Но вот на одной из встреч (кажется, с творческой интеллигенцией) кто-то совсем некстати спросил, правда ли, что Георгий Мокеевич собирает анекдоты? И тут свершилось чудо. Из-под плотной оболочки званий, регалий, амбиций вдруг явился пред нами просто человек – живой, интересный, эмоциональный. У него изменился даже голос. Взахлёб стал рассказывать, что это – его многолетняя страсть, хобби. Что за новым шедевром в свою коллекцию пойдёт и поедет он куда угодно. Весь фокус только в том, что собирает он не просто анекдоты, а предельно короткие, которые умещаются всего в одну фразу. Похвалился, что собрал их уже немало. Уверял, что это – настоящая сокровищница народной мудрости и меткого юмора.
Конечно же, последовал вопрос: удалось ли пополнить его коллекцию у нас в Кузбассе?
– Да кое-что есть, добыл, – довольно признался он. – Ну вот, к примеру, самый последний: «Из кустов раздавался пронзительный девичий крик, постепенно переходящий в женский».
Помню произошедший в зале взрыв. Разом изменилось всё: настроение, лица, чёткий чинный регламент. Ошарашенная обкомовская дама-надзирательница, не в силах вымолвить даже словечка, молча своим дрожащим начальственным пальчиком указывала мне на дверь… Так что я не знаю, были ли тогда обнародованы ещё какие-то шедевры из копилки советского классика…
Другой эпизод связан с именем большого российского поэта. Это один из очень памятных и дорогих сердцу моментов моей жизни. В 1966 году на Всероссийский семинар молодых литераторов в Кемерово съехалось множество юных дарований – дерзких, самонадеянных. Оценивали их шедевры приехавшие к нам известные поэты и писатели. Звезда первой величины среди них – легендарный Ярослав Смеляков. Настоящий классик, мощный трибун и тончайший лирик, яркая личность, мудрейший человек. Чего только не выпало на его долю: ГУЛАГ, война рядовым солдатом, плен. Его стихи знала и любила вся страна.
Записываю открытие семинара. Жадно вглядываюсь в живую легенду. Пожилой, усталый, скромный человек. Не жаждет высказываться, поучать. Слушает других, полуприкрыв глаза и подперев голову рукой. Похож на большую нахохлившуюся птицу. Иногда только слегка встрепенётся, услыша удачную фразу, и сделает пометку на листе бумаги.
Семинар шёл несколько дней. На секционные занятия я не приходила, чтобы не смущать своим микрофоном юных участников – им и без того нелегко выступать перед мэтрами. И вдруг звонит мне один из наших местных семинаристов и велит непременно быть сегодня вечером у него дома. Ничего удивительного: молодой поэт Анатолий Суздальцев – мой университетский сокурсник, близкий друг. Должно быть, распирает его от впечатлений, не терпится ими поделиться. Однако Толя огорошивает: обещал придти Ярослав Смеляков! И тот действительно пришёл.
Жили Суздальцевы в самом центре города, на площади Пушкина. Это, конечно, шик. Но, пожалуй, – единственный. Больше перед классиком особо похвалиться было нечем. Обстановка в квартире очень скромная. Помнится, я ещё подумала: «Ой, а табуретки-то у них совсем расшатаны, неудобно как-то». Но оказалось, что хозяева учли это и накануне сделали важную покупку. Мы сидели в тот вечер на новеньких стульях, ещё в полиэтиленовых чехлах. Кажется, Толина Валюша приготовила на ужин тушёную зайчатину. Мой друг любил ходить на охоту. Не часто возвращался с трофеем, но всегда – с новыми стихотворными строчками.
Я до сих пор не знаю, каким всё же добрым ветром занесло тогда Ярослава Васильевича в тот дом. Угадал ли он в Суздальцеве истинную поэтическую душу, сродни своей? Затосковал ли в вечернем гостиничном одиночестве? Или, напротив, утомился от семинарского многолюдия и ему захотелось хоть ненадолго в добрую домашнюю обстановку? Бог его знает, но так или иначе судьба преподнесла нам тот щедрый дар.
Нас было четверо: Толя с женой и я с сестрой – тоже истовой поклонницей поэзии Смелякова. Её величество Поэзия и царствовала у нас в тот вечер. Стихи читали все. Сам Ярослав Васильевич начал с «Воробышка». Признался, что стихотворение это у него – из самых сокровенных. Посетовал, что не все и не везде по-настоящему принимают его. Поведал, как оно написалось. В лагере у них бытовала примета: о чьём-то скором освобождении извещала птица стуком в окно. Все напряженно ждали этого сигнала, с надеждой глядя на каждую пролетающую птаху. Ему пришлось ждать своего сигнала долгие годы, пока однажды не сжалился над ним какой-то плюгавенький взъерошенный воробышек с добрым сердечком. Для поэта теперь воробей – лучшая из птиц.
Мы же по юному своему легкомыслию всё больше налегали на лирику. Звучали «Милые красавицы России», «Хорошая девочка Лида» и, конечно же, «Любка»:
Стираная юбка, глаженая юбка,
Шёлковая юбка нас ввела в обман…
Что ж ты натворила?! До свиданья, Любка,
Слышишь, до свиданья, Любка Фейгельман!
Не помню, кто из нас проникновенно читал это, любимое. Неожиданно Ярослав Васильевич грустно произнёс:
– Никогда не пытайтесь отыскать свою юношескую любовь! Меня не уберегла судьба – встретил недавно эту свою Любку. Самая горькая и тяжкая встреча за последние годы… Нет, никогда не старайтесь спустя годы увидеть свою юношескую любовь!
Помнится ещё, как кто-то из нас опрометчиво спросил гостя, почему его фамилии нет в длинном списке недавно награждённых литераторов?
– А ничего удивительного, – ответил Ярослав Васильевич, – я же – не член (и далее – медленно, демонстративно-старательно выговаривая каждую букву) Ка-Пе-Эс-Эс. – И следом озабоченно уточнил: – Ой, я всё правильно произнёс?
По тем временам в компании практически незнакомых людей такое озорство было крайне неосмотрительным, чтобы не сказать легкомысленным. Нет, не обстрогали, не выгладили его даже лагерные годы. Не из слабого материала был тот Человек!
Мы с юным обожанием смотрели на него, жадно слушали, взахлёб читали его стихи. А потом вместе тихонько проникновенно пели завораживающее:
Если я заболею, к врачам обращаться не стану.
Обращаюсь к друзьям – не сочтите, что это в бреду:
Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом,
В изголовье поставьте упавшую с неба звезду…
Поведать радиослушателям о гастролях отдельно взятой заезжей «звезды» – дело в общем-то несложное. Тут главное – подход к ней найти, контакт установить. А дальше всё просто: дай в эфир интервью, для иллюстрации – какой-нибудь «звёздный» номер, допусти до микрофона особо восторженного зрителя – вот и все дела. Гораздо сложнее, если в гости пожаловал какой-нибудь коллектив, особенно – большой и разножанровый. Ну, к примеру, – цирковой. Мне приходилось о таковых рассказывать систематически, и было это для меня почти в наказание.
С цирком у меня отношения сложные. Так уж вышло, не сложились. В детстве туда не хаживала: росла в такой глухомани, куда циркачам – не путь. В юности тоже как-то мимо цирка проскочила: учёба и работа разом, не до развлечений было. Так ни разу манеж во всём блеске предо мной и не предстал. То есть, вовремя не распознала, что он есть такое – этот самый цирк. А после пришлось увидеть его сразу с изнанки, заглянуть в самое непрезентабельное цирковое закулисье. И это для меня стало настоящим шоком.
Я должна была знакомить радиослушателей с каждой новой цирковой программой, то есть с каждым приезжающим к нам коллективом. Я являлась в цирк в день премьеры, с утра. Мне разрешалось быть там сколько угодно, заглядывать куда угодно, смотреть что угодно. Только – не мешать! Всем было не до меня. В этот первый день на новом месте здесь творилось вавилонское столпотворение. Обязательно обнаруживалось, что чего-то (конечно, самого важного!) нет – оставили в поезде, потеряли или сломали. Что-то спешно восстанавливали – сколачивали, собирали, сооружали и тут же опробовали на манеже. Разминались, репетировали. Озабоченно говорили, что простудилась в дороге и кашляет теперь обезьяна Роза. Осведомлялись, снимут ли к вечеру гипс у акробата Германа. Радовались, что вроде залечили зуб клоуну Гоше и он наконец-то уснул.
В каждой программе неизменными оставались лишь цирковые стены да манеж. Всё остальное замещалось: люди, животные, номера. Богатырей-силовиков сменяли лилипуты, слонов – тигры, летающих акробатов – лихие джигиты, шпагоглотателя – человек-невидимка. Однако в чём-то цирк оставался неизменным. Я – не о блеске манежа – о другом.
Каждый раз я попадала в абсолютно особый, ни с чем не сравнимый мир. Здесь всё вершилось по своим собственным законам. Даже, кажется, иным, чем за цирковыми стенами, был общественный уклад: то ли ещё первобытная община, то ли уже вольная коммуна. По крайней мере, семейную ячейку – основу нашего общества – разглядеть тут было непросто. Если навстречу шёл человек, обвешанный и облепленный детьми всех возрастов, это вовсе не значило, что я встретила многодетного отца. Это просто значило, что вот у него уже закончилась репетиция, а у родителей этой мелкоты она только начинается. И дама в гимнастическом трико, часами гоняющая бедную девчушку по сцене, совсем не обязательно жестокосердная мамаша в воспитательном порыве. Просто рождается новый номер с принятой в него юной актрисой. А взять в свой номер – это больше, чем удочерить.
Мне становилось всегда лихо от внутрицирковой атмосферы (той, что – в буквальном смысле). Тут густо пахло хлевом, потом, столовой, почему-то непроходящим Новым годом. Доминировал же в этом букете ароматов запах навоза. Помещение никогда, даже летом, не проветривалось, чтобы избегать сквозняков. Нет, не детей оберегали – они-то привычные, здешние. Берегли животных. Вот на них, этих импортных (по большей части африканских) неженок и дунуть не моги. Их помещали в самом центре закулисного пространства, где потеплее. Часто туда же в поисках тепла перекочёвывала и ребятня. Конечно, всякие очень уж клыкастые и когтистые артисты почивали отдельно, в персональных клетках. А с остальными четвероногими можно было и поиграть, и уснуть в обнимку, согреваясь друг о друга.
Вот кого – цирковых детей – мне было жуть как жаль. Вечные переезды, жизнь табором, спаньё вповалку со зверьём – что это за детство? Да и было ли оно у них вообще? С первых лет жизни вокруг – яркие шары, обручи, пирамиды скакалки. Но это – не игрушки, это – реквизит. С ним не играют, с ним репетируют и выступают. Смотришь – совсем ещё кроха, а ловко перебрасывает с руки на руку несколько шариков или карабкается на пирамиду, собственноручно сложенную из разноцветных кубов. Вчера – просто так, для забавы. Сегодня – по приказу взрослых, ещё и ещё, до бесконечности. Уже не принимается во внимание «не хочу!» Надо – и всё! А завтра, глядишь, спешно наряжают кроху и на манеж выталкивают: «Ты только старайся, у тебя получится! Видишь, у дяди гипс не сняли. Нельзя же в гипсе!»
Впрочем, отчего же нельзя? В цирке, как я поняла, можно всё. Несколько раз такой фокус лично наблюдала. Как-то джигит однорукий по манежу гарцевал. К другой его руке (что она у него загипсована, из зрителей знала только я) была ловко прилажена большая кукла, означающая малое дитя. Очень получилось эффектно! Зрители были в восторге. В другой раз с откровенно загипсованной ногой вышел на арену клоун. Я-то знала, что накануне он неудачно спрыгнул с пони. Другие же думали, что это – такой прикол, творческая находка. Клоун смешно прыгал на одной ноге, другую же ругал, жалел, гладил, пытался целовать. Все покатывались со смеху. Громче всех хохотал сам клоун.
Я вообще сомневаюсь: можно ли было отыскать в цирке человека, обходившегося без травм. Были они (по крайней мере, в те времена) делом обыденным и привычным. Все эти пирамиды, канаты, трапеции, шары, обручи, разумеется – слоны и медведи –требовали постоянных жертвоприношений. И – получали их. Должно быть, больше всех страдали дрессировщики.
Я брала интервью у знаменитого Вальтера Запашного. В цирке, как всегда, – жара и духота. Из одежд на дрессировщике – лишь трико. По цирковому уставу всякое другое одеяние было обязательным лишь на манеже. Я же, взглянув на легенду цирка вблизи и, что называется, «без покрывала», видимо не вполне тактично ахнула или даже вскрикнула. И потому, должно быть, мой собеседник счёл необходимым посвятить меня в историю происхождения многочисленных шрамов, покрывающих его тело. Говорил о них легко, без тени драматизма и даже с лёгкой иронией.
Из его рассказа выходило, что любимые его тигры («полосатики-матросики»), чьих лап это дело, тут вовсе и ни при чём. Во всём виноват он сам. То неосмотрительно повернулся к своему четвероногому партнёру спиной, а тот обиделся. То вошёл в клетку слишком перевозбуждённым, и это состояние передалось чуткому животному. То спровоцировал своего любимого «матросика», когда в конце выступления слишком крепко обнял его. А тот, видно, решил проявить ответные дружеские чувства, да вот малость переборщил. А так – всё прекрасно. И профессия у него – лучшая в мире, и животные, его подопечные, – просто чудо.
Да, давненько уж не бывала я (слава тебе, господи!) в цирковом закулисье. Наверное, там что-то изменилось, не могло не измениться за столько лет. Умом-то я это понимаю. Однако всякий раз, когда с каким-то ребёнком вынуждена пойти на представление в цирк, мне там бывает очень грустно. За блеском манежа и бравурными маршами передо мной неизбежно проступает знакомая мне изнанка. Знаю: кто-то вышел на арену с температурой (ведь у них это – не уважительная причина). С кого-то только что сняли гипс, а кому-то его обязательно наденут. И клоун – чего он так громко смеётся? У него же непременно болит зуб или подвёрнутая нога. Недаром же вон – такие грустные глаза…
Должна покаяться. Однажды чёрной неблагодарностью отплатила верную службу своего собрата: подло предала и даже бессовестно оклеветала мой родной микрофон. Вот при каких обстоятельствах.
Мудрецы-начальники назначили открытие персональной выставки художника Виктора Зевакина на 4 часа 8 марта. Тогда этот день ещё не был выходным, однако послеобеденное время всюду почти официально проходило под проникновенные здравицы и звон бокалов. 4 часа – самый разгар торжеств. Из-за праздничных столов выходить – противоестественно, выше всяких сил. Само Большое начальство на открытие не явилось. Опаздывали и художники. Порядком припозднившись, они явились одной дружной компанией, радостные, возбуждённые, явно только что от застолья. В их содружестве женщин тогда не наблюдалось, однако это было и не важно – зато был повод.
Мы с моим микрофоном – на боевом посту, давно наизготовке. Слава богу, началось! Записываем. Говорят в основном соратники виновника торжества, его собратья по цеху. Перебивая друг друга, горячо продолжают обсуждать то, что, видно, не успели там, за столом. Часто теряя основную тему, забывая, зачем собственно здесь. В основном – о наболевшем: что нет мастерских, негде выставляться, что кистями из последней полученной партии – только сортиры раскрашивать…
Наконец кто-то вспомнил и про именинника. Выступление обещало быть торжественным, по крайней мере – судя по началу:
– Что можно сказать про Виктора Зевакина? Очень и очень многое. Он, конечно, пьяница и болван, этот Витька. Да что там, если честно, последняя он скотина. Но (далее – воздев руки к небу, с придыханием) – он Художник от Бога! А всё остальное – фигня!
Кажется, финальным было другое слово.
Вероятно решив, что этим всё сказано и больше рассуждать не о чем, художники с достоинством удалились. Должно, быть туда, откуда явились. Я тоже поторопилась, чтобы поспеть хоть к финальным тостам. Успела! А, ладно, передача только завтра вечером, сегодня уж ничего делать не буду, начну с утра.
Однако с утра суровый руководящий телефонный звонок смешал эти мои планы. Звонил Самый культурный большой чиновник.
– Это вы вчера записывали открытие выставки Виктора Зевакина?
– Да, я.
– Передача уже готова?
– Нет ещё.
– Не готовьте пока. Подождите, сейчас я подъеду послушать запись.
По тону чую: руководящий дядя уже в курсе вчерашнего. Даже, кажется, у него уже и оргвыводы готовы.
– Не получится послушать, – говорю, – не вышла у меня запись. Микрофон отказал.
– Как это «не вышла»? Почему « отказал»?! – в голосе сквозь начальственное негодование сквозит явное облегчение. – Так что же, передачи не будет?
– Нет, не будет, – удручённо говорю я. – Техника у нас старая, ненадёжная. Случаются, к сожалению, такие вот досадные срывы.
А напрасно я оклеветала тогда своего трудягу-микрофон. Всё-то он в тот день записал доподлинно. Не его это дело – разбираться, кто и что сказал…
Каких только слов не слышал на своём веку мой верный друг! Весёлых и грустных, искренних и лицемерных, мудрых и попросту дурацких. Он вынужден был вбирать их все, без разбору. Это мы с ним уже после отфильтровывали какие-то, чтобы уберечь бедных радиослушателей. От таких вот, к примеру, призывов и лозунгов, произнесённых с высоких трибун высоким начальством:
– Отдадим себя родному краю целиком, до последнего издыхания!
– Лучше, товарищи, перебдеть, чем недобдеть!
– Пора в конце концов принимать девственные меры!
…Сказочно богата гастрольная театральная афиша тех лет. Сегодняшние театралы могут не поверить, но в те годы буквально каждое лето кузбассовцев угощали выступлениями какого-нибудь прославленного столичного театра, а случалось – и двух. Одно их перечисление может вскружить голову и захватить дух. У нас гостили Большой и Малый Академический, «Ленком» и «Современник», Пушкинский и на Малой Бронной, Ермоловский и им. Маяковского. Встреча с каждым из них – особая незабываемая песня, огромный подарок судьбы. Мой микрофон вобрал в себя и сохранил голоса Владимира Самойлова, Иннокентия Смоктуновского, Марка Захарова, Николая Караченцова, Валерия Золотухина, Евгения Евстигнеева, Владислава Дворжецкого и ещё многих великих.
Он же, мой верный друг микрофон, сберёг и незатейливые бесхитростные откровения степенного деда Федота, и поучения всезнающей осмотрительной Сафонихи, и категорические суждения про нашу жизнь острой на язык шустрой Клавки, и жалостливую историю любви, что поведала мне Нюрашка из любимой моей Шалаевки. Я встретила их однажды в своих вечных скитаниях по свету. Они открылись мне, рапахнули душу. И теперь остались со мной навсегда, став героями моих рассказов.
От колдовских уз телевидения не просто и не быстро, но всё же я освободилась. Однако свободным человеком не стала – сегодня в других цепях. Победил-таки тот самый коварный микроб сочинительства, что гнездился во мне, изводил, не давал покоя. Окончательно победил – приковал к столу.
Годы на телевидении вспоминаю не просто с удовольствием – с каким-то восторгом. С этим могу сравнить разве только работу над новым рассказом. Когда – взахлёб, чтобы – никого и ничего больше. Кстати, осталась у меня с «телевизионных» времён одна тогдашняя привычка. Порою вдруг за ночь подробно разгляжу во сне и весь сюжет от начала до конца, и всех героев, и тайные ниточки, их связывающие. Весь рассказ целиком увижу, как некогда видела будущую свою телепередачу. И тогда, прежде чем взять ручку и сесть за стол, мне хочется поклониться телевышке – благо её видно отовсюду.
Да, ручка теперь – моя госпожа. Я – её верный раб. Но и дружище микрофон вовсе расстаться со мной не пожелал. За долгие годы нашего неразлучного сосуществования он, кажется, врос в меня, стал моим внутренним дополнительным органом. Вроде личного контролёра-цензора. Ведь каждое написанное мною словечко своим чутким натренированным внутренним ухом придирчиво, на сто раз, со всех сторон прослушает, выверяя. Чтобы живым оно было, это слово, не чахлым, к месту поставлено и звучало бы на собственный лад.
Конечно же, последовал вопрос: удалось ли пополнить его коллекцию у нас в Кузбассе?
– Да кое-что есть, добыл, – довольно признался он. – Ну вот, к примеру, самый последний: «Из кустов раздавался пронзительный девичий крик, постепенно переходящий в женский».
Помню произошедший в зале взрыв. Разом изменилось всё: настроение, лица, чёткий чинный регламент. Ошарашенная обкомовская дама-надзирательница, не в силах вымолвить даже словечка, молча своим дрожащим начальственным пальчиком указывала мне на дверь… Так что я не знаю, были ли тогда обнародованы ещё какие-то шедевры из копилки советского классика…
Другой эпизод связан с именем большого российского поэта. Это один из очень памятных и дорогих сердцу моментов моей жизни. В 1966 году на Всероссийский семинар молодых литераторов в Кемерово съехалось множество юных дарований – дерзких, самонадеянных. Оценивали их шедевры приехавшие к нам известные поэты и писатели. Звезда первой величины среди них – легендарный Ярослав Смеляков. Настоящий классик, мощный трибун и тончайший лирик, яркая личность, мудрейший человек. Чего только не выпало на его долю: ГУЛАГ, война рядовым солдатом, плен. Его стихи знала и любила вся страна.
Записываю открытие семинара. Жадно вглядываюсь в живую легенду. Пожилой, усталый, скромный человек. Не жаждет высказываться, поучать. Слушает других, полуприкрыв глаза и подперев голову рукой. Похож на большую нахохлившуюся птицу. Иногда только слегка встрепенётся, услыша удачную фразу, и сделает пометку на листе бумаги.
Семинар шёл несколько дней. На секционные занятия я не приходила, чтобы не смущать своим микрофоном юных участников – им и без того нелегко выступать перед мэтрами. И вдруг звонит мне один из наших местных семинаристов и велит непременно быть сегодня вечером у него дома. Ничего удивительного: молодой поэт Анатолий Суздальцев – мой университетский сокурсник, близкий друг. Должно быть, распирает его от впечатлений, не терпится ими поделиться. Однако Толя огорошивает: обещал придти Ярослав Смеляков! И тот действительно пришёл.
Жили Суздальцевы в самом центре города, на площади Пушкина. Это, конечно, шик. Но, пожалуй, – единственный. Больше перед классиком особо похвалиться было нечем. Обстановка в квартире очень скромная. Помнится, я ещё подумала: «Ой, а табуретки-то у них совсем расшатаны, неудобно как-то». Но оказалось, что хозяева учли это и накануне сделали важную покупку. Мы сидели в тот вечер на новеньких стульях, ещё в полиэтиленовых чехлах. Кажется, Толина Валюша приготовила на ужин тушёную зайчатину. Мой друг любил ходить на охоту. Не часто возвращался с трофеем, но всегда – с новыми стихотворными строчками.
Я до сих пор не знаю, каким всё же добрым ветром занесло тогда Ярослава Васильевича в тот дом. Угадал ли он в Суздальцеве истинную поэтическую душу, сродни своей? Затосковал ли в вечернем гостиничном одиночестве? Или, напротив, утомился от семинарского многолюдия и ему захотелось хоть ненадолго в добрую домашнюю обстановку? Бог его знает, но так или иначе судьба преподнесла нам тот щедрый дар.
Нас было четверо: Толя с женой и я с сестрой – тоже истовой поклонницей поэзии Смелякова. Её величество Поэзия и царствовала у нас в тот вечер. Стихи читали все. Сам Ярослав Васильевич начал с «Воробышка». Признался, что стихотворение это у него – из самых сокровенных. Посетовал, что не все и не везде по-настоящему принимают его. Поведал, как оно написалось. В лагере у них бытовала примета: о чьём-то скором освобождении извещала птица стуком в окно. Все напряженно ждали этого сигнала, с надеждой глядя на каждую пролетающую птаху. Ему пришлось ждать своего сигнала долгие годы, пока однажды не сжалился над ним какой-то плюгавенький взъерошенный воробышек с добрым сердечком. Для поэта теперь воробей – лучшая из птиц.
Мы же по юному своему легкомыслию всё больше налегали на лирику. Звучали «Милые красавицы России», «Хорошая девочка Лида» и, конечно же, «Любка»:
Стираная юбка, глаженая юбка,
Шёлковая юбка нас ввела в обман…
Что ж ты натворила?! До свиданья, Любка,
Слышишь, до свиданья, Любка Фейгельман!
Не помню, кто из нас проникновенно читал это, любимое. Неожиданно Ярослав Васильевич грустно произнёс:
– Никогда не пытайтесь отыскать свою юношескую любовь! Меня не уберегла судьба – встретил недавно эту свою Любку. Самая горькая и тяжкая встреча за последние годы… Нет, никогда не старайтесь спустя годы увидеть свою юношескую любовь!
Помнится ещё, как кто-то из нас опрометчиво спросил гостя, почему его фамилии нет в длинном списке недавно награждённых литераторов?
– А ничего удивительного, – ответил Ярослав Васильевич, – я же – не член (и далее – медленно, демонстративно-старательно выговаривая каждую букву) Ка-Пе-Эс-Эс. – И следом озабоченно уточнил: – Ой, я всё правильно произнёс?
По тем временам в компании практически незнакомых людей такое озорство было крайне неосмотрительным, чтобы не сказать легкомысленным. Нет, не обстрогали, не выгладили его даже лагерные годы. Не из слабого материала был тот Человек!
Мы с юным обожанием смотрели на него, жадно слушали, взахлёб читали его стихи. А потом вместе тихонько проникновенно пели завораживающее:
Если я заболею, к врачам обращаться не стану.
Обращаюсь к друзьям – не сочтите, что это в бреду:
Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом,
В изголовье поставьте упавшую с неба звезду…
Поведать радиослушателям о гастролях отдельно взятой заезжей «звезды» – дело в общем-то несложное. Тут главное – подход к ней найти, контакт установить. А дальше всё просто: дай в эфир интервью, для иллюстрации – какой-нибудь «звёздный» номер, допусти до микрофона особо восторженного зрителя – вот и все дела. Гораздо сложнее, если в гости пожаловал какой-нибудь коллектив, особенно – большой и разножанровый. Ну, к примеру, – цирковой. Мне приходилось о таковых рассказывать систематически, и было это для меня почти в наказание.
С цирком у меня отношения сложные. Так уж вышло, не сложились. В детстве туда не хаживала: росла в такой глухомани, куда циркачам – не путь. В юности тоже как-то мимо цирка проскочила: учёба и работа разом, не до развлечений было. Так ни разу манеж во всём блеске предо мной и не предстал. То есть, вовремя не распознала, что он есть такое – этот самый цирк. А после пришлось увидеть его сразу с изнанки, заглянуть в самое непрезентабельное цирковое закулисье. И это для меня стало настоящим шоком.
Я должна была знакомить радиослушателей с каждой новой цирковой программой, то есть с каждым приезжающим к нам коллективом. Я являлась в цирк в день премьеры, с утра. Мне разрешалось быть там сколько угодно, заглядывать куда угодно, смотреть что угодно. Только – не мешать! Всем было не до меня. В этот первый день на новом месте здесь творилось вавилонское столпотворение. Обязательно обнаруживалось, что чего-то (конечно, самого важного!) нет – оставили в поезде, потеряли или сломали. Что-то спешно восстанавливали – сколачивали, собирали, сооружали и тут же опробовали на манеже. Разминались, репетировали. Озабоченно говорили, что простудилась в дороге и кашляет теперь обезьяна Роза. Осведомлялись, снимут ли к вечеру гипс у акробата Германа. Радовались, что вроде залечили зуб клоуну Гоше и он наконец-то уснул.
В каждой программе неизменными оставались лишь цирковые стены да манеж. Всё остальное замещалось: люди, животные, номера. Богатырей-силовиков сменяли лилипуты, слонов – тигры, летающих акробатов – лихие джигиты, шпагоглотателя – человек-невидимка. Однако в чём-то цирк оставался неизменным. Я – не о блеске манежа – о другом.
Каждый раз я попадала в абсолютно особый, ни с чем не сравнимый мир. Здесь всё вершилось по своим собственным законам. Даже, кажется, иным, чем за цирковыми стенами, был общественный уклад: то ли ещё первобытная община, то ли уже вольная коммуна. По крайней мере, семейную ячейку – основу нашего общества – разглядеть тут было непросто. Если навстречу шёл человек, обвешанный и облепленный детьми всех возрастов, это вовсе не значило, что я встретила многодетного отца. Это просто значило, что вот у него уже закончилась репетиция, а у родителей этой мелкоты она только начинается. И дама в гимнастическом трико, часами гоняющая бедную девчушку по сцене, совсем не обязательно жестокосердная мамаша в воспитательном порыве. Просто рождается новый номер с принятой в него юной актрисой. А взять в свой номер – это больше, чем удочерить.
Мне становилось всегда лихо от внутрицирковой атмосферы (той, что – в буквальном смысле). Тут густо пахло хлевом, потом, столовой, почему-то непроходящим Новым годом. Доминировал же в этом букете ароматов запах навоза. Помещение никогда, даже летом, не проветривалось, чтобы избегать сквозняков. Нет, не детей оберегали – они-то привычные, здешние. Берегли животных. Вот на них, этих импортных (по большей части африканских) неженок и дунуть не моги. Их помещали в самом центре закулисного пространства, где потеплее. Часто туда же в поисках тепла перекочёвывала и ребятня. Конечно, всякие очень уж клыкастые и когтистые артисты почивали отдельно, в персональных клетках. А с остальными четвероногими можно было и поиграть, и уснуть в обнимку, согреваясь друг о друга.
Вот кого – цирковых детей – мне было жуть как жаль. Вечные переезды, жизнь табором, спаньё вповалку со зверьём – что это за детство? Да и было ли оно у них вообще? С первых лет жизни вокруг – яркие шары, обручи, пирамиды скакалки. Но это – не игрушки, это – реквизит. С ним не играют, с ним репетируют и выступают. Смотришь – совсем ещё кроха, а ловко перебрасывает с руки на руку несколько шариков или карабкается на пирамиду, собственноручно сложенную из разноцветных кубов. Вчера – просто так, для забавы. Сегодня – по приказу взрослых, ещё и ещё, до бесконечности. Уже не принимается во внимание «не хочу!» Надо – и всё! А завтра, глядишь, спешно наряжают кроху и на манеж выталкивают: «Ты только старайся, у тебя получится! Видишь, у дяди гипс не сняли. Нельзя же в гипсе!»
Впрочем, отчего же нельзя? В цирке, как я поняла, можно всё. Несколько раз такой фокус лично наблюдала. Как-то джигит однорукий по манежу гарцевал. К другой его руке (что она у него загипсована, из зрителей знала только я) была ловко прилажена большая кукла, означающая малое дитя. Очень получилось эффектно! Зрители были в восторге. В другой раз с откровенно загипсованной ногой вышел на арену клоун. Я-то знала, что накануне он неудачно спрыгнул с пони. Другие же думали, что это – такой прикол, творческая находка. Клоун смешно прыгал на одной ноге, другую же ругал, жалел, гладил, пытался целовать. Все покатывались со смеху. Громче всех хохотал сам клоун.
Я вообще сомневаюсь: можно ли было отыскать в цирке человека, обходившегося без травм. Были они (по крайней мере, в те времена) делом обыденным и привычным. Все эти пирамиды, канаты, трапеции, шары, обручи, разумеется – слоны и медведи –требовали постоянных жертвоприношений. И – получали их. Должно быть, больше всех страдали дрессировщики.
Я брала интервью у знаменитого Вальтера Запашного. В цирке, как всегда, – жара и духота. Из одежд на дрессировщике – лишь трико. По цирковому уставу всякое другое одеяние было обязательным лишь на манеже. Я же, взглянув на легенду цирка вблизи и, что называется, «без покрывала», видимо не вполне тактично ахнула или даже вскрикнула. И потому, должно быть, мой собеседник счёл необходимым посвятить меня в историю происхождения многочисленных шрамов, покрывающих его тело. Говорил о них легко, без тени драматизма и даже с лёгкой иронией.
Из его рассказа выходило, что любимые его тигры («полосатики-матросики»), чьих лап это дело, тут вовсе и ни при чём. Во всём виноват он сам. То неосмотрительно повернулся к своему четвероногому партнёру спиной, а тот обиделся. То вошёл в клетку слишком перевозбуждённым, и это состояние передалось чуткому животному. То спровоцировал своего любимого «матросика», когда в конце выступления слишком крепко обнял его. А тот, видно, решил проявить ответные дружеские чувства, да вот малость переборщил. А так – всё прекрасно. И профессия у него – лучшая в мире, и животные, его подопечные, – просто чудо.
Да, давненько уж не бывала я (слава тебе, господи!) в цирковом закулисье. Наверное, там что-то изменилось, не могло не измениться за столько лет. Умом-то я это понимаю. Однако всякий раз, когда с каким-то ребёнком вынуждена пойти на представление в цирк, мне там бывает очень грустно. За блеском манежа и бравурными маршами передо мной неизбежно проступает знакомая мне изнанка. Знаю: кто-то вышел на арену с температурой (ведь у них это – не уважительная причина). С кого-то только что сняли гипс, а кому-то его обязательно наденут. И клоун – чего он так громко смеётся? У него же непременно болит зуб или подвёрнутая нога. Недаром же вон – такие грустные глаза…
Должна покаяться. Однажды чёрной неблагодарностью отплатила верную службу своего собрата: подло предала и даже бессовестно оклеветала мой родной микрофон. Вот при каких обстоятельствах.
Мудрецы-начальники назначили открытие персональной выставки художника Виктора Зевакина на 4 часа 8 марта. Тогда этот день ещё не был выходным, однако послеобеденное время всюду почти официально проходило под проникновенные здравицы и звон бокалов. 4 часа – самый разгар торжеств. Из-за праздничных столов выходить – противоестественно, выше всяких сил. Само Большое начальство на открытие не явилось. Опаздывали и художники. Порядком припозднившись, они явились одной дружной компанией, радостные, возбуждённые, явно только что от застолья. В их содружестве женщин тогда не наблюдалось, однако это было и не важно – зато был повод.
Мы с моим микрофоном – на боевом посту, давно наизготовке. Слава богу, началось! Записываем. Говорят в основном соратники виновника торжества, его собратья по цеху. Перебивая друг друга, горячо продолжают обсуждать то, что, видно, не успели там, за столом. Часто теряя основную тему, забывая, зачем собственно здесь. В основном – о наболевшем: что нет мастерских, негде выставляться, что кистями из последней полученной партии – только сортиры раскрашивать…
Наконец кто-то вспомнил и про именинника. Выступление обещало быть торжественным, по крайней мере – судя по началу:
– Что можно сказать про Виктора Зевакина? Очень и очень многое. Он, конечно, пьяница и болван, этот Витька. Да что там, если честно, последняя он скотина. Но (далее – воздев руки к небу, с придыханием) – он Художник от Бога! А всё остальное – фигня!
Кажется, финальным было другое слово.
Вероятно решив, что этим всё сказано и больше рассуждать не о чем, художники с достоинством удалились. Должно, быть туда, откуда явились. Я тоже поторопилась, чтобы поспеть хоть к финальным тостам. Успела! А, ладно, передача только завтра вечером, сегодня уж ничего делать не буду, начну с утра.
Однако с утра суровый руководящий телефонный звонок смешал эти мои планы. Звонил Самый культурный большой чиновник.
– Это вы вчера записывали открытие выставки Виктора Зевакина?
– Да, я.
– Передача уже готова?
– Нет ещё.
– Не готовьте пока. Подождите, сейчас я подъеду послушать запись.
По тону чую: руководящий дядя уже в курсе вчерашнего. Даже, кажется, у него уже и оргвыводы готовы.
– Не получится послушать, – говорю, – не вышла у меня запись. Микрофон отказал.
– Как это «не вышла»? Почему « отказал»?! – в голосе сквозь начальственное негодование сквозит явное облегчение. – Так что же, передачи не будет?
– Нет, не будет, – удручённо говорю я. – Техника у нас старая, ненадёжная. Случаются, к сожалению, такие вот досадные срывы.
А напрасно я оклеветала тогда своего трудягу-микрофон. Всё-то он в тот день записал доподлинно. Не его это дело – разбираться, кто и что сказал…
Каких только слов не слышал на своём веку мой верный друг! Весёлых и грустных, искренних и лицемерных, мудрых и попросту дурацких. Он вынужден был вбирать их все, без разбору. Это мы с ним уже после отфильтровывали какие-то, чтобы уберечь бедных радиослушателей. От таких вот, к примеру, призывов и лозунгов, произнесённых с высоких трибун высоким начальством:
– Отдадим себя родному краю целиком, до последнего издыхания!
– Лучше, товарищи, перебдеть, чем недобдеть!
– Пора в конце концов принимать девственные меры!
…Сказочно богата гастрольная театральная афиша тех лет. Сегодняшние театралы могут не поверить, но в те годы буквально каждое лето кузбассовцев угощали выступлениями какого-нибудь прославленного столичного театра, а случалось – и двух. Одно их перечисление может вскружить голову и захватить дух. У нас гостили Большой и Малый Академический, «Ленком» и «Современник», Пушкинский и на Малой Бронной, Ермоловский и им. Маяковского. Встреча с каждым из них – особая незабываемая песня, огромный подарок судьбы. Мой микрофон вобрал в себя и сохранил голоса Владимира Самойлова, Иннокентия Смоктуновского, Марка Захарова, Николая Караченцова, Валерия Золотухина, Евгения Евстигнеева, Владислава Дворжецкого и ещё многих великих.
Он же, мой верный друг микрофон, сберёг и незатейливые бесхитростные откровения степенного деда Федота, и поучения всезнающей осмотрительной Сафонихи, и категорические суждения про нашу жизнь острой на язык шустрой Клавки, и жалостливую историю любви, что поведала мне Нюрашка из любимой моей Шалаевки. Я встретила их однажды в своих вечных скитаниях по свету. Они открылись мне, рапахнули душу. И теперь остались со мной навсегда, став героями моих рассказов.
От колдовских уз телевидения не просто и не быстро, но всё же я освободилась. Однако свободным человеком не стала – сегодня в других цепях. Победил-таки тот самый коварный микроб сочинительства, что гнездился во мне, изводил, не давал покоя. Окончательно победил – приковал к столу.
Годы на телевидении вспоминаю не просто с удовольствием – с каким-то восторгом. С этим могу сравнить разве только работу над новым рассказом. Когда – взахлёб, чтобы – никого и ничего больше. Кстати, осталась у меня с «телевизионных» времён одна тогдашняя привычка. Порою вдруг за ночь подробно разгляжу во сне и весь сюжет от начала до конца, и всех героев, и тайные ниточки, их связывающие. Весь рассказ целиком увижу, как некогда видела будущую свою телепередачу. И тогда, прежде чем взять ручку и сесть за стол, мне хочется поклониться телевышке – благо её видно отовсюду.
Да, ручка теперь – моя госпожа. Я – её верный раб. Но и дружище микрофон вовсе расстаться со мной не пожелал. За долгие годы нашего неразлучного сосуществования он, кажется, врос в меня, стал моим внутренним дополнительным органом. Вроде личного контролёра-цензора. Ведь каждое написанное мною словечко своим чутким натренированным внутренним ухом придирчиво, на сто раз, со всех сторон прослушает, выверяя. Чтобы живым оно было, это слово, не чахлым, к месту поставлено и звучало бы на собственный лад.
Назад |