ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2023 г.
№6 Литературная студия

Екатерина Горж. Баба Аня

– Мы поедем к бабе Ане, – нагнувшись, шуршит бабушка у окна.
В синюю сетку из плащовки бережно соскальзывают пакетики с узелками: оладушки, колючие огурцы с цветочками и важные помидоры собираются в дорогу.
Воздух на кухне тугой. Насыщенный печеным, жареным, вареным – обычное бабушковое утро. Гудит холодильник, тарахтит морозильная камера, шипит вытяжка, шкворчат оладьи, из крана льется вода. Я прокралась на кухню взъерошенная, прямо из кровати, в маечке и трусиках. Еще не проснулась толком, а тут все хлопочет.
– А может, не сего-о-одня? – протягиваю я и сажусь на островок прохлады: выбрала единственную не покрытую половичком табуретку. – Давай лучше на дачу? – робко предлагаю бабушке.
Сначала макаю оладушек в сметану, потом в малиновое варенье и, жирными от оладьев пальцами взяв кружку, отпиваю уже приготовленный для меня сладкий чай.
«Не хочу к бабе Ане, ведь на даче третий день ждет дедушка: задержались мы в городе. Наверное, качели уже доделал... Вот бы покачаться! Да и баню затопить для меня он хотел, веники на прошлой неделе свежие заготовили с ним в лесу». Мысли лениво проскальзывают по жирной кружке, залипают в сладком варенье и тягучей дымке, которую я перестала уже замечать. Только утренней бодрости в этом вязком тумане с каждой оладушкой становится все меньше.
– Ой, вся взмокла! – разогнулась бабушка, сняла очки и много раз промокнула лоб полотенцем. – Фух, жарко как!
Она открыла окно, в кухню ворвался холодный влажный ветер, и свежесть начала бороться с туманом, а я – с квелостью. Зато бабушка полна энергии, снова надела очки и объяснила:
– Мы уже две недели у нее не были! Надо обязательно сегодня. Я вон и огурцы с дачи привезла, и оладьев напекла специально... Надо, чтоб не продуло, – рассудительно говорит она себе под нос и наполовину прикрывает окно.
Битва окончена – кухонное марево победило.
Мне только пять, но где-то в глубине, под майкой, я знаю, что по-другому невозможно: баба Аня – это ее мама. Моя прабабушка. К ней нельзя не ездить. «Сегодня так сегодня», – смиряюсь я, но тяну время. Ем оладушки до «больше не могу», на блюдце пальцем рисую розовым вареньем цветочки, долго мочу руки под краном, засмотревшись на струю воды, и только после этого медленно выкатываюсь из кухни собираться.
Даром что август, одеваться приходится тепло. Надо втиснуть ноги в уменьшившиеся после стирки колготки, они трещат и противно шоркают кожу. Ворот шерстяной кофты с перламутровыми пуговицами колет шею, зато не ношенный еще плащик так мило шелестит, а только купленные резиновые сапожки лоснятся, как самые натертые кастрюли.
У подъезда и бабушку с сетками, и меня, легкомысленную пятилетнюю особу, сдувает с ног. Сырой от ночного ливня ветер нагоняет песку в уши, в шею, в волосы, со свистом задувает под шерстяной воротник, прилепляет плащ и юбку к колготкам. Я то щурюсь, то иду спиной, чтобы спасти глаза, благо внизу на асфальте синяя блестящая резина держит за меня оборону против тюменских луж и грязи. Но по ногам над сапогами песок бьет больно! Так неохота было надевать эти колготки, а сейчас жалею, что не надела три пары. И жаль, что в августе шапка неуместна: она намного лучше спасала бы мои отваливающиеся уши от ледяных воздушных струй, чем когда по правилам заставляют носить ее под жгучим обеденным солнцем, «потому что еще апрель».
Залезаем в забрызганный до стекол оранжевый 15-й. В длинной гармошке обдает соляркой и пылью. Особенно густо пахнет в такие водянистые дни в пустом салоне, когда можно уютно усесться куда захочешь и во всех деталях неспешно рассмотреть желтый поролон в дырке дерматинового сиденья, а если никто не видит, то даже потрогать пальцем его шершавую мякоть. В такие дни, после пережитой песчаной бури и перед выходом в новую, под гулкое мурлыканье, в тепле можно вдоволь наглядеться на проскакивающие по ухабам ДК «Юбилейный» и Центральный универсам, поглазеть вниз с моста Мориса Тореза на малюсенькие поезда, высмотреть за деревьями магазин «Стрела», налюбоваться на одноэтажную покосившуюся улицу Трактовую, всю в едва живых избах с наличниками. В мерном рычании и тарахтении проехать весь город и выйти на конечной.
Раньше баба Аня жила в деревне, а теперь в квартире, на улице Федюнинского, это почти на выезде по Червишевскому тракту, на самом краю Тюмени. Здесь больше нет домов, только дорога на кладбище, в Червишево и в Курган. И еще купаться на Пышму тоже по этому тракту мы с дедом ездили, я знаю. Да и за грибами он всегда возит по этой дороге.
Сквозняка здесь нисколько не меньше. Еще бы, вокруг одни пустыри, только на той стороне стоят две серые девятиэтажки. Через дорогу, заросли травы и сквозь сырой песчаный ветер пробираемся к ним. Но не сразу в дом, сначала заходим в одноэтажный магазин: надо традиционно купить бабе Ане хлеб, молоко и пряники. Я рассматриваю бетонный пол с вкраплениями белых камушков, тщетно ищу в них ритм и рисунок, зато делаю маленькую передышку от песка и ветра.
Новый бабы-Анин двор выглядит старым. На проездах набросаны бетонные плиты в косую решеточку. Между ними дыры, рыжие железные крючки и песок. То ли не хотели, то ли не успели заасфальтировать, торопились закончить, говорили сердитые взрослые. Из песка торчит лебеда, одуванчики и толстая проволока. Ржавая железная горка, скособоченный грибок песочницы, качели без сиденья – вот и вся площадка.
Серая заляпанная дверь подъезда на удивление в этот раз не скрипит. Но внутри привычное дело: света нет, лампочки выкручены. Во всех щелях, дырках и неровностях бетонной лестницы и пролетов до второго этажа лежит песок. На ощупь звоним в черную железную стену и ждем.
Баба Аня долго идет. Слышим, как шаркают по клеенке в коридоре ее тапочки, как медленно открывается ключом первая деревянная дверь. Один оборот. Второй. Третий. Дверь толкают. Еще раз, и она с шумом поддается. Через железную дверь уже слышно клокочущее дыхание.
– Кхто?! – зычно выкрикивает она.
– Свои! – весело и так же громко отвечает бабушка.
Еще два медленных шарканья, трижды гремит железный замок, и первое долгое мгновение баба Аня просто смотрит широко открытыми голубыми глазами, как бы пытаясь понять, кто пришел. Потом вскидывает брови и удивляется, хотя уже ждала:
– О-о-о! Кто пожаловал! Гости ко мне приехали! О-о-о, а у меня гостей то-от потчевать нечем, – говорит она, медленно разворачиваясь и держась за стену, чтобы дать нам побыстрее пройти.
– Гости сами все принесли, не волнуйся! – звучно кричит бабушка, чтобы баба Аня наверняка ее услышала.
Но та занята – переставляет ноги, добираясь до двери, и поэтому не слышит. Только бормочет под нос одно свое:
– От-че-о-о, потчевать-то мне гостей нечем! О-о-о, девка!
От этих своих присказок баба Аня сама немного посмеивается и с грохотом закрывает за нами металлическую дверь.
В квартире в нос шибает дух деревенского дома. Пахнет старенькой бабушкой – так я думаю в свои пять. Баба Аня, как всегда, в белом ситцевом, с голубым рисунком платке, завязанном под подбородком, в пестром халате до середины икр, в застиранном фартуке в цветочек, в шерстяных носках на босу ногу и в старых чунях из коричневой овчины с опушкой.
На полу в коридоре разноцветные половики, круглые, прямоугольные, квадратные, а на них старые клеенки с вытертым рисунком. Всюду у нее клеенки: и на кухне на столах, и в ванной на стиральной машинке, и в зале на столе. На полу в прихожей – старые, со скрученными краями, выцветшие, а в комнатах – поновее. А еще везде расстелены газеты: у балконной двери, на журнальном столике, на подоконниках. От клеенок и газет мне кажется, что баба Аня как будто не знает, как жить в квартире, поэтому живет так же, как в деревне.
Бабушка несет на кухню сетки с продуктами, а баба Аня тихонько, опираясь на стены узкого коридора, медленно шагает за ней. Бабушка нарочито бойко расспрашивает про соседей, но я понимаю, что так она забалтывает переживания бабы Ани о голодных гостях. Я не все понимаю, что говорит баба Аня. Я лучше пока тут, в зале посижу, на диване. Тихонько посижу. Только сначала похожу и все порассматриваю.
Под ногами шуршит. Вот желтый старый лакированный сервант с прозрачными стеклами. За ними немного кружек, блюдец и хрусталя. Но больше всего серебристых таблеток, скляночек из темного стекла и исписанных газетных бумажек. На подоконнике, опять на газетах, стоят горшки пушистых фиалок и лысая герань в белых и черных вывернутых пакетах из-под молока. Рядом с цветами меня обдает терпким духом: тут тоже пахнет старенькой бабушкой.
На полу у балкона расстелены полиэтиленовые пакеты и холщовые мешки. Рулоны ковров, половиков и паласов свернуты за стеклянной двустворчатой дверью, а старый овчинный тулуп мохнато торчит из-за дивана. На подлокотнике туго натянута выцветшая фланелевая пеленка. Я не нахожу ничего интересного и снова сажусь.
Чуть не подскочила от неожиданности и съежилась от шуршания – не заметила, что и на диване тоже лежит клеенка. Бр-р-р, неуютно тут. Из коридора доносится лязг общей с соседями железной двери, звенит детский и басит мужской голос. Дверь квартиры рядом открывается со скрипом и с шумом захлопывается.
Передо мной на табуретке сиротливо лежит толстый прозрачный, но мутный от множества стирок полиэтиленовый пакет. В нем что-то черное, странное, ни на что не похожее. Из него торчит какая-то старая гладкая палочка, виден клубок грубой жесткой пряжи. Наклоняюсь и тихонько, без рук, заглядываю глубоко в пакет. Меня обдает горьковатым, приторным, а может, затхлым душком. Разит каким-то животным, деревней, хлевом и старьем. Непривычный мне, неприятный запах. Пытаюсь понять, что это, и осторожно дотрагиваюсь. Оно жирное, жесткое, похожее на старые, грязные, спутанные темно-коричневые волосы. Наверное, опять какие-то бабушкинские дела, заключаю я и отодвигаюсь от пакета подальше. Мне, конечно, интересно, что это такое, но я не буду спрашивать. Все равно не объяснят. Усаживаюсь поудобнее и терпеливо жду, когда же мы уйдем.
Сразу подступают картинки: никак не забуду, как меня оставляли у бабы Ани в деревне в прошлом году. Не сильно я хотела ехать, даже боялась. Никогда к ней не возили, а тут на тебе, ни с того ни с сего! Помню, что смирилась с неизбежностью, надеясь, что все пройдет хорошо. Хорошо-то хорошо, но не уходит до сих пор из меня это чувство неуюта и холода. Помню, бегала там по улице в голубом фланелевом халате с грибочками, в черных лаковых сандалиях на бежевых колготках, а они все время пачкались через дырочки у большого пальца. В деревне тогда детей не было, играть не с кем. Бродила целыми днями сама по себе, хотела есть и ждала, что баба Аня меня позовет. А еще у нее были пчелы, и одна меня укусила в глаз. Вот я ревела – на всю улицу! А еще баба Аня заставляла меня идти в баню, ругалась, что я не хочу. С дедом-то я баню обожала! Всегда просилась попариться. А тут – темная чужая холодная каморка. Я всю неделю с грустью ждала, когда меня наконец-то заберут обратно.
И здесь, в ее квартире, мне все чужое, все неуютно. Но вот меня зовут на кухню, и я нехотя иду. Бабушка уже сидит на табуретке за столом. Баба Аня хлопочет. И тут я вспоминаю, что у бабы Ани есть хрустящие соленые грузди. И еще жаренные с картошкой белые. Грибы – моя слабость, а таких вкусных я больше никогда и нигде не ела. Кушать у бабы Ани я люблю. Мне накладывают целую гору остывшей, с обмякшими корочками картошки, а белые грузди стоят в мутной стеклянной вазочке на столе. Пряники уже выложены в тарелку, молоко налито в кружку. Вкуснотища, конечно, но разговор у меня не вяжется. Бабушки разговаривают как-то по своему, я ничего не понимаю.
Для меня баба Аня – резкая, непонятная, далекая. Я не понимаю, что она говорит, зачем она говорит, к кому обращается. Когда хочет спросить у бабушки, как у меня дела, говорит: «Девка-то че?» Не помню даже, называла ли она меня когда-то по имени?
– Ешьте давай досыта, – все приговаривает баба Аня. – Ешь давай знай, – напоминает она через секунду.
Бабушка отказывается, только пробует грузди, больше ничего не ест. А я наяриваю картошку за обе щеки, но даже я такую гору съесть не могу.
Ну вот все и заканчивается. И за столом посидели, и посуду помыли. Наконец-то пора собираться. Но прежде чем отпустить, нас ведут в спальню. Все трое мы снова шуршим через коридор, в ритме бабы Ани пробираемся через острова покрытых клеенкой половиков и газетные застилки, «чтобы не пачкать».
Тут за фанерной белой дверью с зеленой стеклянной ручкой стоит железная панцирная кровать с синими ножками. Она так тщательно застелена, что даже я, детского ума человек, понимаю: это храм, к которому нельзя ни подходить, ни прикасаться. Это будто не кровать даже, а ложе безупречной прямоугольной формы. Покрывало с краю ниспадает водопадом, а бахрома безукоризненно параллельна полу. На белоснежные маковки подушек треугольной формы ровнехонько накинуты вышитые сетки, тоже белые. Все светятся на фоне темного плюшевого покрывала с оленями. Я ищу взглядом, куда сесть, и бабушка мне показывает рукой на табуретку.
Здесь прямо перед глазами на столе оказывается черная швейная машинка с золотым узором и деревянной рукояткой. Повсюду лежат обрезки белого и разноцветного ситца. Баба Аня показывает пакеты бабушке.
– Ладно, ладно, не выворачивай, не выворачивай! – своим громким голосом кричит ей бабушка. – Я уже дома все разберу.
Кто-то добыл целые килограммы обрезков, и их принесли бабе Ане. Что сделаешь с кусками ткани размером с альбомный лист? А она сказала: «Почто добро выбрасывать?!» И придумала, насоединяла все, что можно, и нашила разного.
Целыми днями баба Аня строчит из лоскутов простыни, наволочки, ночнушки для всей семьи. В горошек, в цветочек, в треугольник, в ромбик, в точку – везем богатство домой. А как иначе с бабой Аней? Приехали с сетками, уезжаем с тяжелыми пакетами. С сердцем, полным тихих впечатлений и смыслов, о которых я, пятилетняя, еще не знаю.
Добро это до сих пор живо. Долго мы еще потом спали на этих собранных из кусков простынях, наволочках и пододеяльниках, испещренных швами вдоль и поперек. Много раз надевали после бани невпопад собранные рубахи. Залатывали одно белье кусочками другого. Протирали стол тряпочками в ромбик. Подвязывали помидоры надранными полосочками в горошек.
Теперь-то ткани те давно порвались, исчезли, как сама баба Аня, а крепкие ее строчевые швы остались. С рождением первых внуков мама из уцелевших обрезков сшила лоскутное покрывало. Нет бабы Ани, а клад, вшитый в ткань моей жизни, со мной.
Теперь мне сорок, и как бы я хотела вернуться в ту квартиру к бабе Ане! Пожить с ней рядом. Расспросить. Послушать. Записать, как она говорит. Хоть одним глазком посмотреть, как она выбирает, как торгуется и покупает эту черную пахучую шерсть в соседних Акиярах у татар, как перебирает, как чешет ее. Потом зимой или осенью, а может, в августе, вот в такую сырую погоду с песчаным ветром, берет мутный пакет с табуретки, садится, достает шерсть, гладкую деревянную палочку и начинает прясть. Как же она прядет пряжу на носки, которые мы носим до сих пор?
Тридцать лет нет уже бабы Ани, но последние 15 лет моей жизни крепко-накрепко связаны с прядением и шерстью. Уже 15 лет веретено, та самая палочка с нитками – привычный мне инструмент, постоянный гость в моем доме. Да что гость – хозяин! На кухне, на рабочем столе, в спальне, на полке – во всех сумках у меня лежат пакетики с шерстью, как у бабы Ани.
Привычное дело: сесть, взять пакетик с табуретки, крутануть, едва дотронувшись, тоненькую ось веретена, провалиться в мельтешение деревянных черточек и разглядеть в нем слияние стихий воздуха, воды, огня и земли. Почувствовать круговороты времен года, пружины смены дня и ночи. Закрутить шерстяные спирали, спирали времени, спирали нового дня. Такого же, как вчера. Такого, какого еще никогда не было. Увидеть натруженные руки бабы Ани в своих. Впитать в себя вращение Вселенной и вернуться снова в деревенский дом, где стояли прялка и ткацкий стан, которых я не застала.