Огни Кузбасса 2019 г.

Александр Савченко. Неисповедимы дороги ч. 5

Глава 22

Достоевский знал, что в одну реку не входят дважды. Значит, это будет другая река. Прошло полгода с тех пор, как он впервые оказался в Кузнецке. Если бы не ОНА, то никакими посулами его б не заманили в далекую сибирскую глушь с пыльными улицами и лежащим вдоль них домашним скотом, вокруг которого кружатся мириады навозных мух. Сейчас только одна отрада: там, как и на всей земле, всю нечисть прикрыл ноябрьский снег.
Но скромничал и, более того, лукавил перед собой Федор Михайлович. Не мог он не знать, что ждет его впереди. Иначе бы действительно не тронулся в свой рискованный путь.
На этот раз ему необыкновенно подфартило. До Барнаула Достоевского взяли с собой в возок спешившие туда на бал к Гернгроссу известный в Семипалатинске путешественник Петр Петрович Семенов (будущий Тян-Шаньский) и адъютант семипалатинского губернатора Демчинский. С Семеновым Достоевский познакомился еще в Петербурге, когда тот служил в столице магистром ботаники, а с Демчинским водили близкую дружбу с первых месяцев появления Достоевского в Семипалатинске.
Подполковник Беликов, потирая большой, с прожилками, красный нос, распорядился выписать Достоевскому подорожную, а про прогонные только лукаво упомянул, загибая пальцы.
– Первым делом надо учесть, что прапорщик Достоевский едет не по служебному маршруту, а на частный прием к господину Гернгроссу – начальник алтайских заводов завтра дает в Барнауле бал. Второе, мы-то все, смертные, остаемся дома и, как говорится, с носом. Ну, и третье: думаю, от бала прапорщику Достоевскому достанется маленький куш и презент до самого Кузнецка. И до нас он, надо полагать, ничего не довезет. Я правильно понимаю диспозицию? – закончил батальонный командир, одновременно подмигнув командиру второй роты Артему Ивановичу Гайбовичу.
Все, кто находился рядом, приняли сообщение с шуткой и дружно захлопали в ладоши. Достоевский торжественно и с полной серьезностью козырнул Беликову.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие!
К обеду последующего дня все были в Барнауле. В дороге пришлось ночевать, но не такой утомительно, как в прошлый раз. И сам тракт оказался сносным, колея было хорошо укатана после первого снега. Но, как сказал Демчинский, это не от Бога, а за состоянием дорог теперь более тщательно смотрит Канцелярия колывано-воскресенского горного начальства. И не дай Господь, если кто-то туда пожалуется…
– Работают в основном крестьяне, отбывающие натуральную дорожную повинность, – заметил Семенов. – Дорожное полотно не может самовосстанавливаться! На это должны быть положены большие деньги.
– У нас, к сожалению, только привлеченные крестьяне являются единственным источником и средством строительства и содержания дорог, – хмуро ответил Демчинский, – хорошо, что за ними следят земские исправники и руководят горные офицеры…
Достоевский знал, что ехал он с большими в округе людьми, да и сам не какой-нибудь там унтер-офицеришка, а уже полный офицер, да еще при возвращенном дворянском титуле.
Дом, что арендовал Семенов, находился во владении купца Зубова и стоял на Сенной площади, выпираясь длинной стороной на Большую Олонскую улицу. Особняк был поставлен недавно и представлял собой двухэтажное здание с восемью окнами с каждого этажа на обе стороны, а также с двумя входами – главным и черным. Над входом со стороны площади возвышался резной балкон с пирамидальной башенкой из светлого дерева. Недалеко за домом поднималась гора, поросшая смешанным лесом.
С приездом хозяина и гостей засуетилась прислуга. Сразу же подали обед. Приехавшие с устатку выпили по рюмочке настойки из вишни с шиповником.
– Целебная штука! – похвалил зелье Семенов и дотронулся до усов, подпирающих большой крючковатый нос. – Приводит в норму все активные элементы организма. Тем более, нам предстоит трудный вечер у мадам Гернгросс.
Петр Петрович был для Достоевского человеком особым. При встречах с ним Федору казалось, что от путешественника веет необыкновенный запах высоких степных трав, среди которых выделяется запах розовых цветов хатьмы и стройных диких мальв. Как на яву, Федору виделись пучки ковыля и крупных поникших соцветий чертополоха. И волчеягодник, застрявший в кустах, наполняет воздух ароматом бело-розовых цветов.
– Я, Петр Петрович, собирался сегодня в ночь дальше… – начал было Достоевский.
Семенов медленно приподнял ладонь, как бы показав знак «ша!», то есть «а я, братец, с тобой категорически не согласен!».
– Лошадкам, милый Федор Михайлович, нужен уход и отдых! Вместо возка дадим тебе кошевую, возьмешь мой тулуп. Домчишься, как степной орел. Завтра к полуночи будешь на месте. Игнатий дорогу знает. Прошли с ним по Азии более четырех тысяч верст…
Деваться оказалось некуда. У хозяина был неотразимый резон не отпускать Достоевского до утра. Демчинский, сняв верхнюю рубаху, дремал, изредка всхрапывая и тут же просыпаясь. Он, видимо, знал за собой этот грешок и потому каждый раз повторял:
– Пардон-с, господа! Я вам не помешал?
А Семенов оказался хитрющим жуком. Он, конечно, мог бы дать указание Игнатию, и тройку б заменили. Но, с одной стороны, было неразумно отправлять нездорового человека на ночь глядя в какую-то глухомань, а с другой – он еще в Семипалатинске придумал идейку: неожиданно появиться на балу в доме Гернгросса не с пустыми руками, а с самим писателем Достоевским. Нет, Семенов не собирался примазываться к чужой славе. И своей хватало на десятерых – его знала не только Россия, но и вся просвещенная Европа. А в ближней Азии Семенова вообще считали своим человеком. Делал сегодня он все во имя своего хорошего друга, которого, уж точно, не баловала судьба…
Семенов заставил Достоевского взять с собой в дорогу костюм, пошитый когда-то слугой Врангеля Адамом. И сейчас штатская одежда, сбрызнутая водой и проглаженная утюгом, висела в комнате, отведенной семипалатинскому гостю. Рядом стояли подобранные по ноге башмаки и возле них новые галоши. Люди Семенова перенесли в эту комнату все вещи, которые оставил Достоевскому Врангель перед своим отбытием в Петербург. Кроме того, в доме находились и другие вещи, которые Александр Егорович хранил для Достоевского. В шкафах лежали рубашки, подштанники, носки, простыни, столовое белье, халат, домашняя верхняя одежда. Внизу стоял самовар, кастрюли и столовая посуда. Все это оставил Врангель с дальним прицелом: к началу семейной жизни своего друга… На виду висело темно-синее пальто – душевный подарок Федору Михайловичу от Адама. Такого модного пальтеца Достоевский не носил еще никогда в жизни…
Бал был в разгаре, когда трое приятелей появились в прихожей барнаульского дома Гернгросса. После мороза их обволок запах французского вина и укутало облако из смесей самых дорогих духов, доставленных из Петербурга и даже из самого Парижа.
Достоевский выглядел выше своего фактического роста – не меньше 170 сантиметров. Темный сюртук, серые брюки, белая накрахмаленная рубашка со стоячим воротничком, углы которого по последней моде касались почти самых кончиков ушей, шарф из тяжелой шелковой ткани преобразили линейного офицера в мужчину, утомленного каждодневными приемами и зваными обедами. После официального представления Достоевского хозяйкой дома присутствующие устремились к почетному гостю. Дамы, одетые во все голубое, розовое и белое (почти на каждой кринолин неповторимой ажурности и отделки) с любопытством и даже по-своему въедливо рассматривали лицо Достоевского. Мужчины в темных костюмах с золотыми и серебряными цепочками карманных часов и несколько офицеров тянулись к Достоевскому за соизволением рукопожатья. Многие были наслышаны о небывалой привязанности писателя к вдове беспробудного семипалатинского пьяницы Исаева и считали такое влечение весьма пикантным…
Веснушчатое бледное лицо Достоевского оставалось угрюмым. Только подстриженные недавно волосы с зачесом налево молодили известного писателя. И еще на дам смотрели карие, а в свете канделябров ставшие серо-синими умные глаза, полные, как им казалось, загадок и неожиданностей…
Ноздри Достоевского щекотал запах кельнской воды, которую ему перед отъездом к Гернгроссам подсунул Демчинский.
– Не отворачивайте голову, господин офицер! Это любимый аромат самого Наполеона Бонапарта!..
Вскоре хозяин дома Андрей Родионович пригласил гостей в обеденный зал к вечерней закуске. Достоевский заметил, как Екатерина Осиповна, явно позабывшая недавние ночные ласки Врангеля, подала Демчинскому условный знак. Поодиночке они удалились и, когда все заканчивали рассаживаться, так же врозь появились вновь. Демчинский занял место возле Достоевского. За спиной вдоль стены стояли столики с игральными картами и вином для занятий престарелых, но важных гостей. Не обращая внимания на присутствующих, какой-то старый сановник чмокал беззубым ртом и целовал ручку дамы с волосами, похожими на нерасчесанную кудель. Остальным гостям до них не было никакого дела.
– Забыл, где у них в дому рукомойник, – поспешил объяснить свою задержку Демчинский.
– Так мы ж с вами уже мыли руки, – простодушно заметил Достоевский, на что адъютант косо и внимательно посмотрел на соседа.
…Ох, уж эта тайная любовь! Достоевский в тонкостях знал ее подноготную. Но у него, считал он, было совсем другое: небесное, единственное, вечное. А здесь когда-то два быка схватились из-за одной самки. Так понимал Достоевский сложившийся любовные отношения между Врангелем, Демчинским и Катериной Гернгросс.
Врангель всегда старался не упоминать в присутствии Демчинского имя адъютанта. Демчинский же, наоборот, при всякой возможности отпускал в адрес прокурора нелестные эпитеты или дурацкие шуточки. Если говорить по правде, то был еще второй, к счастью, не любовный треугольник: это Врангель, Демчинский и Достоевский. В нем Федор всегда, как острый угол, находился посередине других сторон и гасил высказанную неприязнь каждого из друзей или плоские замечания Демчинского…
В последние дни перед отъездом из Барнаула Александр Егорович старался, не порывая отношений с Екатериной Осиповной, несколько отдалиться от нее. Он знал о намерениях Демчинского чаще и дольше бывать у Гернгроссов – и в Барнауле, и в Змеиногорске – и все только ради великолепной хозяюшки. Врангель продолжал ревновать Екатерину, но понимал, что для него эта красивая ведьма оказалась уже отыгранной картой. А эта карта не желала быть отброшенной в сторону. Черноволосый здоровяк с густой бородкой и неширокими усами продолжал сводить ее с ума. Кэтрин тоже знала, что их отношения с Врангелем подходят к концу, и она уже выбрала новую жертву в лице Демчинского, но за любимого Сашульку цеплялась до последнего часа…
Танцы под фортепьяно в приличном обществе балом не считались. На настоящем балу обязательно должен присутствовать оркестр или ансамбль музыкантов. На этот раз в зале сидели шестеро музыкантов, привыкших играть в лучших домах Барнаула.
Вместо уходящего в прошлое менуэта звучали современные танцы: полька, экосез, кадриль, мазурка и, конечно же, стремительно входящий в моду вальс. Огиньский, Лист, Шопен, Штраус…
После бокала шампанского «Ай-Даниль» из подвалов князя Воронцова Достоевский преодолел непривычное состояние. Пребывая в новом штатском костюме и отбросив внутренние запреты солдатского быта, он с небывалой самоуверенностью пригласил к танцу молодую барышню в голубом кринолине.
Музыканты в эту минуту наигрывали мазурку. Ах, что это была за минута!.. С Достоевского скатилась пелена последних лет. Он почувствовал себя безмятежным отроком, которому было подвластно все окружающее пространство… Ее звали Даша… и еще возле нее благоухали духи «Полевые тропинки» моднейшего французского парфюмера Пьера-Франсуа Паскаля Герлена…
– Не говорите мне о себе ничего! Я вас таким и представляла раньше! – с придыханием и восторгом шептала Даша, когда ее курносое лицо проносилось рядом, почти касаясь лица Достоевского…
К сожалению, танец скоро закончился, и Достоевский отвел барышню к старшим сестрам. Подошел Семенов, легко тронул за плечо.
– Вас, Федор Михайлович, ожидает внизу экипаж.
– Куда? – с недоумением спросил Достоевский.
– Пока до ваших апартаментов. А затемно поутру вас ждет дорога в Кузнецк!
Расставаться с веселой компанией не хотелось. Бал и его прелести только набирали силу. Но в Кузнецк надо было позарез…
Федор проспал ночь мертвецким сном. Наверное, как повалился на подушку, так ни разу и не шелохнулся. Даже болело правое ухо, которым удосужился ткнуться в постель. Потом вдруг услышал топот ног, шумливые крики. Он понял, что с бала вернулись Семенов и Демчинский. Было около пяти утра. Слуги приготовили на троих завтрак, на небольшой деревянной тумбе посапывал золоченый самовар, украшенный не менее чем десятком медалей.
– Все, все!.. Побаловались и за дело! – с радостным волнением шумел Демчинский.
Он был нетрезв. Его палящий взгляд говорил о том, что бал удался на славу, а может быть, и того больше. Семенов ходил по комнате ровно, словно нигде не был и ничего не пил.
Демчинский налил бокал вина, пригубил и отставил в сторону. Повернулся вместе со стулом к Достоевскому.
– Едете в суровый край, Федор Михайлович! Там мало ли чего… – и, подняв вверх указательный палец, закончил: – Считаю необходимым взять с собой мою гладкостволку. К ней у меня лежат полусферические нейслеровские пули. Бьют на двести сажень. Наповал! Как, Федор Михайлович?
– Ты что-то перехватил, братец! – остановил Демчинского Семенов. – Он же в уездный город собрался, а не с янычарами биться. Ты б еще пулю Петерса ему предложил и ружье с нарезным стволом. Оно бы и на четыреста сажен могло взять. А то и на пять сотен… Я, брат, в каких переделках только не побывал, а за оружие один-единственный раз по-настоящему схватился… Надо знать, Вася, повадки человека и зверя…
Достоевский в очередной раз удивился простоте и размаху ума Семенова. Не человек, а человечище, сознательно отдающий себя ради интересов державы…
Глава 23

Выехали, когда на небе висели яркие ночные звезды. До рассвета было еще далеко.
В кошевой повозке днище застлано кошмой, поверх нее умято сено. А на сене постелен полог. На всем этом удобстве в овчинном тулупе, который в другие времена обхватывал объемистое тело Семенова, уместился Достоевский. Свет ущербной луны, нацарапанной на небе мелом, высвечивал дорогу шагов на полста. Дальше мир тонул в сплошном чернильном пространстве. Слабо-искристый куржак на березах тоже гас в нем.
Но то ли приближался рассвет, то ли глаза постепенно привыкали к темноте – видимый кругозор вскоре стал расширяться. Игнатий лошадей не гнал, не взмахивал кнутом, не «нукал», полозья кошевки будто пели. И седок был рад складывающимся обстоятельствам. Пройдет день, короткий зимний день, и он после долгой разлуки обнимет свою ненаглядную Марью Дмитриевну, долгожданную Машеньку.
На этот раз должен состояться их сговор. Если он не получится по какой-то причине, то, пожалуй, вся жизнь Достоевского будет перечеркнута на «нет» корявым металлическим пером. Мысли о Марии Дмитриевне не давали покоя исстрадавшейся душе. И Федор не пытался отогнать их – было бы бесполезно…
Тогда он углублялся в годы своей молодости и даже дальше – в дни далекого детства… Вот встал перед глазами суровый батюшка Михаил Андреевич, у которого всегда что-то не ладилось в усадьбе. Непрерывно болели почти все ребятишки, особенно «дети» (так меж собой старшие братья называли младшеньких), вот уж точно была пора: то понос, то золотуха… Хворой маменьке, которую так страстно любил Федя, не хватало сил уследить даже за малолетками. И каждодневно злой и недовольный жизнью отец. То у него сухой год с неурожаем, то околела половина скотины, то сгорел стог сена, а потом еще и целый овин…
Маменька померла рано, в феврале тридцать седьмого. Царствие ей небесное! А Михаил Андреевич то ли с тоски и печали, то ли с необузданности своей не сдержался, начал злоупотреблять спиртным зельем, сблизился с грудастой девушкой Катериной, бывшей ранее в услужении у Достоевских в Москве. По маменьке еще не обсохли скорбные слезы, как принесла Катерина в дом незаконнорожденного сына Симеона.
Дурная слава прошла не только по селу, но и меж взрослой родни Достоевских, и отправил отец Мишу и Феденьку подальше от прилипчивых слухов, в Москву на ученье в чужие люди. Попали оба на Басманную улицу в пансион Леонтия Ивановича Чермака. Здесь они должны были одолеть девять наук, познать два языка и проявить себя в трех искусствах. Но это оказалось только началом всех бед… Юношам не терпелось приобщиться к настоящей жизни, и тогда отвез отец погодков еще дальше – в столицу. Больше недели ехали они втроем на своей лошадке до берегов Невы, где поселил отец сыновей на временное жительство в гостиницу у Обухова моста.
…А цепкая память продолжала наполнять голову Достоевского мельчайшими подробностями… Он вспомнил, как по глупости или халатности военных фельдшеров определили хлипкого Федю в Главное техническое училище, что размещалось в Михайловском замке Петербурга. А у здорового Мишани признали начинающуюся чахотку… Целых пять лет до августа сорок третьего отдубасил Федор кондуктором – воспитанником училища, пока не определили его в полевые инженер-прапорщики. В итоге зачислен был молодой Достоевский в офицерском звании в инженерный корпус при чертежной мастерской Инженерного департамента…
Сполна изведал Федор жестокие обычаи своей учебы. Особенно, когда находился в «рябцах» – в неошелушенных новичках-кондукторах. Чего только не досталось на его рябцовскую долю: и ледяная вода за воротник, и удары линейкой по голове, и размазанные на полу чернила, которые приходилось слизывать языком. Однажды ради развлечения старшекурсники заставили его ползать на четвереньках под столом, причем вдобавок старались угодить хлыстом по спине. А вечером того дня у него началось ЭТО. Он хорошо помнит тот миг… Наступило состояние невесомости и полного отстранения от жизни. Миг полного счастья оказался долгим, но Достоевский потом так и не мог описать его никакими словами…
И вдруг случился ужасный день середины июня тридцать девятого. Федора с занятия неожиданно пригласили к начальнику училища. Он шел по длинному коридору в сопровождении портупей-юнкера, здоровяка Федора Радецкого (кстати, будущего героя Шипки), который должен был выпускаться из училища через несколько недель.
– Нашкодил небось? – участливо спросил тезка.
– Нет!
– Смотри! За «нет» бывает еще хуже привет… Вылетишь как миленький…
За коричневым столом с отделкой из позолоты сидел начальник училища. Рядом стоял командир роты полковник Фере. Достоевский вытянулся, отдал честь, начал рапортовать. Генерал-лейтенант Шарнгорст поднял сухие веки, облизал губы.
– Кондуктор второго курса… – связывал слова Достоевский.
– Не надо… Моя обязанность передать вам… э-э… скорбное сообщение, что шестого дня этого месяца в результате… э-э… апоплексического удара скоропостижно… э-э… скончался ваш батюшка, отставной надворный советник… э-э …
Федор с первых слов понял, что хочет сказать начальник училища. Сразу же стал проваливаться в бездну, успев сообразить, что у него снова начался приступ ЭТОГО. Очнулся на кровати в своей камере (так в корпусе назывались спальные комнаты). В сторонке со скучающим выражением лица сидел дежурный кондуктор.
– Ты вчера все начальство перепугал, Достоевский. Хотели было тебя в лазарет поместить, да доктор Шварцкопф пояснил, что в таких случаях бывает истерия. Утром пройдет…
Федор жалел и в то же время презирал своего отца, не любил, но боялся. Понимал, что отец – это источник его существования. Теперь источник иссяк. Значит, не будет и прежней жизни…
Достоевский припоминал известные ему подробности жизни отца перед смертью. Потеря любимой жены, алкоголизм, постоянные нелады в хозяйстве – все это выливалось в крутую жестокость к крепостным мужикам. Те его подстерегли в глухой вечер и во дворе черемошнинского крестьянина Ефимова устроили барину «карачун» … Бессмысленно и беспощадно. Федор считал происшедшее позорищем семьи и никогда об этом никому не рассказывал…
– Ваше благородие не задремало? – повернулся кучер к Достоевскому. – А то ветер обманчивый. Вроде и не сильный, а нос быстро отморозит…
Достоевский вздрогнул. Он не мог понять: то ли задремал, то ли глубоко задумался. Пошевелил пальцами в глубоких пимах, сжал кулаки в мохнатых рукавицах. Нет, вроде все в порядке.
– Зима – она не время для прогулок, да притом в дальние края. Вот чего вам, ваше благородие, не сиделось около своей супружницы? Видать, какую-то добычу наскребли?.. Торопитесь... Силы тратите… Я, ваше благородие, по первозимку прямой дорогой когда-то ездил. Молодой был, горячий, все нипочем. В зиму аль сырым летом там, само собой, ехать без всякой выгоды. Засядешь, как пить дать. И телегу утопишь, и лошадок уморишь. Наши ямские, они напрямик ни за что не поедут. Там, коли какая беда случись с тобой или завяз крепко – считай, каюк! Только пешком назад. Помочи никакой не жди… А вот по первозимку – благодать! Не надо лишнего крюка давать, а крюк не махонький. Верст тридцать будет, а то и боле… Вот я все думаю: не махнуть ли, ваше благородие, нам с вами коротким путем?
– Да как хочешь! Ты ж себе не вредитель…
И подумал: хорошо вознице, сам себе хозяин. Хочет – одной дорогой поехал, хочет – другой. Захочет – на месте стоять будет… А ему, Достоевскому, свыше предчерчен один путь в жизни, и тот норовит сойти на шило.
– Ну, коль не вредитель, тогда поехали, ваше благородие, по наезженной колее. А то мало ли чево?
… В какую-то минуту Федор Михайлович поймал себя на том, что незаметно задремал. Под широкий ворот тулупа доходил убаюкивающий скрип полозьев, добавляющийся ровным покачиванием кошевки.
Вскоре сквозь узкий просвет между концами воротника к глазам проникли розовые блики взошедшего солнца. Сани вкатились в большое село.
– Греться будете, ваше благородие? – спросил возница. – Лошадкам передохнуть надо часок-два. Силы-то много ногами раскидано…
– Я кости разомну. Чайку попью в удовольствие.
Оказалось, что добрались до Сорокина. Федор выбрался из тулупа. Пошел к почтовой станции. Там колыхался людской гвалт. У привязи стояло трое саней. Станционный смотритель, ясноглазый дядька в поношенном зеленом сюртуке, в сатиновом шарфе, трижды обмотанном вокруг шеи, и в надвинутом на самые уши казенном картузе вел разговор с гостем, явно куда-то спешившим.
– Мил человек, я тебе по-русски объясняю, что подорожную оформлю вмиг. Книга у меня специальная, чирк – и ты в ней окажешься. И штемпелек в кармане присутствует. А вот свежих лошадок у меня с самого утра нет. Все в разъезде. – И у смотрителя, видно, бывалого солдата, отправленного домой по болезни, блеснула медалька на выцветшей ленточке.
– Но на моих глазах только что тройка укатила в Барнаул. И место свободное было.
– Ахти мнеченьки! – выражая небывалое удивление, всплеснул руками смотритель. – Прости, родимый, прости! С ней, с той троечкой, тебе никак нельзя! В ней почта казенная и фельдъегерь при ей, а в почте, небось, деньги немалые… А ты, дружочек, не генерал, не высокий чин какой-нибудь, а коллежский асессор. Не велика птица… Может, хочешь, чтоб я тебе еще курьерских подал?
– А вдруг до вечера свежие не появятся? Я-то тогда как? Я ж на свадебку к брату не успею…
– Ты только не убивайся шибко, голубчик! У нас тут люди по двое, по трое суток томятся… Да и поболе… А ты: свадебка, свадебка. – И на ухо просителю: – Вон с краю привязи видишь пару? Это Иван Андреича лошадки, нашего старосты. У него люди на вольных возят. Договоришься – тогда, может, и на свадебке своей погуляешь… Только это тебе вдвое дороже выйдет! На то она и вольная гоньба… А про слова мои, мил человек, смотри: никому языком не брякай…

Глава 24

К дому Вагиных подъехали в тьме тьмущей. Видно было, что в кухне горит одна сальная свечонка. От хорошей лучины свету и то бывает больше. Что она, сальная свечка? Фитилек в растопленном овечьем жире с примесью квасцов… Для аромата Вагин кладет еще туда камфару… А в результате такие свечки плохо твердеют и к тому же горят с копотью и треском…
Услышав ржание лошади, выскочил к воротам хозяин в накинутом на плечи зипуне. Поздоровались, обнялись.
– С прибытием, Федор Михайлович! Как доехали? Без каверз?
– Слава Богу! Да копейке нашей серебряной! – шутливо отозвался Достоевский, внося в дом дорожный сундук и холщевый мешок с гостинцами.
Угарный чад от свечки стелился по кухне. Со свежего воздуха от свечного нагара скребло в носу. Федосья обняла Достоевского по-матерински, троекратно расцеловала, как сына, прибывшего на побывку из далекой столицы.
– Давай-ка, Михалыч, за стол! А ты че, пень старый, огонь в канделябре не запалишь? – это уже к мужу.
«Старый пень» не заставил себя ждать. Он проворно зажег три стеариновые свечи, от которых изба показалась просторней и светлее. Потом приступил к самовару, хранившему в себе искру после вечернего чаепития – будто Вагины предчувствовали приезд желанного гостя.
– Как дела у Марьи Дмитриевны? —спросил Достоевский.
– Жива, здорова, – налаживая самовар, буркнул Вагин.
Вслед за ним подала голос хозяйка.
– На днях виделись у керосиновой лавки. Семилинейную лампу ей в подарок учитель купил. Теперь иной порой из окон свет льет, как из казначейства. Надо стать, вас, Федор Михайлович, ждет голубушка. Тягостно ей, что ни говори, годовщина прошла, как отошел Александр Иванович, царствие ему небесное! Все слезы пролиты… Народ понимает, что бабе одной не прожить без стороннего сосуществования. Вдовый свояк Устьянцевых из Томска месяца два тому назад наведывался. Интерес проявлял… Жених в самом прыску! Да и из наших кузнецких тоже некоторые пару себе ищут. Кто вдовый, как и она, кто калечный – вот, к примеру, купец Фофанов, у него с младенчества голова на плече лежит… А силы, как у быка. Он тыщонки три готов положить на свадьбу.
Как сквозь заложенные уши воспринимал Достоевский слова о женихах Марии Дмитриевны. Он знал ее идеалы. И размениваться ими она, конечно, не станет. Совершенно не задевали слова простодушной хозяйки о том, кто и как пытается «подъехать» к одинокой вдове. Но упоминание об учителе ввело гостя в бешенство. Опять ты! Ну чего тебе надо, новоиспеченный Ромео? Что ты можешь дать в этом захудалом городишке женщине с малолетним ребенком? Женщине, которой ты, по существу-то, и недостоин… Или в пылу уездного величия вознамерился замешать новую кровь: свою невесть какую мещанскую с кровью старинного французского рода… Неоперившийся мальчишка, не испытавший жизненных тягот и превратностей…
Достоевский воочию представил перед собой своего молодого противника. Красивого, спесивого, гонористого, самоуверенного… Мелкая дрожь охватила. И вдруг ему самому захотелось стать похожим на своего соперника… Тоже красивым, спесивым, гонористым, самоуверенным и красноречивым. Тогда в чем, собственно, вина Вергунова перед ним, каким-то заезжим прапорщиком Достоевским. Разве человек обязан доказывать преимущества своих чувств перед другим человеком принадлежащим ему титулом, амуницией или сладкоречием… Достоевский с брезгливостью отшатнулся от своей мысли.
– Значит, три тыщонки, говорите, готов вытащить для пользы дела? – И усмехнулся. – Серебром или ассигнациями?
– Такой и золотишка не пожалеет…
Посидели часок за столом. За чаем поговорили о погоде, о длинной дороге от Семипалатинска.
– Спи с Богом, Федор Михалыч! Утро вечера мудренее! – напоследок пожелал Вагин и пошел проверить запор у хлева с двумя хряками, готовыми на забой аккурат к Никольским морозам.

Глава 25

Проснулся Достоевский поздно. Сказалась разница в солнцестоянии между Кузнецком и Семипалатинском. А может быть, повлияла усталость от позавчерашнего бала и от быстрой дороги.
Выбритый, надушенный остатками кельнской воды, Достоевский пошел переулком, знакомым с прошлого приезда. Под сапогами скрипел снег, набитый ночной поземкой. Длинные полы офицерской шинели жались к ногам на встречном ветру. Кузнецк давно ожил. От церквей ровный колокольный звон. Проносился санные повозки. Куда-то направлялся местный люд. У каждого были свои дела, свои заботы.
К дому, где жили Исаевы, пропечатались крупные следы от подшитых валенок. Достоевский решил ступать на них, догадавшись, что эти знаки на снегу остались от обуви Вергунова. У ворот Исаевых были навалены березовые и пихтовые чурбаки, напиленные из свежего дерева. Хорошее, но запоздалое топливо – в этом деле Федор понимал толк. Ему бы, этому дереву, надо в поленнице полежать жаркую половину лета.
Постучал в дверь. Из дому поспешно вышла хозяйка. Надо полагать, она увидела Достоевского еще в окошко. Мария Дмитриевна бросилась к нему, припала головой к груди, зарыдала.
– Милая моя! – хотел вымолвить Достоевский, но сказал с некоторой официальной сухостью и весьма длинно. – Ну что вы, матушка Марья Дмитриевна! Такая радостная встреча, а вы вся в слезах. Я хотел вас видеть не только в полном здравии, но и в счастливом расположении духа! Идите, идите вовнутрь! Зябко же…
В сенях почти на лету успел поцеловать тонкие пальцы своей ненаглядной Машеньки.
За столом в легком пальтеце сидел Николай Вергунов. Подле него над листами рисовальной бумаги склонился Паша. Вергунов, не ожидавший появления Достоевского, мгновенно встал.
– С приездом вас, Федор Михайлович!
Следом к Достоевскому бросился Паша. Он заметно вытянулся, похудел, но по-прежнему радостно блестели его черные, как у матери, глаза, только с отцовской формой: овальные и чуточку выпуклые. И неизменный ежик смоляных волос.
– А бубликов, ваше благородие, привезли из Семипалатинска?
У мальчика, наверно, бублики были единственным воспоминанием о прежнем городе.
– Разве без бубликов я бы к тебе приехал? Есть и сладкие крендели…
Вергунов, видимо, догадался, что его дальнейшее присутствие здесь излишне. Он поднялся, прихватил шапку, еле сдерживая чувство досады, посмотрел в упор на нежданного пришельца.
– Вы надолго к нам?
– Дня на четыре-пять. Должен решить одно важное дело.
И увидел, как пересеклись взгляды Вергунова и Марии Дмитриевны, как в них вспыхнул и погас огонь, понятный только им двоим. И взгляды мгновенно разошлись. Вергунов, не прощаясь, удалился, тихо притворив за собой дверь.
Достоевский хотел было спросить: а не лишний ли он сам в этом доме. Но сила смирения оказалась выше возникших мыслей.
– Я, Марья Дмитриевна, так и не дождался от вас ответа о возможности моего приезда. Вы, наверное, не знали о моих серьезных намерениях?
– Почему не знала? Я получила все ваши письма. Скорей всего, думаю, произошел сбой из-за ледостава на Томи. Паромы и лодки выволокли на берег до весны. Только около недели назад открыли ледовую переправу. Значит, мое письмо в пути к вам… Я даю честное слово, Федор Михайлович, что рассчитывала на ваш приезд. Тем более, вы писали мне об этом…
Внутри Достоевского произошла перемена. Он забыл о Вергунове, забыл про неловкую, сумбурную встречу с Марией Дмитриевной.
– Завтра я наколю вам дров. Я люблю заниматься этой крестьянской работой. Солдатская служба научила меня ей. Она требует особого подхода, как и литература.
Мария Дмитриевна подошла к Достоевскому со спины, положила ладони на плечи гостя и поцеловала в лысеющую макушку.
– Мой милый и дорогой Федор Михайлович! Золотой мой человек и вечная надежда! Треклятые чурбаки из зимнего леса – это в основном витиеватые комли старых берез. Да и пихта нисколько не лучше… Вы пробовали когда-нибудь колоть их? Здесь одним, даже хорошим топором не обойтись. Николай обещал завтра принести деревенский колун. Вот и попробуете проявить свое мастерство.
– А не проще нанять мужиков в таком случае? – повернул голову Достоевский.
Хозяйка, показалось ему, подставляет его, рассчитывая вогнать в откровенный разговор с Вергуновым.
– Проще, конечно. Но местные мужики за работу берут до тридцати, а то и сорок копеек серебром. Вы понимаете, какие это деньги. Мы с Пашей живем на них два дня…

(окончание следует)
2023-11-04 01:30 2019 г