ТОМСКАЯ ГУБЕРНИЯ. Июль 1891 года
Великий Князь Николай Александрович возвращался после девятимесячного кругосветного путешествия. Большая, самая тяжелая часть дороги была позади.
Цесаревич со свитой пересекал благодатные просторы Западной Сибири. Экипажи въезжали во владения Томской губернии. 15 июля 1891 года губернатор Герман Августович Тобизен встретил Цесаревича и его многочисленную свиту недалеко от села Большой Косуль.
Фон Тобизен, давно обрусевший немец лютеранского вероисповедования, педантично, но деловито давал указания прибывшим с ним чиновникам. Среднего роста, с обширными усами и окладистой бородой в разбежку он выглядел старше своих сорока шести лет. Не подстраиваясь под сиюминутное отношение к себе, Тобизен старался сделать все так, чтобы высокочтимые путники чувствовали себя, как в обычной домашней обстановке. Уж сам-то он знал эти российские дороги. На своем веку исколесил по ним тысячи трудных верст… Вскоре после полудня, когда еще стояла обильная жара, десятки экипажей под началом Тобизена прибыли в Тяжин. Здесь в парусиновых шатрах для высоких гостей было устроено чаепитие.
…А впереди ждал знаменитый город Мариинск, бывшее село Кийское, которое в 1857 году переименовали в честь жены императора Александра II.
– Вы знаете, князь Ухтомский, настоящее имя Марии Александровны Романовой? – спросил сияющий Николай своего лучшего друга и энциклопедиста Эспера Эсперовича. Проверял его на эрудированность.
– А как же, Ваше Высочество! – с такой же неподдельной улыбочкой ответствовал князь, – это принцесса Максимилиана Вильгельмина Августа София Мария Гессенская, немка по происхождению. Одновременно приходится родной бабкой Вашему Высочеству!
Ответные слова пришлись Цесаревичу по душе. Ведь он таил в себе в этот момент самые высокие чувства к другой немке – к принцессе Алисе Дармштадтской.
…Мариинск же в ту минуту готовился к исторической встрече Цесаревича, старшего сына Царя Александра III. Николаю по наследству должны были достаться Российский трон и державная корона.
На спуске крутого левого берега Кии построили высокую деревянную арку, украшенную иллюминацией и обвитую живыми цветами, привезенными из тайги и взятыми с подоконников зажиточных горожан. Перед аркой вокруг бревенчатых изб и жердяных оград скопился простой люд, вертелась босоногая детвора. За аркой, ближе к реке выстроились нарядными стенками учащиеся двух городских училищ, стояли члены различных ведомств при полном параде. Здесь же находился вездесущий городской голова Савельев с гласными думы, волостные старшины из Боготола, Почитанки, Дмитриевки, Зыряновки.
Народ расступился – это прибыл и, степенно поглаживая один ус, спускался к воде начальник губернского жандармского управления в сопровождении мариинского исправника Новогонского. По правую руку от них горный исправник Перегонец. Шел десятый час. Уже почти стемнело, когда покрывшиеся пылью экипажи остановились на пологом правом берегу реки. Гости с шутками пересаживались в баркас, на котором в роли гребцов красовались местные молодые купцы с руками-кувалдами. Под перекаты криков «ура» баркас отчалил от берега, а когда он пересекал середину реки, все запели гимн «Боже, царя храни!..».
Рисовальщик Николя Гриценко из свиты Цесаревича второпях скинул с ног японские сандалии «дзори», побросал в лодку верхнюю одежду, забрел по колено в воду и бултыхнулся в прохладный омуток Кии. Он плыл вразмашку вровень с лодкой, подбадриваемый восторгами многоголосой свиты. Отфыркивался, выныривал из темной воды, снова устремлялся к противоположному берегу, как мухами, облепленному городскими обывателями.
Ступив на другой берег, долговязый Гриценко поскакал по нему на одной пятке, приложив к виску загорелую в круизе пятерню – вытряхивал из уха воду.
– Ах, родина! Ах, ты, мать родна! – продувая ноздри, как мальчишка, восклицал тридцатипятилетний художник. Он ладошкой смахивал с глаз свои намокшие кучерявые волосы.
В свите знали, что Гриценко родом из этих краев. Его уездный городок Кузнецк располагался в верховьях Томи, примерно в четырехстах верстах к югу от Мариинска. Там еще сохранился дом, где раньше жили Гриценко-старшие.
Николя, так сразу же прозванный в свите, не раз пересказывал семейную историю о том, как его родители в 1857 году присутствовали на свадьбе писателя Федора Достоевского, повенчанного с вдовой Марией Дмитриевной, бывшей женой мелкого чиновника по кабацкой части Александра Ивановича Исаева.
Родители рассказывали, что после торжественного венчания на скромную свадьбу народу собралось не более пятнадцати человек. Посаженным отцом уговорили выступить местного исправника Ивана Мироновича Катанаева. Вдоль поставленных впритык двух столов сидело с каждой стороны человек по семь-восемь. Были две семьи от соседей и знакомых невесты, шаферы, четыре поручителя, среди которых крутился по уши влюбленный в Марию преподаватель приходского училища Николай Вергунов. Тут же находился давний знакомый Достоевского Тимофей Вагин. Тимофей жил с болезненной женой на Картасской улице, пролегавшей параллельно Большой Береговой, где обитала после смерти мужа Мария с восьмилетним сыном Павлом.
Еще сидел за столом Михаил Дмитриев, знакомый с писателем по каторжной жизни. Он после получения свободы осел в Кузнецке и занялся портняжеским делом. Дом, в котором временно жила Исаева, Дмитриев сдавал внаем. Михаил много хорошего знал о писателе и считал за великую честь побывать на свадьбе почтенного человека…
Цесаревич не любил эту грустную и, как он считал, скверную историю с женитьбой писателя. И вообще Николай недолюбливал Федора Достоевского и старался его никогда не читать. Но Николю Гриценко Цесаревич обожал как добрейшего, откровенного человека и талантливого художника – мариниста и пейзажиста. Цесаревич был рад, что такой человек оказался в его свите и ни за что не прерывал его увлекательных рассказов, когда к этому в пути располагала обстановка.
Зато в свите были не просто знатоки творчества Достоевского, а истинные почитатели знаменитого писателя. Любили Федора Михайловича «старички» князь Владимир Анатольевич Барятинский и контр-адмирал Басаргин.
– С заскоком был Федор Михайлович,– узил глаза Эспер Ухтомский, – но читать его любопытно. Знал характеры людей. Толстой не может проникнуть так глубоко…
– А, ну-ка, Николя, про свадебку еще расскажи поподробней, – просил Басаргин, выправляя свои сивые усы, – как там оно у них было?
Гриценко морщил загорелый лоб, нового он ничего сказать не мог.
– Пересказываю, господа, со слов отца. За что купил, за то и продаю. Места тамошние, правда, знаю с детства. Стоят они у меня, как перед глазами. Отец, помню, врачевал в уездной больнице, мама – тоже с ним. Они приехали в Кузнецк из Москвы. Жили мы тогда на Нагорье недалеко от Базарной площади. Из окошек был живописный вид на Одигитриевский храм, где венчался писатель. Говорили, что останавливался Достоевский в доме Вагиных . К Исаевым ходил по Блиновскому переулку… Не спеша, с тростью, зимой в любую погоду в теплом картузе с отворотами. Хотя в Кузнецк приезжал в тюркском малахае…
Басаргин, почесывая пальцами рано поседевшую бороду, интересовался:
– А что воздыхатель-то невесты? Сумел пережить поцелуй молодых под «горько»?
– Того не скажу, Владимир Григорьевич. Слышал, что сполна набрался к концу праздника, плакал много. А зачем, к чему – точно не знаю…
Гриценко рад был уважить контр-адмирала, что-то еще добавить, но многие подробности о женитьбе Достоевского, о чем рассказывали когда-то родители, со временем рассеялись, повылетали из памяти.
Николя виновато глядел в глаза Басаргина – ведь тот был не только военным руководителем, обеспечивающим кругосветное путешествие Цесаревича, но и приходился родным дядей знакомого художника-сибиряка Миши Врубеля. Мать Врубеля Анна Григорьевна была родной сестрой контр-адмирала Басаргина.
…В сумерках Цесаревич и его спутники направились в каменный восьмикупольный собор святого Чудотворца Николая, расположенный по тракту на Кузнецк примерно в версте от речного причала. В храме в честь Цесаревича было совершено краткое молебствие. За полночь гости отошли ко сну, а уже в семь утра, почти не выспавшись, на пароходе отправились из Мариинска в губернский город Томск. Там у Николи Гриценко закончилось детство, прошло отрочество и начались первые дни юности. Там же, в Томске почти в полном одиночестве жила его вдовая мать Анна Гриценко, которой исполнилось 65 лет. Отец Николай Семенович умер еще летом 1873 года… Так что молодой художник искал любой удобный случай повидать ее и найти возможность перевезти в Санкт- Петербург, ближе к себе…
МОСКВА. Ноябрь 1893 года
Кто- то в кругу художников обмолвился, что в Москве к Гриценко имеет интерес известный собиратель картин Павел Михайлович Третьяков. Вскоре у Николая случилась причина побывать у московских друзей, попутно он решил навестить знатного коллекционера, о котором был давно и много наслышан.
В особняке Третьяковых в Лаврушинском переулке Гриценко появился после трех часов пополудни. Приняли его быстро и добросердечно.
– Что же ты, мил человек, подгадал к шапошному разбору? – упрекнул хозяин. – А мы только-только отобедали.
Павел Михайлович пригласил Николая в свой кабинет на втором этаже, усадил на диван и присел рядом. Обстановка располагала к непринужденному разговору. Слово за слово и потекла тихая беседа о русском живописном искусстве, о судьбе и талантах художников. Третьяков говорил увлеченно и откровенно, словно со своим давнишним знакомым. Он с любовью и малолетним умилением называл имена ранних художников русской земли, первопроходцев-иконописцев Прохора, Дионисия, Рублева, Алимпия. Но, когда очередь дошла до передвижников, его небольшие глаза залились фанатическим светом:
– Господи! Только наша земля-матушка могла родить Левитана, Илюшу Репина, того же Перова или Серова… А каков Суриков! Да не он сам, а боярыня Морозова с ее глазищами… А Васнецов?.. Ну, где ты найдешь таких самородков?
Третьяков вскочил с дивана, будто ужаленный пружиной, тряхнул головой с редкими волосами.
– Маковский, Шишкин, Крамской, Куинджи… Столько пальцев нету у меня на руках и ногах… Силища!
– Как малый ребенок! – подумал Николай, внимательно рассматривая хозяина. – Странный человек. Длинная лошадиная голова, негустые темно-русые волосы с зачесом направо. Продолговатый хрящеватый нос. Лоб без морщин, большие залысины, окладистая рыжеватая борода и такие же усы, словно выдержанные в ржавой воде. Острые карие глаза, небольшие в темных ложбинках и с краснотой то ли от болезни, то ли от непрестанного всматривания в свои и в еще не купленные полотна. Глаза умные, добрые, проницательные.
– Братец мой Сереженька, царствие ему небесное, европейским художеством увлекался, знал в этом деле толк. Они там за морями тоже не лаптем деланы. Умел писать западный народец. Раньше нашего за кисть взялся. А это большой фактор! – и Третьяков поднял вверх указательный палец правой руки.
Николай отметил длинные набухшие от жизни пальцы рук хозяина. Значит, много пришлось ему поломать свою спину в жизни и перетаскать немало всяких грузов…
– Как тебе Тициан, Рафаэль, Мантенья? Вот же опять Боттичелли или Бартоломмео. Я уж не поминаю о Микеланджело…Итальянцы, голубчик! Или те же французы, или голландцы… Европа – она во все времена создавала шедевры чему-то благодаря. А мы русские все – вопреки! Мы растем из суровости, а они из виноградной лозы… Такая вот разница… Нам, заметь, и писать, и собирать труднее, — это уже про себя скажу. Копейку надо вкладывать с умом. Нажитое от общества должно вернуться к нему же в полезных для него учреждениях…
Николай насторожился, прислушался. Это заметил Павел Михайлович, отреагировал быстро и благосклонно:
– Любашенька музицирует. Дочь моя. Живет воедино с фортепиано …– и тут же ухватил гостя за руку, перейдя на «вы». – Идемте, идемте! Слушать ее – одно наслажденье.
Они вошли в комнату, напоминающую небольшой уютный зал. У широкого простенка между овальными окнами стоял рояль белого цвета. Николай сразу определил «SEILER», да: всемирно известная фирма Эдуарда Зайлера. Над клавишами взлетали руки миловидной девушки двадцати с небольшим лет.
– Чайковский! – тихо изрек Третьяков. – Свойственник наш дорогой. Петр Ильич незадолго до кончины ужинал у нас. Любочку всегда впечатлял его талант… Особенно третья симфония и фортепианные концерты.
Люба по легкому шуму или боковым зрением уловила, что в комнате появился кто-то посторонний. Она повернула к вошедшим лицо. Пряди волос колыхнулись на ее плечах.
– Боже! – чуть не сорвалось с губ Николая. – Какая ж красивая!..
– А это Николай Николаевич Гриценко! Художник из Санкт Петербурга, – отрекомендовал гостя Третьяков.
– Люба… – с наивной простотой улыбнулась девушка. И стала еще красивее. Румянец сгустился на ее щеках.
Николай на секунду остолбенел, но голова продолжала усиленно работать.
– Она будет моей, – пронзила электричеством неожиданная мысль.
Николаю показалось, что Люба обладает сверхъестественной силой и потому моментально сумела прочитать слова, родившиеся в его голове. Будто оголила художника, превратив его в нелепого, неумелого натурщика. Но Люба неожиданно подняла опущенный, было, взор и доверительно промолвила:
– Я, между прочим, знакома с вами. Мне искренне нравятся ваши акварели. В них много цвета и музыки.
Теперь Николай не сомневался: она тоже в него влюблена. Когда Гриценко покинул апартаменты известного мецената и собирателя, Павел Михайлович, опустив рыжеватые брови, спросил дочь без излишних предисловий:
— Неужели, понравился? — и, не дожидаясь ответа, изложил дочери свое заключение о потенциальном женихе и зяте, — роду, конечно, никакого, но голова на плечах неглупая, крепко осведомлен в искусстве. Это хорошо. А то, что староват и лицом не Аполлон, это не только от природы, а от занятий — море оно оставляет свои отметины…Главное, Любашенька, чтоб такой человек в сердце прижился. А я тебе в чувствах перечить не стану, только благословить смогу…
На следующий год состоялась их свадьба. Гриценко стал одним из четверых зятьев Третьяковых – потомственного купца Павла Михайловича и Веры Николаевны, двоюродной сестры известного промышленника и мецената Саввы Ивановича Мамонтова. Бракосочетание состоялось в 3 часа дня 10 июня 1894 года недалеко от имения Третьяковых, Венчали молодых в небольшой церкви села Большева, разместившегося по тракту между Москвой и Ярославлем.
МОСКВА.
Осень 1897 года
Павел Михайлович не чаял души в своих зятьях. И не в том дело, что каждый из них был по-своему порядочен и знаменит. Взять того же Александра Зилоти – исключительно общительный, приветлив, большой умница, интеллигент. Прирожденный музыкант, фанатик данного Богом поприща пианиста. Таких людей Павел Михайлович выделял из общей толпы и принимал близко к сердцу.
Сергей и Саня – сыновья бывшего лейб-медика Его Императорского Величества Александра III тоже вошли в семью Третьяковых с взаимной любовью и радостью. Павлу Михайловичу, безусловно, льстило то, что оба Боткиных были на виду высшего общества. Но не это было главным в отношениях тестя с именитыми зятьями. И Сергей, и Александр кроме своих семейных увлечений медициной интересовались большим искусством. В них, как и в нем самом, таился неистребимый инстинкт настоящих коллекционеров. Особо в Сереже…
Но истинным создателем, творцом в искусстве, по мнению Павла Михайловича, оказался Коля Гриценко, талантливый живописец и акварелист, к тому же не обойденный вниманием Его Величества Государя Николая II. Успел он отведать славы. И не возгордился ведь… А еще сколько у него впереди лет жизни. Значит, столько же нераскрытых творческих возможностей!
…Павел Михайлович горько поморщился – занудело в груди. В тысячный раз пришла память о собственных сыновьях, явилась, как заноза в самом болезненном месте. Не дал Бог здоровья сыну Мишане. Уже парню полных двадцать шесть. А умишко хуже младенческого. Никак не мог Третьяков справиться с вопросом: как так получилось, что долгожданный сынок появился на свет неполноценным и не может быть полезным в отцовских делах. Теперь отвели ему спокойное место в светлом углу особняка, посадили под надзор добросердечной няньки Феклуши, а он знает только свое «бу-бу-бу» и «му-му-му»…
Неописуемая случилась радость, когда в семьдесят восьмом народился ангелочек Ванечка. Как радовалась супруга Вера Николаевна, уж как ликовала она!
– Ну, Пашенька, есть, кому продолжить наш род земной! – целовала скуластые щеки мужа молодая женщина.
Ей тогда было тридцать три, ему – сорок пять. Оба понимали, что это их посланное свыше великое счастье и сладкая надежда. Теперь-то Павел Третьяков знал: все начатые им дела не уйдут в песок, не развалятся прахом. Будет жить на земле человек, который продолжит и торговое, и банковское дело и, как отец его, будет собирать жемчужины отечественного искусства, не даст рассыпаться по миру уникальным произведениям русских мастеров и умельцев.
Но вышло оно все поперек мечты и вразрез с большими надеждами. Горе накатилось, как всегда, нежданно-негаданно. В ноябре восемьдесят седьмого Ванечка неожиданно занемог. В постели у него поднялась температура, покраснело горло, по телу покатилась ярко-розовая точечная сыпь.
Доктор Каширин успокоил родителей:
– Скарлатина. Дней через пять-семь лихорадка спадет. Мальчик крепкий, выдюжит. Но полежать недельки две придется…
Да только не знал доктор Каширин, что начавшаяся хворь обманчива и закончится осложнением. Сначала показалось, что болезнь пошла по второму кругу. Но к вечеру жар тела усилился до сорока с лишним градусов, появилась удушающая одышка… А на другой день, когда солнце еще не взошло, Ванечки у Третьяковых не стало… Не стало любимца и надежды поседевшего и сгорбленного горем отца…
С тех пор прошло десять лет. А нутро у Павла Михайловича до сих пор перевернутое. На днях повезет кучер отца с матерью в Храм Христа Спасителя. Помолятся перед Богом безутешные родители, поставят заупокойную свечу в память о рабе божьем Иване.
…После смерти сына Павел Михайлович долго не мог найти сил, чтобы с былой энергией вести дружеские и деловые связи со здравствующими художниками, а также с родственниками и хранителями картин и других произведений искусства тех талантливых творцов, которые ушли в вечный покой.
И тут вроде Бог послал нужного для дела человека. Как сына родного. Конечно, нет у него настоящей мужицкой хватки, которой всегда отличался род Третьяковых. И кровь у него в жилах другая. Но в жизни этот человек разбирается основательно, здраво и, главное, в нем живет честный и талантливый художник. Понаписал много на своем веку. Да и не зря дался ему крюк вокруг белого света…
Павел Михайлович осторожно провел широкой ладонью по коричневой фотокарточке – на ней они вдвоем – сам Третьяков и зять Николай Гриценко в кабинете на диване, покрытом французской парчой.
…За свою долгую жизнь Третьяковы обросли большой кучей родни. Куда ни кинь в Москве – попадешь в своего человека, люди знатные, творческие, деловые. Кто-то пошел от веточки Третьяковых, кто-то тянется по линии Веры Николаевны. Где-то сваты, где-то кумовья – всех в одно место не соберешь: Мамонтовы, Боткины, Чайковские, Станиславские, Рахманиновы, Коншины, Алексеевы, Лахтины, Сапожниковы, Сатины, Поленовы… Да разве сразу всех попомнишь и разберешь, кто с кем, в каком родстве состоит… А самый близкий – он всегда один…
Павел Михайлович сидел задумчивый и уставший, домой приехал запоздно – не все ладилось в Московском Купеческом банке, в правлении которого с давних пор состоял Третьяков.
– Вот ведь как получается, – думал он, – людишки от Бога совсем отошли. Мало, вишь, заработанной копейки. Алчность сглатывает их. В казну норовят руку запустить. Мздоимство, кумовство развели. Скверноприбытчество процветает – грех-то какой! Эх, люди, люди!
Павел Михайлович еще раз положил теплую ладонь на матовую поверхность фотокарточки, тяжело вздохнул.
– Ну, ничего, господа-товарищи! Ничего! Дал бы только Бог нам доброго здоровья!
Павел Михайлович не знал, что до его смертного часа осталось меньше года. Он скончается 16 декабря 1898 года и будет похоронен в Москве на Даниловском кладбище. Через три месяца не станет и его любимой супруги Веры Николаевны.
МЕНТОНА.
10 декабря 1900 года
Отпевание происходило в Храме Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца, вход куда шел прямо из здания «Русского дома». Куполообразное помещение храма не отличалось большими размерами: длиной чуть более десяти метров, а шириной и того меньше. Да и до макушки свода тоже около десяти метров. Внутреннее убранство на беглый взгляд, как в обычной часовне, если не знать, что иконостас здесь расписывал сам Карл Брюллов. Любовь Павловна помнила, что такая художественная красота обязана внучке Николая I княжне Анастасии, по желанию которой был построен этот весьма скромный храм.
…Пошел третий день, как не стало любимого Коленьки. Только что сейчас его тело в гробу внесли в церковь и поставили у алтаря ногами к востоку. Появился красивый пожилой священник с легкой сединой и короткой бородой. Он накрыл часть тела и гроб церковным покрывалом, сложил руки покойного на груди, правую поверх левой, и рядом положил икону Христа Спасителя. Прислуга из местного притча зажгла в подсвечниках свечи и еще по одной раздала каждому присутствующему.
Любовь Павловна впервые видела мужа таким: бескрайне чужим и в то же время бесконечно близким. На бледном лице не было почти ни единой морщины. Впалые щеки выглядели намного скуластей. В раскидистых и заметно поредевших волосах вились длинные седые нити. Любовь Павловна поймала себя на мысли, что в шаге от нее находится уже не дорогой Коленька, а совершенно чуждый ей прах человека… И в этом заключалось самое страшное — она не хотела видеть этот прах и в то же время не могла оторвать взгляд от лица, которое унесет в вечность следы ее былых поцелуев… Под слабыми подковками бровей сошлись, словно сцепились меж собой темные ресницы, доставшиеся мужу от малороссийских предков. И почему-то за эти дни коварно изменился профиль носа: посередине появилась горбинка, а вместо утолщения на его конце легла нелепая вдавлина, заточившая самый кончик. Губы упрямо ужались, выражая ироническую усмешку. Это с одной стороны придавало лицу уверенное спокойствие и смирение со случившимся и в то же время показывало некую приподнятость над нелепой жизненной ситуацией и над присутствующими: «нет, вы, все здесь, до меня еще не дотянулись!»…
Две чтицы взахлеб читают псалмы. Священник, не глядя на усопшего, производит ритуальное каждение – воскурение фимиама. После чтения Апостола и Евангелия он оглашает разрешительную молитву и от имени Церкви молит Господа Бога простить покойному все земные грехи и удостоить его Царствия небесного. Затем священник возлагает лист с текстом молитвы в правую руку покойного.
Наступает один из скорбных моментов заупокойной службы – прощание и прощальное целование. Присутствующие один за другим подходят к гробу, кланяются, прося прощения у усопшего, прислоняются к иконе и к венчику на его лбу.
– Вот и все… – шепчет Любовь Павловна, но у нее не хватает сил, чтобы эти слова кто-то услышал в скорбной тишине. – Больше я тебя никогда не увижу, любимый...
Священник закрывает лицо Николая саваном, крестообразно посыпает в гроб щепоть земли и произносит:
– Господня земля, и исполнения ею, и вся живущие на ней!
Двое служителей закрывают гроб крышкой.
…Свежая могила вырыта почти рядом с храмом, на расстоянии около двухсот метров. Недлинная процессия движется в сопровождении священника, хор из шести человек поет «Святый Боже». Гроб с золочеными ручками по православному обычаю опускается на двух льняных полотенцах. Присутствующие по очереди подходят к краю могилы и бросают по горсти непривычной земли – сухой, желто-бурой, супесчаной и комковатой. Пока служится краткая лития и гроб опускается в могилу, Любовь Павловна ловит себя на мысли, что вся ее жизнь только что разрубилась на две части: одна, лучшая осталась в неведомом далеке, вторая пустая и непонятная еще предстоит впереди…Она бесстрастно рассматривает лица присутствующих. Сестры Мария и Вера, горничная Лиза, доктор Лебрен, псаломщик, певчие, незнакомые женщины – вдовы и жены тех, кто успел недавно уйти в мир иной, и кому эта участь уже уготована. На отшибе стоит высокий лысоватый мужчина в теплом плаще. Любовь Павловна знает, что он вместе с Николаем когда-то посещал Кормона, живет в Париже, но имени и фамилии этого мужчины сейчас не помнит.
Она раньше никогда не бывала здесь, а теперь ей захотелось узнать, как смотрится Ментона с места этого дорогого погребения. Вдали с севера на город сползают затянутые зеленым покровом склоны гор. Отдельными островками стекают скопления различных деревьев, почти синих – это алеппские сосны и светло-зеленых – рощицы пробкового дуба… Цепочками пролегли заросли дикого виноградника. А ближе расползлись жестколистые вечные кустарники – максвис, гарига и томиллара. Почти у самой могилы рассыпались скопления мелких растений: васильков, дроков, тимьяна.
Русское православное кладбище в Ментоне было основано в 1880 году. Здесь покоятся многие выходцы из России – офицеры, генералы, бывшие сановники, купцы, промышленники, аристократы, литераторы, музыканты – люди знатные и небедные. Почти всех загнали сюда преждевременные болезни – невылеченные раны и больше всего чахотка, против которой медицина не знает никакого средства.
Ровными рядами уместились каменные надгробия, чаще всего с крестами из черного мрамора, памятники из гранита и чугуна, доставленные сюда за тысячи верст из России и из других стран.
В изголовье Николая поставили временный деревянный крест из белого дерева. Могильный холмик обложили венками, цветами, а крест украсили муаровыми лентами.
Любовь Павловна подошла к кресту, еще пахнувшему лаком, поцеловала поверхность мягкого дерева:
– Теперь ты у себя дома…Вечный тебе покой!.. Дорогой и ненаглядный…
Изнутри ее захлестнули слезы, но глаза были сухие и пустынные. С этой минуты она ничего не помнила. Ни того, как ее под руку подхватила Вера, ни того как она с сестрой вошла в трапезную половину церкви. Она не видела приготовленных на поминки угощений и находившихся за столом знакомых и незнакомых людей.
Только к глубокому вечеру Любовь Павловна пришла в себя и почувствовала, как ей изнурительно больно и одиноко.
САН-РЕМО.
Июль 1928 года
Небольшую комнату заполняла тишина, полная острого одиночества. Зеркала и люстра обтянуты черным крепом. За окном полуденная жара и полное безлюдье. Солнце пыталось выжать с брусчатых тротуаров всех, кто появлялся на улице не по делу.
Мария Павловна откинулась на спинку кресла, слабо сомкнув веки. Александра Павловна склонилась, почти сгорбилась у трельяжа, молча рассматривая фотографию в овальной дубовой рамке.
Вчера 26 июля сестры хоронили Любочку – свою среднюю сестру Любовь Павловну. Слабый северный ветер нес с предгорий прохладу, но, упершись во власть моря, таял на выстланном песком побережье. Высокие деревья с густой кроной пытались укрыть землю от южного солнца. Траурная процессия молчаливо слушала прощальные слова, которые с волнением и горечью произносил старший из Боткиных.
– Так уж распорядилась судьба, что Любовь Павловна, дочь известного русского собирателя произведений отечественного искусства, бывшего директора правления Товарищества Новой Костромской льняной мануфактуры, бывшего члена совета Московского купеческого банка, действительного члена Российской Академии Художеств, основателя крупнейшей в России галереи, почетного гражданина Москвы, – Сергей проглотил мешавший в горле комок, перевел дыхание и продолжил, – любимая дочь почетного гражданина Москвы Павла Михайловича Третьякова …теперь будет покоиться здесь на кладбище Фоче. На чужбине, вдали от родины и от могил своих дорогих родителей.
…За кирпичной оградой вдали находилось старое захоронение местных жителей – туда свозили умерших горожан во время чумы 1838 года. Сейчас в том месте торчали серые полуразвалившиеся надгробия. Здесь же под сенью оливковых деревьев и каштанов высились черные мраморные кресты, пытались подняться к небу белые ангелы и лежали отполированные плиты-надгробия из гранита разных расцветок. Около свежей могилы не было причитаний от безысходного горя. Глядя в далекое небо, заглатывал воздух черноглазый юноша с густой вьющейся шевелюрой — это переживал горе сын покойной Андрюша Бакст. Редкие, но искренние капли слез катились только из глаз двух самых близких Любочке женщин…
Прошла короткая летняя ночь. Мужчины удалились на осмотр красивого приморского города, где зимой любили проводить время многие царствующие особы. Гостям особенно нравился Променад Императрицы, созданный в честь пребывания в этих местах супруги Александра II Марии Александровны. Маленьким приморским городом были покорены мать Его Величества Николая II Мария Федоровна и его любимая супруга Аликс.
Сан-Ремо распростерся в виде широкой подковы и находился на расстоянии тридцати километров от Ментоны. Эти километры легли водоразделом между городами двух стран. Здесь заканчивался Лазурный берег или по-другому Французская Ривьера, конечное побережье Средиземного моря у подножия Приморских Альп. И тут же начиналось Лигурийское море с итальянским побережьем Ривьера-ди-Поненте…
– Вот и нашла покой наша сестричка, – прервала долгое молчание Александра. – Она из всех нас отличалась излишней сентиментальностью и женственностью характера.
Мария поправила на лбу складку черной косынки, вздохнула, поведя печальным взором:
– Царствие ей небесное! Она была мученицей, страстотерпицей, приняла столько горя и за себя, и за всех нас… Но у нее было свое счастье. Я который раз даже завидовала ей…Вот если бы не ее болезнь… – и, затаив внутреннюю скорбь, протянула сестре небольшую фотографию:
– Посмотри: Мариша на Чистых Прудах. Жалко, не проставила дату. Своей рукой вывела «Милой мамочке и брату Андрюше на вечную память! Ваша единственная в мире дочь и сестра Рина. Люблю!». Как ты думаешь: почему она не приехала?
– Кто же ее выпустит к врагам большевистской России? Хорошо, что разрешили отбить телеграмму…
– Конечно, не варвары все ж…
– Так-то так. Только не забывай: ровно десять лет назад они безбожно погубили Государя с неповинной семьей. И нашего незабвенного Женечку.
Речь коснулась имени лейб-медика Евгения Сергеевича Боткина, их общего деверя, который был расстрелян уральскими большевиками внутри Ипатьевского дома в Екатеринбурге в ночь на 17 июля 1918 года…
Жизненные дороги Александры и Марии Боткиных были до невероятности схожи. Судьбы двух сестер постоянно шли бок о бок. Даже злой рок забросил в одно и то же место – в Париж. Их старшая сестра Вера вышла замуж не за врача, а за талантливого музыканта, пианиста Александра Зилоти. Опасаясь непредвиденных событий в революционной смуте, семья Зилоти села на пароход и в 1922 году оказалась в Америке. Там как будто бы жизнь переселенцев наладилась, но при надобности, особенно, когда приходит неожиданное горе, оттуда не дотянуться рукой и в одночасье не добежать до нужного места… К тому же Вере уже исполнилось шестьдесят два, а это не шуточки – почти совсем старуха. Александра с Марией, правда, чуть моложе, но время достает и их…
А Любочке бы жить да жить. Но вот, поди ж… Еще не пришла в себя после смерти мужа, а в апреле девятьсот первого тяжелые роды с осложнением. Доктора считали, что кто-то не выживет – мать или дочь, но, к счастью, все обошлось. Рожала Любочка в Москве. Вся родня тогда старалась вывести ее из глубокой депрессии. Кое-как молодая мать воспрянула духом, около крохотной Маришки засветилось ее лицо, появилась тяга к новой жизни.
Через год Любочке стал оказывать нескрываемое внимание театральный художник – живописец и график Лев Бакст. Красивый, нервный, уже не молодой человек из старой еврейской семьи. Родившийся как Лейб-Хаим Израилевич он со временем сменил первородное имя на Льва Самойловича Розенберга, позднее взял псевдонимом фамилию своей родной бабушки Бакстер и, наконец, вошел в искусство как Лев или Леон Николаевич Бакст. Был он человек большого таланта, творческого и изощренного ума, но пылкий и страшно амбициозный. Не сразу, а приложив большое упорство, Бакст покорил душу Любочки. И она решилась отдать ему свою руку.
– Ты меня, как Достоевский Марию Исаеву, одолел, – сказала Любочка в минуту откровенного разговора. В 1903 году они поженились, и она к своей фамилии Гриценко добавила через тире фамилию второго мужа.
С этого времени для Гриценко-Бакст началась новая жизнь. Лев Бакст безумно любил свою жену, боготворил, часто рисовал ее, посвящал ей стихи, преподносил дорогие подарки. Даже ради жены сменил свою иудейскую веру на православную. В этой идиллии у них в 1907 году родился сын Андрюша. Любочка с мужем и маленьким сыном жила в Париже, а Мариша воспитывалась в Москве в доме Третьяковых.
В отличие от уравновешенного и даже по виду спокойного Николая Гриценко Лев Бакст был полной противоположностью. Частая смена настроения у мужа, открытые муки из-за неосуществленных замыслов, его стремление охватить своим талантом необъятное, частые переезды за границу и обратно – все это постепенно вымотало Любочкины силы и силы самого Леона Бакста. Неспокойное время истончало и истощало их былые чувства. В 1909 году семья распалась. Андрей практически не видел отца, мать с сыном перебралась сначала в Россию, потом в Италию. После развода Бакст отказался от христианской веры и окончательно осел в Париже, изредка покидая свою мастерскую, расположенную на бульваре Мальзерб,112.
Любочка несколько лет прожила в Москве, но революция и накопившиеся болезни вынудили ее покинуть Москву, и она, взяв с собой сына, приютилась в Италии. Дочь Марина осталась на попечении родственников, в ней просыпался смешанный характер своих родителей. Она рано увлеклась музыкой. По совету лучших московских педагогов ее отдали в специальную школу, незадолго до этого открытую известными сестрами Гнесиными.
Великий Князь Николай Александрович возвращался после девятимесячного кругосветного путешествия. Большая, самая тяжелая часть дороги была позади.
Цесаревич со свитой пересекал благодатные просторы Западной Сибири. Экипажи въезжали во владения Томской губернии. 15 июля 1891 года губернатор Герман Августович Тобизен встретил Цесаревича и его многочисленную свиту недалеко от села Большой Косуль.
Фон Тобизен, давно обрусевший немец лютеранского вероисповедования, педантично, но деловито давал указания прибывшим с ним чиновникам. Среднего роста, с обширными усами и окладистой бородой в разбежку он выглядел старше своих сорока шести лет. Не подстраиваясь под сиюминутное отношение к себе, Тобизен старался сделать все так, чтобы высокочтимые путники чувствовали себя, как в обычной домашней обстановке. Уж сам-то он знал эти российские дороги. На своем веку исколесил по ним тысячи трудных верст… Вскоре после полудня, когда еще стояла обильная жара, десятки экипажей под началом Тобизена прибыли в Тяжин. Здесь в парусиновых шатрах для высоких гостей было устроено чаепитие.
…А впереди ждал знаменитый город Мариинск, бывшее село Кийское, которое в 1857 году переименовали в честь жены императора Александра II.
– Вы знаете, князь Ухтомский, настоящее имя Марии Александровны Романовой? – спросил сияющий Николай своего лучшего друга и энциклопедиста Эспера Эсперовича. Проверял его на эрудированность.
– А как же, Ваше Высочество! – с такой же неподдельной улыбочкой ответствовал князь, – это принцесса Максимилиана Вильгельмина Августа София Мария Гессенская, немка по происхождению. Одновременно приходится родной бабкой Вашему Высочеству!
Ответные слова пришлись Цесаревичу по душе. Ведь он таил в себе в этот момент самые высокие чувства к другой немке – к принцессе Алисе Дармштадтской.
…Мариинск же в ту минуту готовился к исторической встрече Цесаревича, старшего сына Царя Александра III. Николаю по наследству должны были достаться Российский трон и державная корона.
На спуске крутого левого берега Кии построили высокую деревянную арку, украшенную иллюминацией и обвитую живыми цветами, привезенными из тайги и взятыми с подоконников зажиточных горожан. Перед аркой вокруг бревенчатых изб и жердяных оград скопился простой люд, вертелась босоногая детвора. За аркой, ближе к реке выстроились нарядными стенками учащиеся двух городских училищ, стояли члены различных ведомств при полном параде. Здесь же находился вездесущий городской голова Савельев с гласными думы, волостные старшины из Боготола, Почитанки, Дмитриевки, Зыряновки.
Народ расступился – это прибыл и, степенно поглаживая один ус, спускался к воде начальник губернского жандармского управления в сопровождении мариинского исправника Новогонского. По правую руку от них горный исправник Перегонец. Шел десятый час. Уже почти стемнело, когда покрывшиеся пылью экипажи остановились на пологом правом берегу реки. Гости с шутками пересаживались в баркас, на котором в роли гребцов красовались местные молодые купцы с руками-кувалдами. Под перекаты криков «ура» баркас отчалил от берега, а когда он пересекал середину реки, все запели гимн «Боже, царя храни!..».
Рисовальщик Николя Гриценко из свиты Цесаревича второпях скинул с ног японские сандалии «дзори», побросал в лодку верхнюю одежду, забрел по колено в воду и бултыхнулся в прохладный омуток Кии. Он плыл вразмашку вровень с лодкой, подбадриваемый восторгами многоголосой свиты. Отфыркивался, выныривал из темной воды, снова устремлялся к противоположному берегу, как мухами, облепленному городскими обывателями.
Ступив на другой берег, долговязый Гриценко поскакал по нему на одной пятке, приложив к виску загорелую в круизе пятерню – вытряхивал из уха воду.
– Ах, родина! Ах, ты, мать родна! – продувая ноздри, как мальчишка, восклицал тридцатипятилетний художник. Он ладошкой смахивал с глаз свои намокшие кучерявые волосы.
В свите знали, что Гриценко родом из этих краев. Его уездный городок Кузнецк располагался в верховьях Томи, примерно в четырехстах верстах к югу от Мариинска. Там еще сохранился дом, где раньше жили Гриценко-старшие.
Николя, так сразу же прозванный в свите, не раз пересказывал семейную историю о том, как его родители в 1857 году присутствовали на свадьбе писателя Федора Достоевского, повенчанного с вдовой Марией Дмитриевной, бывшей женой мелкого чиновника по кабацкой части Александра Ивановича Исаева.
Родители рассказывали, что после торжественного венчания на скромную свадьбу народу собралось не более пятнадцати человек. Посаженным отцом уговорили выступить местного исправника Ивана Мироновича Катанаева. Вдоль поставленных впритык двух столов сидело с каждой стороны человек по семь-восемь. Были две семьи от соседей и знакомых невесты, шаферы, четыре поручителя, среди которых крутился по уши влюбленный в Марию преподаватель приходского училища Николай Вергунов. Тут же находился давний знакомый Достоевского Тимофей Вагин. Тимофей жил с болезненной женой на Картасской улице, пролегавшей параллельно Большой Береговой, где обитала после смерти мужа Мария с восьмилетним сыном Павлом.
Еще сидел за столом Михаил Дмитриев, знакомый с писателем по каторжной жизни. Он после получения свободы осел в Кузнецке и занялся портняжеским делом. Дом, в котором временно жила Исаева, Дмитриев сдавал внаем. Михаил много хорошего знал о писателе и считал за великую честь побывать на свадьбе почтенного человека…
Цесаревич не любил эту грустную и, как он считал, скверную историю с женитьбой писателя. И вообще Николай недолюбливал Федора Достоевского и старался его никогда не читать. Но Николю Гриценко Цесаревич обожал как добрейшего, откровенного человека и талантливого художника – мариниста и пейзажиста. Цесаревич был рад, что такой человек оказался в его свите и ни за что не прерывал его увлекательных рассказов, когда к этому в пути располагала обстановка.
Зато в свите были не просто знатоки творчества Достоевского, а истинные почитатели знаменитого писателя. Любили Федора Михайловича «старички» князь Владимир Анатольевич Барятинский и контр-адмирал Басаргин.
– С заскоком был Федор Михайлович,– узил глаза Эспер Ухтомский, – но читать его любопытно. Знал характеры людей. Толстой не может проникнуть так глубоко…
– А, ну-ка, Николя, про свадебку еще расскажи поподробней, – просил Басаргин, выправляя свои сивые усы, – как там оно у них было?
Гриценко морщил загорелый лоб, нового он ничего сказать не мог.
– Пересказываю, господа, со слов отца. За что купил, за то и продаю. Места тамошние, правда, знаю с детства. Стоят они у меня, как перед глазами. Отец, помню, врачевал в уездной больнице, мама – тоже с ним. Они приехали в Кузнецк из Москвы. Жили мы тогда на Нагорье недалеко от Базарной площади. Из окошек был живописный вид на Одигитриевский храм, где венчался писатель. Говорили, что останавливался Достоевский в доме Вагиных . К Исаевым ходил по Блиновскому переулку… Не спеша, с тростью, зимой в любую погоду в теплом картузе с отворотами. Хотя в Кузнецк приезжал в тюркском малахае…
Басаргин, почесывая пальцами рано поседевшую бороду, интересовался:
– А что воздыхатель-то невесты? Сумел пережить поцелуй молодых под «горько»?
– Того не скажу, Владимир Григорьевич. Слышал, что сполна набрался к концу праздника, плакал много. А зачем, к чему – точно не знаю…
Гриценко рад был уважить контр-адмирала, что-то еще добавить, но многие подробности о женитьбе Достоевского, о чем рассказывали когда-то родители, со временем рассеялись, повылетали из памяти.
Николя виновато глядел в глаза Басаргина – ведь тот был не только военным руководителем, обеспечивающим кругосветное путешествие Цесаревича, но и приходился родным дядей знакомого художника-сибиряка Миши Врубеля. Мать Врубеля Анна Григорьевна была родной сестрой контр-адмирала Басаргина.
…В сумерках Цесаревич и его спутники направились в каменный восьмикупольный собор святого Чудотворца Николая, расположенный по тракту на Кузнецк примерно в версте от речного причала. В храме в честь Цесаревича было совершено краткое молебствие. За полночь гости отошли ко сну, а уже в семь утра, почти не выспавшись, на пароходе отправились из Мариинска в губернский город Томск. Там у Николи Гриценко закончилось детство, прошло отрочество и начались первые дни юности. Там же, в Томске почти в полном одиночестве жила его вдовая мать Анна Гриценко, которой исполнилось 65 лет. Отец Николай Семенович умер еще летом 1873 года… Так что молодой художник искал любой удобный случай повидать ее и найти возможность перевезти в Санкт- Петербург, ближе к себе…
МОСКВА. Ноябрь 1893 года
Кто- то в кругу художников обмолвился, что в Москве к Гриценко имеет интерес известный собиратель картин Павел Михайлович Третьяков. Вскоре у Николая случилась причина побывать у московских друзей, попутно он решил навестить знатного коллекционера, о котором был давно и много наслышан.
В особняке Третьяковых в Лаврушинском переулке Гриценко появился после трех часов пополудни. Приняли его быстро и добросердечно.
– Что же ты, мил человек, подгадал к шапошному разбору? – упрекнул хозяин. – А мы только-только отобедали.
Павел Михайлович пригласил Николая в свой кабинет на втором этаже, усадил на диван и присел рядом. Обстановка располагала к непринужденному разговору. Слово за слово и потекла тихая беседа о русском живописном искусстве, о судьбе и талантах художников. Третьяков говорил увлеченно и откровенно, словно со своим давнишним знакомым. Он с любовью и малолетним умилением называл имена ранних художников русской земли, первопроходцев-иконописцев Прохора, Дионисия, Рублева, Алимпия. Но, когда очередь дошла до передвижников, его небольшие глаза залились фанатическим светом:
– Господи! Только наша земля-матушка могла родить Левитана, Илюшу Репина, того же Перова или Серова… А каков Суриков! Да не он сам, а боярыня Морозова с ее глазищами… А Васнецов?.. Ну, где ты найдешь таких самородков?
Третьяков вскочил с дивана, будто ужаленный пружиной, тряхнул головой с редкими волосами.
– Маковский, Шишкин, Крамской, Куинджи… Столько пальцев нету у меня на руках и ногах… Силища!
– Как малый ребенок! – подумал Николай, внимательно рассматривая хозяина. – Странный человек. Длинная лошадиная голова, негустые темно-русые волосы с зачесом направо. Продолговатый хрящеватый нос. Лоб без морщин, большие залысины, окладистая рыжеватая борода и такие же усы, словно выдержанные в ржавой воде. Острые карие глаза, небольшие в темных ложбинках и с краснотой то ли от болезни, то ли от непрестанного всматривания в свои и в еще не купленные полотна. Глаза умные, добрые, проницательные.
– Братец мой Сереженька, царствие ему небесное, европейским художеством увлекался, знал в этом деле толк. Они там за морями тоже не лаптем деланы. Умел писать западный народец. Раньше нашего за кисть взялся. А это большой фактор! – и Третьяков поднял вверх указательный палец правой руки.
Николай отметил длинные набухшие от жизни пальцы рук хозяина. Значит, много пришлось ему поломать свою спину в жизни и перетаскать немало всяких грузов…
– Как тебе Тициан, Рафаэль, Мантенья? Вот же опять Боттичелли или Бартоломмео. Я уж не поминаю о Микеланджело…Итальянцы, голубчик! Или те же французы, или голландцы… Европа – она во все времена создавала шедевры чему-то благодаря. А мы русские все – вопреки! Мы растем из суровости, а они из виноградной лозы… Такая вот разница… Нам, заметь, и писать, и собирать труднее, — это уже про себя скажу. Копейку надо вкладывать с умом. Нажитое от общества должно вернуться к нему же в полезных для него учреждениях…
Николай насторожился, прислушался. Это заметил Павел Михайлович, отреагировал быстро и благосклонно:
– Любашенька музицирует. Дочь моя. Живет воедино с фортепиано …– и тут же ухватил гостя за руку, перейдя на «вы». – Идемте, идемте! Слушать ее – одно наслажденье.
Они вошли в комнату, напоминающую небольшой уютный зал. У широкого простенка между овальными окнами стоял рояль белого цвета. Николай сразу определил «SEILER», да: всемирно известная фирма Эдуарда Зайлера. Над клавишами взлетали руки миловидной девушки двадцати с небольшим лет.
– Чайковский! – тихо изрек Третьяков. – Свойственник наш дорогой. Петр Ильич незадолго до кончины ужинал у нас. Любочку всегда впечатлял его талант… Особенно третья симфония и фортепианные концерты.
Люба по легкому шуму или боковым зрением уловила, что в комнате появился кто-то посторонний. Она повернула к вошедшим лицо. Пряди волос колыхнулись на ее плечах.
– Боже! – чуть не сорвалось с губ Николая. – Какая ж красивая!..
– А это Николай Николаевич Гриценко! Художник из Санкт Петербурга, – отрекомендовал гостя Третьяков.
– Люба… – с наивной простотой улыбнулась девушка. И стала еще красивее. Румянец сгустился на ее щеках.
Николай на секунду остолбенел, но голова продолжала усиленно работать.
– Она будет моей, – пронзила электричеством неожиданная мысль.
Николаю показалось, что Люба обладает сверхъестественной силой и потому моментально сумела прочитать слова, родившиеся в его голове. Будто оголила художника, превратив его в нелепого, неумелого натурщика. Но Люба неожиданно подняла опущенный, было, взор и доверительно промолвила:
– Я, между прочим, знакома с вами. Мне искренне нравятся ваши акварели. В них много цвета и музыки.
Теперь Николай не сомневался: она тоже в него влюблена. Когда Гриценко покинул апартаменты известного мецената и собирателя, Павел Михайлович, опустив рыжеватые брови, спросил дочь без излишних предисловий:
— Неужели, понравился? — и, не дожидаясь ответа, изложил дочери свое заключение о потенциальном женихе и зяте, — роду, конечно, никакого, но голова на плечах неглупая, крепко осведомлен в искусстве. Это хорошо. А то, что староват и лицом не Аполлон, это не только от природы, а от занятий — море оно оставляет свои отметины…Главное, Любашенька, чтоб такой человек в сердце прижился. А я тебе в чувствах перечить не стану, только благословить смогу…
На следующий год состоялась их свадьба. Гриценко стал одним из четверых зятьев Третьяковых – потомственного купца Павла Михайловича и Веры Николаевны, двоюродной сестры известного промышленника и мецената Саввы Ивановича Мамонтова. Бракосочетание состоялось в 3 часа дня 10 июня 1894 года недалеко от имения Третьяковых, Венчали молодых в небольшой церкви села Большева, разместившегося по тракту между Москвой и Ярославлем.
МОСКВА.
Осень 1897 года
Павел Михайлович не чаял души в своих зятьях. И не в том дело, что каждый из них был по-своему порядочен и знаменит. Взять того же Александра Зилоти – исключительно общительный, приветлив, большой умница, интеллигент. Прирожденный музыкант, фанатик данного Богом поприща пианиста. Таких людей Павел Михайлович выделял из общей толпы и принимал близко к сердцу.
Сергей и Саня – сыновья бывшего лейб-медика Его Императорского Величества Александра III тоже вошли в семью Третьяковых с взаимной любовью и радостью. Павлу Михайловичу, безусловно, льстило то, что оба Боткиных были на виду высшего общества. Но не это было главным в отношениях тестя с именитыми зятьями. И Сергей, и Александр кроме своих семейных увлечений медициной интересовались большим искусством. В них, как и в нем самом, таился неистребимый инстинкт настоящих коллекционеров. Особо в Сереже…
Но истинным создателем, творцом в искусстве, по мнению Павла Михайловича, оказался Коля Гриценко, талантливый живописец и акварелист, к тому же не обойденный вниманием Его Величества Государя Николая II. Успел он отведать славы. И не возгордился ведь… А еще сколько у него впереди лет жизни. Значит, столько же нераскрытых творческих возможностей!
…Павел Михайлович горько поморщился – занудело в груди. В тысячный раз пришла память о собственных сыновьях, явилась, как заноза в самом болезненном месте. Не дал Бог здоровья сыну Мишане. Уже парню полных двадцать шесть. А умишко хуже младенческого. Никак не мог Третьяков справиться с вопросом: как так получилось, что долгожданный сынок появился на свет неполноценным и не может быть полезным в отцовских делах. Теперь отвели ему спокойное место в светлом углу особняка, посадили под надзор добросердечной няньки Феклуши, а он знает только свое «бу-бу-бу» и «му-му-му»…
Неописуемая случилась радость, когда в семьдесят восьмом народился ангелочек Ванечка. Как радовалась супруга Вера Николаевна, уж как ликовала она!
– Ну, Пашенька, есть, кому продолжить наш род земной! – целовала скуластые щеки мужа молодая женщина.
Ей тогда было тридцать три, ему – сорок пять. Оба понимали, что это их посланное свыше великое счастье и сладкая надежда. Теперь-то Павел Третьяков знал: все начатые им дела не уйдут в песок, не развалятся прахом. Будет жить на земле человек, который продолжит и торговое, и банковское дело и, как отец его, будет собирать жемчужины отечественного искусства, не даст рассыпаться по миру уникальным произведениям русских мастеров и умельцев.
Но вышло оно все поперек мечты и вразрез с большими надеждами. Горе накатилось, как всегда, нежданно-негаданно. В ноябре восемьдесят седьмого Ванечка неожиданно занемог. В постели у него поднялась температура, покраснело горло, по телу покатилась ярко-розовая точечная сыпь.
Доктор Каширин успокоил родителей:
– Скарлатина. Дней через пять-семь лихорадка спадет. Мальчик крепкий, выдюжит. Но полежать недельки две придется…
Да только не знал доктор Каширин, что начавшаяся хворь обманчива и закончится осложнением. Сначала показалось, что болезнь пошла по второму кругу. Но к вечеру жар тела усилился до сорока с лишним градусов, появилась удушающая одышка… А на другой день, когда солнце еще не взошло, Ванечки у Третьяковых не стало… Не стало любимца и надежды поседевшего и сгорбленного горем отца…
С тех пор прошло десять лет. А нутро у Павла Михайловича до сих пор перевернутое. На днях повезет кучер отца с матерью в Храм Христа Спасителя. Помолятся перед Богом безутешные родители, поставят заупокойную свечу в память о рабе божьем Иване.
…После смерти сына Павел Михайлович долго не мог найти сил, чтобы с былой энергией вести дружеские и деловые связи со здравствующими художниками, а также с родственниками и хранителями картин и других произведений искусства тех талантливых творцов, которые ушли в вечный покой.
И тут вроде Бог послал нужного для дела человека. Как сына родного. Конечно, нет у него настоящей мужицкой хватки, которой всегда отличался род Третьяковых. И кровь у него в жилах другая. Но в жизни этот человек разбирается основательно, здраво и, главное, в нем живет честный и талантливый художник. Понаписал много на своем веку. Да и не зря дался ему крюк вокруг белого света…
Павел Михайлович осторожно провел широкой ладонью по коричневой фотокарточке – на ней они вдвоем – сам Третьяков и зять Николай Гриценко в кабинете на диване, покрытом французской парчой.
…За свою долгую жизнь Третьяковы обросли большой кучей родни. Куда ни кинь в Москве – попадешь в своего человека, люди знатные, творческие, деловые. Кто-то пошел от веточки Третьяковых, кто-то тянется по линии Веры Николаевны. Где-то сваты, где-то кумовья – всех в одно место не соберешь: Мамонтовы, Боткины, Чайковские, Станиславские, Рахманиновы, Коншины, Алексеевы, Лахтины, Сапожниковы, Сатины, Поленовы… Да разве сразу всех попомнишь и разберешь, кто с кем, в каком родстве состоит… А самый близкий – он всегда один…
Павел Михайлович сидел задумчивый и уставший, домой приехал запоздно – не все ладилось в Московском Купеческом банке, в правлении которого с давних пор состоял Третьяков.
– Вот ведь как получается, – думал он, – людишки от Бога совсем отошли. Мало, вишь, заработанной копейки. Алчность сглатывает их. В казну норовят руку запустить. Мздоимство, кумовство развели. Скверноприбытчество процветает – грех-то какой! Эх, люди, люди!
Павел Михайлович еще раз положил теплую ладонь на матовую поверхность фотокарточки, тяжело вздохнул.
– Ну, ничего, господа-товарищи! Ничего! Дал бы только Бог нам доброго здоровья!
Павел Михайлович не знал, что до его смертного часа осталось меньше года. Он скончается 16 декабря 1898 года и будет похоронен в Москве на Даниловском кладбище. Через три месяца не станет и его любимой супруги Веры Николаевны.
МЕНТОНА.
10 декабря 1900 года
Отпевание происходило в Храме Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца, вход куда шел прямо из здания «Русского дома». Куполообразное помещение храма не отличалось большими размерами: длиной чуть более десяти метров, а шириной и того меньше. Да и до макушки свода тоже около десяти метров. Внутреннее убранство на беглый взгляд, как в обычной часовне, если не знать, что иконостас здесь расписывал сам Карл Брюллов. Любовь Павловна помнила, что такая художественная красота обязана внучке Николая I княжне Анастасии, по желанию которой был построен этот весьма скромный храм.
…Пошел третий день, как не стало любимого Коленьки. Только что сейчас его тело в гробу внесли в церковь и поставили у алтаря ногами к востоку. Появился красивый пожилой священник с легкой сединой и короткой бородой. Он накрыл часть тела и гроб церковным покрывалом, сложил руки покойного на груди, правую поверх левой, и рядом положил икону Христа Спасителя. Прислуга из местного притча зажгла в подсвечниках свечи и еще по одной раздала каждому присутствующему.
Любовь Павловна впервые видела мужа таким: бескрайне чужим и в то же время бесконечно близким. На бледном лице не было почти ни единой морщины. Впалые щеки выглядели намного скуластей. В раскидистых и заметно поредевших волосах вились длинные седые нити. Любовь Павловна поймала себя на мысли, что в шаге от нее находится уже не дорогой Коленька, а совершенно чуждый ей прах человека… И в этом заключалось самое страшное — она не хотела видеть этот прах и в то же время не могла оторвать взгляд от лица, которое унесет в вечность следы ее былых поцелуев… Под слабыми подковками бровей сошлись, словно сцепились меж собой темные ресницы, доставшиеся мужу от малороссийских предков. И почему-то за эти дни коварно изменился профиль носа: посередине появилась горбинка, а вместо утолщения на его конце легла нелепая вдавлина, заточившая самый кончик. Губы упрямо ужались, выражая ироническую усмешку. Это с одной стороны придавало лицу уверенное спокойствие и смирение со случившимся и в то же время показывало некую приподнятость над нелепой жизненной ситуацией и над присутствующими: «нет, вы, все здесь, до меня еще не дотянулись!»…
Две чтицы взахлеб читают псалмы. Священник, не глядя на усопшего, производит ритуальное каждение – воскурение фимиама. После чтения Апостола и Евангелия он оглашает разрешительную молитву и от имени Церкви молит Господа Бога простить покойному все земные грехи и удостоить его Царствия небесного. Затем священник возлагает лист с текстом молитвы в правую руку покойного.
Наступает один из скорбных моментов заупокойной службы – прощание и прощальное целование. Присутствующие один за другим подходят к гробу, кланяются, прося прощения у усопшего, прислоняются к иконе и к венчику на его лбу.
– Вот и все… – шепчет Любовь Павловна, но у нее не хватает сил, чтобы эти слова кто-то услышал в скорбной тишине. – Больше я тебя никогда не увижу, любимый...
Священник закрывает лицо Николая саваном, крестообразно посыпает в гроб щепоть земли и произносит:
– Господня земля, и исполнения ею, и вся живущие на ней!
Двое служителей закрывают гроб крышкой.
…Свежая могила вырыта почти рядом с храмом, на расстоянии около двухсот метров. Недлинная процессия движется в сопровождении священника, хор из шести человек поет «Святый Боже». Гроб с золочеными ручками по православному обычаю опускается на двух льняных полотенцах. Присутствующие по очереди подходят к краю могилы и бросают по горсти непривычной земли – сухой, желто-бурой, супесчаной и комковатой. Пока служится краткая лития и гроб опускается в могилу, Любовь Павловна ловит себя на мысли, что вся ее жизнь только что разрубилась на две части: одна, лучшая осталась в неведомом далеке, вторая пустая и непонятная еще предстоит впереди…Она бесстрастно рассматривает лица присутствующих. Сестры Мария и Вера, горничная Лиза, доктор Лебрен, псаломщик, певчие, незнакомые женщины – вдовы и жены тех, кто успел недавно уйти в мир иной, и кому эта участь уже уготована. На отшибе стоит высокий лысоватый мужчина в теплом плаще. Любовь Павловна знает, что он вместе с Николаем когда-то посещал Кормона, живет в Париже, но имени и фамилии этого мужчины сейчас не помнит.
Она раньше никогда не бывала здесь, а теперь ей захотелось узнать, как смотрится Ментона с места этого дорогого погребения. Вдали с севера на город сползают затянутые зеленым покровом склоны гор. Отдельными островками стекают скопления различных деревьев, почти синих – это алеппские сосны и светло-зеленых – рощицы пробкового дуба… Цепочками пролегли заросли дикого виноградника. А ближе расползлись жестколистые вечные кустарники – максвис, гарига и томиллара. Почти у самой могилы рассыпались скопления мелких растений: васильков, дроков, тимьяна.
Русское православное кладбище в Ментоне было основано в 1880 году. Здесь покоятся многие выходцы из России – офицеры, генералы, бывшие сановники, купцы, промышленники, аристократы, литераторы, музыканты – люди знатные и небедные. Почти всех загнали сюда преждевременные болезни – невылеченные раны и больше всего чахотка, против которой медицина не знает никакого средства.
Ровными рядами уместились каменные надгробия, чаще всего с крестами из черного мрамора, памятники из гранита и чугуна, доставленные сюда за тысячи верст из России и из других стран.
В изголовье Николая поставили временный деревянный крест из белого дерева. Могильный холмик обложили венками, цветами, а крест украсили муаровыми лентами.
Любовь Павловна подошла к кресту, еще пахнувшему лаком, поцеловала поверхность мягкого дерева:
– Теперь ты у себя дома…Вечный тебе покой!.. Дорогой и ненаглядный…
Изнутри ее захлестнули слезы, но глаза были сухие и пустынные. С этой минуты она ничего не помнила. Ни того, как ее под руку подхватила Вера, ни того как она с сестрой вошла в трапезную половину церкви. Она не видела приготовленных на поминки угощений и находившихся за столом знакомых и незнакомых людей.
Только к глубокому вечеру Любовь Павловна пришла в себя и почувствовала, как ей изнурительно больно и одиноко.
САН-РЕМО.
Июль 1928 года
Небольшую комнату заполняла тишина, полная острого одиночества. Зеркала и люстра обтянуты черным крепом. За окном полуденная жара и полное безлюдье. Солнце пыталось выжать с брусчатых тротуаров всех, кто появлялся на улице не по делу.
Мария Павловна откинулась на спинку кресла, слабо сомкнув веки. Александра Павловна склонилась, почти сгорбилась у трельяжа, молча рассматривая фотографию в овальной дубовой рамке.
Вчера 26 июля сестры хоронили Любочку – свою среднюю сестру Любовь Павловну. Слабый северный ветер нес с предгорий прохладу, но, упершись во власть моря, таял на выстланном песком побережье. Высокие деревья с густой кроной пытались укрыть землю от южного солнца. Траурная процессия молчаливо слушала прощальные слова, которые с волнением и горечью произносил старший из Боткиных.
– Так уж распорядилась судьба, что Любовь Павловна, дочь известного русского собирателя произведений отечественного искусства, бывшего директора правления Товарищества Новой Костромской льняной мануфактуры, бывшего члена совета Московского купеческого банка, действительного члена Российской Академии Художеств, основателя крупнейшей в России галереи, почетного гражданина Москвы, – Сергей проглотил мешавший в горле комок, перевел дыхание и продолжил, – любимая дочь почетного гражданина Москвы Павла Михайловича Третьякова …теперь будет покоиться здесь на кладбище Фоче. На чужбине, вдали от родины и от могил своих дорогих родителей.
…За кирпичной оградой вдали находилось старое захоронение местных жителей – туда свозили умерших горожан во время чумы 1838 года. Сейчас в том месте торчали серые полуразвалившиеся надгробия. Здесь же под сенью оливковых деревьев и каштанов высились черные мраморные кресты, пытались подняться к небу белые ангелы и лежали отполированные плиты-надгробия из гранита разных расцветок. Около свежей могилы не было причитаний от безысходного горя. Глядя в далекое небо, заглатывал воздух черноглазый юноша с густой вьющейся шевелюрой — это переживал горе сын покойной Андрюша Бакст. Редкие, но искренние капли слез катились только из глаз двух самых близких Любочке женщин…
Прошла короткая летняя ночь. Мужчины удалились на осмотр красивого приморского города, где зимой любили проводить время многие царствующие особы. Гостям особенно нравился Променад Императрицы, созданный в честь пребывания в этих местах супруги Александра II Марии Александровны. Маленьким приморским городом были покорены мать Его Величества Николая II Мария Федоровна и его любимая супруга Аликс.
Сан-Ремо распростерся в виде широкой подковы и находился на расстоянии тридцати километров от Ментоны. Эти километры легли водоразделом между городами двух стран. Здесь заканчивался Лазурный берег или по-другому Французская Ривьера, конечное побережье Средиземного моря у подножия Приморских Альп. И тут же начиналось Лигурийское море с итальянским побережьем Ривьера-ди-Поненте…
– Вот и нашла покой наша сестричка, – прервала долгое молчание Александра. – Она из всех нас отличалась излишней сентиментальностью и женственностью характера.
Мария поправила на лбу складку черной косынки, вздохнула, поведя печальным взором:
– Царствие ей небесное! Она была мученицей, страстотерпицей, приняла столько горя и за себя, и за всех нас… Но у нее было свое счастье. Я который раз даже завидовала ей…Вот если бы не ее болезнь… – и, затаив внутреннюю скорбь, протянула сестре небольшую фотографию:
– Посмотри: Мариша на Чистых Прудах. Жалко, не проставила дату. Своей рукой вывела «Милой мамочке и брату Андрюше на вечную память! Ваша единственная в мире дочь и сестра Рина. Люблю!». Как ты думаешь: почему она не приехала?
– Кто же ее выпустит к врагам большевистской России? Хорошо, что разрешили отбить телеграмму…
– Конечно, не варвары все ж…
– Так-то так. Только не забывай: ровно десять лет назад они безбожно погубили Государя с неповинной семьей. И нашего незабвенного Женечку.
Речь коснулась имени лейб-медика Евгения Сергеевича Боткина, их общего деверя, который был расстрелян уральскими большевиками внутри Ипатьевского дома в Екатеринбурге в ночь на 17 июля 1918 года…
Жизненные дороги Александры и Марии Боткиных были до невероятности схожи. Судьбы двух сестер постоянно шли бок о бок. Даже злой рок забросил в одно и то же место – в Париж. Их старшая сестра Вера вышла замуж не за врача, а за талантливого музыканта, пианиста Александра Зилоти. Опасаясь непредвиденных событий в революционной смуте, семья Зилоти села на пароход и в 1922 году оказалась в Америке. Там как будто бы жизнь переселенцев наладилась, но при надобности, особенно, когда приходит неожиданное горе, оттуда не дотянуться рукой и в одночасье не добежать до нужного места… К тому же Вере уже исполнилось шестьдесят два, а это не шуточки – почти совсем старуха. Александра с Марией, правда, чуть моложе, но время достает и их…
А Любочке бы жить да жить. Но вот, поди ж… Еще не пришла в себя после смерти мужа, а в апреле девятьсот первого тяжелые роды с осложнением. Доктора считали, что кто-то не выживет – мать или дочь, но, к счастью, все обошлось. Рожала Любочка в Москве. Вся родня тогда старалась вывести ее из глубокой депрессии. Кое-как молодая мать воспрянула духом, около крохотной Маришки засветилось ее лицо, появилась тяга к новой жизни.
Через год Любочке стал оказывать нескрываемое внимание театральный художник – живописец и график Лев Бакст. Красивый, нервный, уже не молодой человек из старой еврейской семьи. Родившийся как Лейб-Хаим Израилевич он со временем сменил первородное имя на Льва Самойловича Розенберга, позднее взял псевдонимом фамилию своей родной бабушки Бакстер и, наконец, вошел в искусство как Лев или Леон Николаевич Бакст. Был он человек большого таланта, творческого и изощренного ума, но пылкий и страшно амбициозный. Не сразу, а приложив большое упорство, Бакст покорил душу Любочки. И она решилась отдать ему свою руку.
– Ты меня, как Достоевский Марию Исаеву, одолел, – сказала Любочка в минуту откровенного разговора. В 1903 году они поженились, и она к своей фамилии Гриценко добавила через тире фамилию второго мужа.
С этого времени для Гриценко-Бакст началась новая жизнь. Лев Бакст безумно любил свою жену, боготворил, часто рисовал ее, посвящал ей стихи, преподносил дорогие подарки. Даже ради жены сменил свою иудейскую веру на православную. В этой идиллии у них в 1907 году родился сын Андрюша. Любочка с мужем и маленьким сыном жила в Париже, а Мариша воспитывалась в Москве в доме Третьяковых.
В отличие от уравновешенного и даже по виду спокойного Николая Гриценко Лев Бакст был полной противоположностью. Частая смена настроения у мужа, открытые муки из-за неосуществленных замыслов, его стремление охватить своим талантом необъятное, частые переезды за границу и обратно – все это постепенно вымотало Любочкины силы и силы самого Леона Бакста. Неспокойное время истончало и истощало их былые чувства. В 1909 году семья распалась. Андрей практически не видел отца, мать с сыном перебралась сначала в Россию, потом в Италию. После развода Бакст отказался от христианской веры и окончательно осел в Париже, изредка покидая свою мастерскую, расположенную на бульваре Мальзерб,112.
Любочка несколько лет прожила в Москве, но революция и накопившиеся болезни вынудили ее покинуть Москву, и она, взяв с собой сына, приютилась в Италии. Дочь Марина осталась на попечении родственников, в ней просыпался смешанный характер своих родителей. Она рано увлеклась музыкой. По совету лучших московских педагогов ее отдали в специальную школу, незадолго до этого открытую известными сестрами Гнесиными.