ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2023 г.

Из антологии донбасской поэзии «Великий блокпост» ч.2

Анна ДОЛГАРЕВА
* * *
так покупали чашки и тарелки,
как будто жить планировали вечно,
и синий газ грел турку на горелке,
и звездный свет тягучий тек и млечный.
так собирали коврики и шторки,
как будто в небе отменили войны,
как будто от готовки до уборки
не грянет гром и не накатят волны,
не смоет эту старую квартиру
с зеленой сеткой – на лето – на окнах,
и в холодильнике пакет кефира –
окрошки для, и шляпка вот на локонах.
но этот дом – его поднимет ветер,
пятиэтажный дом поднимет ветер
и понесет за горы и моря,
туда, где дом войну совсем не встретил,
и эти чашки были все не зря,
и будет жизнь задумчивой и длинной
и солнечной, как листик на просвет.
а во дворе зеленом, тополином
у краешка воронки – их портрет.
* * *
Бог говорит Гагарину: Юра,
теперь ты в курсе –
нет никакого разложения
с гнилостным вкусом,
нет внутри человека угасания никакого,
а только мороженое на площади
на руках у папы,
запах травы да горячей железной подковы,
березовые сережки, еловые лапы.
Только вот это мы носим в себе, Юра,
смотри, я по небу рассыпал
красные звезды,
швырнул на небо от Калининграда
и до Амура,
исключительно для радости, Юра,
ты же всегда понимал,
как все это просто.
Мы с тобой, Юра,
потому-то здесь и болтаем
о том, что спрятано у человека внутри.
Никакого секрета у этого, никаких тайн,
прямо как вернешься –
так всем сразу и говори,
что не смерть, а яблонев цвет
у человека в дыхании,
что человек – это дух небесный,
а не шакалий,
так им и рассказывай, Юра,
а про меня не надо.
И еще, когда будешь падать –
не бойся падать.
Мария ВАТУТИНА
* * *
Не светел свет, и темень не темна.
Все замерло. Тревога бьет рекорды.
И в воздухе не то чтобы война
звучит, не то чтоб первые аккорды,
но мир затих, указка взведена,
и ждут ее решительности орды.
О, тонкий дирижерский инструмент,
как мелкий бес дрожащий надо мною!
Великий скульптор создал монумент
предчувствию беды, моей страною
забытому: взмах палочки, момент
переполненья воздуха войною.
Нет-нет, я с этих игрищ убегу,
мне сына класть, во тьме латать заплаты,
пока друзья на дальнем берегу
всё предвкушают первые раскаты
в империи, где тихо, как в снегу,
и спят мои возможные утраты.
Дмитрий МУРЗИН
* * *
Накосячил наш конь с бороздой.
Накосячил со щукой Емеля.
Поманило нас небо звездой –
вот и цель. Ну а кто мы без цели?
А куда нам без цели? Куда?
Лишь на кладбище либо к острогу...
Путеводная светит звезда,
освещая, к примеру, дорогу,
по которой – ни славы, ни мзды,
по которой шагаем повзводно
мы на свет путеводной звезды.
Биполярной звезды путеводной.
* * *
Снимается наш Афоня
на фоне Левиафана
то трезвый, то в шлемофоне,
то, извините, пьяный.
Снимается наш Афоня, да там
этих снимков – с горкой,
в Берлине, и на Афоне, да
в Пальма-де-блин-Мальорке.
Афоня дерзит – но в меру,
Афоня наш меру знает,
терпеть не может премьера,
но Путина – уважает.
Афоня такой спокойный,
Афоня такой понятный,
откроет окно Овертона,
потом закроет обратно.
Афоня будильник вертит,
ему на работу рано...
Пройдут и Левиафаны –
Афоня и не заметит.
Анна ДОЛГАРЕВА
* * *
А воздух жаркий и липкий, и так его мало.
Пропустите, говорит, пропустите,
я Его мама,
но ее, конечно, не пропускают,
ад хохочет, трясется и зубы скалит,
торжествует.
А она говорит: дайте мне хоть ручку
Его неживую,
подержать за ручку, как в детстве,
я же мама, куда мне деться.
Вот она стоит, смерть перед ней,
в глаза ей смеется,
пасть у смерти вонючая, зрачки-колодцы,
смерть идет по земле,
истирает гранит и крошит,
а она отвечает:
маленький мой, хороший,
ты уж там, где ты есть, победи,
пожалуйста, эту дрянь.
Ты вот ради этого, пожалуйста, встань,
открывай глаза свои, неживые, незрячие.
И плачет, сильно-пресильно плачет.
Он войдет в ее дом через три дня.
Мама, скажет, мама, послушай,
это и правда я,
не плачь, родная, слушай,
что тебе говорят:
мама, я спустился в ад, и я победил ад,
мама, я сделал все, как ты мне сказала.
Смерть, где твое жало?

* * *
А они говорят: миру мир,
пису, говорят, пис,
искусство всегда превыше,
так что улыбайся давай, крепись,
давай совместно с Киевом
запишем поэтический клип.
Из меня вместо текста вырывается хрип.
Я не вернулась с войны.
Нет, это все правда, искусство превыше
вражды, нелюбви, Сатаны,
локальных конфликтов, мелких калибров,
границ страны,
но я не вернулась с войны, понимаешь,
не вернулась с войны.
Я бы хотела вернуться, но я
не вернулась с войны.
Сердце мое в степи клюют
черные вороны.
Тело мое разметало на все
на четыре стороны.
И я осталась в этой степи,
осталась на этой войне,
где пьем не чокаясь со взводом связи,
где в белый выходит снег
белая группа, вся в маскхалатах,
белые ходоки,
и смерть с терриконов глядит,
залегли стрелки.
И прячутся танки в рощице у реки.
Так что я не спорю, искусство выше,
любовь всегда победит,
снимай свой клип, езжай в свой Киев,
танцуй под бит,
а я уже все сказала.
и сердце мое разрывается на шматки,
как донецкое сало.
Мария ВАТУТИНА
ГЕНЕРАЛ
Киев, Печерск, перекопанный сад,
памятник, словно огромный снаряд,
пленные немцы, кряхтя, в январе
ставили памятник тот на горе.
Призрачный храм Александра на том
месте, где он захоронен потом
прямо в фундаменте, вот кирпичи.
Двое вояк здесь дежурят в ночи.
Если дорогу вот так перейти –
все, что успел он от смерти спасти:
где-то живехоньки Курск и Оскол,
освобожденный Майдан и Подол.
Помнишь ли, в сорок четвертом году
траурный марш в Мариинском саду,
мрачен Ковпак, и салют не грошов,
плачет над гробом товарищ Хрущев.
Чья мне фамилия слепо дана,
спит, одноногий, и воет жена,
мать возле третьего сына за год
хочет молиться, да слов не найдет.
Хочет спросить, да не знает – с кого,
кто рыжеусый угробил его,
кто бородавчатый здесь властелин
так и не выпросил пенициллин.
Над покрывающим труп кумачом
плачет Бурденко и знает – о чем.
Прячет Вучетич в карман карандаш:
снято с натуры, отличный типаж.
...Велес прострелян, и ты не жилец,
сплавили лес из набухших телес,
плывших – как будто кольчуга – Днепром,
так что торосы вставали бугром.
Сколько их в руслах болотных проток
ил затянул, и Харон уволок,
с сидором плотным, с балластом наград,
с тихим приказом: ни шагу назад.
Вот и закончились, мой генерал,
битвы, походы... А кто замарал
памятник твой на священной горе –
новые выродки: вор на воре.
Что вы бодаетесь там, сорванцы,
на убиенных оскалив резцы,
блудные дети у градских ворот,
ишь ты, поди ж ты – украинский фронт!
Лжелетописцы времен СНГ.
Глыба с кровавым пятном на ноге.
Стертая память. В кустах блиндажи.
Ставят и мрамор уже на ножи.
Нет, возвращаться в столицу – не страх,
страшно стоять на Печерских горах.
Стелется чад по-над старым Днепром.
Завтра начнут генеральский погром.
Стой, как стоял, благодарный гранит,
стой, даже если взорвет динамит.
Здравого смысла разумных существ
не отменить, как победных торжеств.
Стой – вкруг тебя, не колышась, висят
ангелы-кроны, под ними распад,
лава, чернея, по склонам ползет.
Где ты, великий советский народ –
освободитель, прошедший войну?
Твой генерал у своих как в плену,
каменный, плачет, взирая, как тут
шобле Крещатик обратно сдают.
Стой, генерал, до победы – рукой.
Стой над великою русской рекой.
Светлый Ватутин, с тобою в строю
все, кто фамилию помнит твою.
* * *
Твердишь: у победы цена высока,
чины не признали вину,
не так, не туда, не такие войска...
Представь на мгновение издалека,
что мы проиграли войну.
Ну, ты же хотел: не тревожить солдат,
и на переправе коней
менять, и блокадный отдать Ленинград,
журить холокост, но с ключами у врат
(под немцем-то все посытней).
Представь: навсегда отошли за Урал.
Ушли потихоньку в тайгу.
А с башен кремлевских все звезды содрал
рейхсканцлер и свастикой небо попрал.
Представил? А я не могу.
Ты хочешь вернуться в такую страну:
колбаски, баварский пивас?
Немецкие земли на тихом Дону?
Ты хочешь, чтоб мы проиграли войну?
Хотя бы сейчас?
И кто бы ты был да и был бы вообще?
Когда штурмбаннфюрер
в шуршащем плаще,
не переставая курить,
уже позаботился, прян и медов,
чтоб ты не возник на этапе дедов.
О чем мне с тобой говорить?

(Стихотворение написано после выступления
Д. Быкова о «Гитлере-освободителе»)
Дмитрий МУРЗИН
* * *
Неужели, люди, так можно было?
Тут и там собрались примерно по трое...
Если я в запой – я алкаш и быдло.
Если ты в запой – то это другое.
И так будет всегда, и так было прежде,
Обличителям праведным нет покоя:
Если я ошибся – дурак и невежда.
Если ты ошибся – то это другое.
У тебя, конечно, ума палата,
У меня – ветер носит, собака лает.
Если я за Россию – рашист и «вата».
Если ты за Россию – то так не бывает.
Анна РЕВЯКИНА
* * *
Вослед шипели: «Гордячка...»
Евдокия – дочь горняка и сама горнячка
обушком по-изотовски,
оставляя в земле полости,
на-гора поднимала гору,
поднимала город
с колен, на которые он не стал.
За кварталом квартал,
за кристаллом кристалл.
«Крепи, – кричит Королёва-мать, –
мы крепки, нас никому не взять,
не размазать оземь, мы и есть земля,
земля Шубина, земля черного короля!»
Под косынкой косы – черное серебро.
Евдокия не женщина,
не косточка, не ребро.
Евдокия сама по себе хребет.
Говорила так: «Пашка-то наш поэт,
остальные рифмуют,
но не до мяса и позвонков,
а у Иванова гляди,
как отскакивает от зубов.
Не вешай нос, лампонос,
прославишься через век,
будет время другой войны,
будет в розах снег,
но уголь во все времена
чернее черного, сам мрак.
Что стоишь и топчешься,
заходи в барак!»
А в бараке свет изо всех щелей
да углы, что всех углов углей,
уголек потрескивает в печи.
Сколько же в Донбассе еще будет сволочи.
* * *
У меня есть брошь из Белграда.
Я броши рада.
И она мне рада.
Мама охает: «Пятьдесят ойро,
вот оно тебе надо?
Собираешь безделки со всей земли!
Купить бы лучше риса и гречки,
а не брошь, оставшуюся
после мертвой девочки».
Мама, она живая,
в ней чернота воды Дуная
и бомбежка Белграда,
в ней человек с мишенью над головою:
«Стреляй в меня!»
Брошь – серебро и оникс.
Бомбежка Белграда – забытый комикс,
словно и не было ничего.
Но посмотришь в черную брошь,
как в зеркало,
и увидишь серба,
который ее когда-то купил для дочери,
но не успел подарить.
Война – это то, что никогда
не может быть кончено
для живых.
Анна ДОЛГАРЕВА
* * *
Когда я пишу,
как видела мертвых людей,
разбитые окна, сожженные крыши,
как стреляли и жгли,
и не было правды среди земли,
и казалось, что нет и выше,
как над зимней степью кричали вороны,
как пальцы прилаживались к патронам,
то это я пишу о любви.
Когда я пишу,
как подыхали мы в девяностых,
как полыхали кресты на погостах,
и черные с головы до пят
проходили женщины,
и черным становилось все на земле,
то это я пишу как умею,
пишу вслепую во мгле,
это я пишу о любви.
И о чем бы я ни писала,
и кричала бы ни о чем,
она была посреди всего –
ангел с горящим мечом,
когда хоронили,
когда расставались,
когда кольцо надевала на мертвый палец,
она была среди черных,
изломанных, сгоревших людей,
она была ветер степной
и звон колокольный.
И я говорю о ней.
Все, что я есть, отмечено ею.
По большому счету,
я вообще ни о чем не умею,
кроме любви.
* * *
Генерал Василий Филиппович Маргелов,
командующий ВДВ,
уверен в успехе проекта
«Боевая машина десанта».
Это многотонный железный
гроб на колесиках,
с живыми человеками внутри,
который предполагается
выбрасывать с самолета,
с высоты нескольких сотен метров.
Никто не верит.
Генерал Василий Филиппович Маргелов,
командующий ВДВ,
выбирает для испытаний
младшего сына Сашу.
И, пока самолет с Александром
Маргеловым набирает высоту,
Василий Филиппович курит
беломорину за беломориной,
не смотрит в небо.
Позже журналисты напишут,
что он приберег для себя пистолет
с одним патроном.
Это неправда.
Чем выше, тем холоднее.
Боевая машина десанта
со старлеем Маргеловым Александром
промерзает до кишок.
Скоро заброска.
Когда холодно, не растают твои крылья,
скрепленные воском.
Тысячелетия
мы жили со знанием, что Икар упал.
Поднявшись выше человеческого закона.
Беломорину за беломориной курит Дедал
посреди Тульского полигона.
Как нам жить в мире, где Икар выжил?
Как нам жить в мире, где Икар долетел?
Нет еще этого мира,
никто его не рисовал.
Мария ВАТУТИНА
СОФИЯ
Вялый азан. Занавешенный свод.
В позах зародышей – свита.
С тела турецкого падает пот
на христианские плиты.
Капает пот на ворсинки ковра.
Близится некрофилия.
Мы тебя сдали без боя вчера,
Айя-София!
Что нам музейные стены твои
под известковой скорлупкой!
Что нам босфорские наши ладьи
с предвозвестившей голубкой!
Разве что вспомним порою, откель
в жилах у нас ностальгия
по бирюзе, наполнявшей купель,
Айя-София!
Разве что вздрогнет двуглавый орел
над православным Сенатом,
да у Зевесовой копии скол
сыщет музейный анатом.
Разве что вспомнит слюна с языка –
так, что заломит ключицы, –
вкус передержанного молока
капитолийской волчицы.
Эллинский космос и римская твердь,
святости гордая выя:
этим замесом тебе и владеть,
Айя-Россия!
В мире смятенном завалит любой
тесты на аутентичность.
Катится, катится шар голубой
в антиантичность!
Вот и остались мы нынче одни
с Китежем нашим и Римом...
Пусть себе молятся, в мертвой тени,
в храме, веками хранимом.
Эта скорлупка еще затрещит,
лики откроет стихия.
Третий – стоит. И Небесный – стоит.
Ave, София!
Анна ДОЛГАРЕВА
* * *
по колосьям ржавым-ржавым
бабы новых нарожают
да не ссы хлебни полста
белым-белешенька верста
если ты красный комбриг
то хорошо умереть в двадцать
скажем седьмом
до начала партийных чисток
если ты честный большевик
то где-нибудь в тридцать шестом
до воцарения наркома ежова
червивоголового десятиглазого
если ты дошел до берлина
молодым красивым пламенным
лейтенантом
то умирай в восьмидесятых
не дай тебе бог пережить андропова юру
дожить до валютных обменников
ваучеров
приватизации
это ж вообще неважно как долго ты жил
ходил по траве под небесным жаром
бабы новых нарожают
бабы новых нарожают
ветер степной хлобысь по морде
нет у бога никаких мертвых
у бога они живые
и комбриг этот жегший церкви
познавший что нет смерти
и этот большевик не заставший
тридцать седьмого
и наркома ежова
и лейтенант увешанный орденами
вставший как раз девятого мая под знамя
схватившийся вдруг за сердце
нет у них никакой смерти
а только трава степная горячая
да товарищи верные да шальная удача
поднимается в небо жаворонок
а бабы новых нарожают
бабы новых нарожают
* * *
говорит:
а здесь был наш дом.
дедушка учил нас играть
в шашки и домино,
в саду был стол под деревом
с птичьим гнездом,
мы ходили на речку, где было видно дно –
такая чистая была вода, знаешь,
такой не бывает теперь,
нигде не бывает такой воды.
я, говорит, помню: в чешуйках
краски зеленая дверь,
папа был молодым.
и где-то посреди этого – совсем
небольшая я.
бабушка пекла хлеб, а я
отщипывала у него края.
в августе начинались арбузы,
папа щелкал по ним –
спелый арбуз в ответ звонко гудел.
папа был молодым, век наш был молодым,
и впереди так много приключений и дел.
и у дедушки кололась щетина,
и у бабушки коса посеребрена.
хорошо, что они умерли
до того, как наступила война.
Мария ВАТУТИНА
* * *
Короткий волос, вид потусторонен,
в костюме брючном – кофта и штаны –
привез невестку старший сын Матронин
в родительскую мазанку с войны.
Не жить, а навестить приехал рiдних,
привез жену – москвичку, медсестру,
нездешнюю, из малогабаритных,
не подходящих этому двору.
Пока она в телеге восседала
среди трофейных даровых даров,
сбегались бабы, мать в саду взрыдала
и сестры подхватились из дворов.
Воз встал, и молодуху сняли с трона,
и сын готов был шапку заломать...
Но бросилась суровая Матрона
сначала эту кралю обнимать.
На миг воскресла мертвая сетчатка,
и матiр запитала тишину:
– Так вот якая ти, однополчанка.
Та хто ж дитя відпустив на вiйну?
О летописец! Летопись кропая,
упомяни в истории села,
как та Матрона, издавна слепая,
мою родную бабку приняла.
Потом неделю улица гуляла,
Петрович хвастал в силу естества.
И мать моя уже осуществляла
свое деленье первое на два.
Анна РЕВЯКИНА
ТЕСТО
Смотрят дети
на войны отметины.
И ничего не спрашивают.
Сами знают, что между нашими
и не нашими
поле пашенное,
только не комбайнами, а танками.
Видел ли ты когда-нибудь,
как у танка отрывает башню?
И башня эта летит метров двадцать,
а потом как врежется...
Если хочешь узнать цену войны,
поговори с беженцами.
С теми, чьи дома на улице,
ведущей к монастырю,
стоят шкафами наружу.
С теми, кто вещи, пропахшие дымом,
заворачивали в простыню.
Я рассказывала о них мужу,
а потом и друзьям мужа,
они кивали, но до конца
мне никто не верил.
Я рассказывала о них и плакала,
я написала о них не одну сотню текстов.
«Послушай, но ведь раньше
вы были одинаковыми,
зачем вы воюете, если
вы одного народа тесто?»
Нет, мой хороший, представь себе
тесто, вымешанное руками хозяйки.
Если от него отнять кусок
и поставить в печь,
как ты этот кусок
снова сделаешь клейким?
Как его снова сделать тягучим и белым?
Этот кусок обгорелый и твердый,
о который сломаются любые зубы.
Если ты хоть раз спал в коридоре одетым,
если ты хоть раз
вжимался в асфальт всем телом,
если ты хоть раз
бежал домой под обстрелом,
ты это никогда не забудешь.
* * *
Ничего-ничего, а бывает, как вспомнится:
на Горсаде сгорбленный дом и шелковица,
мама с папой в живых еще числятся,
я – кирпатая бойкая пигалица.
Мама с папой в живых, не на небе.
Дом был прост: деревянная мебель,
разноцветный палас, стол обеденный.
Мы тогда всей страной были бедными,
но мы были беспечны и молоды
вместе с этим натруженным городом.
Моя дочка умеет построчно
промыть раны водою проточной,
приложить, примотать подорожник.
Я дрожу, я полна этой дрожью.
Я прошу ее твердо, но редко:
«Напиши, как шелковицы ветки
на Горсаде гнулись в июле,
как в окно, окрыленное тюлем,
мне махали и мама, и папа,
пока шла я в парк через двор».
Я машу им в ответ до сих пор.
* * *
Катерине Катиной

У них был спор, кто больше ему жена.
Вторая или третья?
За первое место не бились,
знали, на первом – война.
Говорят, все воины, ставшие степью,
из птиц невест себе выбирают.
«Я стану птицей», – сказала третья.
И стала.
Самураем.
Что до смерти – официальной версии –
в нее верить не надо.
Ее волосы пахли персиками
и ладаном.
Только в это верить и стоит.
У них был спор. И она его выиграла.
Я знаю, они сейчас занимаются любовью
в поле ковыльном.
* * *
По Донецку на кабрио по коменде.
Я твой Питер, ты моя нежная Венди.
По брусчатке вверх, как в старые времена.
Я менял айфоны, страны и города,
но вернулся, пусть и на две недели,
в наш панельный дом
с вечным звуком дрели.
Этот город сам по себе и биток, и текст.
Развелось как грязи в нем поэтесс.
Развелось девичек без чувства слова.
Слушать их стишки
словно есть в столовой.
Рулит массами поэтический общепит.
Не все то поэзия, что шипит.
Мам, насыпь борща мне тарелку с горкой.
Как красиво, мама, горят конфорки.
Я давно не видел, как на газу
варят что-то с пенкой в большом тазу.
По Донецку на кабрио по коменде.
Жить везде нормально, были бы деньги.
Прокачу мою Венди
по Пушкина с ветерком.
Знаешь, дед мой был
заслуженным горняком.
Мой отец был тоже шахтерской масти.
Я родился, чтобы продолжить династию.
Мать сказала, что только через ее труп,
ткнула пальцем в мой подростковый пуп:
«Пока я твоя мать, у меня есть право
не пускать тебя в чертову черную лаву».
Отец запил, дед подливал, но был трезв.
На том и решили, что это не мой крест.
Мам, откуда в донецких женщинах
столько силы
жить в современной брошенной Хиросиме?
Откуда в тебе столько силы, мать,
каждый день умирая, не умирать?
По Донецку на кабрио по коменде,
как в хреновом фильме, в самом его энде,
мы летим с моей Венди по Ильича.
Венди, а выйдешь замуж за рифмача?
ЛАРИСА
Можно я без фамилии?
Не то ее все узнают.
Имя оставлю подлинное – Лариса.
В четырнадцатом году, на излете мая,
она доела последнюю горстку риса.
Центр еще не бомбили, ждали приказа,
брали измором, так кошка
играет с мышью.
В том году с нами впервые
случилась фраза:
«Спи, своего не услышишь».
Мне говорят, что особенно проникновенно
я пишу о войне и о могиле отца в Докуче.
Семь лет я мечтаю
встать перед ней на колени.
Папа колготки называл
почему-то «дольчики».
Господи, почему я об этом помню?
О такой малости из отцовской речи.
Папа, папочка, обещаю
слушаться беспрекословно.
В середине июня Лариса
доела последнюю горстку гречки.
Все, кто пережил наше первое
военное лето,
помнят, какими пустыми
были проспекты и улицы.
Рядом с театром оперы и балета
двое суток металась хромая
рыжая курица.
Около синагоги, под окнами
кабинета моего дантиста,
поселилась холеная перепуганная чау-чау.
Последнюю картофелину
разделила Лариса.
Выпила последнюю чашку чая.
Лариса не любит,
когда ей задают вопросы
о лете четырнадцатого,
о том, как здесь все горело.
«Я бы не выжила,
если бы не дикие абрикосы,
я варила из них суп. И его ела».
* * *
Жизнь так несется, что кажется,
врежется в стену.
Было ли детство под солнцем города роз?
Были ли руки отца, колдовские,
над острым коленом?
Были ли слезы? Были.
Как в детстве без слез?
Слезы... Они что вода из донецкого крана.
Были, лились, а теперь их дают по часам.
Лягу укладывать дочку –
и вспомнится спинка дивана.
В стылом Донецке
стоит этот белый диван.
Я за ним сына качала в потерянном мае.
Сонные степи с тех пор
у нас топчет кирза.
– Мама, я слышал или послышалось:
снова стреляют?
– Спи, мой хороший, это,
должно быть, гроза.
Слезы дают по ночам,
чтобы дети не знали.
Слез этих таз жестяной,
для мытья головы.
Что о нас скажут потом?
Мы жили, мы воевали.
Мы воевали за то,
чтобы не было больше войны.
МАРИУПОЛЬ
Есть у русских качество наживное.
Коль потоп, добудут чертеж
адмирала Ноя.
И построят ковчег, настоящий
ковчег для всех.
Над страной моей летит близорукий снег.
Где страна моя кончится,
там она и начнется.
Над Азовским морем восходит солнце,
над азовским горем
взойдет окровавленная пшеница.
Господи, доведется ли помириться?
Мариуполь мой, бездыханное твое тело,
сколько дней оно тлело,
плавилось и болело.
Сколько дней твои люди – тусклые свечи –
до чего же хрупок
мариупольский человечек.
Это новый вид, еще не известный Homo,
обреченный выжить под обломками дома.
Обреченный смотреть
на хлеб и глазам не верить.
Обреченный хранить ключи
от сорванной с петель двери.
Мариуполь мой, на два берега поделенный,
принимавший в себя
смертельные батальоны,
отдававший людей через узкие коридоры.
О тебе на высоком небе
ведутся переговоры.
А с небес, как водится,
горе заметно ближе.
Вот Азовское море берег песчаный лижет.
Вот стоит мальчонка на берегу –
прогоревший факел.
Это брат мой двоюродный по отцу –
Володя Ревякин.
* * *
А в Донецке цветет магнолия.
Наш Донецк – моя внутренняя Монголия.
Я хожу по нему раскосая.
И ни одного вопроса.
Все ответы здесь.
В этом раю военном.
Нет здесь слова «месть».
Лишь работа в четыре смены.
На-гора поднимают правду –
донбасское злато.
Слышь, работают «грады» –
аккомпанемент для русского мата.
А в Донецке цветет магнолия
на бульваре солнца русского ямба.
Моя внутренняя Монголия
вне бессовестной пропаганды,
вне всего, что имеет цену,
бесценная моя родинка
на израилевом колене,
на руке, не закрытой броником.
А в Донецке цветет магнолия
медовая, бесконечная.
Много ль знаю о боли я,
много ль знаю о смерти я?
На бульваре торгует ландышами –
цветами из Красной книги –
просто женщина ненакрашенная.
Приглядишься – глаза Марии.
Все там будем, в той книге Красной,
вымирающий вид растений.
Во дворах ландыши – рясно –
нашим мертвым постели стелют.
* * *
Если вам скажут другое, не верьте!
Война бывает только в кино.
На ней не гибнут ни старики, ни дети,
ни мужчины, одетые в камуфло.
Это все постановка, собранная декорация,
замысел режиссера,
искусственный нарратив.
Потому что война
за гранью любого рацио,
абсолютное отсутствие перспектив.
Потому что, как только ты дашь ей
осколок шанса
убедить тебя, что с неба
реальный свинцовый дождь...
Нет, уж лучше после этого киносеанса
верить, что просто встанешь
и пошатываясь уйдешь.
Вернешься домой, вытащишь из кармана
бумажник, мобилу и смятый кинобилет.
Только вот вместо дома –
воронки открытая рана...
Восемь. Донбасских. Лет.

2023 г