Восьмое октября. У нас Престол, Сергий Радонежский. Гости, понаехавшие из соседних деревень родственники, разомлели от гусиного холодца и забористой сливовицы.
Встали из-за стола, вышли на веранду. Тут же появилась видавшая виды ливенка, и отец затянул: «Ой, Самара-городок…» И вот уже раскрасневшаяся мамина тётка отплясывает «Барыню», аж половицы гуляют. Пересыпает дробь частушкой, да такой, что мне, семилетней девчонке, становится неловко.
Шмыгаю во двор, насыпав в карман горсть карамелек-подушечек. К нашему новенькому дому почти прилепилась бабушкина хата. Крыша её, покрытая соломой, кажется бархатно-изумрудной в лучах осеннего полуденного солнца. Мох расползается вдоль и поперёк великолепными куртинами. Избушка почти вросла в землю, присев на левый бок. Входная дубовая дверь с дырочкой от выпавшего сучка в дожди покосилась. Отец снял её с петель, подпилил одну сторону и водрузил на место. Сколько лет хате, никто и не помнит.
Неделю назад бабушка обновила полы, вымазала свежей глиной. Теперь они высохли, залубенели. Кажется, их только что выкрасили специально в тон осени рыжеватой матовой охрой. Печку мы к празднику побелили, добавив молочка, чтобы не пачкалась.
А чугунки-сковородки отнесли на Жёлтый. Так ручей наш под Мишкиной горой называется. Выдраили утварь крупным песочком да вышелушенным подсолнухом, натёрли крапивой, сполоснули, и на колья - сушиться. Оттого и холодец такой духовитый получился, в чистых чугунах. И варенец с толстой-претолстой золотистой пенкой утомился потому, что кубаны долго прожаривались на загнетке.
Над бабушкиной хатёнкой распластался такой же древний, как и она сама, клён. Раскинув по небу свою густую крону, он многие годы прикрывал избушку, хранил её от осенних ветродуев, оберегал от зимних затяжных вьюг.
Привязав к суку, нависшему над узловатой тропинкой, хоботные вожжи, положив старую фуфайку вместо сиденья, бабушка сладила мне качели. Подорожник под ними вытоптан, земля до блеска натёрта моими сандалиями, испробовавшими огонь костра и воду Жёлтого ручья.
На этих качелях и прошло моё хуторское детство…
Взлетаю выше окон, на которые мы под праздник повесили нарядные занавески. На каждой по центру ришелье – дырочки такие выбиты, а приглядишься – не дырочки это вовсе, а цветы, узоры всякие. По краю вышиты крестиком кисти красной смородины да листочки резные. А ниже, до самого подоконника, длинные кружева. Это бабушкина старшая дочка, моя тетка, мастерица-рукодельница, прошлой зимой постаралась.
Высмотрев меня за окном, бабушка стучит в стекло и манит меня зайти.
Я торможу, соскакиваю с качелей. Влетаю в низенькие сенцы. Проскакиваю светлицу, где всегда пахнет травами, собранными под Ивана Купала, где висят пучки калины, шалфея (коли зубная боль скрутит), пижмы (на случай, если корова не растелится). Охапками берёзовые веники, срезанные непременно на Троицу. В плетушках вылёживается, ждёт мочки антоновка. Мы для неё уж и соломки ржаной заготовили, и мятки кошачьей под кручей целую плетушку набрали. Дух от антоновки такой, что не могу не соблазниться, и выхватываю на бегу самое крупное, в рыжих мушках яблоко. Не ем, а нюхаю, вдыхаю этот ни с чем не сравнимый запах.
Распахиваю двери в горницу. В Красном углу горит лампадка, у образа Сергия Радонежского – свеча. В крошечной махотке золотится Божья травка. У родника её видимо-невидимо, летом мы насобирали да в пучки повязали, а потом высушили в чулане, пригодится. Поверх образов – старинный, почти истлевший, но бабушке очень дорогой, рушник. На нём по краю – узорные крестики, поблёкшими, но всё ещё алыми нитками: «СПАСИ И СОХРАНИ!»
Чисто выскоблен стол. Гора пирогов: с черноплодкой и сливой, с яблоками и капустой, с маком и печёнкой.
Обычно часа в три утра бабушка ставит тесто. И начинается волшебство. В это время сенцы закрыты на щеколду. Бабушка никого к себе не пускает, колдует одна. Обещает, как подрасту, и меня научить, рассекретить тайну своих знаменитых на всю округу пирогов. А пока я хватаю горяченький и не успеваю оглянуться, как рука уже за другим тянется. Набиваю карманы. От пирогов становится тепло в куртке и радостно на душе.
Отхлёбываю калинового морса из кубана, что в углу на липовой резной этажерке. У бабушки напитки вкуснющие получаются! А больше всего люблю её квас с мятой дикой, с хреном. Пьёшь и не напиваешься.
В фартуке с петушками, закатав рукава штапельной кофточки, бабушка хлопочет у печки. На лице её отражаются отблески пламени. Трещат вишнёвые дрова, даже в сенцах духовитый дымок. Старушка поправляет выбившиеся из-под ситцевого платка седые пряди, достаёт чипельником сковородку от двухведерного чугунка. А на ней! Знает, хитрая, чем побаловать! Яблоками печёными. Да не просто яблоками, а «лесковкой с секретом». В каждой вынимается сердцевина, маленькой деревянной ложечкой накладываются засахаренные крупки липового мёда, а сверху громоздится орешек – лещинка. Бабушка целый пудовик наносила из Богачёва урочища. Вчера вечером готовилась, колола молотком орешки на камне у крыльца.
Налив из чугуночка горячего топлёного молока, ставит мою любимую зелёную кружку с узором из васильков да лупастых ромашек по краешку. На деревянный кружок водружает шипящую сковородку. Яблоки растрескались, пропитались мёдом, пузырятся.
- Ешь, голубушка, пока с пылу-с жару, вишь, как подрумянились!
С тех пор минуло немало лет, но лучшего лакомства не приходилось пробовать. Я и сейчас ощущаю этот кисло-сладкий вкус печёной лесковки, вкус моего детства.
Секрет приготовления берегу. Пойдут внуки, стану запекать им яблочки да о прабабке рассказывать: о хате с глиняной завалинкой, о могучем клёне, с которого смотреть, не насмотреться на потонувшие в калужнице приречные балки, на убегающие за дымный горизонт сосновые боры и перелески, на несущиеся за дальние дали белогривые табуны облаков.
ПОКЛОН ПРОСЁЛКУ
Чумазая, то бархатисто-пыльная, то натружено-мозолистая хуторская дорога вырывается, наконец, на волю – за Митрохину околицу. За корявый, в серебристо-плешивых рюшинах тёрень, за трухлявый, отдающий гречишной мякиной, расхристанный недавними вешними ветродуями стог.
Выбегает дорожка и сразу же, будто баба хуторская, собравшаяся погостить денёк-другой в райцентре у сына, причепуривается. А как же! Ни куда-нибудь – в Сенькину балку или в дальние покосы, а к большаку спешит.
Ныряет с горушки в низину и - прямиком к Жёлтому. Окунётся спозаранку, умоется. Водица взбодрит путницу - ключики недалечь, а солнышко только проклюнулось - не прогрелся ручей, студёный. Поплещется и по камушкам, по голышам-валунчикам, по скрипучей, прогинающейся до самой воды, обросшей склизкими тинами тесинке, - на тот бережок. Заскользит, зашуршит в полусонных тростниках нарядной малахитовой ящеркой. Без особого труда вскарабкается по крутому песчаному склону на Стешкин бугор.
Передохнёт на крутояре, полюбуется зорькой, что пролилась малиновым цветом за Сидоровым садом. Опять эта Сидориха варенье спозаранку стряпала да не доглядела. Убежали пенки розовыми туманами за порог, растеклись по пойме, клубят-кипят, над продрогшей за ночь Кромой.
Опомнится просёлок – даль-то ещё не малая! Задержался! И заскользит, обивая росу с барашковых тысячелистников по-над Плоцким логом, по самому краешку ячменного поля. Иногда, если просёлок заступает, ячмень, словно ворчливый старик, которому отдавили застарелую мозоль, водит недовольно усами, волнуется и, шурша-пыхтя, выталкивает непрошенного гостя восвояси.
А ему, просёлку-то, нипочём! Да на бровке не хуже! Кузнечики хрусткими ножницами утро кроят – любо-дорого! Цикорий голубыми мотыльками мельтешит. Вон русачок наперерез мотнулся, видать, к Савину логу в овсы торопится.
Перекинувшись через Закамни, дорожка вбегает в подсолнечник. Никак его не обойти - конца и края не видать. Пробирается просёлок в зарослях чуть ли не двухметровых и чует, что дурманеет от духа терпкого, от жужжания пчелиного монотонного. Петляет, будто облудился. Знать, Лешак кружит-насмехается. Может, и впрямь здесь чертовщинка водится? Петруха навеселе с Казанской из соседней деревни шёл, двое суток выйти не мог. Бабка Михеевна с плетушкой боровиков из Копытец плелась, истоптала лощинку эту заворожённую вдоль и поперёк, полдня плутала.
Не успевает притомиться дорожка, а тут и просвет в пяти шагах. Слава Богу! Не дал бесовщине покуражиться. Отпустил Блуд-нехристь с миром. Испокон веку места эти шалят. Бегом-бегом от них подальше! И припускает, что было духу!
Обежав стороной сгоревший омшанник, останавливается проселушка у родничка напиться, передохнуть. Оглядывается: кипрейник-погорелец склоняет вдогонку свои лиловые султанчики, словно хочет рвануть следом, посмотреть, куда это просёлок разбежался, не остановить. Что там есть такого, чего у нас не может быть? Что за Мишкиной горой, за Ярочкиным логом, в непроглядных от хутора краях, к которым год за годом бежит, не догнать, эта непоседливая полевая дорога? Даже облака за просёлком не отстают, то забегут вперёд, то чуть замешкаются, а всё-таки рядышком.
Стелется половиком домотканым просёлочек, будто нарвала бабушка Анисья лоскутов-тесёмок и на стане, доставшемся ещё от матушки, наткала постилок. Вот они и разлеглись по луговинам да пригоркам. Ситцевый лоскуток - от внучковой рубашонки – жёлтыми да зелёными кружочками,- одуванчики придорожные. Штапельный лоскутик – пёстрый да весёлый – от платья, что Аксиньюшка в покосы по молодости наряжалась. На нём и васильки, и лютики, и купавки с лесными гвоздиками.
Из Савина лога выскакивает чуть приметная стёжка, привязывается, припутывается к просёлку росстанью-петелькой. И - по следу, по следу за ним поспешает.
Пока просёлок до большака добегает, сколько тропок-тропиночек за собой сманивает. Нацепляет их несчитано, будто репьёв – Митрохина Найда, гоняясь по подгорью за сусликами.
Аистам, слетающим с гнезда в Гнилое болото за лягушками, видно, как по полям, долинам и холмам стекаются стёжки-тропы к просёлку, будто к реке ручейки да малые речушки. Впитывает он мелюзгу и - вперёд, к большаку, к полноводной артерии, к главной районной дороге.
Перелесками да косогорами катит просёлок без оглядки, а как заслышит на большаке хрипы стальных коней да учует зловонный бензинный дух, сбавит шаг, остепенится-заважничает. Мол, и мы не гляди, что из простецких, не лыком шиты, хоть и по cю пору лаптем грязь хлебаем. Знает счёт таким, как он. Сколько их, безвестных, шмыгает по землице нашей босыми ногами, кирзовыми да резиновыми сапожищами.
Порой не приметна проселушка вовсе. По ней, может, всего-ничего и проехали-то за год. А всё-таки дорога!
Затеряет её, родимую, лихими метелями, не пройти, не проехать. Но остепенится непогодь, закалянеет наст, глядь, уж и следок санный обозначился. Не сбился, аккурат по занесённому просёлку. Прокатит мужичок разок-другой, притрухнёт сенцом-соломою, яблоками конскими разукрасит, и вот она, снова выказалась наша русская деревенская путь-дороженька.
Укатается за зиму, по весне уж и снега сойдут, а уезженный след всё тянется белесыми пеньковыми вожжами через месиво полей, через оползающие от размашистых вешних дождей косогоры. Размоют апрельские проливни полёвку вдоль и поперёк, оголят пески и суглинки - нет хода.
Но к Пасхе, глядишь, потихоньку, помаленьку зарастёт она муравой, дикой геранькой да лопушками подорожника. Обочь её пробьются-рассинеются невыводимые в наших краях чертополошины, разбутонятся пурпурные татарницы.
Знойным летним полднем прокатит по просёлку на велике, рассечёт парное марево, Миколавнин внучок Гошка, сосланный на каникулы под пригляд престарелой бабки. Подхлестнёт-прогонит дед Кит из Хильмечков блудную телушку Майку. Прошмыгнут бабы с кошелками куманики, обсчелкают проселушку конопляной шелухой. Проспешит Илья на косовицу. Вот и весь летний распорядок дорожки.
Ближе к осени, правда, наедут городские за опятами-рыжиками. Пофырчат-почадят «Жигулями», обегают перелески, накидают на привале бутылок-банок, и опять - ни души, только гуляй-ветер да мелкий нескончаемый ситничек.
Люба душе русской эта простенькая полевая дорожка. Нет лучше места для думок. Потоскуешь с отлётными птицами, промелькнёт месяц-другой, а там и опять смотри-радуйся: дичка приобоченная в цвету, васильки подмигивают задорными глазами, мол, не робей, сколько вёрст пройдено! Дай Бог, чтоб осталось побольше!
Приумолкли бы шоссейки-бетонки, исчезни незатейливые, неказистые, но такие живучие российские просёлки. Тянется испокон веку к большаку по горячей летней пыли, по вешней распутице, по осенским хлябям-рытвинам, по первопутку, по нескончаемым ухабам продукт деревенский: и сальцо, и хлебушек, и фрукт-овощ всевозможный.
Сколько нашенских вышло просёлками, по бездорожью, на широкие жизненные пути в науку, в искусство, да и в рабочую братию. Жаль только, несравненно меньше свернуло на полевую дорожку с большака. Заманили, увлекли в невозвратные дали бетонные трассы тех, кто однажды ступил на их жёсткое, бессердечное покрытие. Не вернули, затеряли – и след простыл. Вывел просёлок на большую дорогу - ну и ладно, рванули, не обернулись.
Просёлок–то, он - родимый. Он забвение простит, как отец чаду своему. Он ведь помнит, как учил за ручку ходить, бережёт на обочинах памяти следы наших босых ног, не забыл и прощальный день. Простит… только бы пути наши были праведные.
СМЕРТЬ КОНДРАТА
С тех пор, как не стало Серафимы, убедился в никчемности утюга… Серафима не любила теперешних легковесных и по старинке держала в хозяйстве тяжеленный матушкин, на угольях. Пусть простит меня Сима… приладил его в погребе вместо гнёта в кадушку с огурцами.
А нынче незадача получается. Тот самый случай, когда утюг позарез нужен. Каждый год числа пятого-шестого мая собираются у обелиска на митинг. Все как есть… от мала до велика. Как же в такой день и без нас? Без меня, Кондрата, без двух друзей моих - Миколы и Тихона? Как записались добровольцами в начале войны, так бок о бок до самого Рейхстага пёхом…до последней минутки…
Не стало на деревне нашей фронтовиков… ушли один за другим. Только мы, три кряжа, и остались. Может, потому и коптим ещё небушко, что всегда горой друг за друга: и под пулями, и хату поставить пособить, и бакшу вспахать.
Вчера вот Тишина Петровна причепилась, занеси да занеси рубаху. Выгладит, мол. А то как же на такой праздник да в мятой?
Чего утруждать? Пусть Тихона свово обряжает. Сам справлюсь. Не хитрое дело… Утюг Петровна всучила. Полочки потру, а со спины и не видать - костюм надену.
Костюмчик у меня, конечно, знатный… Спасибо Ивану, сынку. Почитай, лет пятнадцать костюму-то? А то ещё поболе… Приехал как-то в отпуск, подарки выкладывает. Матери, Серафиме-то, - шаль закудрявистую пуховую – носи, не жалей. Сестре Людке – отрез букетистый крепдешиновый на платье. А мне – этот самый костюмчик. «Негоже, - говорит, - фронтовику, да с тремя орденами Славы, кой в чём перебиваться. Примерь-ка, батя!»
И надо же – в пору, как по мне шит! Сразу по душе пришёлся: иссиня-чёрный, в тонкую полосочку… А сын: прими, мол, от шахтёра-орденоносца. Он тогда уже Орден трудового Красного знамени имел… И обувку мне справил. Премию получил…. Как он там теперя? Почтальонша чтой-то не заглядывает. Дошла ли посылка-то? Как Тихон увидал его по телевизору у шахт на голодовке, притопали с Миколой ко мне тут же. Сидят, мол, горняки, касками об асвальт бьют, порядку требуют.
Собрали мы им посылочку… Всё домашнее: сальца, самосадику, первачку (не без этого) в бутылку из-под «Буратины» накапали. Петровна сушки какой-то насыпала, лепёшек наварнакала, в общем, по-свойски. И записочку прописали: «Держитесь кучнея, мы с вами. Кондрат, Микола и Тихон».
Ну вот… Рубаха на загляденье… Обувку ещё вчера надраил… Сима не преминула б шпильку вставить: «Аль на Красную площадь на парад нацелился?» А что? Мы ежели втроём…И по Красной пройдём, не стушуемся. Мы ещё о-го-го!
Ах ты, проказница Жулька! Ты как тут оказалася? Кто тебя впустил? Опять вертушок в сенцах подкусила? Ну ладно уж, коли такая смышлёная, проходи, чего уж там… Только сиди смирно, не шкодничай! Чтой-то ты вторые сутки не отходишь? То тебя не докличешься, а то ластишься, как котёнок. Ай, что у тебя неладно? Не захворала ненароком?.. И ночью спать не давала: то под дверьми скулила, то выть удумала… Накось жамочку. Тиша с району привёз… Мятная… Ешь, не кочевряжься. По нашим с тобой зубам, во рту тает…
Смотри, об утюг обожжёшься. Вот лизнёшь не мою руку, а его… Что я с тобою делать стану? Поди, на половичок приляг, жамочку помумли…
Где он тута, костюмчик-то?.. Шкаф корочками апельсинными пропах… Сима моли не терпела. Не так свои кофтёнки берегла, как Иванов подарочек, костюм мой парадный. Под праздник, бывало, в саду на сучок повесит, проветрит, почистит… Награды фланелькой, смоченной в конопляном маслице, натрёт – горят!
Господи! Да где ж они, ордена-то?.. Замест наград – три дырочки. Куды ж они запропостилися?.. Ить я костюм с Симиных похорон не доставал, почитай что год… Сами-то они не сымутся… Кому они нужны?.. Кроме Миколы да Тихона никто и не заходит. А у них и своих хватает. И фронтовые, и мирные… Вот ведь остальные и у меня на месте. А трёх орденов Славы – как не бывало!
Жулька! Беда – то какая! Ну разве ж я фронтовик теперя? Средь мирного дня боевые награды потерял! А ещё думал, перед смертью внуку, сыну Людкиному вручу. Пусть помнит, какой дед у него был, ровняется… Род-то наш бравый! У отца мово Георгиевские кресты имелись. В музей на сохранность передал ещё лет двадцать назад. А свои не сберёг… Горюшко-то какое! Как же я на митинг-то? Через час Микола с Тихоном зайдут. Что им скажу?
Чтой-то мне нехорошо, Жулька… жжёт в груди… Ух! Точь в точь, как у Симы на похоронах…
Ничего… пройдёт. За час отпустит… Пока побреюсь, оденусь, глядишь, и вспомню, куда ордена запропастились. Память, видно, совсем прохудилась…а штопать уж и некогда… Чужих с поминок не было… последними уезжали Людмила с сыном… Душно было…пиджак я снял… в шкаф повесил… Нет, не помню, чтобы награды прибирал с костюма… Раньше Сима их в шкатулке на Божничке держала… Пустая шкатулка-то…
Что ж так под сердцем печёт? Спасу нет! Счас… счас валидол под подушкой… Мне б только Ивана дождаться. Обещался по весне подскочить. Холмик осел, пора Симушке памятник ставить… Да и Людмила, может, заглянет… Ох, и не по нраву мне этот её новый ухажер. Больно прыток. Дела настоящего мужицкого не знает. «Я – коммерсант», - говорит. Какой ты к такой матери коммерсант? Спекулянт, самый наипервейший. И Людку с панталыку сбивает. Дома баба не живёт, снуёт с сумарями по Польшам-Турциям. Совсем Витьку-сына забросила. За ним глаз да глаз нужен – восемнадцать. Как без пригляду в большом городе?
Просил на лето ко мне спровадить, а она: «Хвосты телушкам крутить? Ему с друзьями тусоваться надо, а тут ни клуба, ни вечеринок, ни молодёжи». Избаловуха растит… Сама к лёгкой жизни тянется и сына туды ж… Боится, как бы дед в деревне малого работой не утрудил, не испортил. Бугай вон какой вымахал, а толку с того?
Муторно на душе… Хотел собрать всех на майские… Может, Иван повлиял бы на Витьку. У него-то хлопцы на загляденье: один – подводник, уж майор, другой – строителем будет, университет заканчивает. Правда, Людка и сама особо мало к кому прислушивается. Сколько Иван бился, чтобы образование получила… К себе на Украину забирал. Одевал, обувал… Тогда ещё зарабатывал неплохо… Бросит и бросит учёбу Людка. Похлопочет Иван, опять восстановит… Так и не дотянула до диплома… пустышка…Витьку родила. До школы Сима за им приглядывала, у нас был. Но Людмила наехала, не позволю, мол, чтоб телушкам хвосты крутил. И чего она к этим телушкам привязалась? Вон сколько ребятишек с нашей школы в люди вышло… Нет… Не легчает… И Жулька опять жмётся, скулит…
Ну, вот и нарядился… Только жжёт всё сильнее… как раз под тремя дырочками на пиджаке… А костюм-то выгорел… Там, где ордена были, ткань яркая…Дышать невмоготу…
Пойдём, Жулька, на воздух, под черёмушку… Скоро уж Микола с Тишей подойдут… в голове мельтешат какие-то обрывки мыслей… Не продыхнуть…
Словно из тумана выплывают две сгорбленные фигуры… приближаются к лавочке…
Что происходит? Зачем они тормошат меня?.. Почему я не слышу их голосов?.. Рты открывают, будто рыбы… Почему я не чую запаха черёмухи? Тихон плачет… и разом осунулся Микола… Не надо плакать! Мне легче… Я совсем не чую боли. Вот смотрите: встану, и пойдём к обелиску. Там, наверно, уже заждались…