Машина взбирается все выше в горы. Повезло нам с этим такси -хорошая иномарка, главное, в салоне не воняет бензином. Ехать восемь часов по горной дороге до Бишкека, там передышка два дня - у знакомой, а дальше трое суток поездом до России. Я еду в Россию!
Сама не ожидала от себя такой отчаянности. Прощай, Киргизия, так и не ставшая за сорок лет второй родиной. Здесь я отработала на Изолите тридцать лет, здесь вышла замуж, родила и вырастила двоих детей, здесь похоронила мужа в прошлом году и осталась одна - дети к тому времени давно жили в России.
Раньше, в советское время, можно было жить и в Киргизии неплохо. Но что началось после развала Союза - череда ужасов. Все друзья и знакомые разъехались, муж после нескольких инфарктов и инсультов умер, и мне для общения остались две старушки из нашего дома, обе старше меня и не моего круга, хотя по-своему разумные и добрые. Они здорово поддержали меня, когда в марте 2007 года в один миг скрутила такая болезнь, что я только постоянным предельным напряжением воли удерживала себя на этом свете. В чём дело - не знаю, только останавливались сердце и дыхание. Каждую ночь надо было пережить, напрягая все силы. Когда было совсем плохо, звала по телефону соседок со второго этажа. Ох, и намучились они со мной. Помогли и словом, и делом, без них бы не выжила. Но в конце концов и они устали и стали грозиться, что отдадут меня врачам. По недавним мытарствам долго болевшего мужа я знала, что такое наши больница и врачи.
Тут-то я и стала звать дочку из России - по телефону. Думала - вот-вот умру, а все-таки квартира, гараж, какая-никакая дачка – и все это растащат чужие люди. Пусть дочка приедет, хоть что-то ей достанется. Ждала ее целый месяц. Болезнь отступала очень медленно, я стала вся как будто частично парализованная - роняла вещи, произношение стало нечеткое и глоталось как-то не так.
Приехала доченька, укрепила меня массажами и лекарствами, что привезла с собой. Радость встречи и общения с ней, ее заботы дали стимул к жизни. Решили, что я перееду к ней в Кемерово, одной мне оставаться было нельзя. Стали распродавать хозяйство, все за бесценок, конечно, продать дороже было невозможно. Квартира - самое дорогое – ушла за 30 тысяч сомов, в пересчете, за 20 тысяч рублей. Это еще неплохо, год назад наша квартира стоила не больше 15 тысяч сомов, а за оформление купли-продажи брали 10 тысяч сомов.
Все хлопоты с документами Маша взяла на себя. Собрала кучу разных бумаг и справок. Милиция, суд, архив, завод, департамент, госрегистр, нотариус. А уже здесь, в Кемерове, миграционная служба заставила представить справку, что я отказываюсь от киргизского гражданства. За ней дочери пришлось ехать в Новосибирск, в киргизское консульство и платить немалые деньги. Платить надо было и в Майли-Сае и отнюдь не копейки. Сама я всю эту бюрократическую карусель не одолела бы. Но я тоже была молодец - вместе с дочерью вела распродажу хозяйства и старалась справиться и с болезнью, и со своими чувствами, глядя, как пустеет и разоряется мое гнездо.
И вот теперь еду с дочкой в такси по единственной дороге, проложенной в горах и связывающей Юг Киргизии с Севером и со столицей Бишкеком, бывшим Фрунзе. Раньше по ней ездили в основном грузовики, а люди летали самолетами, так как этот горный путь был слишком опасен и утомителен. Теперь самолеты почти не летают, и цены билеты стали недоступны. Дорога осталась единственной артерией страны, поэтому её с помощью турок привели в божеский вид. Вот уже года два по ней можно доехать до Бишкека часов за восемь, а раньше этот путь занимал четырнадцать - шестнадцать часов и нередки были случаи, когда гибли люди и машины от обвалов и лавин, срывались в пропасть с обмерзшей скользкой дороги.
Сейчас в начале июня, горы красивы и разнообразны, еду по этой дороге впервые и, конечно, в последний раз. Любуюсь видами и стараюсь запомнить.
Но ближе к основному перевалу усиливается чувство неустойчивости организма, когда кажется, что один шаг до смерти. Ложусь к дочери на колени - мы вдвоем на заднем сиденье, а на переднем Ольга Перунова дочь одной из моих соседок, спасавшая меня ночами в марте и апреле. Теперь только лежу с закрытыми глазами и слушаю гул машины, который почему-то стал похож на гул самолета.
В мыслях недавние проводы. Машина у подъезда, присели на минутку, как заведено, выходим из квартиры к машине. У дверей подъезда, неожиданно для меня, стоит небольшая толпа, человек десять, ждут, чтобы проститься со мной. Это соседи из нашего восьмого дома и из девятого соседнего Лева Демин из седьмого. Все говорят добрые слова и пожелания, Левушка целует меня в щеку – первый и последний поцелуй нашей симпатии. Я всем кланяюсь и благодарю, но никого не обнимаю и не целую, слишком собранна и нацелена, чтобы преодолеть предстоящую дорогу. Маша обнимается с соседками, а я ныряю в машину. Со мной садится Люся Смолина, приехавшая из центра города. С Люсей мы много лет работали на одном заводе, она в техотделе, а я в лаборатории. Со своей главной и лучшей подругой Тамарой Аликберовой я простилась вчера, когда мы отвезли к ней на Кугай наиболее ценные из оставшихся непроданными вещи.
Все. Поворот на выезд из города, Люся прощается и выходит, а мы едем вперед, вперед! Мне нужно добраться до России, чтобы умереть на русской земле, а если повезет, то и пожить немного.
Слышала немало, что Россия отталкивает русских переселенцев, и все равно рвусь в Россию. Я родилась и выросла в России и хочу умереть в ней.
Ну вот, кажется, начинается спуск, перевал высотой 3000 метров пройден, могу поднять голову и снова посмотреть на горы. Они все так же интересны, но уже начинаешь думать - да когда же они кончатся? Уже столько часов едем, а горам конца нет.
Однако всё же есть конец даже и у этих бесконечных гор. Высокогорная, сравнительно открытая, местность, сменяется тесным ущельем, из которого хочется побыстрее вырваться. Как-то незаметно оно переходит в плоскую равнину. Уже недалеко до Бишкека. Там мы планируем остановку и отдых у Инны Аликберовой, дочери моей подруги. С Божьей помощью и валидолом добираемся до места. Ольгу высаживаем раньше, у дома её отца. Инна живет на первом этаже в съемной однокомнатной квартире. Она встречает нас у дверей подъезда. Наш надежный водитель Казим помогает затащить тяжеленные сумки, и завтра обещает привезти из МВД справку о том, что я не судима. В своем городе мы такую справку тоже взяли, но надо еще и здесь, в столице.
У Инны отдыхаем два дня. Я собираюсь с силами и настраиваюсь на предстоящую поездку в поезде.
Вечером вышли втроем прогуляться. Гуляли вдоль канала БЧК (большой чуйский канал). Возвращаясь домой затемно, увидели во дворе дома такую картину: звучит электронная музыка, на освещенной площадке толпится народ, посередине танцует крохотная худенькая девочка в платьице, по виду не старше пяти лет. Танцует на одном месте, с резкими движениями и прыжками, и так долго, что возникает ощущение чего-то ненормального… Потом подошел мужчина, взял ее на руки и унес. Непонятно, что это было. Другие люди не танцевали.
Наш поезд уходил ночью. Дорогая Инночка позаботилась о машине - ее шеф сам отвозил нас на вокзал и таскал сумки. Дожидаясь поезда, гуляю с Инной по перрону, рассказываю ей блоковское «Под насыпью, во рву некошеном…», она мне свое, не столь мрачное. Подошел поезд, Маша с Инной с трудом затащила поклажу в вагон. Инна вызывает себе по телефону такси, прощается с нами и уезжает. А мы садимся в свой вагон. Все - тронулись, поехали.
Сосед с армянской внешностью, потом проводник-киргиз просят, уговаривают провезти какие-то шмотки. Я ни в какую. Позже проводник скажет, что я «плохая женщина». Пустяки.
Проверки были несколько раз – смотрели документы, рылись в сумках, обнюхивали овчаркой. Моя роль сводилась к тому, чтобы сидеть в уголке. Всем занималась Маша, она всю дорогу опекала меня, как младенца. А я мысленно подгоняла поезд и время - только бы пересечь российскую границу. Там, если даже что-то случится со мной, дочь позвонит друзьям, те приедут и помогут. Вспомнился рассказ институтской сокурсницы. Она ехала в поезде с больной матерью. Мать, почувствовав, что умирает, наказала дочери молчать об ее смерти, пока не доедет до своей станции, иначе снимут с поезда. Так и пришлось Ксении ехать с телом матери, как бы спящей. Я не решилась дать такой же наказ дочери, она и так напряжена; авось минуем Казахстан.
Мои истоки
Родилась я в Восточной Сибири, в деревне Алымовка, на берегу реки Лены. Родители мои сошлись как два обломка кораблекрушений, для взаимной поддержки. Мама – вдова фронтовика с двумя малолетними дочерьми, папа – молодой парень, недавно оставшийся сиротой с младшими братьями на руках. Его отца, моего деда, уничтожил НКВД – как «врага народа», мама моего отца умерла через год после ареста мужа. Мой папа учился тогда в университете, и ему предлагали публично, на собрании, отречься от своего отца, а когда он отказался, его отчислили из университета, и невеста бросила его. Кроме моего отца, остались сиротами шестеро его младших братьев – Иван, Илья, Михаил, Ермак, Новомир и Генрих. Самые младшие остались при отце, остальных разобрала родня. Так что, когда мои родители сошлись, сразу образовалась многодетная семья.
Я появилась на свет как дитя несчастья, лишним нежеланным ребенком со слабым здоровьем, но как-то выжила. Годы были тяжелые, военные и послевоенные. Мамины дочери не ладили с братьями отца, маме приходилось справляться и с нуждой, и с семейными неурядицами. Мне мало доставалось её ласки, бывало, если погладит по голове, это запоминалось надолго, как что-то очень необычное и приятное. Зато обычными были обиды и колотушки от старших. Меня опекал младший брат отца Новомир, живший с нами дольше других братьев. Я звала его «Мир» – так же, как другие члены семьи, и упорно не хотела называть «дядя Мир», как он ни уговаривал.
Мне было два-три года, когда семья переехала из Восточной Сибири в Ростовскую область, где отец получил место учителя истории в средней школе слободы Маньково Чертковского района. Эта слобода упоминается в шолоховском «Тихом Доне».
В дошкольном возрасте друзей у меня не было, местные хохлята сторонились меня – мы были чужаки-переселенцы и я говорила по-русски. Был один мальчик, Толя Чиняев, он приходил к нам в гости с дедом. Его дед и мой отец вели какие-то споры-разговоры о жизни, а мы с Толей играли. Я настолько привязалась к нему, что это можно назвать первой любовью, хотя мы еще и в школу не ходили. Потом взрослые стали смеяться над нашей привязанностью, и я плакала от этого, а потом Толя уехал к родителям в город. Много лет я помнила Толю и своё чувство.
Ещё я любила дядю Новомира за его доброе отношение ко мне. Дядя был юным, я – маленькой девочкой, и он не очень понимал, что с девочкой надо обращаться понежнее. Он сажал меня на спину и плавал по глубоким местам, а я боялась до ужаса. Однажды он решил покатать меня на чьем-то велосипеде, посадил на багажник и велел покрепче держаться. Руками я вцепилась в его одежду, а ноги засунула между спиц заднего колеса. Новомир этого не заметил. Как только он поехал, я заорала от боли в ноге. Что было с ногой, не знаю, помню, что долго было больно, и я плакала. Какое-то время я не могла ходить, потом училась ходить заново с табуреткой, ставя её впереди и опираясь на неё. Нога начала усыхать. Отец ежедневно, до красноты, до боли растирал её, и нога отошла, мышцы восстановились.
Новомир дома редко бывал, он работал пастухом на Чаплыни, – слово запомнилось, но где Чаплынь находится, так и не знаю. Однажды он привез оттуда на попутной машине много арбузов, тогда первый и, пожалуй единственный раз, мы наелись арбузов вдоволь. Арбузы я обожала. Работая, Новомир самостоятельно подготовился и сдал экзамены за десятый класс – на золотую медаль, и затем поступил в военное училище в городе Кемерово, где уже учился его старший брат, другой мой дядя, Ермак.
За редкими исключениями, я была предоставлена сама себе, бродила где хотела, впитывала впечатления окружающего мира. Облака казались мне живыми, темные грозовые тучи смотрели на меня, как строгие судьи и, посовещавшись, говорили обо мне: «Ладно, пускай живет». Навстречу утреннему солнцу я бежала с криком «а-а-а…. », раскинув руки. Мне было ясно видно, что утром солнце голубое, а после обеда оранжевое. Зимой вечерний свет солнца на снегу завораживал меня, и я не чувствовала мороза. А запахи! Только в юности я поняла, что у меня обостренное обоняние, оно конечно было и в детстве и тоже служило для познания мира. Каждое время года несло свои запахи, они по-разному трогали, волновали и заполняли мою жизнь. Пожалуй, именно запахи доставили мне самое большое наслаждение в жизни, во взрослой жизни.
Отец изредка занимался со мной – читал стихи, устраивал параллельное рисование, то есть я, глядя, как он рисует, повторяла его движения на своем листе бумаги. Иногда он сажал меня на колено и пел песни, а я подпевала, как могла. «А вот эти частушки пела моя бабушка», – говорил отец, я запомнила их и пела, как моя прабабушка:
Не по той дорожке шла,
Да пылью запылилася,
Хотела к милому зайти –
Народу постыдилася.
Я неладно шаль надела –
Дыроватым косяком,
Рано замуж захотела,
Находилась босиком.
Отец все знал и обо всем мог интересно рассказывать. Когда я болела, а болела я в детстве много, он не спал возле меня ночами, зимой привозил для меня яблоки из райцентра. По всему по этому я всегда больше любила отца, чем мать. Отец научил меня читать ещё до школы. Правда, не раз доставалась мне от него ремешком – был и такой метод воспитания в младшем возрасте, после жалоб матери и сестер на мою неуправляемость. Наверно, именно отсутствие материнской любви в раннем возрасте ожесточило мой характер и придало ему мужские черты. За все детство у меня не было ни одной куклы, хотя бы тряпичной, а девочке это необходимо для правильного развития. Помню, как однажды мне попала в руки бумажная фигурка девочки с погремушкой в руке, вырезанная из старого букваря. Она показалась мне такой невыразимо прекрасной, что я залезла под кровать и решила, что ни за что не расстанусь с ней. Конечно, меня оттуда вытащили, побили и фигурку отняли.
Алымовку я совсем не запомнила, только спустя годы мне повторялся в снах вид местности у большой реки, старшие сестры, идущие по берегу, и ещё снилась не раз бесконечная изнурительная дорога; на чем-то я ехала, видя то небо, то придорожные поля, и чувствовала себя измотанной ездой. Это, видимо, были первые впечатления детства, отразившиеся в снах – Алымовка и переезд через всю страну в Ростовскую область; сознательных воспоминаний не сохранилось.
В Маньково, на новом месте, обживались с трудом. Здесь недавно прокатилась война, шли большие бои, окрестные поля и овраги были начинены неразорвавшимися минами, снарядами, патронами. Отец рассказывал, как, вернувшись из школы, увидел, что я таскаю по комнате привязанную на веревочке немецкую мину. Это бабушка Аксинья, мать моей мамы, где-то нашла и принесла мне красивый металлический флакончик – поиграть. От таких игрушек немало сельских мальчишек покалечилось и погибло. А уж патроны бросать в костер и устраивать ба-бах было любимое их развлечение. Я видела и патроны, и эти забавы, и однажды у костра – мальчика лет десяти с окровавленной рукой, и наполовину оторванными пальцами. Он смотрел на покалеченную руку и не плакал, его друзья сидели рядом с растерянным видом. Я со страху убежала, что было с ним дальше, не знаю, но вид его руки помню до сих пор.
Пацаны делали себе самопалы и дорожили ими, как личным оружием. Это были опасные игрушки, они представляли собой металлическую трубочку с запаянным дном, куда засыпали порох, добытый из патронов, и кажется, спичечные головки. Каким-то образом приводили в действие боёк и раздавался звук выстрела. Я боялась брать их в руки. Учителя отнимали самопалы, поэтому пацаны их прятали. Помню, как по окончании начальной школы (четвертого класса), получив на руки табели, мои одноклассники во дворе школы сделали залп из самопалов и разбежались.
На выгоне в траве лежала большая хвостатая авиабомба. Я плясала по ней босыми ногами. Местные девчонки остерегали, но я не понимала опасности. Через несколько лет эту бомбу вывезли и взорвали за рекой, при этом в некоторых домах разбились стекла в окнах.
В каждом дворе, в каждом хозяйстве имелись немецкие и советские каски. В них держали известку и всякие разности. Немецкие каски ценились больше, благодаря плоскому дну, из них делали котелки и ведерки. Все эти каски были сняты с убитых солдат. Чтобы выжить в войну, местные жители снимали с убитых не только каски.
Наша семья жила на одну зарплату сельского учителя. Мама сама мастерила нам бурки – стеганые сапоги с галошами, шила платья и пальтишки. Первый портфель мне купили в четвертом классе, а до того были сумочки из тряпья.
Мама трудилась много и тяжело, чтобы накормить семью и содержать в порядке дом, но при этом не стала рабыней. Отец отдавал ей зарплату, отчитывался в каждой копейке. Если она садилась есть (после всех), или прилегла отдохнуть – Боже сохрани, помешать ей, зашуметь, разбудить – вскочит и отлупит. Я считаю, правильно делала.
Колхозники жили беднее нас, особенно в первые годы после войны. Мужчин на селе было мало, вдовы – колхозницы работали и растили детей. В мальчишеских драках самым тяжелым преступлением было порвать кому-то рубашку. Разбитые носы были нипочем.
В 1947 году мама родила младшего брата Сашу. Его нянчила старшая сестра Лида. После его рождения отец и мать наконец расписались в сельсовете, оформили свой брак официально. Братишка, как единственный мальчик в семье и младший ребенок, был любимцем матери, не помню, чтоб она била его или чтобы отец порол его, как меня.
Учителям выделяли огороды довольно далеко за селом, каждый год на другом месте. Был и у нас огород, мы с сестрой Лидой ходили пропалывать его, а уборку делали всей семьей. Потом все вместе, под надзором матери, выколачивали палками семечки из шляпок подсолнуха, лущили початки кукурузы. Родители вспоминали, насколько крупнее урождалась картошка в Сибири, чем в Маньково.
После войны выпало подряд несколько неурожайных засушливых лет, это были самые голодные годы. Дети бродили стайками в поисках съестного, пацаны отдельно, девчата отдельно. Чем промышляли мальчишки, не знаю. Я иногда слышала, как они говорят: «Пойдем яйца драть» – то есть вытаскивать яйца из птичьих гнезд на деревьях. Девчонки знали всё о съедобности растительного мира. Старшие девочки обучали младших, что можно есть, а что ядовито, и я тогда всё это усвоила, жаль, что потом забыла эти полезные сведения. Чего только мы не ели. Общеизвестные плоды и ягоды – само собой, но ели и такие корешки, стебли, листья, про которые в нормальное время и не подумал бы, что они съедобны. Листья липы и цветы белой акации вообще поглощали в огромных количествах, и не было никаких желудочно-кишечных расстройств, а если и случались, то быстро проходили без всякого лечения. И только однажды я серьезно отравилась недозрелыми ягодами паслена. Помню, что меня сильно рвало и взрослые суетились возле меня, – небывалый случай. С тех пор я не ела уже и спелых ягод паслена, которые вполне безопасны.
Мама на наши просьбы дать покушать чего-нибудь, обычно отвечала: «Ешьте меня», а будешь ещё ныть, так получишь тычка или мокрым полотенцем по спине. Тоже правильно, лучше, чем слезы лить.
Из зимней еды неурожайных лет вспоминается только макуха –жмых подсолнечных семечек со скорлупой, после выжимки масла. Отцу выделяли его из колхоза как многодетному учителю. Ясно помню картину детства, как мы с сестрами прыгали от радости, увидев в окно отца, идущего домой с двумя кругами макухи подмышкой.
В школе я училась хорошо, без особых усилий, научилась говорить по-хохляцки и стала своим человеком у одноклассников. При этом я умела быть одна и часто мне хотелось быть одной для общения с природой – я не могла разделить её ни с кем. Мы жили на краю села, тут начинался выгон для скотины и дальше поля. Просторы вокруг Маньково – слегка холмистая степь, за селом речушка Меловая, она причудливо петляет по местности, местами образуя глубокие омуты; неподалеку гряда меловых холмов, дети любили туда ходить – зимой с них скатывались на лыжах и на санках, осенью собирали мелкие красные плоды боярышника, его называли «глёт» или «глод», летом оттуда приносили мел и «чертовы пальцы» – окаменевшие трилобиты. «Чертовы пальцы» держали в доме для лечения мелких ран: скоблили «чертов палец» и порошком присыпали рану. По форме и по размерам «чертов палец» похож на палец человеческий. Весной в ложбинах между холмами собирали цветы, называемые «воронцами». Гряду меловых холмов называли Бурты.
Ничего нет лучше степей, а какой там воздух ! Это трудно описать – весенние ручьи и голубые подснежники, летние облака и грозы, закаты и рассветы, ковер осенних листьев под ногами, зимние забавы и морозная свежесть, запах сирени после дождя и ещё миллион незабываемых впечатлений – эти сокровища нельзя отнять, они остаются где-то внутри тебя и дают силы для будущей жизни.
В центре слободы Маньково – братская могила солдат без указания фамилий и на ней же памятник Евгению Петрову, одному из авторов «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», он погиб в авиакатастрофе во время воздушного боя, участвовал в войне как военный журналист.
Рядом с братской могилой – кирпичная церковь с куполом и звонницей (она действовала). Вблизи церкви располагались средняя школа и детдом, и также в ближайшей округе – магазины, детсад, почта, чайная, пекарня, клуб со сценой, украшенной профилями Маркса – Энгельса и Ленина – Сталина, автобаза, мехмастерские и лесопилка, откуда я таскала маме мешками опилки на топку – это не возбранялось. Топить опилками надо было умеючи. Если куча опилок долго тлела без помешивания, мог произойти взрыв, – однажды это и случилось у нас, мама потом заново лепила развороченную печку.
Были ещё молочный завод и рядом с ним мельница. Возле молочного завода – большая яма, заполненная глыбами льда, их завозили зимой с реки и засыпали опилками. Летом этот лед использовался для охлаждения молочных продуктов. На молочном заводе молоко сепарировали, кажется, ничего другого там не производили; мы иногда выписывали оттуда обрат. Мельница работала периодически, по необходимости. Когда она стояла, мы, детвора, всё там облазили.
На отшибе за селом работала маслобойня, где давили масло из семечек. Отец возил туда семечки, выращенные на огороде, мешка два, и привозил оттуда масло подсолнечное (хохлы говорили «сояшное») и в карманах пригоршни две очищенных ядрышек семечек. Подсолнечные семечки и масло заменяли мясо. Сколько семечек мы полузгали в детстве!
Сейчас на это смотрят, как на признак малокультурности, а тогда это было и удовольствие, и питание, и успокаивающее занятие.
В средней школе тон задавали учителя старой закалки, потомки русской интеллигенции. Они жердали хороший уровень образования, что я смогла оценить позднее.
Колхоз наш считался богатым. Дома учреждений и местного начальства были кирпичными, под железной крышей, дома рядовых колхозников – из самана, крытые соломой или камышом. Из-за таких крыш каждое лето горело несколько домов.
Основное население – хохлы – говорили по-украински. К русским они относились прохладно и слегка презрительно, называли «москалями». Я в детстве страдала от этого и думала: «Все люди как люди, а мы москали». Хохлята дразнились, подчеркнуто произнося букву «г» на московский манер: «Гришка, гад, гони гребенку, гниды голову грызут». Зато отвечать в школе у доски им было трудно, говорить надо было по-русски.
Хохлы народ вредный, но трудолюбивый и чистоплотный, и с чувством собственного достоинства. «И чого Вы крычытэ ?» – говорил сурово ученик учительнице, слишком возвысившей на него голос.
Свои глиняные хатки они постоянно подмазывали и белили, земляные полы в хатах смазывали раствором свежего коровьего или конского навоза – образовывалась довольно прочная корка, поверх неё настилали домотканые половички.
Иконы, фотографии в рамках за стеклом, домашние цветы и белые занавесочки на окнах, вышитые рушники на иконах и рамках, на постели покрывало с кружевным подзором – вот основные украшения жилой комнаты. На кухне и в сенях было попроще и погрязнее, там размещался весь рабочий скарб.
Не помню случаев пьянства, прилюдного мата, или драк – кроме детских. На всю слободу в три тысячи человек был один участковый милиционер. И хватало. Сейчас говорят «мент», а тогда говорили «мильтон».
Медицинское обслуживание осуществлял один врач, несколько фельдшериц и аптекарша. Их владения – аптека, амбулатория в селе и больничка – стационар километра за два от села. Летом неподалеку от этой больнички обычно располагался цыганский табор. Цыганки ходили по домам, попрошайничали, а в таборе работала кузница. Когда цыганские повозки проезжали по селу, мальчишки кричали что-нибудь оскорбительное и швыряли в них комьями. И я делала то же вместе со сверстниками, когда училась в начальной школе.
В двенадцати километрах от Маньково находился наш районный центр – железнодорожная станция Чертково. По одну сторону железнодорожного пути была Россия, по другую – Украина. Перейдешь через пути и видишь на магазинах вывески на украинском языке. Я покупала там обувь к школе на деньги, заработанные летом в колхозе на прополке. Маленький брат, впервые услышав гудки паровозов, испугался и потом рассказывал, что паровозы разговаривали. Один спрашивал: «Ты тут, ты тут ?», другой отвечал басом: «Тут, тут».
После четвертого класса, окончив его с похвальной грамотой, я побывала в Москве. Колхоз организовал туда экскурсию на автобусе, мой отец был в составе группы и меня взял с собой. Были в Кремле, в Историческом музее, в Третьяковской галерее, в Мавзолее. Конкретных образов запомнилось мало. Наиболее ясные – это кареты и царские платья в Историческом музее, картина «Явление Христа народу» в Третьяковке и вид Ленина и Сталина, лежащих в своих саркофагах и ясно освещенных на фоне окружающего полумрака. Это был 1954 год.
В слободе Маньково я жила до лета 1959-го года, там окончила девятый класс.
Самарканд
Летом 1959-го года к нам приехал погостить в отпуск младший брат отца, Ермак, офицер, с женой и двумя детьми. Он служил тогда в Самарканде. Ермак явился в военном мундире с капитанским кортиком на поясе, поразил селян своим блестящим видом, некоторые детишки даже напугались.
Не знаю кому из них – отцу или дяде пришло в голову, что мне нужно переехать на житье в Самарканд и окончить там десятый класс, чтобы получить паспорт. На селе тогда молодежи паспортов не давали, чтоб не уезжали в города. Мне, девчонке пятнадцати лет, было интересно и казалось здорово – уехать за тридевять земель. Мама плакала и не хотела отпускать меня, отец убеждал её, что это в моих же интересах. И поехала я в Самарканд с дядей Ермаком, его женой тетей Зоей и их детьми, Александром и Ольгой, семи и пяти лет.
Ехали на поезде несколько дней, насмотрелась вдоволь на разные ландшафты, особенно на бескрайнюю казахстанскую степь. По приезде меня еще неделю покачивало.
Познакомилась с другой жизнью и другими людьми. Жили мы в военном городке за Самаркандом, его называли «дальние лагеря». Школа в нем была, но в этот год не было десятого класса, не набиралось для него учеников, и пришлось нам троим – мне, Лиде Мельник и Коле Бельскому добираться каждый день в городскую школу – когда пешком, когда на автобусе – он ходил редко и всегда набитый битком.
Самарканд выглядел довольно невзрачно, но когда-то он был столицей древнего царства, и в нем сохранились исторические памятники тех времен – дворцы, медресе (исламские школы), мавзолеи – усыпальницы. Все они были в разной степени разрушены временем, но все-таки выглядели величественно. Вот те названия, которые ещё помню: дворец Шах-и-Зинда, медресе Регистан, мечеть Биби-Ханым. Побывала я и в обсерватории Улугбека и в мавзолее Гур-Эмир – где гробница Тамерлана.
Мавзолей Гур-Эмир единственный из памятников выдержал четыре столетия без разрушений. Большой купол облицован керамической плиткой, покрытой голубой эмалью с узорами. За 400 лет эмаль не утратила свежести красок и не потрескалась. Говорили, что секрет изготовления такой эмали не раскрыт до сих пор. Внутри мавзолея полумрак, стены без украшений, кажется, только с арабскими надписями, гробница из черного полированного камня. Сразу понимаешь, что ты вступил в печальное святилище, где надо молча поклониться и удалиться.
Другие памятники тоже покрыты голубыми плитками, но их стены местами подверглись разрушению, и плитки кое-где отлетели. Сейчас уже, может быть, эти памятники подновили и восстановили. Я пишу о 1960-м годе.
Узбеки и русские сосуществовали в городе, не смешиваясь. Как я могла заметить, узбеки ценили свою национальную культуру и свои обычаи и не спешили переделываться на европейский манер. Узбекская беднота жила в глиняных мазанках с плоскими крышами, дворы со всех сторон огораживали заборами – дувалами – глиняными стенками высотой в человеческий рост.
Десятый класс я окончила в самаркандской школе №43. Тут я впервые убедилась, что в маньковской школе учили лучше. В нашем классе учились один узбек и две узбечки, остальные европейцы. С одноклассниками я поладила быстро, но все больше портились отношения с дядей и тетей. То ли их раздражал посторонний человек в семье, то ли они рассчитывали получить во мне прислугу, а я не оправдывала их надежд. Дядя заявлял, что я делаю по дому меньше, чем любая дочь, тетя выражала недовольство тем, что я не занималась с их детьми. Тетя Зоя тогда не работала, была домохозяйкой. В итоге я обиделась и решила после школы пойти работать, чтобы стать независимой. Я даже не пошла на выпускной бал, чтобы не просить у дяди десять рублей – взнос на бал. Сама нашла себе работу через бюро трудоустройства. Поработав год на чаеразвесочной фабрике упаковщицей, убедилась, что эта работа дает не независимость, а только нищенское существование. К тому же мат со всех сторон, тяжелая третья (ночная) смена, примитивные разговоры товарок по конвейеру и совершенно мизерная зарплата.
С чаеразвесочной фабрики меня на один месяц командировали на гренфабрику, как самую молодую и неопытную, пообещав высокий заработок. На деле – четырнадцатичасовой рабочий день и копеечный заработок. Рано на рассвете я шла на фабрику. У одноэтажного длинного здания под навесом стояли вертикальные сетчатые ячейки, заполненные коконами тутового шелкопряда. Как раз был сезон, когда выводились бабочки из коконов, они выползали на поверхность сетки, и надо было срочно разделить самцов и самок, пока они не успели спариться. Работница гренфабрики инструктировала, проверяла и торопила нас – командированную рабсилу с других заводов и фабрик. Поначалу я никак не могла отличить самок от самцов, да и потом ошибалась. Боюсь, что наделала там брака. Самцов мы бросали в бумажные мешочки, и что с ними дальше делали, не знаю. И так весь день – высматривай и выхватывай из копошащейся массы бабочек тех, что похудее и поактивнее.
Первые опыты жизни вне родного дома наконец вразумили меня – я решила поступать в институт и засела за учебники. Условия жизни подстегивали.
В начале июня 1961-го года я отправила документы в приемную комиссию Ташкентского политехнического института. Вызов на экзамены долго не приходил. Дядя Ермак помог мне через своего ташкентского друга – тот разузнал судьбу моих документов, и мне пришел наконец вызов. Я поехала в Ташкент с твердым намерением поступить в институт. В комнате общежития нас было восемь абитуриенток, девчата постоянно что-то щебетали, и чтобы заниматься, не теряя ни минуты, я уходила с учебниками в подвал общежития. Там стояли старые столы и было освещение. После каждого экзамена часть девушек уезжала домой. Я сумела прожить месяц на семнадцать рублей и набрать проходной балл на экзаменах. Математику (устно и письменно), сочинение и физику сдала на отлично, немецкий язык – на четверку. Была зачислена на химико-технологический факультет, на модное тогда отделение пластмасс.
Все вновь поступившие были обязаны отработать в августе неделю бесплатно на стройках Ташкента и предоставить в деканат справку об отработке. На какой-то новостройке меня поставили отмывать окна от известки. Перчаток не выдали и мне ужасно разъело руки, зато нужную справку я получила на два дня раньше.
Студенческие годы
Ташкент гораздо больше и культурнее Самарканда. Я осваивалась в студенческой среде и радовалась новой жизни. Отец был очень доволен моим поступлению, с тех пор он регулярно писал мне большие письма. В одном из них прислал свои студенческие стихи: