ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2021 г.

Виктор Лихоносов. После разлуки ч. 2


Я шёл сзади как-то виновато: годы изгнали меня из повседневной жизни родни. Мать моя была ближе не только к сестре, но и к племянницам и племянникам, к их детям, к бабушкиным подружкам, ей было о чём поговорить с ними, что вспомнить, а я оторвался, нажил себе вдалеке друзей и знакомых, всё раннее растерял. И писем моих ждать перестали, и не погулял я за столом, когда материн брат Василий приезжал из Сальских степей (из Зимовников), а сестра отца Татьяна Федоровна – из Елизаветина. И только на фотографиях увидел их вместе.

В доме матушка радостно взялась помогать сестре: чистила и варила картошку, вежливо раскладывала огурчики на тарелку, завела тесто, вся светилась милостью к самой себе: это я для сестрички, мне с ней хорошо, она ж мне родная.

Пока я читал местные кемеровские газеты, дышавшие своими приметами и названиями деревень, городишек, сестра Галя, моя крёстная, докладывала матери о старых топкинских знакомых:

– Чувашка переехала к внучке в казённый дом, там пожила месяц, видит, что не нужна, и купила себе избушку, я её навещаю. Плачет, что скучно, сын не пишет уже год. Сыны продали дом за одиннадцать тысяч, разделили, а матери дали сто рублей.

– Хосподи-и, какая нонче пошла молодёжь…

– И Ареиха горюет, живёт одна, чуть приболеет – никого рядом, умру, мол, и буду лежать. Внуки ходят только по выходным. А сестра её живёт в конце, подметает автобусные остановки. Мне сыночек хоть ограду переделал, на двадцать лет хватит, только жить уж осталось мало…

– Жили, чужую старость видели, а свою и не ждали.

– Ты там в Пересыпи на огороде хоть тяжёлого не делай, не угробляйся.

– А забываюсь. Грыжа, а всё равно таскаю вёдра. Забываюсь.

К вечеру показался в калитке Фёдор Андреевич, худой, лицо костлявое, вытянутое, глаза отцовские, круглые. Я его любил, а он, хоть и считался моим крёстным, обо мне забывал и никаким особым чувством не радовал. Сестра Галя осуждала его за мягкотелость, покорность в семейном быту. Приехал на велосипеде с той стороны железной дороги с алюминиевым бидончиком (нарвать у сестры смородины), как-то жалко держал его пальцами, поставил в сенцах возле кадушки. Постарел. Где тот холёный Фёдор в год возвращения из Харбина? Трудно поверить, что был на войне с японцами. В 1947 году проведал он нас с матерью на Озёрной, похвастался китайскими шелками, раздал фотокарточки, на которых выглядел ещё сытнее, в светлой дублёнке с курчавыми отворотами, не герой, но из армии победителей, и я гордился им, сам бы хотел повидать японцев и китайцев в каком-то Харбине. Как раз перед поездкой мне досталась книжка «Ветка русского дерева» – «о моём городе», с чужим посвящением кому-то неизвестному, «об истоках моих, где я росла в далёком Харбине, от чего не уйти мне до конца жизни» (подпись была неохотная, скрытная). Какое-то потерянное русское величие, надежда, счастье, потом горе страдания покрылись травой забвения, и почему-то никому не было жаль такой пропажи, никогда в кругу писателей не заводилась речь о Харбине.

За столом крёстная, матушка и сёстры Люся и Таня перебирали свои женские да домашние истории, а я вытягивал из крёстного воспоминания о Харбине.

– Я ж попал в Маньчжурию с заключения в пересыльный лагерь. Нас сорок человек одели в военную форму, погрузили в теплушку и повезли к маньчжурской границе. Там мы в маленьком городке охраняли наших офицеров, которые руководили передвижением войск…

– Овдовела я посреди пути: от молодости отошла и к старости не пришла, – слышался мне и голос крёстной. – Хоронили Ивана Ивановича, погода стояла тёплая, без снега, выпал снег только к девяти дням, и похолодало. На похороны Люся, Таня, Володя дали триста рублей, брат Фёдор… – она стихла и добавила потише, чтоб крестный не услышал, – двадцать пять…

– Как раз пенсию задержали… – оправдал крёстный свою скупость.

– …Кузя – десять, племянники купили венок, музыку нанимали, обедало восемьдесят человек, водки брали два ящика с половиной. Двадцать пять дней жил на одной воде. Одни кости да кожа, господи. Наказывал, чтоб похоронили с братовой женой. «Похороните, – сказал, – рядом с Анной Васильевной, она будет мне там песни петь». Жили мы с ним недружно, но всё равно жалко.

– …а потом город Хайлар, – продолжал крёстный, – он в низине, кругом горы, там мы простояли дней шесть. И увидел я Харбин, ему полвека всего, а какой стройный, двадцать церквей, река Сунгари, пристань, русских много, из тех, что жили давно, и других, что бежали от большевиков. Меня назначили поваром и дали мне в помощницы, как бы сказать, эмигрантку, на вид хорошенькая, наши офицеры за ней гонялись, но я ей не разрешал, как бы сказать, с ними возиться да и был, как бы сказать, не последний, отъелся на кухне, выглядел дай тебе бог, нравился ей. Она была женой секретаря маньчжурского правителя, его наши взяли, и она мне говорила, как ей надоело жить среди японцев и китайцев. Я ей посоветовал уезжать в Россию, но она сказала: «Нет, мы там не нужны». Многим давали визу, но боялись и уезжали в Австралию и в Америку. И в сентябре мы оставили всё вооружение 8-й армии Китая и с офицерами последними выехали через пограничную заставу к себе домой. Я женщинам набрал шёлковой материи, вееров, тогда это считалось богатым подарком. Харбин не забуду…

– И я вам завидую. Читал «Ветку русского дерева», и так захотелось в то время, ещё до войны, пожить в Харбине с теми людьми, которые (тоже читал об этом) и у нас (кто вернулся), и в Австралии, в Америке воспевают само слово «Харбин», не могут забыть.

– Эта моя помощница читала мне стихи, так что даже я (память никудышная) переписал, Что тетрадку ни раскрою, стихи там, прочитаю. вспомню её взгляды, и стихи запомнились, и она сама долго перед глазами казалась.


Был дом с обветшавшим дрожащим крыльцом
И девушка с милым открытым лицом.
Да, было крыльцо, выходившее в сад.
Но только, должно быть, лет двадцать назад.

Я отлучился в другую комнату, вытянул из портфеля книжицу, вернулся и прочитал крёстному и замолчавшим женщинам стихотворение:


Милый город, горд и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
Пусть удел подобный горек –
Не опустим глаз:
Вспомяни, старик-историк,
Вспомяни о нас.
Ты забытое отыщешь,
Впишешь в скорбный лист,
Да на русское кладбище
Забежит турист.
Он возьмёт с собой словарик
Надписи читать…
Так погаснет наш фонарик,
Утомясь мерцать!

Все помолчали.

– Про что это? – спросила наконец матушка моя. – Не про Новосибирск наш?

– Мам, ты такое скажешь… Шёлковую блузку и платочки откуда привозил твой братец?

– Из Китая, – виновато ответила она.

– А в Китае есть город Харбин. Бог мой, как я хочу в Харбин.

– Поезжай.

– С кем? Легко сказать. Грешен, я и в Елизаветине не был.

Я вышел в первую комнату, прилёг у печки, над головой моей висела фотография деда Андрея с бабушкой Анастасией. Бабушка смирная, а дед с усами, красавец, прямо из царского конвоя, породистый офицер, в кого он такой – по роду-племени вовсе не помещичий, а крестьянский сын. Бывальцев. А точнее – Бывалец, крёстный так и пишется в паспорте. Хохлы. Из Малороссии. Никогда уж не узнать, как звали ту мою родню, которую привез из Малороссии граф Бутурлин в Воронежскую губернию. Бабушкина веточка – Гайворонские. Но это по отцу, а по матери?

На стуле лежал писательский журнал «Огни Кузбасса». Стихи какого-то Богданова Александра. Не знаю такого поэта. Везде пишут стихи.


Вдоль чугунной ограды,
Шелестя в ветерке,
Вы гуляли по саду,
Направляясь к реке.
И у ног, будто пламень,
Август лег не дыша.
Был и легок и плавен
Ваш божественный шаг.
Он, созвучью в угоду,
Был похож неспроста
На хожденье по водам
Иисуса Христа.
И с деревьями листья
Утерявшие связь
Над асфальтом повисли,
Не решаясь упасть.



Я встал и вернулся к столу.

– Вовка приезжал из Новосибирска, – вещала потихоньку за чистым столом крёстная. – Помог кой-чего по дому, дров нарубил, снег пооткопал, я постирала шторы и постельное, он мне воду таскал, старалась подкормить его. Спросила, как с Татьяной живёт, он промолчал, а Люсе сказал: «Будем, наверно, расходиться». А она матери своей сказала, что ошиблась, «не буду с ним жить». Подадут если на размен квартиры, а там очередь два года. А у Люси тоже… Сергей пришёл с армии, так сразу его Галя забрындила, два года молчала, Люся и её, и внучку кормила, то ей нравилось, а тут стала губы дуть, пол целый месяц не мыла. Люся тогда говорит: «Чем губы дуть, идите лучше на квартиру. Поживите отдельно. Я вас не держу». – «Мы уедем». А денег ни копейки. «Уезжайте, но вам денег на дорогу не дам». И всё. Ушли. А работа у Сергея такая, что можно и задержаться, он возит завхоза по деревням и по городам и дома бывает не вовремя. И вот сейчас пыль до потолка: вовремя не приходит и зарплата маленькая, разойдёмся. Пол не помоет – скандал. А сама сидит, что-то вяжет. Вот такая сноха попалась Люсе.

– Крёстная, – перебил я, – а вы так и не съездили в Елизаветино? Не тоскуете?

– Бабушка за нас ездила. А что там? Плакать только. Дома нашего нет. Как замуж вышла – не до поездок. Огород, покос, корова, куры, хрюшки, забот хватало. Кто из наших хохлов (в основном проводники) едет, на станцию Таловую, родня деревенская к своим выходит, привезут новости: кто живой, кто как. Оно как-то легче станет, когда своих встретишь. Я как от Тани получу посылку с вареньем, так плачу, оно и варенье как будто роднее.

– Сколько вас было у бабушки?

– Шестеро осталось, когда отец помер, – сказала мать. – Считай. Мы с Павлом двойняшки. Алёша. Фёдор. Василий старший. Галя самая последняя. Всех коллективизация выгнала. Мы-то в Топках вместе были, а Василий женился, и мы не видели его девятнадцать лет.

– Как не больше, – поправила крёстная. – А тут пообещал: ждите, приеду. Мы засуетились, готовимся, заварили бражки (на водке нам не в силах принять), а он пишет: отпуск не дали, не приеду до следующего года... Ждали до февраля. Я поскорее заварила браги, как сейчас помню, на последние рубли, насчёт сахару было туговато, но я сумела достать и заварила. Двенадцатого февраля. И случись несчастье с Иваном Ивановичем. И пошла эта брага на поминки. А брат опять не приехал.

– Присылает Галя письмо, – помогает сестре рассказать мать, – брат пообещал точно приехать. Приезжай, сестричка, пораньше, хоть чего поможешь. А конец октября. Я в то время жила одна, Витя в Краснодаре учится. Как ехать, на кого дом бросить? А охота повидаться. Тетя Мотя Чёрненькая на меня: «Езжай, мы тут посмотрим, корову подоим». Ну, поехала четвертого ноября. В Топках меня встретила Люся с мужем. А брата ещё не было. Через день мы на вокзал. Нету! Мы тут уже стали волноваться, почему долго нет: дал телеграмму, что выехал, а нет и нет. Потом шестого пошли вшестером. Он ехал во втором вагоне. Галя его узнала сразу, как начал сходить. А Василий её не узнал! Галя сразу в слёзы. А мы там с Люсей всё у вагонов дальних пересмотрели, потом идем к вокзалу, а они стоят, утираются платочками, плачут. Тут и мы с Люсей подбегаем, я схватила первая брата за шею: «Ох, миленький, да откуда ты такой?» И плачу. И все мы плакали, люди на нас смотрят. Забрали чемоданы, пошли. Бабушка вышла за ворота в фуфайке. «Думала, вы и не явитесь», – говорит. Обняла его да впричет плакать. Назавтра приехал Федя с новой женой, тоже мы плакали. Сели, выпили, дядя Вася рассказывал про елизаветинских. А я всё время думала, что Витя далеко от нас, меня веселье не брало. На столе было белое вино, водка, закуска всяко-разная, картошка с мясом, сибирские пельмени, рыба жареная…

– Потом ещё седьмого я звала гостей, – вступила крёстная. – Было три стола, была гармошка, тоже стол был хороший.

– Я тогда прогостила в Топках до десятого. И уехала домой подготовиться к гостям. Наварила холодца, купила водочки, постряпалась. Я их уже не встречала, мне они не велели. Я их поджидала вечером, а они заявились утром. Приехали в Новосибирск в одиннадцать вечера. Их наша бабушка напугала: «У них там поздно не ходят – обирают, убивают». Так они до утра на вокзале мучились, потом в шесть часов стучат, я ещё спала. Василий говорит: «Не хотели, сестра, тебя обидеть, нагулялись и вздумали ехать прямо домой, но решили посмотреть, как ты живёшь без сыночка». Я приглашаю: «Давайте завтракать». – «Нет, не будем, лучше вздремнём. Но чтоб лучше спалось, налей в стаканчик. Не буди, покуда сами не встанем». Я пошла корову покормила, потом пошла на Демьяновскую к дяде Степану сказать, чтоб в обед пришел с Гульдей, позвала Клаву Пирко, тётю Мотю Чёрненькую, Стратоновича с тётей Марусей. Вот и встретили. Дядя Вася – он не танцор и не песельник, но уж тихо не посидит, всё рассказывал, как он с дядей Степаном на Амуре отбывал ссылку. И всё Елизаветино вспоминали. Жена с ним была, он её «королевной» называл. «Моя жена помрёт – больше за меня никто замуж не пойдёт», – шутил. А вышло, что он раньше помер. Три дня побыли. И я всё жалела, что Витя далеко. Провожали мы его с новосибирского вокзала с Мотей Чёрненькой. У ворот нас квартирант фотографировал, карточка есть. Бабушка провожала до Банниковых, всё наказывала: когда, сказала, помру, да не сможете выехать, то вышли хоть немного на похороны. А сама плачет. И стояла, пока трамвай не проехал, всё плакала.

Неделю мы гостили в Топках.

Сёстры по полдня возились в огороде, выбирали лук, чеснок, морковку, сидели на перевёрнутых вёдрах, обрезали морковные хвостики, сбрасывали головки лука в корзину, разговаривали, истосковавшись по откровенным вестям друг от друга, а я ходил по огороду кругами, срывал малину и порою кое-что слышал.

Один раз напал на такую речь матери:

– Я пишу Вите, а потом говорю Василию Фёдоровичу: «Ну и ты прибавь хоть две строчки». А он: «Пиши сама, я не знаю, чево писать, не умею, пиши за меня». Был бы Витя ему родной, сумел бы. Нашелся бы чево спросить, выбрал время. А что ты хочешь, это всё чужое, да притом он с ним не жил, мама только и беспокоится, она родная: ложусь, встаю – всё он у меня на душе».

Я удаляюсь в садик, обхожу избу, чтобы больше не слышать про страдания матери без меня, где-то далеко жившего студента. Малина у крёстной крупная, я трогаю ягодки двумя пальцами, стою у забора, гляжу на зелёный верх кладбища вдали. И тихо возвращаюсь к корзинам.

Теперь говорит крёстная:

– Брата Василия нету сколько лет, а они нам всё пишут, да так, что зачитаешься. Денег высылали к поминкам. Ивана Ивановича во сне видела всего один раз, но всё отвечал со злом. Всё кажется, что у меня его давно нет. Если б я его любила, то я бы и скучала по нём или он бы не злился. А почти до самой смерти был злой, помотал мне нервы…

Я опять сержусь на родню: в простонародье не берегут письма, и сколько я ни просил, никто меня не послушался. Все письма утерялись, все разговоры потухли.

– Куры синие, полудохлые, селёдки нет, один хек. Я езжу в деревню, тут за Топками, покупаю там сметану, бидон молока. Привезу, и на две недели хватает, хоть молочка настоящего попьёшь, а сметана – хоть ложку поставь.

Я буду кружить и кружить и немножко горевать оттого, что столько лет прожил без родни, что где только ни шастал, а до Бутурлиновки и до Елизаветина не доехал.

В магазине я купил «Воспоминания» Смирновой-Россет, но читать здесь не буду. Напишу письма друзьям-писателям в Иркутск, Красноярск, в Курган и начну необычно: «Привет из Сибири».

Приехал как будто из-за границы.

Вечером долго ужинали, мать вспоминала, как переезжали из Топок в Новосибирск. Мне было несколько месяцев.

– А потом мы тебя привозили, уже годика три-четыре тебе было.

– Мне кажется, что я помню, как выносили меня на руках из бабушкиного дома тёмным вечером, и вроде бы слышу ещё и сейчас голоса ваши…

О, мои Топки… Я ещё покаюсь, тихо поскорблю душою, поругаю себя, ещё напишу что-то родное в поздней главе, ещё перечитаю старые письма от крёстной. Простите меня, Топки, редкого гостя, отпавшего от своей люльки.