Единственный закон мужчины
Мысли разбегаются, словно мыши: «Бабушка захворала, говорят, очень плоха...» Странно, но я не могу представить ее, Раису Алексеевну Безрукову, хворой – такой человечище не может слечь! Нет, я не вижу в ней героя, я в ней люблю человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милую, ласковую хозяйку.
Как это у классика? «Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание – самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?» Думаю, всё дело опять же в бабушке. Ради нее отложил я работу над большим романом, не попрощался со столицей и маханул за тысячу верст.
Судьба ее скромная, но не бедненькая и верхоглядная, потому как просмолена жизнью. Когда бабушка попросила меня порыться в архивах и написать рассказ о ее отце, моем прадеде Алексее Николаевиче Калинине, я не мог отказать. Взялся за работу истово, и, пока писал, помнил ее слова: «Алеша, прадед твой знал один-единственный закон мужчины – честь. Порасскажи о нем, пока я жива...»
Я дал ей слово, и рассказ этот вскоре был написан. И теперь я спешил с ним к бабушке. Вот только прочла она его уже в больнице...
***
Юрка с силой пригладил непокорный светлый вихор и стал похож на ангелочка с немецкой почтовой открытки: таких много появится после войны, солдаты будут привозить их домой как трофеи. Но этого одиннадцатилетний ребенок не знал, и никто еще не знал. Шел только 1942 год...
– Юр, ты бы покушал, – позвала мать.
Мальчик отложил карандаши, оценивающе оглядел рисунок и, довольный тем, что успел его закончить, пошел завтракать.
От скудной еды в животе болезненно крутило. Не хотелось вставать из-за стола, но лепешки из горчичного жмыха кончились. Юрка никак не мог понять, отчего они такие горькие, ведь еще год назад мама пекла совсем другие. Сестра Рая объяснила ему, что они будут прежними, сладкими, когда домой вернется отец. Юрка немного успокоился и стал ждать.
Отец был командиром. Мальчик знал это по рассказам старшей сестры и редким письмам, приходившим с войны. Последнее письмо Калинины получили два дня назад. Мама и Рая читали его несколько раз вслух и плакали. Юрка хорошо запомнил, что папа пять дней болел гриппом, что переехал со своими солдатами в степь, живет в палатке, что в Сталинграде продают огурцы, вишню и хлеб. А еще отец просил Юрку написать ему хотя бы короткий ответ. Мальчик рассудил, что рисунок отцу понравится больше...
Бывший директор Степновской МТС, а ныне политрук 536-й отдельной автороты подвоза Алексей Николаевич Калинин пытался попасть на фронт с первого дня войны, однако партийное руководство отказало: «Вы коммунист и нужны здесь, в тылу...» Но вот пал Севастополь, обескровивший лучшие немецкие дивизии, пала Керчь, провалилась Харьковская операция, не отстояли Ростов, и стало ясно, что не минует война и Сталинград. Калинин принялся осаждать райком еще настойчивее и наконец-то получил добро.
Только ли роковое приближение врага заставляло его встать в строй? Другим Калинин говорил, что должен так поступить, себя же укорял: «Пятаки медные гну, никто их распрямить не может. Мне на фронт бы, а я тут с бабами в колхозе, трактора чиню!»
Летом 1942-го город на Волге напомнил Алексею Николаевичу Самарканд, где он служил когда-то срочную: людские потоки, до краев наполнявшие улицы, бурлящие, шумные рынки. И хотя эвакуация еще не началась, чувствовалось, что город этот прифронтовой. Кое-где на окнах домов и в витринах магазинов белела светомаскировка, временами выла сирена, предупреждая о воздушных налетах. Немцы настойчиво бомбили тракторный завод и его поселок.
К пронзительной сирене Калинин вскоре привык и перестал ее замечать. Рота получила машины, обмундирование, пополнилась людьми. Из всего личного состава роты повоевать успел только ее командир – старший лейтенант Добровольский. Он недавно выписался из госпиталя и слегка прихрамывал.
Командир и политрук были одногодками, оба родились в 1902-м, окончили ремесленные училища, до войны работали на земле. Война... Им казалось, что прошла целая вечность, как она началась, а они ничего еще не сделали.
– Иван Дмитрич, я завтра думаю собрание комсомольское провести. Разреши бойцов с работы на час снять.
– Конечно, политрук, действуй.
– И вот еще что... Надо бы до отправки на фронт принять кандидатов в партию. Как считаешь, командир?
– День нужно выбрать... Ты, Алексей Николаич, пока документы подготовь.
Торжественное вручение партбилетов пришлось отложить. Был получен приказ срочно выдвинуться в составе дивизии в район Суровикино и закрепиться.
Авиация не прикрывала автоколонну, а отсутствие лесов затрудняло маскировку. В назначенный район рота прибыла уже с потерями: от прямого попадания бомбы на куски разнесло машину с боеприпасами, еще одну «эмку» изрешетил на переправе через Дон немецкий истребитель. Он пролетел так низко, что Калинин разглядел на его фюзеляже оскалившуюся волчью пасть...
День выдался тяжелый. Погибло семь человек из первого взвода. Вечером Алексей Николаевич подготовил политдонесение. Всего десять строчек. Больше не смог. В донесении не было холодных казенных фраз: «морально-политическое состояние», «потери подразделения». Политрук написал эмоционально – как человек, переживший личную трагедию. Все погибшие утром красноармейцы за полтора месяца службы стали ему родными.
События последующих дней приглушили боль утраты. Передовые отряды 181-й стрелковой дивизии вели разведку, саперы готовили огневые позиции. Бойцы автороты тоже выполняли свою задачу: доставляли вооружение и провиант на передовую, перевозили раненых в тыл.
Алексей Николаевич похудел и казался выше ростом. Гимнастерка на нем истерлась и выцвела. От нещадно палящего солнца лицо стало темным, землистым. Возле губ пролегли глубокие морщины. Увидев этого осунувшегося человека, ни Катя, ни дети, наверное, не узнали бы в нем отца и мужа. Не изменились только глаза. Умные, ясные, они лучились теплым спокойным светом.
В отличие от некоторых других командиров, спокойствие Калинина было не только внешнее, но и внутреннее, совершенно безыскусственное. Красноармейцы говорили, что их политрук отчаянный человек. Нет, он не стоял на окопе, когда поблизости рвались снаряды, не лез, как сорвиголова, и под пули, но если требовалось проскочить смертельно опасный участок дороги, политрук сам садился за руль. Он просто старался выжить и учил этому солдат: «Если вы бесцельно погибнете, какой в этом толк?»
22 июля вечером во время артобстрела на КП тяжело ранило Добровольского.
– Ты не умрешь, Ваня! – впервые Калинин назвал командира по имени.
– Политрук, продержись! Слышишь? – хрипел Добровольский.
– Все будет хорошо, ты поправишься...
Алексей Николаевич говорил это, потому что в подобных случаях так говорили всегда. Но все же была надежда: «А может, действительно все обойдется, все будет хорошо?» Старший лейтенант Добровольский до утра не дожил...
Бойцы вырыли могилу на правом берегу быстрой Лиски.
– У кого винтовки, залп в воздух! – приказал Калинин.
Он перезарядил карабин и выстрелил вместе со всеми. Короткий залп прозвучал сухо.
– Теперь засыпайте.
Политрук отвернулся от могилы, не желая видеть, как комья глины будут ударяться о тело человека, который еще вчера был полон сил, был его командиром и другом...
Стояли первые дни августа. Раскаленное белое солнце по-прежнему жарило людей. Степь казалась совершенно выбитой, коричневой с серым.
Наши самолеты появлялись редко. Сегодняшнее их появление приковало внимание каждого. Бойцы автороты злорадно наблюдали за воздушной схваткой: два краснозвездных «ЯКа» прижали к земле «Юнкерс-52» и зажгли его пулеметными очередями. Немецкий транспортник, окутанный клубами черного дыма, рухнул, не дотянул до своего переднего края. Пока самолет не взорвался, солдаты успели вытащить из него несколько почтовых мешков и планшет с документами, который был у погибшего офицера связи.
Политрук неплохо знал немецкий (языковые курсы за-ради довоенной мечты об учительстве сподобили), поэтому, прежде чем передать документы в полковую разведку, внимательно изучил их. Просмотрел он и содержимое почтовых мешков. Грязно-зеленые, брезентовые, они были туго набиты письмами и открытками. На одной из открыток вместе с белокурой дамой красовался эсэсовец с аттическими усиками. Пара сидела в плетеных креслах на берегу моря, улыбалась и пила из высоких бокалов вино. Тисненная золотом надпись гласила: «Крым – курортный рай Германии».
Калинин выругался: «Будет вам, сволочи, рай!» Алексей Николаевич читал письма и убеждался, что солдатам фюрера страшно, что им не хочется умирать в далеком неведомом Сталинграде. Многие из них просили своих жен и детей писать почаще. Калинин припомнил, как и он месяц назад просил Юрку написать ему. Сын тогда прислал рисунок... «Юра, Раечка, Катя... Как они там поживают? – спросил сам себя Калинин. И сам себе ответил: – Ничего, всё нормально, они в безопасности».
Алексей Николаевич закрыл глаза и попытался представить, как было все до войны: вот он познакомился со своей будущей женой, вот он радуется рождению Раи... Образ сына вызвал у него невольную улыбку. Он вспомнил, как однажды Юрка привел домой соседского мальчишку Фимку и стал показывать сома, купленного у рыбаков. Совершенно не смущаясь, сын поведал приятелю, что диковинная рыбина служила в извозчиках у водяного черта, якобы живущего в Резницкой Воложке. Перепуганный Фимка расхныкался и убежал, а Юрка улюлюкал вслед...
Голос дневального вернул Калинина к действительности:
– Товарищ политрук, вас офицер из штаба полка спрашивает.
– Пропусти его, Петренко.
Через минуту в блиндаж боком втиснулся огромный, наголо остриженный мужчина.
– Капитан Туча, полковая разведка, – представился офицер.
– Садитесь к столу, – пригласил Калинин.
Туча посмотрел на скамейку, как бы примеряя ее под себя, и осторожно сел.
– Мы получили документы из сбитого самолета, спасибо... Скажите, политрук, вы их читали?
– Да, читал.
– Как полагаете, это не деза?
– Думаю, нет... Немцы могут окружить дивизию.
Штабист задал еще несколько вопросов и уехал.
Мощная артиллерийская канонада доносилась с севера и юга: 6-я немецкая армия под командованием Паулюса наносила удары по флангам советских войск, оборонявших Сталинград с запада. Рота Калинина попала в окружение. Впрочем, в столь же тяжелой обстановке оказалась и вся дивизия.
Серия разрывов обрушилась неподалеку. Политрука засыпало землей, и он мгновенно оглох. В голове застучали сотни маленьких молоточков. Когда бомбежка закончилась, и люди стали приходить в себя, они увидели множество вздыбленных догорающих остовов. Это всё, что осталось от ротных грузовиков...
Калинин решил выходить из окружения. Днем это было невозможно из-за непрекращающихся налетов немецких истребителей и штурмовиков, поэтому политрук повел бойцов ночью. Они двинулись на Калач. Усталость навалилась на людей, словно тяжелая невидимая шинель. В их глазах читался вопрос: «Когда всё это кончится, когда перестанем отступать?» Политрук чувствовал вину перед солдатами: он считал, что если бы ими командовал не он, а кто-нибудь другой, всё могло сложиться иначе...
Дон, изрытый свинцовыми волнами, встретил людей неприветливо. Старик, живущий рядом на разрушенной ферме, удивлялся, что в это время года река так неспокойна. Из бревен, принесенных с фермы, бойцы связали несколько плотов. Несмотря на непогоду, ночная переправа прошла без осложнений.
Рота немного передохнула на левом берегу и двинулась дальше. На рассвете ее дозорные наткнулись на румын.
Калинин приказал младшему лейтенанту Ефремову уходить с ранеными, а сам вместе с тремя добровольцами остался, чтобы принять бой.
– Петренко, сколько у тебя патронов?
– Три диска, товарищ политрук.
– Постарайся их экономить, Вася, и обязательно выживи.
Пока бойцы окапывались, Алексей Николаевич выбрал позицию для второго пулемета и залег с ним у дороги. Гранаты-»лимонки» он разделил между всеми поровну.
Два часа продолжался бой четырех красноармейцев и передового отряда румын. Вся дорога и склоны кургана, где зарылись советские солдаты, были усеяны телами врагов. Обезумевшие от ярости румыны перли вперед, уже не прячась. Калинин с остервенением строчил по ним из пулемета. И продержался политрук из наших бойцов дольше всех, погиб последним. Расстрелял все патроны, поднялся. А когда к нему приблизились торжествующие захватчики, взорвал гранату...
Глаза Калинина были открыты, они не лучились теплым спокойным светом. Налетевший с Дона ветер пытался прикрыть их, но у него ничего не выходило: политрук, словно живой, оглядывал так и не взятый врагом курган.
***
– Человек, Алеша, способен выпрямиться во весь рост, – растроганно сказала бабушка. – Спасибо тебе за рассказ.
Я стал говорить, что боялся наклеветать на жизнь, но бабушка прервала меня:
– Милый, у тебя всюду русские эти лица, степь, небо... Даром, в избытке распростертое над ними... Ты понимаешь, о чем я?
И я понимал, чувствовал: она уходит далеко-далеко... Я позвал врача, но помочь бабушке он уже не мог. Откинувшись на спинку больничной койки, разбросав руки, она уставилась в синь за окном.
Мечта молодого Бельского
После гибели Степана Елагина дед Василий стал опекать Настасью – люди говорили, он вину чувствовал перед ней. Многие помнили, как в тот злополучный год, на Пасху, дед ушел из церкви. Слух выскочил, будто бы старинная примета совпала: колдун к алтарю спиной поворотился, потому что не выдержал «Воскресни!» Мать Настасьи, Тамара Дмитриевна, всему селу тогда дула, что «отступнык вин... кровь козлию и тельчию в жертву прыносэ Велиару». Дочь не верила, что дед ее мужа уморил, знала: это браконьеры невзлюбили несговорчивого инспектора, подкараулили и убили...
Степан погиб осенью, а в зиму не стало матери, вот дед и взял, как говорили, «шефство» над Настасьей. Злые языки много чего еще говорили, но на то они и злые, чтоб не верить им. Настасья Млечко крепко задружилась с дедом, носила себя бодро и умом стала необъятна. Между ними велись душевостребованные разговоры.
«Побоговать бы еще, порадоваться внучке... Она в газете будэ писать», – делился с Настасьей дед.
Василий Степанович Крещевников вспоминал и фронтовую жизнь, свое ординарство у Тихона Бельского. Настасья его истории много раз слышала, дивясь умению деда передавать их в таких ярких красках. Одну из историй она особенно полюбила. Однажды старик решил порадовать гостью и вновь рассказал ее...
***
Ушел косматый туман. Обнажил фронт стылый октябрьский рассвет. Из-за Волги чавкнули пламенем «катюши» и перемололи смерчевым вихрем разрывов овраг Банный, перемололи вместе с немецкой ротой, изготовившейся к атаке. Всё, что уцелело живое, вжалось в горелую, дымящуюся землю. Серые нахмуренные танки, осиротев, поползли назад без автоматчиков.
Валентин Орлянкин снимал «лейкой»-кинокамерой, пока танки пятились, буровя овраг гусеницами.
– Покури, сынок, а то волчье племя отдыхается и снова попрет, – тронул кинооператора за рукав шинели пожилой, с перебитым багровым носом, солдат.
Он перекрестился, облизнул растрескавшиеся землисто-серые губы и сказал: «Мне пятьдесят два, сынок. Я прошел гражданскую и финскую, а не видал того, что за десять дней повидал в Сталинграде».
На другой день кинооператор Орлянкин снимал в штабе 13-й гвардейской дивизии и услышал от своего друга Тихона Бельского почти те же слова: «Знаешь, в свои двадцать восемь я жизни еще не видел, а смерти насмотрелся вперед на полвека».
Начальник штаба дивизии майор Бельский – признанный и дерзкий специалист по военным действиям в условиях города. Это его рисованные карты рассматривал теперь Валентин Орлянкин на засыпанном бумагами столе. Бельский наносил на карты и схемы задуманные им варианты ведения боя в квартирах и подъездах, в подвалах домов и цехах, в канализационных магистралях города и даже в баках нефтехранилищ. Безусый, с голубыми, согревающими собеседника глазами и маками на щеках, за что прозвали его здесь «красным молодцем», он не терпел хамства и пугающе бледнел, если офицеры бражничали или распускались.
– Валентин, – оторвался от карты Бельский, – вот ты, рискуя каждый день жизнью, делаешь съемку боев. Но зачем ты расходуешь пленку на ненужные кадры быта? Теперь и меня зачем-то снимаешь...
– Чертовская твоя небесная душа, в самое яблочко угодил... Вот заметь: ты будто не с картой работаешь, а с полотном. А солдаты? Солдаты приносят из руин разную утварь, мебель, посуду, детские игрушки. На кой вам все это надо? Молчишь? Не постигаешь? А я так мыслю: этими поступками вы все словно говорите, напоминаете самим себе о мирном и покинутом доме. И я стараюсь запечатлеть эти неповторимые мгновения.
Гм, однажды в землянке я заснял огромную обшарпанную кровать с никелированными шарами. Когда-то такие кровати были символом обжитых старых квартир. Так вот, поперек этого «символа» на голой металлической сетке крепко спали шестеро бойцов из разведки. Позже я заснял их вторично, когда, уходя на задание, долго оправляли они маскировочные комбинезоны перед резным, поставленным прямо на берегу зеркалом-трюмо. Как разведчики дотащили его сюда из города, одному Богу известно! А ты говоришь, зачем расходую пленку...
– Валя, а помнишь, еще в школе, до войны, мы с тобой мечтали?
– Да-а-а, мечты были... Суриковский холст, передвижники... Ты хотел великим художником стать.
– Может, еще стану, а?
– Может быть. Ты способный... Но скажи лучше, Тихон, чей это женский портрет ты повесил у себя в блиндаже?
В маленьком зеркале на стене Бельский встретился с собою, словно с посторонним, покраснел и взглянул на портрет. Небольшой, всего тридцать на сорок сантиметров, он притягивал взгляд.
Красоту девушки можно было бы назвать классической. Ее волосы, глаза, шея словно говорили, что природа не ошиблась ни на йоту. Орлянкин глядел на портрет и думал: «У настоящей красавицы должен быть именно такой прямой, с небольшой горбинкой нос, такие темные миндалины глаз, такие же длинные ресницы, такой же пылающий взгляд, черные волосы и брови».
– Мечта, да, пожалуй, это моя меч... – хотел получше объяснить Тихон, но осекся. Лицо его задрожало нервическим оживлением каждого мускула. – Только смертушка отступит, как бойцы уж двухрядку вынимают да веселые песни затягивают, но самим тоскливо и тошно: жены и любушки их далеко. А у молодых и вовсе их нет. Вот и я не успел ни полюбить по-настоящему, ни ожениться, как говорит наш комиссар...
Живое страдает болью, она и заставила Тихона улыбнуться.
– Клименко Варя это, – скривил он по-детски губы и начал повествовать.
В середине июля 13-ю гвардейскую ордена Ленина стрелковую дивизию впервые за год непрерывных боев разместили за двести километров от фронта, по оврагам и балкам приволжской степи, частично расквартировали по селам.
По фронтовым меркам, в дивизии осталась лишь четверть активных штыков. Остальные бойцы или томились по госпиталям, или полегли на оборонительных рубежах от Харькова до излучины Дона. Даже из командиров полков ни одного не осталось в строю: трое были ранены, а один убит.
Перед тем как дивизии отправиться на пополнение, в штабе Сталинградского фронта представитель Ставки очертил красным карандашом на карте овал, охвативший Камышин и Николаевку, и сказал:
– Вот здесь, Родимцев, и отдыхай со своим войском.
Боевой генерал устало посмотрел на красный овал с голубой полоской Волги и спросил:
– А долго отдыхать-то?
– Когда надо будет, позовем.
Так Родимцев и «отдыхал» до 9 сентября – с уцелевшими офицерами принимал пополнение. Распределял так, чтобы каждому достались и бывалые воины, и необстрелянные еще юнцы со школьной скамьи, и пожилые, только что оставившие колхозное поле или заводской цех.
Днем выезжал на стрельбища, проводил занятия или совещания, а по вечерам возился с документацией, выступал на комсомольских и партийных собраниях.
В один из таких дней Александр Ильич и услышал звонкий голос нового начальника штаба:
– Товарищ генерал-майор, майор Бельский прибыл в ваше распоряжение!
Родимцев отложил донесение и посмотрел внимательно: перед ним стоял совсем юный офицер. У него было приятное открытое лицо, светившееся веселой улыбкой.
«Не слишком ли молод для должности начальника штаба дивизии? – усомнился комдив. – Справится ли?»
Сомнения рассеялись уже в ближайшие два-три дня.
Тихон Владимирович сразу вошел в жизнь дивизии, стал как начальник штаба решать многие важные вопросы...
Тихон шел устраиваться на квартиру. На его запыленных яловых сапогах чернели влажные крапины. Морось усиливалась. Синева над Николаевкой чужела, уходила вдаль, а вместо нее мчалась косматая облачность. Медно-желтые зарницы вспыхивали на отекающем дождем небе. Гимнастерка Тихона приклеилась к плечам и спине. Пока Бельский дошел до конца улицы, ливень оборвался. Курчавым пушком забелели на очистившемся небе облака. Поплыли они в синей омутной глубине то ли парусниками, то ли журавлями. А чуть ниже пурпурная, с зелено-оранжевым отливом радуга огромной подковой уже навесилась над слободой.
С бахчей потянулись бабы в пестрых платках. Босой, коричневый от слободского солнца мальчишка загонял с улицы корову. Тихон встретился с ним у калитки:
– Привет! Квартира Клименко здесь будет?
– А ково, дядь, надо-то?
– Галину Ивановну, хозяйку.
– Нема-то маманьки, за кавунами пошла.
– Тогда подожду ее.
– Может, сеструшку Варьку зазвать? – сверкнул глазами мальчик.
Варя услышала разговор Павки с незнакомым человеком и вышла из дома.
– Здравствуйте, – поздоровалась она за себя и брата. – Вам зачем мама?
«Коса ее – словно добрая плетка», – залюбовался Бельский. Он молчал, пораженный красотой девушки. Потом зачем-то спросил: «Так вы – Клименко Варя?»
Вечерять сели, когда с бахчей вернулась мать. Время от времени Галина Ивановна трогала маленькую седую голову черными, разбитыми от работы руками. Натруженная, издерганная, она плохо помнила себя. Варя наливала чай.
– О вас, Тихон Владимирыч, мне комендант нынче сказывал, так что проживайте у нас в дому сколько потребуется. Мы потеснимся трошки.
– Благодарю, Галина Ивановна!
Сутолочь будней захватила Бельского. Он тщательно отладил механизм работы штаба, лично познакомился со всеми офицерами дивизии, лучше узнал Родимцева.
С веселой хитринкой в глазах, молчаливый, но при хорошей шутке взрывающийся бурным смехом, Александр Ильич и сам мог пустить колкую остроту. Бельский и Родимцев с первых же дней прониклись друг к другу взаимной симпатией и доверием.
– Как, Тихон Владимирович, полагаешь: побьем мы фашистов, не сдадим Сталинград?
– Побьем, товарищ генерал. Как и все наши офицеры, я уверен в этом. Скорей бы только в город попасть...
– Попадем, недолго осталось ждать. Позавчера я выезжал в Энгельс и разговаривал по прямой связи с Верховным... Товарищ Сталин сказал, что на днях из Ставки приедет генерал Иванов проверять готовность дивизии. А это, Тихон, означает, что нас вот-вот отправят ратоборствовать. Армии в Сталинграде сейчас тяжело. Кровушку она там большую льет...
Варя стала замечать, что каждый вечер с волнением ждет возвращения постояльца, что в сердце ее поселилась необъяснимая щемящая тревога.
Подметила перемену в дочери и Галина Ивановна:
– Чтой-то ты, Варюша, последнее время сама не своя? Али в госпитале не управляешься с ранеными?
– Да нет, мам, я прежняя, и госпиталь тут ни при чем, – пыталась Варя разубедить себя и мать и оттого еще больше путалась в мыслях, не понимая зародившегося в ней чувства.
Девичья любовь – как лазоревый цветок, завораживает она одинокого путника чудно-светлыми лепестками. И не только завороженным, но бесконечно счастливым мог бы почувствовать себя Тихон, если бы понял, что Варя расцвела для него. Она напоила бы его своей любовью, как родниковой водой, содержащей целебные соли. Она жила весь этот последний месяц только им...
Не чувствовала, не жалела и не любила лишь война. Властно вторглась она в их жизнь, не спросив разрешения, как вторглась и в жизнь миллионов других людей.
– Приказ получен ехать, – как-то вечером сказал Тихон.
– Значит, едете... Когда же? – голос девушки задрожал.
– Сутки дивизии на сборы дали.
Он уехал со штабом на следующий день...
– Теперь ты знаешь, Валентин, чей это портрет, – глаза Бельского потухли.
Он закурил, откашлялся от терпкого дыма «Герцеговины» и сказал:
– Немцы, кажется, садить из тяжелых стволов перестали... Давай-ка на воздух выберемся, подышим...
Они вышли из блиндажа. Закурил и Орлянкин:
– Тихон, а где эта девушка теперь?
– Варя? Она на заводе оборонном работает. На Урал к родственникам вместе с матерью и братом уехала... Они ведь похоронку на отца получили...
На взорванном баке нефтехранилища кто-то нарисовал стрелку на запад и написал: «До Берлина – 3426 километров». Тихон смотрел на нее и сам себе обещал: «Я выживу, я отмахаю эти километры, я буду любить...»
Густели сумерки. В Сталинграде было непривычно тихо, и только где-то далеко-далеко настойчиво, злобно и глухо стучали пулеметы, посылавшие в надвигающуюся темень смертоносные белые трассеры...
***
– Степаныч, а ведь и ты был влюблен в эту Варю...
– Ничего-то и не укрыть от тебя, болярыня моя! Очень был влюблен, но командира своего, Тихона Владимирыча, я почитал. Светлая голова...
– Таких сейчас нету, – вздохнула Настасья.
– Есть... Я хотел сказать, твой покойный Елагин был таким.
Правой рукой старик потрогал обезображенную войной левую руку. На ней не хватало двух пальцев – мизинца и безымянного. Слезы тяжелили Настасье сердце, когда она видела эти белые, усеянные старческой гречкой руки. Но голос Крещевникова все крепчал, лицо молодело от торжественной бледности. Нет, это был уже не старик, а ординарец Тихона Бельского.
Мысли разбегаются, словно мыши: «Бабушка захворала, говорят, очень плоха...» Странно, но я не могу представить ее, Раису Алексеевну Безрукову, хворой – такой человечище не может слечь! Нет, я не вижу в ней героя, я в ней люблю человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милую, ласковую хозяйку.
Как это у классика? «Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание – самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?» Думаю, всё дело опять же в бабушке. Ради нее отложил я работу над большим романом, не попрощался со столицей и маханул за тысячу верст.
Судьба ее скромная, но не бедненькая и верхоглядная, потому как просмолена жизнью. Когда бабушка попросила меня порыться в архивах и написать рассказ о ее отце, моем прадеде Алексее Николаевиче Калинине, я не мог отказать. Взялся за работу истово, и, пока писал, помнил ее слова: «Алеша, прадед твой знал один-единственный закон мужчины – честь. Порасскажи о нем, пока я жива...»
Я дал ей слово, и рассказ этот вскоре был написан. И теперь я спешил с ним к бабушке. Вот только прочла она его уже в больнице...
***
Юрка с силой пригладил непокорный светлый вихор и стал похож на ангелочка с немецкой почтовой открытки: таких много появится после войны, солдаты будут привозить их домой как трофеи. Но этого одиннадцатилетний ребенок не знал, и никто еще не знал. Шел только 1942 год...
– Юр, ты бы покушал, – позвала мать.
Мальчик отложил карандаши, оценивающе оглядел рисунок и, довольный тем, что успел его закончить, пошел завтракать.
От скудной еды в животе болезненно крутило. Не хотелось вставать из-за стола, но лепешки из горчичного жмыха кончились. Юрка никак не мог понять, отчего они такие горькие, ведь еще год назад мама пекла совсем другие. Сестра Рая объяснила ему, что они будут прежними, сладкими, когда домой вернется отец. Юрка немного успокоился и стал ждать.
Отец был командиром. Мальчик знал это по рассказам старшей сестры и редким письмам, приходившим с войны. Последнее письмо Калинины получили два дня назад. Мама и Рая читали его несколько раз вслух и плакали. Юрка хорошо запомнил, что папа пять дней болел гриппом, что переехал со своими солдатами в степь, живет в палатке, что в Сталинграде продают огурцы, вишню и хлеб. А еще отец просил Юрку написать ему хотя бы короткий ответ. Мальчик рассудил, что рисунок отцу понравится больше...
Бывший директор Степновской МТС, а ныне политрук 536-й отдельной автороты подвоза Алексей Николаевич Калинин пытался попасть на фронт с первого дня войны, однако партийное руководство отказало: «Вы коммунист и нужны здесь, в тылу...» Но вот пал Севастополь, обескровивший лучшие немецкие дивизии, пала Керчь, провалилась Харьковская операция, не отстояли Ростов, и стало ясно, что не минует война и Сталинград. Калинин принялся осаждать райком еще настойчивее и наконец-то получил добро.
Только ли роковое приближение врага заставляло его встать в строй? Другим Калинин говорил, что должен так поступить, себя же укорял: «Пятаки медные гну, никто их распрямить не может. Мне на фронт бы, а я тут с бабами в колхозе, трактора чиню!»
Летом 1942-го город на Волге напомнил Алексею Николаевичу Самарканд, где он служил когда-то срочную: людские потоки, до краев наполнявшие улицы, бурлящие, шумные рынки. И хотя эвакуация еще не началась, чувствовалось, что город этот прифронтовой. Кое-где на окнах домов и в витринах магазинов белела светомаскировка, временами выла сирена, предупреждая о воздушных налетах. Немцы настойчиво бомбили тракторный завод и его поселок.
К пронзительной сирене Калинин вскоре привык и перестал ее замечать. Рота получила машины, обмундирование, пополнилась людьми. Из всего личного состава роты повоевать успел только ее командир – старший лейтенант Добровольский. Он недавно выписался из госпиталя и слегка прихрамывал.
Командир и политрук были одногодками, оба родились в 1902-м, окончили ремесленные училища, до войны работали на земле. Война... Им казалось, что прошла целая вечность, как она началась, а они ничего еще не сделали.
– Иван Дмитрич, я завтра думаю собрание комсомольское провести. Разреши бойцов с работы на час снять.
– Конечно, политрук, действуй.
– И вот еще что... Надо бы до отправки на фронт принять кандидатов в партию. Как считаешь, командир?
– День нужно выбрать... Ты, Алексей Николаич, пока документы подготовь.
Торжественное вручение партбилетов пришлось отложить. Был получен приказ срочно выдвинуться в составе дивизии в район Суровикино и закрепиться.
Авиация не прикрывала автоколонну, а отсутствие лесов затрудняло маскировку. В назначенный район рота прибыла уже с потерями: от прямого попадания бомбы на куски разнесло машину с боеприпасами, еще одну «эмку» изрешетил на переправе через Дон немецкий истребитель. Он пролетел так низко, что Калинин разглядел на его фюзеляже оскалившуюся волчью пасть...
День выдался тяжелый. Погибло семь человек из первого взвода. Вечером Алексей Николаевич подготовил политдонесение. Всего десять строчек. Больше не смог. В донесении не было холодных казенных фраз: «морально-политическое состояние», «потери подразделения». Политрук написал эмоционально – как человек, переживший личную трагедию. Все погибшие утром красноармейцы за полтора месяца службы стали ему родными.
События последующих дней приглушили боль утраты. Передовые отряды 181-й стрелковой дивизии вели разведку, саперы готовили огневые позиции. Бойцы автороты тоже выполняли свою задачу: доставляли вооружение и провиант на передовую, перевозили раненых в тыл.
Алексей Николаевич похудел и казался выше ростом. Гимнастерка на нем истерлась и выцвела. От нещадно палящего солнца лицо стало темным, землистым. Возле губ пролегли глубокие морщины. Увидев этого осунувшегося человека, ни Катя, ни дети, наверное, не узнали бы в нем отца и мужа. Не изменились только глаза. Умные, ясные, они лучились теплым спокойным светом.
В отличие от некоторых других командиров, спокойствие Калинина было не только внешнее, но и внутреннее, совершенно безыскусственное. Красноармейцы говорили, что их политрук отчаянный человек. Нет, он не стоял на окопе, когда поблизости рвались снаряды, не лез, как сорвиголова, и под пули, но если требовалось проскочить смертельно опасный участок дороги, политрук сам садился за руль. Он просто старался выжить и учил этому солдат: «Если вы бесцельно погибнете, какой в этом толк?»
22 июля вечером во время артобстрела на КП тяжело ранило Добровольского.
– Ты не умрешь, Ваня! – впервые Калинин назвал командира по имени.
– Политрук, продержись! Слышишь? – хрипел Добровольский.
– Все будет хорошо, ты поправишься...
Алексей Николаевич говорил это, потому что в подобных случаях так говорили всегда. Но все же была надежда: «А может, действительно все обойдется, все будет хорошо?» Старший лейтенант Добровольский до утра не дожил...
Бойцы вырыли могилу на правом берегу быстрой Лиски.
– У кого винтовки, залп в воздух! – приказал Калинин.
Он перезарядил карабин и выстрелил вместе со всеми. Короткий залп прозвучал сухо.
– Теперь засыпайте.
Политрук отвернулся от могилы, не желая видеть, как комья глины будут ударяться о тело человека, который еще вчера был полон сил, был его командиром и другом...
Стояли первые дни августа. Раскаленное белое солнце по-прежнему жарило людей. Степь казалась совершенно выбитой, коричневой с серым.
Наши самолеты появлялись редко. Сегодняшнее их появление приковало внимание каждого. Бойцы автороты злорадно наблюдали за воздушной схваткой: два краснозвездных «ЯКа» прижали к земле «Юнкерс-52» и зажгли его пулеметными очередями. Немецкий транспортник, окутанный клубами черного дыма, рухнул, не дотянул до своего переднего края. Пока самолет не взорвался, солдаты успели вытащить из него несколько почтовых мешков и планшет с документами, который был у погибшего офицера связи.
Политрук неплохо знал немецкий (языковые курсы за-ради довоенной мечты об учительстве сподобили), поэтому, прежде чем передать документы в полковую разведку, внимательно изучил их. Просмотрел он и содержимое почтовых мешков. Грязно-зеленые, брезентовые, они были туго набиты письмами и открытками. На одной из открыток вместе с белокурой дамой красовался эсэсовец с аттическими усиками. Пара сидела в плетеных креслах на берегу моря, улыбалась и пила из высоких бокалов вино. Тисненная золотом надпись гласила: «Крым – курортный рай Германии».
Калинин выругался: «Будет вам, сволочи, рай!» Алексей Николаевич читал письма и убеждался, что солдатам фюрера страшно, что им не хочется умирать в далеком неведомом Сталинграде. Многие из них просили своих жен и детей писать почаще. Калинин припомнил, как и он месяц назад просил Юрку написать ему. Сын тогда прислал рисунок... «Юра, Раечка, Катя... Как они там поживают? – спросил сам себя Калинин. И сам себе ответил: – Ничего, всё нормально, они в безопасности».
Алексей Николаевич закрыл глаза и попытался представить, как было все до войны: вот он познакомился со своей будущей женой, вот он радуется рождению Раи... Образ сына вызвал у него невольную улыбку. Он вспомнил, как однажды Юрка привел домой соседского мальчишку Фимку и стал показывать сома, купленного у рыбаков. Совершенно не смущаясь, сын поведал приятелю, что диковинная рыбина служила в извозчиках у водяного черта, якобы живущего в Резницкой Воложке. Перепуганный Фимка расхныкался и убежал, а Юрка улюлюкал вслед...
Голос дневального вернул Калинина к действительности:
– Товарищ политрук, вас офицер из штаба полка спрашивает.
– Пропусти его, Петренко.
Через минуту в блиндаж боком втиснулся огромный, наголо остриженный мужчина.
– Капитан Туча, полковая разведка, – представился офицер.
– Садитесь к столу, – пригласил Калинин.
Туча посмотрел на скамейку, как бы примеряя ее под себя, и осторожно сел.
– Мы получили документы из сбитого самолета, спасибо... Скажите, политрук, вы их читали?
– Да, читал.
– Как полагаете, это не деза?
– Думаю, нет... Немцы могут окружить дивизию.
Штабист задал еще несколько вопросов и уехал.
Мощная артиллерийская канонада доносилась с севера и юга: 6-я немецкая армия под командованием Паулюса наносила удары по флангам советских войск, оборонявших Сталинград с запада. Рота Калинина попала в окружение. Впрочем, в столь же тяжелой обстановке оказалась и вся дивизия.
Серия разрывов обрушилась неподалеку. Политрука засыпало землей, и он мгновенно оглох. В голове застучали сотни маленьких молоточков. Когда бомбежка закончилась, и люди стали приходить в себя, они увидели множество вздыбленных догорающих остовов. Это всё, что осталось от ротных грузовиков...
Калинин решил выходить из окружения. Днем это было невозможно из-за непрекращающихся налетов немецких истребителей и штурмовиков, поэтому политрук повел бойцов ночью. Они двинулись на Калач. Усталость навалилась на людей, словно тяжелая невидимая шинель. В их глазах читался вопрос: «Когда всё это кончится, когда перестанем отступать?» Политрук чувствовал вину перед солдатами: он считал, что если бы ими командовал не он, а кто-нибудь другой, всё могло сложиться иначе...
Дон, изрытый свинцовыми волнами, встретил людей неприветливо. Старик, живущий рядом на разрушенной ферме, удивлялся, что в это время года река так неспокойна. Из бревен, принесенных с фермы, бойцы связали несколько плотов. Несмотря на непогоду, ночная переправа прошла без осложнений.
Рота немного передохнула на левом берегу и двинулась дальше. На рассвете ее дозорные наткнулись на румын.
Калинин приказал младшему лейтенанту Ефремову уходить с ранеными, а сам вместе с тремя добровольцами остался, чтобы принять бой.
– Петренко, сколько у тебя патронов?
– Три диска, товарищ политрук.
– Постарайся их экономить, Вася, и обязательно выживи.
Пока бойцы окапывались, Алексей Николаевич выбрал позицию для второго пулемета и залег с ним у дороги. Гранаты-»лимонки» он разделил между всеми поровну.
Два часа продолжался бой четырех красноармейцев и передового отряда румын. Вся дорога и склоны кургана, где зарылись советские солдаты, были усеяны телами врагов. Обезумевшие от ярости румыны перли вперед, уже не прячась. Калинин с остервенением строчил по ним из пулемета. И продержался политрук из наших бойцов дольше всех, погиб последним. Расстрелял все патроны, поднялся. А когда к нему приблизились торжествующие захватчики, взорвал гранату...
Глаза Калинина были открыты, они не лучились теплым спокойным светом. Налетевший с Дона ветер пытался прикрыть их, но у него ничего не выходило: политрук, словно живой, оглядывал так и не взятый врагом курган.
***
– Человек, Алеша, способен выпрямиться во весь рост, – растроганно сказала бабушка. – Спасибо тебе за рассказ.
Я стал говорить, что боялся наклеветать на жизнь, но бабушка прервала меня:
– Милый, у тебя всюду русские эти лица, степь, небо... Даром, в избытке распростертое над ними... Ты понимаешь, о чем я?
И я понимал, чувствовал: она уходит далеко-далеко... Я позвал врача, но помочь бабушке он уже не мог. Откинувшись на спинку больничной койки, разбросав руки, она уставилась в синь за окном.
Мечта молодого Бельского
После гибели Степана Елагина дед Василий стал опекать Настасью – люди говорили, он вину чувствовал перед ней. Многие помнили, как в тот злополучный год, на Пасху, дед ушел из церкви. Слух выскочил, будто бы старинная примета совпала: колдун к алтарю спиной поворотился, потому что не выдержал «Воскресни!» Мать Настасьи, Тамара Дмитриевна, всему селу тогда дула, что «отступнык вин... кровь козлию и тельчию в жертву прыносэ Велиару». Дочь не верила, что дед ее мужа уморил, знала: это браконьеры невзлюбили несговорчивого инспектора, подкараулили и убили...
Степан погиб осенью, а в зиму не стало матери, вот дед и взял, как говорили, «шефство» над Настасьей. Злые языки много чего еще говорили, но на то они и злые, чтоб не верить им. Настасья Млечко крепко задружилась с дедом, носила себя бодро и умом стала необъятна. Между ними велись душевостребованные разговоры.
«Побоговать бы еще, порадоваться внучке... Она в газете будэ писать», – делился с Настасьей дед.
Василий Степанович Крещевников вспоминал и фронтовую жизнь, свое ординарство у Тихона Бельского. Настасья его истории много раз слышала, дивясь умению деда передавать их в таких ярких красках. Одну из историй она особенно полюбила. Однажды старик решил порадовать гостью и вновь рассказал ее...
***
Ушел косматый туман. Обнажил фронт стылый октябрьский рассвет. Из-за Волги чавкнули пламенем «катюши» и перемололи смерчевым вихрем разрывов овраг Банный, перемололи вместе с немецкой ротой, изготовившейся к атаке. Всё, что уцелело живое, вжалось в горелую, дымящуюся землю. Серые нахмуренные танки, осиротев, поползли назад без автоматчиков.
Валентин Орлянкин снимал «лейкой»-кинокамерой, пока танки пятились, буровя овраг гусеницами.
– Покури, сынок, а то волчье племя отдыхается и снова попрет, – тронул кинооператора за рукав шинели пожилой, с перебитым багровым носом, солдат.
Он перекрестился, облизнул растрескавшиеся землисто-серые губы и сказал: «Мне пятьдесят два, сынок. Я прошел гражданскую и финскую, а не видал того, что за десять дней повидал в Сталинграде».
На другой день кинооператор Орлянкин снимал в штабе 13-й гвардейской дивизии и услышал от своего друга Тихона Бельского почти те же слова: «Знаешь, в свои двадцать восемь я жизни еще не видел, а смерти насмотрелся вперед на полвека».
Начальник штаба дивизии майор Бельский – признанный и дерзкий специалист по военным действиям в условиях города. Это его рисованные карты рассматривал теперь Валентин Орлянкин на засыпанном бумагами столе. Бельский наносил на карты и схемы задуманные им варианты ведения боя в квартирах и подъездах, в подвалах домов и цехах, в канализационных магистралях города и даже в баках нефтехранилищ. Безусый, с голубыми, согревающими собеседника глазами и маками на щеках, за что прозвали его здесь «красным молодцем», он не терпел хамства и пугающе бледнел, если офицеры бражничали или распускались.
– Валентин, – оторвался от карты Бельский, – вот ты, рискуя каждый день жизнью, делаешь съемку боев. Но зачем ты расходуешь пленку на ненужные кадры быта? Теперь и меня зачем-то снимаешь...
– Чертовская твоя небесная душа, в самое яблочко угодил... Вот заметь: ты будто не с картой работаешь, а с полотном. А солдаты? Солдаты приносят из руин разную утварь, мебель, посуду, детские игрушки. На кой вам все это надо? Молчишь? Не постигаешь? А я так мыслю: этими поступками вы все словно говорите, напоминаете самим себе о мирном и покинутом доме. И я стараюсь запечатлеть эти неповторимые мгновения.
Гм, однажды в землянке я заснял огромную обшарпанную кровать с никелированными шарами. Когда-то такие кровати были символом обжитых старых квартир. Так вот, поперек этого «символа» на голой металлической сетке крепко спали шестеро бойцов из разведки. Позже я заснял их вторично, когда, уходя на задание, долго оправляли они маскировочные комбинезоны перед резным, поставленным прямо на берегу зеркалом-трюмо. Как разведчики дотащили его сюда из города, одному Богу известно! А ты говоришь, зачем расходую пленку...
– Валя, а помнишь, еще в школе, до войны, мы с тобой мечтали?
– Да-а-а, мечты были... Суриковский холст, передвижники... Ты хотел великим художником стать.
– Может, еще стану, а?
– Может быть. Ты способный... Но скажи лучше, Тихон, чей это женский портрет ты повесил у себя в блиндаже?
В маленьком зеркале на стене Бельский встретился с собою, словно с посторонним, покраснел и взглянул на портрет. Небольшой, всего тридцать на сорок сантиметров, он притягивал взгляд.
Красоту девушки можно было бы назвать классической. Ее волосы, глаза, шея словно говорили, что природа не ошиблась ни на йоту. Орлянкин глядел на портрет и думал: «У настоящей красавицы должен быть именно такой прямой, с небольшой горбинкой нос, такие темные миндалины глаз, такие же длинные ресницы, такой же пылающий взгляд, черные волосы и брови».
– Мечта, да, пожалуй, это моя меч... – хотел получше объяснить Тихон, но осекся. Лицо его задрожало нервическим оживлением каждого мускула. – Только смертушка отступит, как бойцы уж двухрядку вынимают да веселые песни затягивают, но самим тоскливо и тошно: жены и любушки их далеко. А у молодых и вовсе их нет. Вот и я не успел ни полюбить по-настоящему, ни ожениться, как говорит наш комиссар...
Живое страдает болью, она и заставила Тихона улыбнуться.
– Клименко Варя это, – скривил он по-детски губы и начал повествовать.
В середине июля 13-ю гвардейскую ордена Ленина стрелковую дивизию впервые за год непрерывных боев разместили за двести километров от фронта, по оврагам и балкам приволжской степи, частично расквартировали по селам.
По фронтовым меркам, в дивизии осталась лишь четверть активных штыков. Остальные бойцы или томились по госпиталям, или полегли на оборонительных рубежах от Харькова до излучины Дона. Даже из командиров полков ни одного не осталось в строю: трое были ранены, а один убит.
Перед тем как дивизии отправиться на пополнение, в штабе Сталинградского фронта представитель Ставки очертил красным карандашом на карте овал, охвативший Камышин и Николаевку, и сказал:
– Вот здесь, Родимцев, и отдыхай со своим войском.
Боевой генерал устало посмотрел на красный овал с голубой полоской Волги и спросил:
– А долго отдыхать-то?
– Когда надо будет, позовем.
Так Родимцев и «отдыхал» до 9 сентября – с уцелевшими офицерами принимал пополнение. Распределял так, чтобы каждому достались и бывалые воины, и необстрелянные еще юнцы со школьной скамьи, и пожилые, только что оставившие колхозное поле или заводской цех.
Днем выезжал на стрельбища, проводил занятия или совещания, а по вечерам возился с документацией, выступал на комсомольских и партийных собраниях.
В один из таких дней Александр Ильич и услышал звонкий голос нового начальника штаба:
– Товарищ генерал-майор, майор Бельский прибыл в ваше распоряжение!
Родимцев отложил донесение и посмотрел внимательно: перед ним стоял совсем юный офицер. У него было приятное открытое лицо, светившееся веселой улыбкой.
«Не слишком ли молод для должности начальника штаба дивизии? – усомнился комдив. – Справится ли?»
Сомнения рассеялись уже в ближайшие два-три дня.
Тихон Владимирович сразу вошел в жизнь дивизии, стал как начальник штаба решать многие важные вопросы...
Тихон шел устраиваться на квартиру. На его запыленных яловых сапогах чернели влажные крапины. Морось усиливалась. Синева над Николаевкой чужела, уходила вдаль, а вместо нее мчалась косматая облачность. Медно-желтые зарницы вспыхивали на отекающем дождем небе. Гимнастерка Тихона приклеилась к плечам и спине. Пока Бельский дошел до конца улицы, ливень оборвался. Курчавым пушком забелели на очистившемся небе облака. Поплыли они в синей омутной глубине то ли парусниками, то ли журавлями. А чуть ниже пурпурная, с зелено-оранжевым отливом радуга огромной подковой уже навесилась над слободой.
С бахчей потянулись бабы в пестрых платках. Босой, коричневый от слободского солнца мальчишка загонял с улицы корову. Тихон встретился с ним у калитки:
– Привет! Квартира Клименко здесь будет?
– А ково, дядь, надо-то?
– Галину Ивановну, хозяйку.
– Нема-то маманьки, за кавунами пошла.
– Тогда подожду ее.
– Может, сеструшку Варьку зазвать? – сверкнул глазами мальчик.
Варя услышала разговор Павки с незнакомым человеком и вышла из дома.
– Здравствуйте, – поздоровалась она за себя и брата. – Вам зачем мама?
«Коса ее – словно добрая плетка», – залюбовался Бельский. Он молчал, пораженный красотой девушки. Потом зачем-то спросил: «Так вы – Клименко Варя?»
Вечерять сели, когда с бахчей вернулась мать. Время от времени Галина Ивановна трогала маленькую седую голову черными, разбитыми от работы руками. Натруженная, издерганная, она плохо помнила себя. Варя наливала чай.
– О вас, Тихон Владимирыч, мне комендант нынче сказывал, так что проживайте у нас в дому сколько потребуется. Мы потеснимся трошки.
– Благодарю, Галина Ивановна!
Сутолочь будней захватила Бельского. Он тщательно отладил механизм работы штаба, лично познакомился со всеми офицерами дивизии, лучше узнал Родимцева.
С веселой хитринкой в глазах, молчаливый, но при хорошей шутке взрывающийся бурным смехом, Александр Ильич и сам мог пустить колкую остроту. Бельский и Родимцев с первых же дней прониклись друг к другу взаимной симпатией и доверием.
– Как, Тихон Владимирович, полагаешь: побьем мы фашистов, не сдадим Сталинград?
– Побьем, товарищ генерал. Как и все наши офицеры, я уверен в этом. Скорей бы только в город попасть...
– Попадем, недолго осталось ждать. Позавчера я выезжал в Энгельс и разговаривал по прямой связи с Верховным... Товарищ Сталин сказал, что на днях из Ставки приедет генерал Иванов проверять готовность дивизии. А это, Тихон, означает, что нас вот-вот отправят ратоборствовать. Армии в Сталинграде сейчас тяжело. Кровушку она там большую льет...
Варя стала замечать, что каждый вечер с волнением ждет возвращения постояльца, что в сердце ее поселилась необъяснимая щемящая тревога.
Подметила перемену в дочери и Галина Ивановна:
– Чтой-то ты, Варюша, последнее время сама не своя? Али в госпитале не управляешься с ранеными?
– Да нет, мам, я прежняя, и госпиталь тут ни при чем, – пыталась Варя разубедить себя и мать и оттого еще больше путалась в мыслях, не понимая зародившегося в ней чувства.
Девичья любовь – как лазоревый цветок, завораживает она одинокого путника чудно-светлыми лепестками. И не только завороженным, но бесконечно счастливым мог бы почувствовать себя Тихон, если бы понял, что Варя расцвела для него. Она напоила бы его своей любовью, как родниковой водой, содержащей целебные соли. Она жила весь этот последний месяц только им...
Не чувствовала, не жалела и не любила лишь война. Властно вторглась она в их жизнь, не спросив разрешения, как вторглась и в жизнь миллионов других людей.
– Приказ получен ехать, – как-то вечером сказал Тихон.
– Значит, едете... Когда же? – голос девушки задрожал.
– Сутки дивизии на сборы дали.
Он уехал со штабом на следующий день...
– Теперь ты знаешь, Валентин, чей это портрет, – глаза Бельского потухли.
Он закурил, откашлялся от терпкого дыма «Герцеговины» и сказал:
– Немцы, кажется, садить из тяжелых стволов перестали... Давай-ка на воздух выберемся, подышим...
Они вышли из блиндажа. Закурил и Орлянкин:
– Тихон, а где эта девушка теперь?
– Варя? Она на заводе оборонном работает. На Урал к родственникам вместе с матерью и братом уехала... Они ведь похоронку на отца получили...
На взорванном баке нефтехранилища кто-то нарисовал стрелку на запад и написал: «До Берлина – 3426 километров». Тихон смотрел на нее и сам себе обещал: «Я выживу, я отмахаю эти километры, я буду любить...»
Густели сумерки. В Сталинграде было непривычно тихо, и только где-то далеко-далеко настойчиво, злобно и глухо стучали пулеметы, посылавшие в надвигающуюся темень смертоносные белые трассеры...
***
– Степаныч, а ведь и ты был влюблен в эту Варю...
– Ничего-то и не укрыть от тебя, болярыня моя! Очень был влюблен, но командира своего, Тихона Владимирыча, я почитал. Светлая голова...
– Таких сейчас нету, – вздохнула Настасья.
– Есть... Я хотел сказать, твой покойный Елагин был таким.
Правой рукой старик потрогал обезображенную войной левую руку. На ней не хватало двух пальцев – мизинца и безымянного. Слезы тяжелили Настасье сердце, когда она видела эти белые, усеянные старческой гречкой руки. Но голос Крещевникова все крепчал, лицо молодело от торжественной бледности. Нет, это был уже не старик, а ординарец Тихона Бельского.