толкнули на скамейку возле печки, и она охнула от боли. Была она совсем юной, с большими серыми глазами и тёмными стрижеными волосами. Хозяин избы свесил было вниз кудлатую голову, но немец прикрикнул на него, и тот снова скрылся на печной лежанке.
– Фрау партизан! – кричали немцы и о чём-то лязгали на своём железном языке.
Солдаты окружили партизанку. Они шпыняли её кулаками и подносили к лицу зажжённые спички, а кто-то провёл по спине пилой. Хозяйка с ужасом смотрела на их забавы. Беззащитная, девушка молча терпела издевательства, пока мучители не натешились и не ушли спать.
И тогда она попросила воды.
– Можно? – спросила Прасковья у часового.
Он схватил со стола керосиновую лампу без стекла и поднёс к лицу девушки. Та не вскрикнула, лишь отшатнулась. Огонь жёг сомкнутые губы, но она в упор смотрела на немца, и тот не выдержал – убрал лампу и разрешил напоить партизанку. Девушка с жадностью опустошила два ковша.
– Steh auf! – скомандовал часовой и, привязав к её скрученным рукам длинную верёвку, пинком отворил дверь.
«Сейчас? – думала она. – Неужели сейчас?» Колючий ветер забирался под рубашку, и хотелось согнуться и упасть, согреть несчастное тело. Ноги едва держали, и она напрягала каждый мускул, чтобы идти прямо и смерть свою встретить гордо.
Кончилась улица, вдалеке темнел лес. Часовой крикнул: «Zurück!» – и повёл девушку в обратную сторону.
«Значит, ещё не всё, – поняла она, – и будут ещё пытки, и надо выдержать».
Мысли путались в голове, но она понимала, что теперь они идут в сторону Москвы, которая не сдалась врагу и никогда не сдастся, потому что есть такие, как она, есть те, кто не даёт покоя немцам, и знание это придавало сил. Но улица заканчивалась, и снова надо было поворачивать к западу, к фашистскому логову, до которого она уже никогда не сможет дойти, и тогда ей казалось, что никогда прежде она не знала ни холода, ни боли.
Босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока её мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под тёплый кров. Верёвку он привязал к дверной скобе, а партизанку толкнул на лавку к печке, и от жара окоченевшее тело ломило нестерпимо. Так продолжалось до двух часов ночи: через каждые полчаса она слышала команду: «Встать!» и, шатаясь, на негнущихся почерневших ногах выходила на улицу.
Наконец молодого солдата сменил пожилой.
Он глянул на измученную девушку и знаками попросил у Прасковьи подушку и одеяло.
– Leg dich hin, – сказал он партизанке и, когда та непослушным телом повалилась на лавку, сам накрыл её одеялом.
Полежав, она попросила:
– Bitte binden Sie mir die Hände los, – и немец распутал узлы на локтях и запястьях.
Едва ли она спала в эту ночь. Липкий кисель сна на несколько минут обволакивал сознание, но нестерпимо горели отмороженные ноги, и казалось, что кругом бушует огонь – тот самый, который она не успела зажечь. И тогда она просыпалась и хватала ртом воздух, пытаясь надышаться впрок. Она отдавала себе отчёт, что эта ночь – последняя, что немцы её не пощадят и что пощада от них была бы для неё ужаснее любых пыток. И она сжимала кулаки, пытаясь не думать о маме и брате, стараясь сильнее ощутить боль во всём истерзанном теле, чтобы заглушить боль душевную. Узнает ли мама, как погибла её дочь? Или лучше исчезнуть навсегда, раствориться в военной зиме, пропасть без вести? Да, она не увидит весны и не услышит слова «победа», но она знает, она верит в это слово, оно обязательно случится. И значит, надо держаться изо всех сил, чтобы не показать врагу, как ей больно. Пока она их не боится, они боятся её. И значит, надо так умереть, чтобы стало им ещё страшнее, так умереть, чтобы ещё больше стали они бояться каждого, кто умеет так умирать и так не бояться смерти.
И она снова падала в темноту.
Сумрачным деревенским утром к ней подошла хозяйка. В руках она держала ковш с водой. Девушка благодарно кивнула и опухшими обожжёнными губами припала к краю ковша. Непослушные губы не сжимались, и вода тонкой струйкой текла по подбородку и шее.
– Ты чья?
Девушка рукой отёрла лицо и взглянула на неё исподлобья:
– Московская.
– Родители есть?
Партизанка молчала.
– Кому передать? Убьют они тебя.
С улицы донеслись звонкие удары топоров: через четыре избы от дома Куликов немцы вкопали в землю столб и сейчас прилаживали к нему перекладину. В комнату заглянул офицер. Прасковья ожидала ругани и нырнула было за печку, но тот молча закрыл дверь и вышел из дома. К рядовым, жившим у них с мужем на квартире, она привыкла, а с офицерами дел не имела и оттого побаивалась их.
– Помолюсь за тебя. Родителям расскажу, как умерла. Пусть знают, где могилка, – шептала Прасковья, стараясь выдержать её тёмный, ожесточённый взгляд.
– Нет, – выдохнула партизанка, – нет… Пусть эти изверги надо мной издеваются, пусть расстреляют… Нас много, всех не расстреляют. Это наша земля. За меня отомстят.
Удары топоров звенели над деревней, но девушка их не слышала.
Медленно, перебарывая боль, девушка распрямила спину и откинулась на белёный бок печки. Вдруг она вздохнула так глубоко, будто пыталась вобрать в себя весь застоявшийся кислый избяной воздух.
Вот и всё. Значит, таким будет её конец. Значит, вся короткая жизнь была нацелена именно сюда – в затерянную среди лесов подмосковную деревню. Она не выполнила задания, деревня цела, ей нечем оправдаться перед командиром. Если бы ей хоть на секунду взглянуть ему в глаза, он бы понял, почему так случилось, он бы рассказал всем, что она не предатель, что на месте встречи была засада и она едва успела скрыться. Что ещё сутки блуждала по лесу, пытаясь найти своих, а когда не сумела, решила выполнить приказ до конца и снова пошла в Петрищево. Что её захватили врасплох, что она не успела вытащить оружие, что даже под пытками ничего не сказала.
Да, не в её силах передать всё это товарищам, она даже не имеет права назвать своё имя. Пусть так, но одно в её силах и в её праве: она умрёт с честью, как обещала маме. Мама не упрекнёт её в трусости.
– Позавчера это ты была? – не отставала Прасковья.
– Я. Немцы сгорели?
– Нет.
– Жаль. А что сгорело?
– Кони ихние сгорели. Сказывают, оружие сгорело.
– Вам давно надо было уехать из деревни.
Прасковья только рукой махнула. Слишком быстро враг подошёл к Москве. Слишком многие остались под немцем, несмотря на приказ уходить. Да и куда уходить крестьянам, у которых только и есть, что изба да кое-какие припасы в подполе. Кому нужны чужие рты, когда свои еле прокормишь? Погорельцы и те не уходят, ютятся по соседям. А ведь остаться на пепелище среди зимы – что хуже для русского человека? Взять хотя бы давешних погорельцев.
Хлопнула дверь, и – легки на помине! – в дом ворвались Федосья Солина со Смирновой Аграфеной, хозяйки сгоревших изб. Они уже знали о поимке поджигателя.
Едва кивнув Прасковье, Федосья огляделась и заметила партизанку. Лицо крестьянки исказилось от злости.
– Вот кто тебя пожёг! – крикнула она Аграфене и снова повернулась к девушке. – Ах ты, гадина! Сука ты паршивая!
Она распаляла себя руганью почти вопреки желанию и, может быть, откричавшись, оплакав своё жилище, в которое была вложена вся небогатая жизнь, убралась бы восвояси, но обидчица подняла голову и взглянула на Федосью наглыми злыми глазами. И так полоснул этот взгляд, так надо было его прервать, что женщина не помня себя стала бить партизанку по лицу.
Бывшие в комнате немцы с интересом следили за двумя русскими бабами и не пытались их остановить.
– Да чтоб ты сдохла! – вступила Аграфена, замахиваясь варежкой. – Тварь!
Прасковья без слов начала толкать их к двери, а Аграфена схватила стоящий на полу горшок с помоями и швырнула в партизанку. Горшок раскололся, и помои окатили девушку с головой. Хозяйка наконец выгнала непрошеных гостей, молча взяла тряпицу и отёрла девушке лицо. Та не шевелилась. Подошедший солдат схватил Прасковью за плечо и оттолкнул в сторону. Затем велел партизанке встать.
– Wo ist euer Stalin?
Девушка выпрямила спину и ответила по-русски:
– Сталин на своём посту. И больше я с вами разговаривать не буду.
В девять утра пришли офицеры и переводчик. Начался допрос. Хозяйку выгнали из избы.
Обе погорелицы стояли у крыльца. Как ни жалко было неизвестную партизанку, а своих деревенских бездомовников куда как жальче.
– Что ж вы, бабы?.. – укоризненно вздохнула Прасковья.
– Гляди, пожгёт тебя такая – наплачешься, – злобно ответила Аграфена. – Чужое-то добро небось не жалко!
– Да разве побоями да руганью дом вернёшь?
– Не вернёшь, – согласилась Федосья. – Только и этой паскуде неповадно будет, и другим, которые с ней. Не одна она тут шастала, вона как немец всполошился. Теперь бы их всех переловить, пока бед не натворили. Они-то сбегут, а нам терпеть.
– Одна на всех беда досталась, – ответила Прасковья.
Когда она возвращалась, дверь рванулась из рук, – навстречу выскочил хмурый переводчик. Офицер сидел за столом и что-то писал, не обращая внимания на партизанку, лежащую на полу в тёмной луже.
Она встрепенулась от неуместной мысли, от ужаса и стыда за свою бестолковость, а подойдя ближе, увидела не воду, а кровь. Партизанка не теряла сознания, но была избита так, что не могла встать.
Шёпотом – чтобы не слышал офицер – ругая немцев, Прасковья под мышки подняла лёгкое безвольное тело и усадила на лавку к печке. Девушка села, сгорбившись, и даже не стонала, только дышала хрипло и тяжело.
– Вот ваши немцы, – сказала она, – оставили меня раздетой… Оставили меня в рубашке и трусах…
Вернулся переводчик и бросил на лавку брюки и чулки. Партизанка была настолько обессилена, что не могла сама одеться, и тогда Прасковья встала перед ней и натянула сырые чулки на почерневшие ноги. Девушка только охала от
боли.
– Потерпи, милая, – сказала хозяйка. – Теперь недолго мучиться.
– Сапоги… Сапоги были…
Взгляд девушки цеплялся за лицо Прасковьи, скользил и падал на пол, но снова поднимался вверх в такт дыханию.
Сапоги переводчик не приносил.
– Дайте обуться, – попросила партизанка.
Прасковья, зная, что немцы забрали всё зимнее, растерянно осмотрела избу:
– Ой, милая, одни у нас валенки с мужиком. А тебе на что? Тебе только до виселицы добежать, она близко.
– Russin! – Немец схватил партизанку за плечо и потянул вверх. – Schnell!
* * *
Из избы два солдата вывели её под руки, сама она идти не могла. Ноги не чувствовали ни снега, ни боли и едва держали небольшое хрупкое тело.
На улице ей на грудь повесили табличку с надписью «Поджигатель» и перекинули через плечо сумку с бутылками керосина, которым она так бесполезно распорядилась. Возле крыльца собирались немцы конные и пешие, ждали команды. Кто-то курил и каркал на своём вороньем языке, кто-то подкручивал объектив фотоаппарата. Но не солдатня притягивала её взгляд. Невдалеке, через четыре дом,а ломала буквой «Г» свою длинную шею виселица, и было видно, как ветер покачивает верёвку с петлёй.
В её короткой жизни всегда был завтрашний день, который казался таким огромным, что нащупать его предел не хватало мысли. Будущее сияло вдали и манило к себе, оно приближалось, но не становилось меньше. И вот теперь это будущее горбилось на поле в середине захваченной врагом деревни, выставив напоказ всю свою неприглядность, ничтожность и конечность. Можно было обойти его кругом, увидеть три подпорки у основания столба, и скол между двумя из них, и ещё один повыше, и два узла вдоль верёвки, что отобрали у какой-нибудь крестьянки.
Да, будущее можно было рассмотреть как следует, его можно было потрогать и даже обхватить руками, но после такого будущего от человека оставалось лишь прошлое, и потому хотелось отвести глаза, чтобы, зная твёрдо то, что вскоре случится, ещё немного побыть в неведении. Но, даже низко опустив голову, она продолжала видеть столб с перекладиной.
– Вперёд! – скомандовал один из немцев и толкнул партизанку в спину.
Двое солдат снова подхватили её под руки и повели туда, где уже толпился согнанный немцами народ.
И вдруг стало пронзительно ясно: это не верёвка качается на ветру, а считает секунды маятник в старых ходиках, что висят в сельской избе у деда с бабушкой, в ходиках, которые после лица матери она первыми помнила в жизни. И родной человеческий запах вспомнился ей, и деревянные полы в сенях, и букетики душицы, и тканые коврики в комнатах, и большие окна с рассадой на подоконнике, и сон на сеновале после долгого летнего дня. И лица родных, и ленты, подаренные бабушкой, и руки отца, и убежавшая за околицу коза. Всё милое и простое, надёжной стеной окружавшее такое недавнее начало жизни, пришло сейчас, чтобы поддержать её в самом конце.
Закаменевшее, изуродованное тело вспомнило теплоту солнца, ощутило последнюю предсмертную силу, и тогда она рванулась из рук конвоиров, оттолкнула их локтями и, подняв голову, пошла прямо к этому маятнику, к своему будущему, к немецкой петле.
* * *
Юрка Седов, как все деревенские мальчишки, был любопытен. Накануне, когда патрули привели задержанную в дом, мать загнала его к сёстрам на печку и задёрнула занавеску. Но сквозь небольшую щель было видно, как один солдат рукой прижал девушку к стене, а двое других стали обыскивать. Стянули со спины рюкзак, потом сняли висевшую через плечо сумку с отделениями для бутылок, каждую из трёх бутылок открывали и нюхали – и по избе поплыл запах керосина. Отобрали отыскавшийся за поясом наган. Потом стали её раздевать: сначала зимний меховой пиджак, затем шапку-подшлемник, курточку и сапоги, пока она не осталась в тёплых брюках, носках и белой кофте с воротником. У партизанки оказались стриженые вьющиеся чёрные волосы, а больше ничего выдающегося Юрка не заметил.
Партизанка стояла, глядя в пол, как будто не чувствуя, что с ней делают, – не мешая и не помогая немцам. Те ей вопросов не задавали и переводчика не звали, только переговаривались между собой и хохотали. Несколько раз ударили по щекам, но и тогда она взгляда не подняла.
Затем старший, с двумя кубиками на погонах, скомандовал: «Рус, марш!», она повернулась и со связанными руками пошла к двери.
«Когда ей успели связать руки?» – удивился Юрка.
Он думал о судьбе девушки и о том, как ворвутся в деревню партизаны и освободят боевую подругу и как Юрка сумеет им помочь. И они заберут его с собой в отряд, и выдадут автомат, и он будет бить фашистов, и в Кремле товарищ Сталин вручит ему награду за подвиг. Намаявшийся мальчишка не заметил, как уснул крепким детским сном.
Когда наутро немцы, жившие в избе, сообщили о предстоящей казни, Юрка помчался к виселице, а оттуда к дому, куда стекались сол-даты.
Девушка стояла на земле далеко не так уверенно и безучастно, как вчера. Казалось, ветер качал её в такт петле, на которую она смотрела, не отрываясь. Губы вздулись и кровоточили, а на лбу синел след от удара. Полураздетая, в одних носках, казалось, она не ощущала мороза. Прозвучала команда, партизанку подхватили под руки, и вся толпа двинулась к виселице. Немцы полукольцом следовали за пленной, и Юрке стоило большого труда пролезть между их шинелями. Где-то на полпути всё же сумел пробраться вперёд. Он опять увидел партизанку и удивился. Немцы её уже не держали, но девушка шла ровно и не глядела на верёвку. Сжав кулаки, она смотрела в землю, и шаг её был твёрд.
Процессию опережали два фотографа. Пятясь задом, они щёлкали затворами, но то и дело оглядывались, боясь упасть. Наконец дошли до виселицы. Вокруг неё уже толпился народ, и немцы стали отталкивать крестьян, расширяя круг. Фотографы продолжали щёлкать, стараясь в подробностях запечатлеть казнь.
Юрка почувствовал, как заныло в груди, он испугался, что расплачется. Кое-кто из местных жителей, постояв, тихонько отходил от страшного места, другие, наоборот, подвигались ближе. Были здесь и погорельцы, дед Иван мелко крестился и отводил глаза, одна тётка о чём-то шепталась с соседкой, другая, опершись на палку, пристально следила за происходящим.
Отрывисто перекрикивались фрицы, негромко гудела толпа, и вдруг над заснеженным полем раздался громкий русский голос:
– Граждане! Вы не стойте, не смотрите, а надо помогать воевать! Это моя смерть – это моё достижение!
И немцы и русские застыли. Голос, который пытались выбить из девушки вчера, зазвучал сегодня – громко и уверенно, но говорил он совсем не то, что было надо.
Партизанка, глядя в упор на конвоиров-палачей, произнесла:
– Немецкие солдаты, пока не поздно, сдавайтесь в плен!
Офицер растерялся, замахнулся на девушку, а солдаты что-то закричали. Фотографы едва обратили внимание: они сняли виселицу издали и вблизи, а теперь пристраивались, чтобы сфотографировать её сбоку.
Она уже не понимала, что именно говорит, но видела ярость и страх в лицах врагов. Она отдавала последние силы, для того чтобы быть услышанной, и, чтобы звучать громче, без команды встала на ящик и подставила шею верёвке. Это было её последнее оружие, как граната в бою, и никто не мог его отобрать.
Петля сдавила горло, каждое слово и каждый вздох давались с трудом, но времени не оставалось и было необходимо сказать последнее, самое главное, такое, что не даст ей умереть навсегда. Такое, что заставит немцев бояться её даже мёртвую, а русским людям даст силы жить и бороться с врагом. Да, это было самое главное, но слов не осталось. Она окинула взглядом толпу и встретилась глазами с мальчишкой. Он смотрел не отрываясь, и такая вера горела в его глазах, такая жалость, что углы её губ дрогнули и она улыбнулась ему на прощание.
Юрка стоял впереди всех и ждал того страшного, что должно было произойти. Он, как и все, вздрогнул, услышав русский голос: за месяц оккупации отучились кричать и взрослые и дети.
Он, как и все, вперился глазами в лицо партизанки, но слов не понимал и застыл на месте, когда та окинула прощальным взглядом толпу и вдруг посмотрела на Юрку. Он скривился от внутренней боли, от понимания чужой близкой смерти и почти не дышал. Девушка смотрела в его лицо, скривив губы. Палач упёрся кованым сапогом в ящик, тот заскрипел по скользкому утоптанному снегу. Верхний ящик свалился наземь. Раздался чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса…
2016 год. Последний страх
Наутро Соня собирает рюкзак, прощается с Машей и едет в любимую пиццерию, откуда пишет активистке Лене, что не может ехать в Мариуполь, поскольку это небезопасно, и что в Киев ехать не хочет, потому что это неинтересно.
«Отлично, – отвечает Лена. – Вы очень точно донесли до своей аудитории свидетельства людей с этой стороны, рассказали, что и как здесь происходит, и закрыли свои личные обиды заодно. Спасибо вам за этот опыт. Удачного возвращения. Простите. Я удалю вас из друзей, так как ввиду нашего общения мне в ленту попадают ваши посты с их дивными комментаторами про картонные революции, фашистов и укров поганых. Увы, ни нового, ни конструктивного, ни понимания в этом нет. Видеть такое тошно. Взрослые люди неравнодушно купаются в радости досужих оскорблений и ненависти. Не имею сил даже наблюдать эту грязь. Пожалуйста, не упоминайте меня ни в постах, ни в иных материалах. Не хочу больше никогда соприкасаться с вашей аудиторией».
«Бог в помощь!» – устало думает Соня и даже не пытается спорить.
Потом она едет на автовокзал и покупает билет на автобус Славянск – Москва.
Вместе с ней по перрону прохаживается молодой симпатичный военнослужащий. Он внимательно глядит на Соню, и эта кокетка, эта жизнелюбивая обаятельная девица в страхе отворачивается, натягивает шапку на лоб и почти убегает за здание автовокзала. Она ругает себя последними словами, но не возвращается на перрон, пока к нему не подъезжает её автобус.
Граница рядом, но Соня успевает напридумывать себе страшилок о том, как её снимают с рейса сажают в тюрьму, бьют, насилуют и калечат.
Рука её подрагивает, когда на таможне она протягивает паспорт пограничнику. Через некоторое время паспорт возвращается, автобус трогается, остаётся позади таможня. Заканчивается Украина.
«Спаси, Господи!» – плачет Соня и пишет Сергею:
«Прости меня. Я маленькая, глупая, никчёмная. Я совершаю опрометчивые поступки и совершенно не знаю жизни. Но я не смогу дышать, зная, что где-то там, далеко-далеко ты думаешь обо мне плохо. Прости».
Сергей молчит.
«Я люблю тебя!» – пишет она, но Сергей и тогда не откликается.
Соня ждёт ещё полчаса и отправляет ему новое сообщение:
«Ну и иди в пень!»
За окном проплывают зимние пейзажи родной России, в которой есть Камчатка и нет Киева. Качают головами деревья, обгоняют автобус автомобили.
Блогер Соня никогда не станет настоящим писателем.