ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2009 г.

Вдоль по жизни с микрофоном

Вдоль по жизни с микрофоном

(За скобками радио – и телерепортажей)

– Ты главное – микрофон береги, – напутствовали меня в радиокомитете, отправляя на первое задание. – Он теперь тебе – всё: и друг, и господин, и кормилец. Но он же и первый злодей. Это когда как. Ты давай-ка понежнее с ним. Учти: как ты к нему, так и он к тебе. Да, и ручку вот возьми. Им ведь друг без дружки несподручно.

И не думала-не гадала я, тогдашняя студентка, мечущаяся в поисках заработка, что эти две вещи: микрофон и ручка – породнятся со мной на всю жизнь, станут частицей меня, моей судьбой.

В придачу к микрофону мне вручили корреспондентский магнитофон «Репортёр». И хотя был тот вальяжным и солидным (как-никак весил аж 10 кг), всё же маленький металлический бутончик микрофона на тонком длинном стебельке явно был в том дуэте главным. В нём угадывался интеллект и, как мне казалось, даже душа. Лишь только взяв микрофон в руку и включив, я всегда безошибочно угадывала, в каком тот настроении, удачной будет нынче наша с ним запись или нет.

А ручка, действительно, оказалась беспременной напарницей микрофона. Летучие быстротечные звуки, ухваченные микрофоном, так и оставались в нём эфемерными призраками. Впрочем, их можно было возвращать, заставлять звучать вновь. И по ночам, когда все вокруг спали и не могли нам помешать, микрофон тихонько бормотал мне на ухо всё, что нам с ним удалось напромышлять за день. А ручка-умница скоренько переводила это его бормотание на свой язык – в слова, переносила на бумагу. И тогда эти эфемерные колебания воздуха превращались в нечто существенное, значимое, что уже важно именовалось радиопередачей. Поразительным образом в ней сплетались воедино людская речь и музыка, песня человека и птичий щебет, плач ребёнка и его первые слова. А ещё удивительней, что всё это можно повторить много лет спустя. Когда тот ребёнок давно уже стал взрослым, а мимолётно прозвучавший в эфире эпизод чьей-то жизни превратился в один из моментов истории.

Скоро я поняла пророческую неоспоримость данных мне напутствий. Микрофон действительно стал мне и властелином, и другом, и мучителем, и кормильцем. Сколько сделал он мне порою неожиданных и поистине сказочных подарков! Однако же сколько раз, наобещав и заманив, коварно подводил, оставлял ни с чем. Должно быть, в наказание мне за что-то. Да, конечно, меня было за что наказывать. Во многом можно обличить. Только – не в непочтительности к нему, моему господину. Микрофон я всегда берегла и лелеяла пуще очков своих (а ведь я же без них – совсем ничто, никак и никуда). Как самую большую ценность в лихие жизненные моменты прятала его подальше и поглубже. Уберегала на груди от ливня. Укладывала под подушку в шикарной гостинице или захудалой избёнке, приютившей на ночь. Вскидывала повыше, чтоб не ударить, когда падала сама. Словом, была ему защитницей. Впрочем, однажды и он меня защитил. А дело было так.

Как-то возвращалась я с записи домой уже совсем поздно. Еле успела на последний трамвай. В вагоне – я одна, полуночница. Еду, слегка подрёмываю. Вдруг на какой-то остановке вваливается толпа оголтелых подростков. В крайнем возбуждении: то ли в чрезмерном подпитии, то ли – того хуже. Но уже явно – «без руля и без ветрил», силушка термоядерная клокочет в них, рвётся наружу. Для разминки выворотили несколько трамвайных кресел, ещё с нескольких содрали обивку, вырвали с корнем билетный компостер. Оглядываются, в нетерпении рыскают вокруг глазами – больше в трамвае крушить нечего. Но остановиться уже не могут, ведь только в раж вошли.

Секундная заминка – и братва двинула ко мне. Для краткости изложения дружеские приветственные лозунги и щедрые обещания в мой адрес я, пожалуй, упущу. Вокруг – ни души. Вагон последний, водитель далеко, за лязгом не услышит, хоть закричись. Не стану сочинять, будто я проявила сверхсообразительность и мгновенно выработала план действий. Куда там, ничего и подумать-то не успела. Скажу честно: сама не знаю, как и почему вдруг оказался в моей руке микрофон (скорее всего он сам как-то выпал в мою ладонь из чехла). Помню только, что как спасительное оружие я направила его навстречу наступавшим и стала громко, отчётливо диктовать:

– Я нахожусь в трамвае номер один, идущем по маршруту… – так, как если бы я вела репортаж.

Не знаю, что подумали и поняли отморозки, но корреспондента, вооружённого подобающей техникой, они во мне явно распознали. По крайней мере, свой марш ко мне резко застопорили и почему-то стали закрывать лица (заподозрили прямой телерепортаж, что ли?) А тут кстати очередная остановка подоспела. Водитель, не подозревая в такую позднынь о пассажирах, лишь чуть притормозил для порядка. Ничего, герои моего «репортажа» выскакивали на ходу. А я трясущимися руками долго не могла уложить на место микрофон и смотать выпавший длинный шнур к нему. Кажется, я и «спасибо» своему спасителю тогда не сказала.

Впрочем, мы с ним не раздружились после того. Все пять лет учёбы в Томском университете и ещё три года после была я со своим микрофоном неразлучна. Радиожурналистика стала моей судьбой, казалось – на всю жизнь. Все эти годы я вела детские передачи. Надо сказать, они были популярны у юных слушателей Томской области. Мои репортажи и очерки звучали и по московскому радио, публиковались в столичных детских изданиях: «Пионерская правда», «Костёр», «Пионер», «Вожатый».

У меня уже было какое-то имя. Тяжеленный «Репортёр» давно прирос к моему плечу. Я виртуозно управлялась с ним. Умела «разговорить» любого собеседника, заставить его забыть о микрофоне, отвечать на мои вопросы искренне, откровенно. Могла потом из магнитофонной плёнки вырезать не к месту прозвучавший телефонный звонок, скрип двери, чмок, сорвавшееся с языка моего героя солёное словцо, зато оставить «говорящую» паузу.

Словом, дело моё меня устраивало. Кажется, и я его – тоже. Казалось, так будет всегда. Однако…ах, это «однако»! В то время зарождалось, делало первые шаги загадочное и странное явление под названием «телевидение». На первых порах – громоздкое, неповоротливое, косноязычное. Однако угадывались в новорождённом неведомом сфинксе возможности невиданные, сказочные. Голубой телеглаз, вдруг вспыхнувший в редких пока домах, был явно колдовским. Он завораживал и притягивал буквально всех. Кажется, не миновал этот искус и меня. Я явственно ощущала в первых робких шажочках новоявленного затаённую мощь и скрытую загадку. Она дурманила, неодолимо тянула к себе, её не терпелось разгадать.

За работой только что заявивших о себе своих новых коллег-тележурналистов я следила не просто с интересом, а с восторгом и лёгкой завистью. Да это же – прямо сказка! Не надо им, к примеру, рисовать словесный портрет своего героя: вот же он на экране, во всей красе. Вместо этого можно попытаться заглянуть к нему внутрь, распознать его натуру, характер. Нет надобности пыжиться – описывать пейзаж, окружающую природу: за тебя это мгновенно сделала камера. А тебе оставила самое интересное – разгадать, какая погода сейчас в душе твоего героя: лучезарно там, пасмурно или вовсе мрак. Как и всех тогда, только что замерцавший голубой экран меня завораживал, брал в плен. Однако же применительно к себе его не примеряла.

И вдруг, как гром средь ясного неба, – звонок из Кемеровской телестудии: «Мы давно наблюдаем за вашей работой. Такой журналист нам очень был бы кстати. Мы приглашаем вас к нам на работу, тоже в детскую редакцию. Подумайте, мы на днях снова позвоним». И звонили потом почти каждый день. Как-то к разговору подключился даже председатель Кемеровского теле-радио комитета – тоже звал, обещал сразу же квартиру.

Я ходила ошарашенная. Почему-то потяжелел на плече мой старина «Репортёр». Куцыми, пресными казались теперь собственные радиопередачи. Постоянно представляла, как о том же самом можно было рассказать на телеэкране. Всё – этот лукавый, колдовской голубой телеглаз наслал на меня порчу, приворожил. И однажды в каком-то полубреду, сама ужасаясь того, что делаю, я уволилась из Томского радио и явилась на Кемеровское телевидение. Не понимала до конца, какой роковой совершаю шаг, в какую бурлящую пучину и сумасшедшую круговерть себя ввергаю.

Жалела ли я после об этом? Да боже избавь! Никогда, ни на одно мгновение. Потому что нигде ничего такого захватывающе интересного не встречала. Это был совсем особый, только ещё возникающий мир. Рождалось, вставало на ноги телевидение – чудо 20-ого века, – то ли особый вид журналистики, то ли разновидность киноискусства. И все, кто хоть как-то был причастен к его становлению, сами становились чуть-чуть волшебниками, творящими это чудо.

Впрочем, творили-то, что называется, наобум, исключительно по наитию, не всегда даже до конца понимая, что это у нас рождается. Не было ещё учебников и пособий по телевидению. Отсутствовал опыт, на который можно бы опереться. Не существовало образцов, на которые стоило равняться. Зато (слава богу) не было и нынешних стандартов со штампами. Даже ориентиры – и те были не вполне ясны: а вообще-то что должно получиться в результате? К чему идём? Шли на ощупь, сообразно собственным представлениям. Каждая новая передача была крупицей в фундамент абсолютно нового, до того не виданного и никому не ведомого дела. Ох и отчаянные то были смельчаки, дерзнувшие стать пионерами загадочного и коварного явления под названием «телевидение»!

Первым всегда трудно, это очевидно. А в абсолютно новом деле – тем паче. Да если ещё учесть, сколь ответственно это дело, то может показаться, что атмосфера в коллективе телестудии должна быть непременно накалённой и взрывоопасной. А вот и нет! Совсем даже наоборот. Такой подлинно творческой и в то же время по-настоящему дружелюбной, душевной атмосферы найти непросто (по крайней мере, мне этого не удалось – ни до, ни после). Редчайший случай, когда смело можно сказать: «как одна семья».

Кстати, может, разгадка-то в том и состояла, что фундамент Кемеровской телестудии вообще строился на цементирующем растворе семьи как таковой (в буквальном смысле, той, что есть «ячейка общества»). Вопреки тогдашнему категорическому осуждению «семейственности», первые руководители всячески её приветствовали у себя на студии. Охотно зазывали семейные пары из соседних студий, новобрачных выпускников вузов, с радостью благословляли возникающие союзы среди своих. Расчёт был прост: работников получаешь двух, а квартира нужна лишь одна. Вот и утверждай после этого, что в творческом деле расчёт неуместен!

Бесспорно, это цементировало коллектив, вносило струю теплоты, близости, ломало рамки казёнщины. По вечерам мы не спешили разбежаться, как тараканы, по домам, к своим «половинкам». Большинство из нас по молодости были ещё холостые-неженатые – бежать не к кому, или же обе «половинки» были здесь же, в студии.

Как правило, все вместе смотрели вечернюю программу (кстати, отнюдь не у всех ещё и телевизор-то был дома). После долго не могли разойтись. Обсуждали сегодняшние передачи, поздравляли или успокаивали их авторов. В оценках сходились не всегда, часто отчаянно спорили, но как-то не обидно. Чего точно не было – это зависти или злорадства. Искренне радовались чьей-то удаче и огорчались от случившейся осечки. Даже в неудачных сюжетах умели отыскать творческие находки: «Слушай, старик, этот «слепой» дождь у тебя – ну просто блеск! А закат через ветки – обалдеть! Солнце же сразу – как жар-птица в гнезде».

В студийный буфет собирались похлебать горяченького супчику, как на общий семейный обед. Здесь продолжались те же обсуждения и споры. А праздники, наши студийные «утренники» – как мы к ним готовились! Да не питие и закуски (это соображали в последние мгновения, между прочим). Нет, не о том была забота. Каждая редакция готовила какую-то свою самодеятельность, собственную стенгазету, шутейные плакаты, обязательно – частушки на злободневные студийные темы. Вот чего больше всего ждали. Случались незабываемые сюрпризы. Разве можно, к примеру, забыть, как 8 марта наши «мальчики» – мудрые и степенные тогдашние «телезвёзды» – в трусах до колен, голубых нательных маечках и пионерских галстуках громоздятся друг другу на плечи, выстраивая «пирамиду», и застывают торжественно – кто «в ласточке», кто, вскинув руку в салюте «всегда готов»!

Думаю, царящая в студии атмосфера доброжелательности, сердечности во многом шла сверху, от нашего председателя. Дмитрий Иванович Култаев не пытался вмешиваться в творческие дела, диктовать, как нам работать. А вот подобающую обстановку для нашей работы создавать очень старался. Искал по соседним студиям таланты, выколачивал для них квартиры, опекал новеньких. Помню, как поразил меня, когда через неделю после моего приезда пришёл к нам в редакцию (не вызвал к себе в кабинет, а сам пришёл!) и строго спросил: «Ты чего это контейнер со своими вещами-то не получаешь? Знаешь, сколько тебе платить придётся за хранение? Вези-ка их сюда. Пока квартиры нет, здесь где-нибудь устроим».

Как-то мою передачу на летучке поругали. Случалось такое не часто, и это стало для меня настоящим стрессом. Надо сказать, что нервные перегрузки действуют на меня весьма своеобразно: вмиг пробуждается зверский аппетит (ах, как же некстати было это свойство моего организма перед экзаменами в голодном студенчестве! Уж лучше бы – бессонница, как у других, или даже – расстройство желудка).

Так вот, сижу я на той злополучной летучке и уже никого не слышу-не вижу, вся совсем в другом. Соображаю: наш буфет ещё закрыт, придётся бежать в пирожковую, она ближе всего. Скорей бы! И только прозвучало долгожданное: «Летучка окончена, за работу!» – я пулей по длинному коридору на выход. Слышу за собой торопливое шарканье и трудное шумное дыхание. Обгоняет меня Култаев и преграждает дорогу: «Стой! Ты куда?!» Спешно обегаю неожиданную преграду: «В пирожковую, Дмитрий Иванович!» – «Ку-уда?» – в его голосе растерянность. «В пирожковую!» – повторяю уже на бегу. Только значительно позже поняла я, что заподозрил тогда наш добрейший председатель.

За все наши ляпы, накладки и ошибки (порой очень серьёзные) в первую очередь получал именно он. В обком «на ковёр» был вызываем почти каждодневно. Естественно, потом мы получали от него сполна. А как же без этого? Ведь ему надо было отрапортовать наверх: мол, меры приняты, виновные наказаны. Однако жестоко карать он не умел. Жестокость – не его стиль. Мы его даже по-настоящему не боялись. Боялись многого другого: непогоды на съёмках, брака плёнки, косноязычного или дурного выступающего…

Что оказалось для меня самым неожиданным, трудным на новом месте работы, в телестудии? Долго не могла привыкнуть, что меня теперь не только слышат, но и видят. Дело вовсе не в том, как ты выглядишь, в чём одета, а вот как ты спрашиваешь и слушаешь, есть ли настоящий интерес на твоём лице, в твоих глазах.

Сложно было приспособиться к «дуэту» с киноплёнкой, научиться не дублировать её. Ведь глупо же, к примеру, сообщать, что наступил вечер, когда на экране – закат. Или же объяснять, что дело происходит весной, если в кадре – ручьи и капель.

Конечно, настоящим испытанием на прочность был прямой эфир, сознание того, что тебя вот сейчас видят, может, тысячи глаз, что нет здесь возможности вернуться и что-то исправить. Вообще есть целая шкала специфических телевизионных хитростей, которыми надо было овладеть.

Однако главная закавыка для меня заключалась в другом. Было одно принципиальное отличие моей нынешней работы от прежней. Там, на радио, всё зависело только от меня. Хорошая передача – я молодец, плохая – сама виновата. А на телевидении – всё иначе. Твой, даже гениальный, текст – ещё не гарантия успеха. А как снимет твою задумку оператор: проникнется ли твоей идеей, не помешает ли ему кто или что, к примеру, погода? Как эту плёнку потом проявят, смонтируют, выдадут в эфир? Не испортят ли музыкой «не в жилу»? А что и как скажет во время передачи выступающий? Причём, многое из этого выяснялось буквально в последнее мгновение, а то и – во время эфира.

Как кошмарный сон вспоминаю одну большую и сложную передачу: с фотографиями, киноплёнкой и выступающим. Я – ведущая. К выходу в эфир плёнка ещё не была готова. Не смертельно – она должна идти в самом конце. «Начинай, – командует режиссёр, – плёнка на подходе». Начинаю. Говорю что положено, показываю фотографии, беседую с выступающим. Вдруг в разгар передачи к нам подползает! (это, чтобы не было видно на экране) помощница режиссёра и кладёт передо мной записку: «Плёнки не будет – брак. Беседуй на 5 минут дольше». Я в это время – на экране. Надо было умудриться, читая срочную депешу, продолжать говорить, прочитав, – не заорать благим матом, мгновенно сообразить, о чём ещё можно пытать выступающего целых 5 минут, [Л1] да так, чтобы он, ошалев от неожиданности, не встал и не послал меня подальше. При этом надо было не замолкать ни на мгновение, продолжать беседу, не стирая с лица улыбку…

И подобных казусов на передачах случалось сколько угодно.

А уж выступающие – это «особстатья». Ежели мы сами, телевизионщики, как огня, боялись прямого эфира, то что уж говорить о людях «со стороны»? Ведь он же, этот бедный наш выступающий, может, отродясь-то нигде не выступал, а если и доводилось подниматься на какую-то трибуну, так исключительно чтобы зачитать выданную ему и сто раз вызубренную шпаргалку.

А здесь? Этот ненормальный корреспондент все бумажки отобрал, требует говорить «своими словами» да ещё и – «от души». А какая уж тут задушевность, когда вокруг – полная студия народу? Вон – диктор (ой, да это же – сама Галочка Скударнова!) Рядом – корреспондент, руки – к сердцу, улыбается: вдохновляет. Оператор свою камеру с красным дьявольским глазом туда-сюда катает, прямо к лицу норовит придвинуть. Помощница режиссёра какие-то картинки, как карты, тасует да на языке глухонемых, жестами с кем-то переговаривается. Безжалостный осветитель включил свои адские фонари, прямо в глаза нацелил. А жару-то от них – как в парилке. Пот всё лицо уж залил, да не будешь же утираться – говорить ведь надо. Батюшки, это же сейчас видят-то меня все-все: и домашние, и соседи, и сослуживцы, и даже сам Иван Иваныч!..

Ох и устраивали нам эти выступающие! То прямо в эфире вдруг обмякнет и начнёт сползать со стула бывший фронтовик – вся грудь в наградах. То, пробарабанив несколько заученных фраз, махнёт рукой и – прямо в камеру: «Ну вот, говорил же, что всё забуду!» То понесёт его, бедного, «не в ту степь» и станет он молоть со-овсем не про то. Бывало, и вовсе про то, чего ну никак нельзя. Как-то мелкий коммунальный чиновник походя государственную тайну выдал. Всего-то должен был он озвучить график отключения горячей воды в Кемерове. И вместо названия какой-то улицы вдруг брякнул: «в районе завода «Прогресс». А завод-то этот – секретный, его как бы и не было тогда вовсе. Или один умник-врач выпалил в запале: «На Новокузнецк каждые сутки падает 11 тонн сажи. И всё это – в лёгкие горожан!» Да у нас тогда на тему экологии и разговоров-то быть не могло. У нас же всё было – ай-люли. А вдруг вот что оказывается…

И ничего ведь не сделаешь, никак не поправишь! Выпорхнуло слово, улетело, да ещё и тысячекратно размножилось. А всё он, микрофон, постарался. Ведь он и здесь – главный. Всегда на посту, ничего не упустит, всё ухватит и по свету разнесёт – что надо и чего бы никак не надо. И сразу – начиналось! Над нами же было контролёров-наблюдателей не счесть: цензура, обком, начальники всех рангов. За каждую обмолвку, вылетевшее в эфир не согласованное с ними слово, мы получали сполна.

Да ещё – это чёртово всевидящее телеоко! Ведь от него же ничего не спрячешь – порой разглядит то, чего ему бы ну никак видеть не следовало. И, бывало, совсем не желая того, подводили мы славных и гостеприимных наших героев. Приедем-то к ним с самыми добрыми намерениями, а выйдет – не приведи бог что.

Вот мимоходом, даже не по теме, а для антуража сняли небольшое пшеничное поле. Просто проехать мимо не смогли. Колосья – в пушистых снеговых шапочках, на октябрьском солнышке посверкивают. Красотища! Только в эфир выдали – звонок из райкома: «Так у них там ещё хлеб под снегом?! Они же давно отрапортовали, что всё убрано!»

…После репортажа с новогоднего праздника в сельском клубе – снова начальство негодует: «Почему мишурой да снежинками занавесили всю наглядную агитацию?!» Это значит: лозунги про коммунизм и пятилетку посмели в новогоднюю ночь от народных масс сокрыть. А мы, значит, это безобразие обнародовали, выходит – поддерживаем.

И уж – совсем смешно. Ну просто – до слёз. Снимаем летнюю загородную дачу детсадовцев. Игры, прогулки, цветочки-веночки. Воспитатели нам демонстрируют свои достижения: дети у них –всюду строем, под команду. Даже в полдник блины откусывают почти синхронно. Всё, снято, спасибо. Ну, слава богу! Все разом расслабились. А наш оператор Юра Светлаков спрятался за куст и дальше снимает. Оказывается, если в блине выкусить дырки для глаз и рта – клёвая маска получается. Ещё можно в эту дырку язык высунуть. Ну, у кого смешнее?.. Отличный сюжет вышел. А у воспитателей после – неприятности: как допустили такое безобразие – неорганизованное поедание блинов?!

Выходит, подвели мы хороших людей. Но, ей-богу же, не хотели!

Словом, каждая передача – на нервах: изобрети её, роди, выдай да ещё после жди, как аукнется. В общем, потихоньку-помаленьку привыкали к выговорам и валидолу. Тогда только-только начали публиковать данные социологических исследований. Помню, в одном из них мы вычитали, что, оказывается, самые опасные для здоровья профессии в нашей стране, наравне с лётчиками – испытателями, у работников кино и телевидения. Киношники – на первом месте. Наверное, там дурдом – ещё круче. Нет, мы до психушки, слава богу, не дотягивали. А вот в нервном отделении и кардиологии поочерёдно отлежали, кажется, все.

Всеми премудростями телевидения овладевала я самостоятельно. Ни на каких специальных курсах не была. Постигала все хитрости по ходу работы. На первых порах я нередко промахивалась, несла несуразицу. Однако меня никто никогда не поднял на смех, не стал издеваться, обидно подначивать. Атмосфера для этого была не та. Вокруг – очень добрые и чуткие люди. Просто подсказывали, поправляли, учили. Причём, совсем не обидно, по-дружески. Да я и сама, навострив уши и глаза, жадно смотрела, слушала, училась. К счастью, мне не пришлось себя ломать. Я быстро поняла: слово (самое важное для меня) – оно и на телевидении в цене. Я просто старалась хорошо писать, равняться на студийных асов.

А поучиться было у кого. Скоро, не глядя на экран, не видя титров, я просто на слух уже могла опознать тексты Виктора Болотникова, Владимира Цукрова, Геннадия Митякина, Зинаиды Чигарёвой. Я уж не говорю о завораживающих трелях нашего неподражаемого соловья – Виктора Руденского. В их передачах было для меня главное: чёткий образный язык, нестандартные фразы, оригинальные обороты, порою спрятанная за словом лукавая улыбка и даже – откровенная издёвка (особенно – в легендарном «Горчичнике»).

Я училась у них чувствовать и использовать многогранность слова, не чураться его парадоксального употребления. Помню начальную фразу одного митякинского фельетона: «Со мной случилось несчастье: я нашёл портсигар». Геннадий вообще был оригинал. Как-то довелось ему принять по телефону прогноз погоды. Кондовый стандарт: температура, влажность, скорость ветра. А в эфире прозвучала сделанная им маленькая лирическая новелла об очаровании осеннего дождливого дня. Помнится, на летучке эту его самодеятельность не одобрили – подобные вольности были ещё не приняты.

А время-то было – разгар Оттепели. Однако мы на себе ощутили (может, острее других), насколько робким, слабым было её дыхание против мощных ледяных айсбергов, намороженных десятилетиями. Мы слишком долго были «народными массами», ходили строем, говорили «от имени и по поручению» вовсе не то, что думали и чувствовали, а что положено. Кардинально перестроить, изменить себя, стать просто самими собой было ой как непросто. Не только потому, что для этого нужно немалое время, но и потому ещё, что в «официальных кругах» это, мягко говоря, не очень приветствовалось. Ведь мы же должны были с этими самыми «официальными» согласовывать каждое своё слово, которое готовились выпустить в эфир. Предварительно посылали в ЛИТО (цензуру) всё-всё, вплоть до объявлений и прогноза погоды. Даже – стишки с детсадовского утренника.

Однако хмельной вирус раскрепощённости уже проник в нас, вовсю бродил в наших душах, дурманил, рвался наружу. Нам надо было где-то давать себе волю, выплёскиваться. Нашим прибежищем скоро стала полученная мною квартира. Удобна она была предельно. В трёх минутах от студии, можно даже пальто не накидывать. Простор: в двух комнатах мебели-то – книжные полки (полнёшенькие!) да два стула (стол появился значительно позже). Из хозяев, кроме меня, – сестра, которая сразу стала на студии своим человеком (сотрудничала как фотокорреспондент). Никаких тебе здесь ограничений, запретов, табу.

Сюда зачастую вечерами мы и перекочёвывали из студии. Здесь продолжали разбирать по косточкам (то есть, по кадрику, по словечку) передачи, отыскивали гениальные кадры и фразы, спорили. Не боясь, рассказывали крамольные анекдоты, за каждый из которых запросто можно было «загреметь под фанфары». Рождались они тогда в изобилии – злободневные, хлёсткие, остроумные. У нас, в детской редакции, был свой любимый:

На заседании ООН с места то и дело вскакивает один из делегатов и провозглашает: «Хайруруп!» Видать, переполнен эмоциями человек, выплеснуть их необходимо. Ну выпустили его на трибуну. А переводчика-то с того языка в зале не оказалось. Как всегда, выручил наш, советский представитель. Вышел, переводит:

– Хайруруп!

– Я – представитель очень маленькой страны.

– Хайруруп!

– Но пусть не думают господа капиталисты, что им удастся запугать наш народ.

– Хайруруп!

– Потому что рядом с нами великий Советский Союз и всё прогрессивное человечество.

– Хайруруп! – в очередной раз истошно выкрикнул выступающий и стремглав выскочил из зала.

Все в недоумении. С места встаёт один из делегатов и говорит:

– Я, правда, не знаю этого языка. Но мне доводилось бывать в той стране, и я знаю, что «Хайруруп» – это «Где туалет?»

Очень он в стиле тех времён, этот анекдотец. Несмотря на звонкую нежную капель Оттепели, без барабанного боя и трибунно-лозунговых словес обойтись было невозможно нигде, даже в детских передачах. И, давая нам очередное задание, наш старший редактор Валентина Михайловна Минухина, обречённо вздохнув, порою добавляла: «Надо, чтобы хоть чуток было «хайруруп». Мы без расшифровки понимали, что от нас требуется. А после, собравшись у нас тесным кругом, сами же эти свои перлы высмеивали.

Кстати, было в нашем доме, кроме книг, ещё одно бесценное богатство – огромный примитивный магнитофон и к нему – несколько коробок привезённых из Томска кассет. На одной из них – запись интереснейшей встречи Роберта Рождественского с томской молодёжью, которую я сделала перед самым своим отъездом из Томска. Популярный поэт тогда только что возвратился из поездки по Америке, что по тем временам звучало почти как «с Марса». По-всегдашнему чуть заикаясь, Роберт откровенно делился своими американскими впечатлениями. Рассказывал и о том, что цензура в эфир не пропустила. Мы же слушали всё полностью, без купюр. Свой рассказ поэт перемежал стихами – уже не заикаясь, нараспев.

Да, мы выпивали. Совсем немного – и без того постоянно были «под градусом». Водку не покупали принципиально, только дешёвое винцо, так, для символа. Потом мы пели. Вернее – подпевали. С магнитофонных плёнок звучали голоса Окуджавы и Высоцкого – ещё полуподпольных, в народные массы не допущенных. А мы, слегка замирая, пели эту крамолу. Даже, раззадорившись, выходили на улицу и пели там. Нам было хорошо. Ах, как хорошо нам было!

Двери нашей «штаб-квартиры» были распахнуты перед любым студийцем. Завсегдатаи – родная детская редакция, соратники по духу из других редакций. Своими людьми здесь считались практически все кинооператоры, ведь снимать передачи поочерёдно приходилось с каждым.

Охотно захаживали к нам и немногие «примкнувшие», сроднившиеся с телевидением не по должности – по зову души. Совсем своим человеком была у нас Татьяна Глаголева – режиссёр нашего драмтеатра, личность сверхоригинальная, интереснейшая, творческая. Кроме театра отлично знала литературу. Писала и вдохновенно вела передачи об артистах, писателях, поэтах. Это она однажды во время эфира, в запале вынув цветы из вазы перед собой, хлебнула воды и продолжала дальше. Имея вздорный неуживчивый характер, Татьяна кочевала из одного театра в другой. Сама она говорила: «Труппа, выдержавшая меня два сезона подряд, – это сонм ангелов». К сожалению, недолго задержалась она и в нашем театре.

Зато всю свою жизнь проработала в нём другая наша постоянная гостья – Галина Кузнецова. Ведущая актриса театра, получившая звание «Заслуженной», она была горячо любима и заядлыми театралами, и телезрителями. Постоянно участвовала в различных наших передачах. Чаще всего читала стихи и делала это блистательно. С ней мы дружили много лет, до самого её трагического ухода.

Вся эта студийная и околостудийная братия гомонила здесь, расслабляясь и заряжаясь одновременно. Вместе нам было хорошо – и на непростой нашей работе, и после неё. Никого нисколько не смущало, что сидеть приходилось прямо на полу вокруг раскинутой клеёнки. И вовсе не из этой компании дама, как-то зайдя к нам, не смогла скрыть своего изумления: «В доме даже мебели нет, а по заграницам ездят!» А мы с сестрой, действительно, почти все свои заработки тратили на книги и путешествия.

Ну, книги – тогда болезнь общестудийная. У нас даже имелся единый источник их приобретения: маленький книжный магазинчик, где директорствовала мать нашего режиссёра Гены Егорова. Добрейшая Мария Дмитриевна, ценя наше драгоценное время, часто сама приносила книжные новинки прямо в студию. Это – единственный «блат», который мы себе позволяли.

А вот бацилла непоседливости, постоянный зуд странствий были занесены в студию явно из нашего дома. Постепенно, мало-помалу страстью к путешествиям заболели многие. Несколько лет подряд у нас с успехом шёл цикл передач «Города и страны». Зарубежный туризм в те времена был, пожалуй, единственным, пока ещё узким, оконцем в глухом занавесе вокруг нашей страны. Смею думать, что эти передачи то оконце приотворяли всё шире. А вёл их наш хороший друг, писатель Виль Григорьевич Рудин – интереснейший человек, эрудит и златоуст. Только он, лишь он один мог потягаться в красноречии с главным «телесоловьём» Кузбасса Виктором Яковлевичем Руденским. Недаром же, наверное, в их фамилиях – общий корень. В чём-то они всё же были родня.

Такая сверхинтенсивная жизнь, предельное напряжение нервов, стрессы прямого эфира, гнёт цензуры – всё это, казалось, должно было накладывать отпечаток на наши характеры, делать нас жёсткими, а отношения друг с другом – сдержанными или даже суровыми. Удивительно, но этого не происходило. Дело в том, я думаю, что всё это вместе взятое сглаживалось стойким ощущением нашей сопричастности и даже как бы слитности. Внутренний голос, интуиция подсказывали, что любая выплеснутая капля желчи, вырвавшаяся искра ярости неизбежно ударит и по тебе тоже.

Бесспорно, «производство» наше было вредным. И поскольку положенного за вредность молока нам не выдавали, мы сами (спасибо всё той же интуиции!) самостоятельно искали противоядие. Источники такового – положительные эмоции. И тут спасительным лекарством для нас являлся прочно поселившийся в студии, прямо-таки царивший там юмор. Даже случавшиеся проколы и неудачи мы старались свести к улыбке, сами же над ними подтрунивали, подшучивали. Если бы собрать воедино собственного изготовления частушки со студийных «утренников» и шутейные стишки из наших стенгазет – вышла бы полная антология становления кузбасского телевидения, только в юмористической проекции.

Спасительный градус самоиронии, постоянной улыбки, лёгкой ребячливости прочно держали знаменитые студийные розыгрыши. Это – интереснейшая страница той нашей жизни. Помню, как однажды «технари» в панике сдёргивали с окон шторы, спешно их мочили и накрывали ими студийную аппаратуру. Такое распоряжение пришло им от высокого начальства в полученной телефонограмме. Таким образом следовало спасать драгоценную технику от разрушительного воздействия ожидавшегося в тот день мощного электрического импульса. До самой ночи все были в боевой готовности. И только уже потемну, так и не дождавшись коварного импульса, вспомнили, что сегодня ведь 1 апреля.

Как-то телефонистка с нашего студийного коммутатора возвестила: «Москва вызывает Вахонина». Через минуту его уже приглашали работать на Центральное телевидение и срочно требовали анкетные данные прямо сейчас, по телефону. А так как слышимость была плохой, просили – как можно громче. Начали, естественно, с фамилии. Ошарашенный Саша, надрываясь, орал на всю студию: «Вахонин! Ва-хо-нин!!!» Однако на том конце провода никак не понимали. Пришлось передавать по буквам: «Василий! Анна! Х…» На третьей букве вышла закавыка. Подходящее слово на эту самую букву на ум никак не приходило. И прокричать-то её, проклятую, никак не получалось – только хрип из горла: «Х-х-х…» И тут не выдержали, покатились со смеху наши «москвичи», звонившие из соседнего кабинета. При собственном коммутаторе и добрых отношениях с телефонистками звонок можно было организовать хоть из Парижа.

Легендой стал «подарок», полученный как-то Вишневским в день рождения. Надсадившиеся грузчики вкатили ему в квартиру… пианино: «Получите!.. Да никакой ошибки. Вишневский? Юлиан Аронович? Видите, всё верно. Распишитесь!» А через месяц – звонок: «Срок взятого вами напрокат пианино истёк. Срочно верните или продлите договор».

2009 г №4 Публицистика