Огни Кузбасса 2021 г.

Дарья Верясова. История блогера Сони ч. 2

* * *

По сторонам разбитой дороги едва чернели запорошённые воронки, лежали убитые лошади, какие-то нетронутые, какие-то изрубленные. При наступлении провиант не успевали подвозить, и конина шла на харчи. Местные крестьяне пилили уже промёрзшие туши, как дрова.

Это мешало двигаться по обочине, а дорога была занята войсками, которые шли и шли на фронт. Осторожно, словно ощупывая синими лучами фар снежный путь, ползли по разбитой колее грузовики. Почти невидимая в белых маскировочных халатах, молча шагала по обочине пехота. Только иногда в темноте холодно блистал ствол автомата.

Небо серело, и становилось видно, как преображает природа вчерашние места боёв. Чем дальше от передовой, тем более мирной казалась картина: дорога не так размолота, снег успел запорошить обочины, скрыл от глаз чужие трупы. На шоссе в нескольких местах образовались пробки: в рыхлом снегу застряли машины и повозки.

Одна из застрявших машин оказалась знакомой.

– Эй, Петро! – донеслось до Лидова. – А ну, пособи!

Редакционная «эмочка» засела колесом в колдобине. Сейчас водитель изо всех сил вывернул руль вправо, а фотокор «Правды» Миша Калашников и «комсомолец» Сергей Любимов выталкивали машину из западни. Та отчаянно буксовала.

– Пу-уш-кино взяли, – сообщил Калашников присоединившемуся Лидову. – От редакции за-адание: побывать и-и-и написать.

«Эмка» взвизгнула на пределе сил и наконец перевалила через замороженное снежное ребро. Взмокшие военкоры забрались в кабину и немедленно закурили. Водитель тронул машину с места.

– Хорошо, что встретились, – продолжил Калашников. – Сделаем репортаж. Я нащёлкаю, а ты текстовку дашь, строк сто. Годится?

Это, несомненно, годилось. Запахло настоящей, живой работой, которая нужна газете, а значит, и фронту. Петрищево не убежит, туда можно заехать и позже. Устав от ходьбы, Лидов уже раскаивался в поспешности и потихоньку отпускал от себя замысел грандиозного очерка. Начинало казаться, что недосып сыграл с ним злую шутку, и не надо искать сомнительную сенсацию, а надо делать повседневную привычную работу, ради которой и идут вперёд наши войска, ради которой он, военный корреспондент Пётр Лидов, шагает за ними вслед. Неизвестно, что произошло в маленькой деревне на самом деле, а освобождённое Пушкино – это данность, это насущный хлеб.

– Поехали, – согласился он.

Деревня Пушкино была сожжена почти дотла. Уцелела только закрытая ещё до войны церковь да три избы, расположенные на отшибе; в них набились уставшие красноармейцы и обездоленные жители.

– Что творят, паскуды.

Корреспонденты помнили Пушкино по довоенным годам. Это была большая зажиточная деревня, семьдесят три избы.

Калашников снимал, Лидов с Любимовым торопливо строчили в блокноты.

Люди начали выглядывать из домов, по одному, по двое стали подходить к военкорам.

– Вы писать про нас будете?

Женщина в шерстяном платке глядела с подозрением. Из-под платка выбивались рано поседевшие волосы.

– Документы есть?

Лидов достал удостоверение, и женщина с пристрастием его изучила.

– Скоро продлевать, – заметила она.

– Скоро, – согласился Лидов.

– А моя фамилия – Молодцова. – Она вернула документ. – Только чего про нас писать? Немцы как везде лютовали. Дома пожгли. Мужиков кого угнали, кого постреляли, в овраг скинули, не дали хоронить. Партизаны к нам заходили, но не оставались, шли дальше. Дорогу узнавали, картошки просили отсыпать. Мы чем могли, конечно, помогали. Мой дом с краю деревни стоял, вон труба видна. Ещё до снега две девушки заходили погреться. Говорили, что из-под Смоленска идут, окопы рыли, да по всему видать – партизанки. Всё выспрашивали, много ли у нас немцев, какие части, где стоят. И так незатейливо, будто я не пойму, для чего им. Может, кого из них и поймали, больно неосторожные были. А где-то неподалёку партизанку казнили с месяц назад – совсем молоденькую! Ни слова на допросах не сказала, а перед самой казнью, уже на ящиках стояла, всё говорила и говорила. И немцам сказала, чтобы сдавались в плен, и нашим людям крикнула, чтобы били фашистов. Вот какая девушка!

Лидов подобрался как перед прыжком:

– Вы что же, сами видели? Где это было?

Женщина помотала головой:

– Где было… Петрищево, что ли… Бабы-мешочницы ходили по деревням, вещи на еду выменивали – вот они и рассказывали про виселицу в центре села. Так-то много где вешали, и мужиков, и девок, и детей. Никого не щадили, ироды. И нас не пощадили. А как теперь жить? Ни еды, ни вещей. Все кругом погорельцы. Немчура проклятая!

Чем дольше она говорила, тем сильнее становилась в ней боль и обида и тем отчётливее дрожал голос. Подошли другие люди. Они согласно кивали и, стоило женщине умолкнуть, загомонили разом.

– Мужиков нет – кто строить будет?

– Дети да бабы остались!

– Кто помогнет?

– Что мы, двужильные?

– Вы уж напишите, напишите!

– Цыц! – прикрикнул высокий старик. – Раскудахтались. Сдурели совсем, никак самые бедные. Мужиков своих постыдитесь! Вам под пули не идти, вы-то хоть живые. А раз живые, то и в землянках до крапивы дотянете, а там, глядишь, к лету и война кончится. Так ли, товарищ корреспондент?

Лидов виновато улыбнулся:

– К лету не кончится. Силы у немца много. Но ведь сами понимаете: врага надо уничтожить. А до тех пор вы уж постарайтесь сдюжить. Вернутся мужики, всё отстроим заново – не узнаете землю.

Вскоре у Калашникова кончилась плёнка. Материал для текстовки был собран.

– Что, на базу? – Любимов хлопнул соратника по плечу.

– Слушай, Серёжа… Надо бы съездить в одну деревню, раз машина есть. Я ведь туда и шёл. Уже двое рассказали… Может, байка, не поручусь.

Любимов выслушал и согласился ехать. Отказался Калашников:

– Солнце уходит, скоро темнеть начнёт. И в редакции ждут материал. Ты уж мне текстовку сооруди, как обещал, а дальше… Я в Москву, а вас могу на базу забросить.

Так Лидов снова оказался в придорожной избе в деревне Шаликово.

В этот день была прервана связь между гарнизонами немцев в Можайске и Верее. Войска генерала Ефимова окружили Верею с трёх сторон, и участь её должна была решиться в ближайшие дни. Успех этой операции обеспечивал безопасность тылам генерала Говорова. Бои за Можайск продолжались.

* * *

Ранним утром 19 января 1942 года Лидов и Любимов выехали в Петрищево. Добирались где на попутках, а где пешком. Снова, покачиваясь, плыла безрадостная фронтовая дорога. Сожжена деревня Грибцово, разорено Дорохово.

– Что будешь делать после войны? – спросил Лидов.

Он хотел знать, как же будет отстраиваться заново эта разорённая земля, как будут подниматься из пепла города и деревни, сколько душевных сил и тяжёлой работы потребуется от людей, чтобы минные поля снова превратить в картофельные и пшеничные. Но ответа на этот вопрос попросту не существовало, и надо было о чём-то говорить, чтобы не заснуть, потому он спросил:

– Что будешь делать после войны?

– Отсыпаться.

– А серьёзно?

– Доживи сначала, – пожал плечами Любимов.

Шофёр притормозил у съезда с шоссе. По неширокой дороге редко ходили машины, и сейчас она утонула в снегу, но рядом с ней проторили тропку беженцы и погорельцы. Стоял унылый, но зато бесснежный и безветренный день, идти было нетрудно. Через несколько километров пришлось сойти на другую дорогу, а затем военкоры уткнулись в городьбу, над которой до сих пор высился немецкий указатель «Petrischewo».

Это была одна из немногих уцелевших деревень. После разорений и пожаров было странно видеть соломенные крыши, и крепкие стены, и такой мирный дымок над печными трубами. Виселицы не было.

Внутри росло недоверие. Мало ли таких народных легенд: про богатырей, про святых. Народу необходима вера в то, что в самые чёрные времена найдётся человек, готовый пострадать за правое дело. За то, чтобы жить стало лучше, чтобы жить стало веселее. Лидов усмехнулся. В голове сам собой складывался рассказ о девушке, которой в действительности не существовало, но которая обязательно должна была совершить свой подвиг во имя народа. Здесь ли, в Подмосковье, на украинской или белорусской земле. Это был рассказ-призыв, рассказ-требование. Он обращался к бойцам Красной армии, и к молодёжи, оставшейся в тылу врага, он повторял и дополнял слова Сталина: «Братья и сёстры, друзья мои! Пусть не было такой девушки, но народная молва возвела её в величайшие героини. Будьте же достойны народа, у которого такие герои!»

Военкоры без стука зашли в ближайшую избу.

Дом оказался переполнен людьми: здесь были и местные жители, и женщины с детьми из соседних сожжённых деревень, и красноармейцы каких-то тыловых частей.

– Конечно, девушка нам хорошо известна, – сказала хозяйка. – Это Маруся Гавшина – секретарь Верейского райкома комсомола. Она до

войны часто бывала у нас, делала доклады, проводила подписку на заём. Месяца полтора назад её повесили. Я стояла на площади, всё видела. Немцы уже перед тем, как уходить, спилили виселицу, а Марусю на опушке закопали.

– Она действительно призывала немцев сдаваться? – спросил Любимов.

Хозяйка закивала, Любимов с сомнением глядел на неё.

– С петлёй на шее призывала сдаваться в плен?

– Ну да. Она вообще активная была, речи ей удавались. Я её потому и признала, что больно складно говорила. И так, знаете, громко, прямо как до войны на митинге. Вы бы шли к Куликам или к Ворониным, те побольше знают. Немцы Марусю у них держали. Говорят, пытали её.

Военкоров проводили к Седовым, куда декабрьским вечером солдаты привели задержанную. Затем прошли к Ворониным, где в немецком штабе производился допрос, и к Куликам, где девушку мучили всю ночь и откуда утром шла она на казнь.

Народная молва ничего не приукрасила. Девушка была партизанкой: задержали её, когда она пыталась поджечь сарай, при обыске обнаружились бутылки с керосином. После первого допроса, когда начались пытки, она перестала отвечать немцам. Поймали её вечером, часов в семь или полвосьмого и повели в ближайшую избу, где стояли немецкие солдаты, – к Седовым.

– Немцы, которые жили дома у нас, закричали: «Партизан, партизан». Держали её у нас минут двадцать. Слышно было, как били по щекам – раз пять. Она при этом молчала. Куда увели её, не знаю. Волосы короткие, чёрные, завитые, красивая девушка, чернобровая, губы толстенькие, маленькие.

– Вам она незнакома? Может быть, до войны видели?

– Нет, никогда я её не встречала.

И старуха Воронина прежде не видела эту девушку.

– Привели её после Седовых. Я топила печь. Смотрю – ведут. Они мне кричат: «Матка, это русь, это она «фу» – сожгла дома». Она при этом молчала. Её посадили возле печки. Привели-то её впятером. У меня на квартире был штаб какой-то, всё начальники да офицеры. Сначала спрашивали, она отвечала, а потом отказалась говорить.

– А подробнее?

Оба военкора строчили в блокнотах.

– Подробнее… – Рассказ давался хозяйке с трудом. – Ну, лежу, значит, на печке, слушаю, начинается возня, начинают её пороть. Пороли её, я вслушиваюсь и считаю. Сначала тридцать ремней дали. Стегали в четыре захода, в четвёртый раз стали стегать, она только охнула: «Ох, бросьте меня пороть, я вам сказала, больше не могу говорить с вами…» Через минут пятнадцать её вывели совсем голую, босую, в одной рубашонке. Крови не видно. Я хотела посмотреть, стала с печки слезать, а мне немец по ногам… И увели её. Посмотреть не пришлось никуда в окно, так и не пускали с печки. Ох, дюже тяжело… Когда её от мене увели, то надругались над ней: водили по морозу голую по снегу. И потом её повесили. Виселица прямо напротив моего дома была – вот, выгляни в окошко. Провисела она полтора месяца. Как ни выйду из дома, так на неё смотрю. Неприятели, изверги нажрались пьяные, изрезали грудь ей и ноги. Когда отступал немец, наши пришли, я топила печку.Слышу, кричат: «Красные пришли! Красные!» Я испужалась: что такие за красные? Прямо не ждала уже. Тогда вышла ко двору, а там наши солдатики, очень их было много… – И старуха разрыдалась.

– Про что её спрашивали?

Старуха вытерла слёзы и продолжила спокойным голосом:

– Немцы-то? А вот что: откуда она, сколько домов сожгла, где фронт перешла. Отвечала она, только непохоже, что правду.

– Почему?

– Немцам сказала, что она из Саратова, а Прасковье-то Кулик ответила, что московская. Вы сходите к Прасковье, можно напрямки через поле, там тропа, я покажу. Вон тот дом, где дерево.

Прасковья Кулик оказалась тридцатилетней женщиной, с тремя детьми. Говорила она с сильным белорусским акцентом, но рассказ её был куда информативнее, чем у той же Ворониной. Муж её, Василий Кулик, по инвалидности был негоден к военной службе, и в хозяйстве от него было мало проку. Занимался он тем, что чинил обувь.

– Вы не смотрите, он труженик! – убеждала военкоров хозяйка. – Для вас расстарается, что хошь сделает, а вот немцы хотели сапоги чинить – так сказался больным, чуть и в самом деле не помер. Мы ведь не по своей воле под немцем остались, разве ж мы хотели под грабителем жить?

Женщина боялась, как бы не обвинили их с мужем в пособничестве немцам, и Лидов ободряюще улыбнулся:

– Вы нам про девушку расскажите. Откуда её к вам привели?

– Откуда вели, не знаю. В эту ночь у меня на квартире было двадцать пять немцев. Часов в десять я вышла на улицу. Её вели патрули – со связанными руками, в нижней рубашке, босиком, и сверху нижней рубашки надета ещё мужская нижняя рубашка. Мне они сказали: «Матка, поймали партизана». Её привели и посадили на скамейку, и она охнула. Губы у неё были чёрные-чёрные, спекшиеся и вздутое лицо на лбу. Она попросила пить у моего мужа. Мы спросили: можно? А они говорят – нет, и один из них вместо воды поднёс ей к подбородку керосиновую лампу. Без стекла она горела, обожгла лицо… А она молчала, сильная такая была. Но затем разрешили её попоить, и она выпила два ковша. Через полчаса они её потащили на улицу. Минут двадцать водили по снегу босиком, потом опять привели. Так, босиком, выводили с десяти до двух часов ночи – по улице, по снегу, босиком. У немцев будильник на столе стоял, так я по нему следила с печки.

– Говорят, девушка эта бывала здесь до вой-ны. Может, вам что-то известно?

Прасковья покачала головой:

– Не видела. Я всё ждала, что партизаны придут и освободят её. А мы что? Разве мы могли что-то сделать?..

* * *

Можайск был взят 20 января.

«В восемь часов утра на плечах отходящего противника наши части вошли в город. Важнейший узел немецкого сопротивления был уничтожен, захвачены трофеи: оружие и автомашины. Над зданием городского совета был поднят красный флаг».

«Было очевидно, что необходимо гнать врага дальше, что нельзя дать ему опомниться и организовать новую оборону. Это преследование напоминало бегство французских войск из Москвы в 1812 году. Одетые в крестьянские полушубки, валенки, в женские меховые пальто, в шапках-ушанках или шалях поверх пилоток, отступавшие немецкие войска походили на отряды Наполеона, бежавшие из России. Их путь так же пролегал через историческое Бородинское поле. Немцы не могли надолго задержаться на этом поле и не успели разрушить имеющиеся на нём памятники славы русского оружия, но, отступая, они сожгли Бородинский исторический музей».

«Накануне взятия Можайска нашими войсками была захвачена Верея, где во время оккупации немецкое командование создало мощный узел обороны».

Лидов находился в Москве, события на фронте он отслеживал по сводкам Информбюро. Выпросив у редактора машину, 21 января он выехал в освобождённый город. Сергей Любимов отправился вместе с ним. Оба они по заданию своих газет работали над очерками про партизанку. Каждый втайне надеялся, что женщина в Петрищеве была права и неизвестная героиня вскоре будет опознана.

– Девушку, которую гитлеровцы повесили в Петрищеве, мы видели, – сказал секретарь райкома партии Вереи. – Она ночевала в землянке нашего отряда. Нам известно, что она из комсомольцев московского истребительного полка. Но фамилии её никто из нас не знает. Сами понимаете – время такое, фамилий знать не положено. Что же касается Маруси Гавшиной, то она заведовала нашим парткабинетом, состояла в партизанском отряде, жива-здорова и сегодня вернулась сюда…

В Москву ехали молча. Каждый размышлял над тем, что делать дальше.

«Героиня могла быть выдуманной, бесплотной, для газеты это не так важно, – думал Лидов, – но реальный человек не должен остаться безымянным…»

Уже на подъезде к заставе Лидов спросил:

– Серёжа, а ты продлил удостоверение?

Любимов сдвинул брови. Потом вспомнил и ответил:

– Ещё месяц действительно. А что?

Лидов потёр рукой лоб:

– Да так, ничего.



Как всё началось

(продолжение)

Когда Соня вернулась из магазина с готовыми роллами, Сергей смотрел в экран ноутбука и тяжело вздыхал. Не было сил наблюдать за этим.

Соня сходила на лестницу покурить, поболтала на кухне с соседями, отнесла им одолженную вчера сковородку, а Сергей никак не мог оторваться от экрана.

– Ну? – не вытерпела Соня.

Сергей прокашлялся.

– Ну, знаешь… Это, конечно… – И он замолчал.

– Я тебя придушу. Говори уже!

Сергей ещё раз вздохнул и как в воду нырнул:

– Это всё написано до тебя. Тут есть крутые моменты, но это пять процентов текста, а остальное – какой-то лютый трёхтонный совок. Дед Щукарь этот ещё… И гладенько так, как будто завтра в цензуру нести. Кто это станет читать? Кроме меня, и то по большой дружбе.

Соня села за стол так, чтобы видеть Сергея.

– Что, совсем паршиво?

– Тебе по пунктам?

Она кивнула.

– Ну, смотри, берём с самого начала. Вот здесь точно советский стиль. И путаница. Может, так: «Здесь останавливались на ночлег уходившие осенью на восток погорельцы из сожжённых фашистами деревень. Сейчас они двигались обратно, на запад, за советскими войсками, которые перешли в наступление»?

Он отмотал текст и нахмурился.

– Чот пафосно малость... и довольно банально, прости: «леденящая душу», «средоточие»... Я бы написал, например: «Эта прокопчённая пятистенка казалась на старой смоленской дороге единственной живой точкой среди мертвецкой стужи, среди чёртова холода, колом застрявшего в кишках».

– В кишках? При чём тут кишки?

– Ну, а что ты хочешь? О войне или кишками наружу, или никак.

– Где я тебе аутентичные кишки возьму?

– Свои вытаскивай.

– Мои кишки слишком пахнут современностью. Я хочу, чтобы люди понимали, что писать о войне из дня сегодняшнего – это значит лжесвидетельствовать. Я не хочу приписывать тогдашним людям современных чувств. Всё изменилось настолько, что следов не найдёшь.

Сергей поморщился:

– Вот, ты даже говоришь штампами… Ни о чём. Я бы лучше сосредоточился на конкретных деталях. Например, так, – и Сергей заговорил голосом Левитана: – «Мимо этой избы 23 октября 1941 года энская дивизия отступала…» Ну, пусть в сторону Кукуева. Да, того самого, куда уплыл топор.

– Прекрати!

Соня покраснела. Было смешно и стыдно.

– Двое артиллеристов пытались тащить на себе пушку. Один, который постарше, предложил бросить её к чёртовой матери… И вот они бросили, а тут появляется незнакомый кривоногий лейтенант, орёт, что фашисты придут сюда меньше чем через час, но за брошенное орудие – трибунал. И сам убегает! Пожилой чувак говорит: «Не допрём, отсюда будем фашиста бить, а то пока тащим эту дуру, нам снаряд прилетит». То есть, понимаешь, он не бросает пушку, а жертвует собой.

– И молодым?

– Молодого может прогнать, если тебе так легче... Или так, я тут набросал: «С чердака строчил из пулемёта сержант, обезумевший от вшей, которых не брал даже мороз. Осенняя грязь вросла в куцый ватник сержанта намертво. Последняя лента закончилась. Серые фашистские гниды подползали всё ближе. Сержант увидел, как у одного фрица упала пилотка, но немец не стал её поднимать. Сержант перезарядил пистолет. Почесал зудящую шею. Приставил под подбородок пистолет и выстрелил. В его кармане оказалась только фотокарточка с лохматой собакой и мятая немецкая листовка: «Справа молот, слева серп. Государственный наш герб. Хочешь – жни, а хочешь – куй, все равно получишь...».

Соня скривилась:

– Иван Васильевич, когда вы говорите, такое ощущение, что вы бредите. Ты в курсе, что гниды – это яйца вшей и они не умеют ползать? И кто у него нашёл эту листовку с собакой? Немцы? Как-то слишком трепетно: лохматая собака, мятая листовка.

– Что тебе не нравится? Детали прибавляют достоверности событиям.

– А военная книжка? А комсомольский билет? Куда он их дел?

– Вот на фига сюда вплетать комсомольский билет? Блин, тебе разреши, так он перед смертью ещё крикнет: «За Сталина!»

– Не утрируй. Сталин – это Сталин, а документы – это документы. Нельзя подменять комсомольский билет немецкой листовкой, это просто… ну, непорядочно.

– Сжёг он комсомольский билет, в лесу закопал. На случай плена.

– Он трус – избавляться от билета? – возмутилась Соня. – Тогда почему у него хватило смелости застрелиться?

– Да мало ли чего на войне не бывает? Зачем тебе здесь партийность? Она четверть века как отмерла.

– Стоп. У нас с тобой, похоже, капитальное расхождение во взглядах. Ты думаешь, что воевали просто люди, а я знаю, что воевали определённого воспитания люди. Которые не прятались от призыва, не сдавались в плен. Они сильные были, вот как мои деды – для них, как и для многих, комсомол – это… ну, святое. Они лучше комсомола ничего и не знали. Ты думаешь, что детали войны – это грязь, мат и вши, а я думаю, что детали – это босиком по снегу и запеть «Интернационал» под петлёй. А грязь и вшей пусть забирают себе немцы и либералы твои! Я в наших людях вижу подвиг и хочу, чтобы все видели подвиг, а не фотокарточку с лохматой собакой. Блохастой наверняка…

Сергей заржал.

– Тебя бы на броневик сейчас – такую речь толкнула! Ладно, давай дальше.

Он подёргал себя за красиво подстриженную бородку, которая делала его похожим на советского инженера, и ещё раз отмотал текст.

– Вот у тебя здесь трубы от сгоревших домов. Ну было же сто миллионов раз! И про «отомстите» тоже. Нужно посвежее, мне кажется, или конкретнее... Типа того: «От подмосковных деревень оставалась только груда бесполезного обгоревшего хлама, воронки со вмёрзшими трупами (шут его разберёт чьими, одинаково ненужными ни нашим, ни фашистам), гнилые зубы печных труб, на которых виднелись незамысловатые надписи: Волковы ушли всё в то же Кукуево, немецкие матерные ругательства». Или ещё конкретнее... Опиши какой-нибудь бывший дом, возле него, например, валяется что-то из случайно сплавившихся в одно целое гильзы и жестяной миски.

– Может, ты сам сядешь и напишешь? – Соня начинала злиться. – Неплохо получается, только не о Подмосковье и вообще не о тех людях. Какие, блин, надписи? Откуда немецкий мат? Русские крестьяне немецкого мата не знали, а немцы уходили, пока дома ещё горели, они физически не могли написать на трубах ничего. А вот то, что семья ушла куда-то там, – вариант, можно добавить.

– Не, а что? Одни немцы подожгли, другие шли за ними, когда изба уже сгорела. Вполне реально, если место туда-сюда переходило от наших к фрицам и назад.

– А что у нас в Подмосковье переходило туда-сюда? Это тебе не Ростов!

– А может, эту деревню трижды отвоевывали и теряли. Локальная операция.

– Ну, ты совсем неуч? Не было же такого при зимнем наступлении! Не бы-ло!

– А ты придумай. Иногда же бывало, что один участок дня по три добивали. Хотя в 1941 году фашисты довольно шустро топали... Могла сгореть изба при артобстреле или бомбёжке осенью, когда фронт только приближался, потом прошли наши, потом фрицы. И пока стояли, фашисты развлекались. Партизан вешали. Трубы матюками расписывали.

– Ты издеваешься?

Сергей поднял на Соню честные глаза:

– Нет. Это я просто всячески пытаюсь донести мысль, что сейчас невозможно написать как тогда. Надо шарахаться от привычных ходов, общих мест и писать своим голосом. А у тебя пока стилизация и вторичный текст.

– А что это ещё может быть? У нас вообще вся жизнь – стилизация и вторичный текст! Повторюсь: на войне я не была, я не знаю, как там.

– Да неважно, была или не была! Я про то, что лучше писать своими словами и то, что думаешь ты лично. Сейчас твой текст на девяносто процентов сплав того, что мы уже давно читали. И десять процентов тебя, а ведь именно ты делаешь текст живым. Я отметил бомбические фразы, но их маловато…

Соне хотелось плакать. Её самые светлые чувства, всё прекрасное, что было в душе и что она вложила в рассказ, только что было оплёвано и растоптано. И кем? Любимым человеком, который должен поддерживать все её начинания и принимать её такой, какая она есть. А он! Соня не выдержала и всхлипнула, но Сергей, увлечённый собственным монологом, этого даже не заметил.

– Вообще, думаю, здесь есть одна, но стратегически важная ошибка: ты пишешь не от своего имени. Это стилизация. Гораздо круче было бы написать так, как именно ты это чувствуешь. Не дед Щукарь и не совковый корреспондент. Я бы знаешь что сделал на твоём месте? Я бы на твоём месте отложил текст, включил диктофон и устно всё это пересказал неведомому собеседнику. Тогда это будет искренне и правдиво и свежо.

Соня кивнула:

– Хорошо, ты меня уговорил. Я еду на войну.

Сергей оторопел:

– Какую ещё войну?

Соня скривила рожицу:

– Шось, так довго трэба шукаты?



Музейный день

Марина читала лекции в институте, а потому сдала Соню на попечение своему товарищу по работе Виктору Петровичу, и русский блогер с донецким искусствоведом отправились в путешествие по музеям. Сначала заглянули в многострадальный краеведческий, чьё здание на треть разбомбили представители антитеррористической операции. По иронии судьбы бомбы ложились точно на зал истории Украины. С тех пор крыло восстановили и перестроили, вставили окна во всю стену, надстроили третий этаж. Новую кирпичную кладку видно: она идёт по диагонали от земли до крыши, опираясь на ощеренный треугольник старой. Внешней отделкой пока не занимались, но были предложения оставить эту стену в таком виде навсегда – на память о войне.

В музее заставляют сдать не только верхнюю одежду, но и сумки, и по залам посетители ходят налегке. От бомбёжек экспонаты пострадали сильно, и на обозрение выставлены – святая святых! – музейные фонды.

– Тут же раскопки проводили почти археологические! – объясняет Виктор Петрович. – Волонтёры слой за слоем снимали – так всё перемешалось!

Первый зал посвящён знаменитым землякам, коих много, начиная от композитора Сергея Прокофьева и заканчивая космонавтом Береговым.

Экспозиция не то чтобы бедна, а сделана как-то невпопад: экспонаты расставлены без выработанной годами логики. Видно, что работники музея очень не хотели прекращать работу хоть на время, а потому для общего начала поставили возле одной стены соху и вилы, манекенов в дамских нарядах начала ХХ века, пролётку и костюм космонавта с борщом в тюбике и гречневой кашей в пакете.

В другом зале собраны экспонаты выставки «Школьные годы чудесные»: от кружевных манжет царских гимназий до кукол в пионерской форме.

– Я за такой партой сидел! Вот точно за такой! Только у нас крышка откидная была. Да ты, поди, такого и не помнишь!

Соня тяжело вздыхает, поскольку хоть и не сидела за такой партой, но возраст имела солидный. Впрочем, всё равно в него никто никогда не верил.

– И вот такая люстра у нас была! – показывает Виктор Петрович на керосиновую люстру с зелёным абажуром, висящую над сценой семейного быта 50-х годов.

– Люстра пострадала, – говорит хранительница зала. – Треснула, кусок откололся, приклеили временно на скотч. Видите, где тень от крепления? Снаряд упал прямо перед порогом музея, нас ель защитила: высокая была, густая. А без неё неизвестно, что бы тут было.

Это крыло стоит симметрично тому, разбомблённому, в тридцати метрах от него. Сейчас от ели остался пенёк, у двух скифских каменных баб, стоящих рядом, откололись головы. Внутренняя стена из тонкой, двухсантиметровой доски щедро чернеет сквозными дырками. Это рядом с входом, напротив бывшей ели. Соня выковыривает из стены кусочек металла, похожий на обломок толстой проволоки. Он глубокой занозой вонзился под деревянную кожу. По привычке прячет в кошелёк, чтобы не потерять. Наверное, это осколок. «Будешь сувениром!» – сообщает ему Соня.

На улице разыгралось солнце, весенний дымок горчит в горле. Дальше путь ведёт к высокому берегу реки Кальмиус, к мемориалу ВОВ: к высоким фигурам воина и шахтёра, к гранитным табличкам с именами погибших и выживших, к Вечному огню. Да, огонь горит. Он спрятан от порывистого берегового ветра в глубине мемориала. К нему подходит юная парочка и стоит молча и серьёзно.

«Странные какие…» – думает Соня.

Сегодня санитарный день, устанавливают приезжую выставку «Нюрнбергский процесс», но Виктор Петрович знаком с директором, и гостей впускают без проблем. Музей винтом уходит вниз, он немного похож на минский, но не такой величественный.

Соня говорит об этом директору, и та вздыхает:

– Вот бы там побывать!

Соня и так любит военные музеи, а этот почему-то вызывает абсолютную симпатию. На территории Донецка существовало гетто и лагерь военнопленных, в шахту № 4/4-бис сбрасывали тела расстрелянных горожан. Инсталляция с макетом шахты, скрежет железа, жизнерадостные портреты мертвецов в воздухе. Из тысяч выжил только один старик: притворился мёртвым, а при падении уцепился за канат, по которому затем и выбрался наверх.

– А здесь у нас новейшая история. Портреты и личные вещи погибших защитников Донецка: удостоверение, складной нож, телефон с разбитым экраном – и макет сражения при Саур-Могиле...

Соня замирает: современная война внезапно обретает наглядность. Фигурки воинов лежат и стоят в разных местах, кажется, что их очень мало.

– Сейчас памятник разрушен, только сапог солдата стоит. И один из барельефов тоже уничтожен. А вот там, у ступенек могилы наших ребят. И вот там, где ели тоже. Мы собираемся создать на Саур-могиле музейный комплекс, но сейчас это трудно: если история Великой Отечественной имеет какой-то угол освещения, то историческая справка по современности – материал неустоявшийся. Как делать музей – неясно.

Директор идёт дальше, открывает запертую дверь. Вдоль стены ровным рядом стоят круглые ржавые корпусы чего-то агрессивного, и Соню пробирает дрожь.

– Это то, что падало на город. Вот авиабомба, а это снаряд от «смерча». Там гильзы артиллерийских и противотанковых боеприпасов. Фрагмент мины. А вот знаменитые «грады». Тот дальний был извлечён волонтёрами из крыши нашего краеведческого музея. Не совсем разорвался. Принесли нам.

Авиабомба распустила корпус корявой розой, «смерч» едва ли ниже ростом, чем Соня, и внушает ужас даже в разоружённом состоянии. «Ураганы», управляемые ракеты, фугаски, осветительный снаряд с оранжевым парашютом. Плотный столбик торчащей ежом толстой короткой проволоки. Такой же, какую Соня вытащила из стены краеведческого. Это шрапнель. Не разлетевшаяся до конца. Она целила в жилые кварталы, хоть и запрещено какой-то конвенцией применять такое оружие по мирным гражданам. Впрочем, какие уж тут конвенции, война никогда не ведётся по правилам.

«Вот тебе и сувенир, – думает Соня. – Попадёт такое в глаз – и всё».

– А здесь письма с фронта.

– Этого?

– Нет, того.

Выцветшие треугольники, фотографии красноармейцев. Соня не может оторваться от выставленных снарядов современной войны. За экраном ноутбука и гаджета эти железки не вызывают эмоций, но стоит подойти к ним вплотную, увидеть их вес и объём – и ты понимаешь, сколько смертей несли они в себе. И вот она, причина симпатии к музею: его сотрудники не переписывают историю – они дописывают её современностью.

– Это только те снаряды, что не разорвались. И слава богу!

– А сейчас – нет?.. – с тревогой спрашивает Соня и отходит в сторону.

Директор смеётся:

– Их же обезвредили!

Вечером Марина везёт Соню на борщ к друзьям. У друзей полугодовалая дочка Лиза, которая поначалу смотрит на гостей с подозрением, а после начинает прыгать и радостно покрикивать. Ребёнок мгновенно отвлекает на себя внимание, все агукают и корчат рожи. Проходит час.

– Ой, что это мы всё о Лизе да о Лизе! – восклицает её молодая мама. – Давайте что ли о фашистах?

Терминология здесь вполне определённая. В ходу и «фашисты», и «нацики», и «укропы». От каждого второго слышится: «Не забудем и не простим!»

Кусок шрапнели в Сонином кошельке мог попасть и в человека.

Ночью начинается обстрел Макеевки.
2023-11-05 00:45