ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2009 г.

Мой друг Генка Лютиков

Общение с Генкой Лютиковым было для меня судьбоносным, поскольку заразило меня настолько, что я стал неизлечимо болен Лютиковым.

После потрясших СССР шахтерских забастовок Генка оказался не нужным ни народу, ни властям, а был в 1989 году на таком гребне народной стихии, что очень даже походил на Емельку Пугачева.

Обитателей кабинетов горкома партии и других кабинетов рангом поменьше имя Лютикова вводило в дрожь, а сам он стал «телезвездой» местного «розлива». Да что там местного! Центральное телевидение полчаса на всю страну вещало бредовые и благородные… да, да! благородные идеи Лютикова. Они и на самом деле были благородны, как любые идеи идеалистов-романтиков, но как всегда было и, наверное, будет всегда, доброго ничего не получилось.

Документы засвидетельствовали факты в этой части биографии Лютикова. Запечатлели на всю оставшуюся жизнь в истории государства под названием СССР. Но я не хочу «расчесывать» и «посыпать солью» еще не зажившие раны, так что описание полгода бурной общественной жизни Генки я оставляю до лучших времен, когда осядет «пена жизни» и мы увидим дно, от которого только и можно оттолкнуться в поисках «положительного героя». При ближайшем рассмотрении, Генка Лютиков далеко не дотягивал до положительного героя. Даже до «героя нашего времени», и то вряд ли потому, что Лютиков ничего героического в своей жизни не совершил. Да и на самом деле, как сказано в одной древней книге; «Величается ли секира пред тем, кто рубит ею? Пила гордится ли пред тем, кто двигает ее? Как будто жезл восстает против того, кто поднимает его; как будто палка поднимается на того, кто не дерево!»

Кто же такой Генка Лютиков? Почему и с какой такой стати он стал и «пилой» и «секирой» шахтерского бунта? Откуда и как появился Генка на небосклоне нашей провинциальной, землекопо-шахтерской, почти кротовой жизни – для многих остается загадкой и по сей день. А след Лютиков оставил яркий, значительный и неоднозначный, по крайней мере в моей личной судьбе. Что же касается до других… то, что ж он был и остался «экзотическим фруктом Востока»: одни без ума от него, других тошнило и рвало от одного вида и «запаха» Лютикова.

Работал Генка в дорожном управлении (ДУ) на автогрейдере и, по отзывам его знавших, был неплохим специалистом. Истины ради, следует сказать, что «объявился» он там по договору с этим ДУ, который предоставил ему двухкомнатную, благоустроенную квартиру. Из чего следовало, что на прежнем месте жительства, Лютиков квартиры не имел.

Росту Лютиков был около метра восьмидесяти, плотный, чуть сутуловатый, лицо евроазийского типа. Такие лица часто встречаются в Сибири. Волос курчавый и к старости стал седой до блеклости. Я его еще помнил по тем временам, когда у него была густая шевелюра. На работе Генку называли по имени известной американской коммунистки – Анжелы Дэвис. Курносый нос был слегка поврежден, видимо, то были следы кулачных разборок молодости. Глаза маленькие, спрятанные под набухшими от плохой работы почек, веками. Ладони рук большие и всегда горячие, даже в стужу. Руки сильные, хотя пренебрегал элементарной гимнастикой. А полное его имя: Лютиков Геннадий Михайлович.

Попытка реконструировать прошлое, да и ту часть жизни Лютикова, которой я был свидетелем и даже участником, вынуждает меня к переходу на художественную прозу с её неизбежными вымыслами и домыслами, чего крайне не хотелось бы, но без этого неизбежного приема образ Лютикова останется схемой. Да простит он меня там, на небесах, за мои художественные вольности.

“Написать правдиво историю своей жизни или искреннюю исповедь, то есть рассказать о себе не то, чего ждет и что нужно обществу, а то, что действительно с тобой было, значит добровольно выставить себя – при жизни или после смерти, это почти все равно – к позорному столбу.» – сказал любимый философ Генки Лютикова, когда я пожаловался на то, что у меня в очерках о конкретных людях всегда присутствует изрядная доля вымысла.

Но Генка этим авторитетом не ограничился, да и был бы он Лютиковым, если бы одним авторитетом исчерпал свою эрудицию? Нет, одного было ему мало!

– Сократ жаловался на Платона: «Много наврал на меня этот юноша». Так что не переживай. – И словно в воду глядел: – Вот умру, тоже много чего наплетешь на меня, но я, как и Сократ, в обиде на тебя не буду.

Кто не знает Генку, услышав подобное заявление, подумал бы, что у мужика самомнение раздуто до невообразимых пределов, но я то знал, что не только Сократ и Шеллинг были его собеседниками, но и неведомые мне философы тоже входили в круг его интересов. Кстати, «собеседник» – его словечко, его определение беспрерывного образовательного процесса, который не прекращался до самой его смерти.

– Они все мои собеседники, – говорил он, упоминая этих философов.

Теперь-то я знаю из своего скромного опыта писательства, что любая правда о человеке – уже «позорный столб», поскольку мы горазды судить других по «гамбургскому счету», но себя судим по совсем иным «счетам» и чаще всего «применительно к подлости» и «исходя из обстоятельств». По крайней мере, так происходило и происходит со мной.

Генка Лютиков появился на свет в поселке Кондобе, что под Таштаголом, в вагоне пассажирского поезда, загнанного в тупик и приспособленного под роддом. Это было первое поколение детей от отцов, вернувшихся с войны. Детей, в генах которых отложилось все пережитое их отцами. Матери Генки было всего семнадцать лет

– Лидка, – сказала акушерка, – дай закурить.

Руки её были в крови и она губами ухватила зажженную “Беломорину”, поднесенную ей санитаркой.

– Это второй за сегодня и тоже не жилец.

При этих словах, она жадно и глубоко затянувшись, пыхнула дымом в раскрытое окно вагона и кивнула головой в сторону только что родившегося малыша, не подававшего признаков жизни. Фронтовичка, она с неприязнью смотрела на роженицу.

– Мы там воевали, а они здесь тешились. – Эта мысль все время подспудно сидела в ней. И вдруг, малыш пискнул, а потом заорал, словно не соглашаясь с приговором, только что вынесенным ему.

– Ого! – Санитарка Лидка кинулась к новорожденному. – Марья Алексеевна, товарищ капитан, не согласен он, не согласен!

И это – “не согласен”, по всей видимости означало, что новорожденный не согласен с мыслями Марьи Алексеевны, капитана запаса медицинской службы. Не согласен относительно того, что он не жилец на этом свете.

– Ну не согласен, так не согласен, пусть живет, – буркнула Марья Алексеевна и ловко “щелкнула” докуренной папиросой, отправляя её с большого пальца в окно вагона. Слова санитарки, о его “несогласии”, стали пророческими. Генка с малолетства стал ни с чем не согласным, даже с самим собой.

В шесть лет, полюбилось ему слово – “возможно” и чем-то пленило его детскую душу. Откуда и у кого он подобрал это слово, неизвестно, но с той поры озадачивал Генка этим словом взрослых, даже шокировал.

В первом классе, учитель Борис Ефимович, вызывая мальчика к доске и показывая ему букву “Б” спрашивал: “Гена, скажи нам, какая это буква?”

Гена, шмыгнув вечно простуженным носом, отвечал: “Возможно, это буква, “Б”. И Борис Ефимович только разводил руками в удивлении от такого ответа.

Это “возможно”, сводило с ума не только школьных учителей, но и родителей Генки.

– Генка, – кричала мать, – это ты слизал сметану в крынке?

– Возможно, – невозмутимо отвечал Генка, налаживаясь исчезнуть из дома.

– Я тебе дам, “возможно”! Я тебе дам! – полотенце в руках матери скручивалось в жгут, а задница Генкина, привычная к порке, покорно оттопыривалась, понимая, что покорность снимает половину материнского гнева. Мать шлепала полотенцем и приговаривала: “Это тебе за “возможно”, а это тебе за издевку над матерью”.

Генка и не думал издеваться, просто проклятое слово, “возможно” раньше других срывалось с языка, а слово обратно не вернешь. Частенько мать упрекала, сына: “Ты мне этого слова не говори, ты сознайся, если что сделал, или же скажи, что не делал. Понятно?”

Но язык, произносил: “Воз… Да, мама, конечно, понял”. – Отвечал Генка и давал себе зарок ни когда не говорить “проклятущего” слова.

Борис Ефимович, школьный учитель, пытался объяснить мальчику значение этого слова и правильно, к месту употреблять его, но и тут слово выскакивало прежде, чем Генка осознавал, что к чему.

***

В тот 1946 год, в ту весну, когда Генка появился на свет, ранним утром во двор Лютиковых вошли двое мужчин в малиновых лампасах и увели отца неизвестно куда. Вскоре гвардии лейтенанта осудили на десять лет лагерей. По причине своего младенческого возраста Генка не заметил этого факта своей биографии, а мать редко и скупо говорила на тему Генкиной безотцовщины. Но вот какая странность: Генка с младенчества не переносил оттенки красного и особенно малиновый цвет. Вот и рассуждай после этого, что “генетически”, а что с “молоком матери”. Уже давно милиционеры не носили брюк с малиновыми лампасами, а ненависть Генки к ним продолжала жить.

Помню, он говорил: “Я лучше встречусь на узкой дорожке с бешеным псом чем с милиционером”. – Нужно было видеть выражение его лица, словно ему нашатырного спирта дали понюхать. Все говорило в нем: «Фу, гадость какая! Непереносимая гадость!»

Помнил же Генка только теплые, пахнущие молоком, материнские груди, а запах отца – этого Генка не помнил. Когда через десять лет в их дом пришел мужчина и сказал ему: “Я твой отец”, Генка настороженно смотрел, силясь вспомнить все, что мать ему рассказывала об отце. Тогда он, своим “возможно”, привел отца в изумление.

– Возможно… – сказал Генка и тут же навострился дать деру.

– Я тебя дам – возможно! Я тебе дам, – взъярилась мать и по привычке замахнулась на Генку тем, что было под рукой, на этот раз березовым веником, а Генка отлично знал разницу между веником и полотенцем и потому, вертко крутнувшись, выскочил в сенцы и дальше, по крутой лестнице, выбежал вол двор.

– Вот и возьми с него. – Говорила мать, ластясь к отцу. – Надо же, вылепил! Выходит, это ты-то, “возможно” его отец?

– Он еще не понимает, что говорит. – Сказал отец, прижимая к себе Генкину мать.

Учение Генке давалось из рук вон плохо и в особенности плохо – русский язык. Генка писал так, как слышал, как произносил слова сам и потому все диктанты и все изложения-сочинения оценивались жирной единицей. Язык у Генки был, что называется, “без костей” и сочинял он свои ребяческие сочиниловки мастерски. Он выдумывал небывальщины так реалистично и ярко, что через некоторое время сам же свято верил в них. И еще, в Генке жила неестественная для детей жалость к живому. Однажды, он до истерики рыдал, увидев на дороге раздавленную лягушку, хотя этого добра вокруг было больше чем надо. Генка не рвал цветы и не тащил охапками в дом букеты черемухи, ему было жалко.

Такое поведение сына беспокоило отца и он пытался внушить ему, что в жизни нужно быть “не слюнтяем”, не “жалостливой размазней”, а человеком решительным, волевым. Постепенно усилиями общества и стараниями родителей, из Лютикова вытравили жалость и, как всегда бывает в таких случаях, жалость ушла, а на смену ей пришла жесткость, граничащая с жестокостью.

Но до того как в Генкином характере зазвучали металлические нотки, был в его жизни особый период, связанный с тем, что после возвращения из мест заключения в доме Лютиковых поселился дед Григорий, отец его отца. И с этой поры все в доме изменилось.

***

Разгоряченный игрой в лапту, Генка влетел в избу. У Генки от холода свело ступни ног, потому что вокруг дома еще лежал снег, осевший под весенним солнцем, но от этого не ставший теплее. Траверз железнодорожного полотна оттаивал раньше и потому деревенские пацаны, ранней весной собирались там, лишь только сходил снег и показывалась прошлогодняя увядшая трава, сквозь которую уже пробивались зеленые побеги новой. Когда становилось невмочь, то выбегали на само полотно и отогревали ноги на головках рельс. К полудню рельсы нагревались от солнца.

Вся семья уже сидела за столом. Во главе стола дед, позади деда, в углу на треугольной полочке, икона. Лик Христа проступал из тьмы и сурово смотрел на мальчонку. По правую руку деда сидел отец Генки, а мать управлялась с чугунками у зева русской печки.

Отец месяц как вернулся из заключения. Шел – одна тысяча пятьдесят шестой год от Рождества Христова.

Генка плюхнулся на своё место, напротив деда и тут же дедова ложка ударила по столешнице. Это была особая ложка привезенная им из австрийского плена еще в первую мировую войну. Звук был резким и неожиданным, даже Генкин отец Петро вздрогнул и посмотрел недоуменно. Дед Генки Григорий месяц тому назад приехал к сыну с двумя деревянными, с кованными уголками, сундуками. Это все, что осталось от зажиточного некогда семейства из трех сыновей и четырех дочерей. Коллективизация, “подгребла” двух старших, и они сгинули в приобских болотах, остался младший – Петро, да еще дочь, которую, вместе с зятем, те же не милостивые ветры истории загнали в Таджикистан.

Все это рассказал ему дед в перерывах, научения молитвенному слову и Христова Евангелия. Генка видел, что в одном, меньшем сундуке хранится дедова одежда: рубашки, кальсоны, словом не интересное, а вот во втором, под тяжелым шерстенным одеялом лежали книги, в черных и серых обложках с тесненными крестами, отливающими лунным светом. Было там еще что-то, но дед как приехал, так никого к своим сундукам не подпускал, закрывая их на висячий замок. Когда деда дома не было, Генка пытался его открыть, но был застигнут отцом и отделался легкой поркой. Отец сказал, что если бы за таким занятием его застал дед, то быть ему нещадно поротому. Однако по-настоящему его еще не пороли, а он знал, как это «по-настоящему” порют. Видывал на спинах и на задницах своих друзей следы воспитательного процесса

После удара ложкой по столу последовал окрик деда: “А лоб кто крестить будет?”

Генка вскочил и, как научил его дед, перекрестился трижды на икону. Кстати икона была вынута дедом все из того же сундука, уже в первый день его приезда.

– Живете, как басурмане, ровно не крещены. – Ворчал дед. – Ты-то, Петро, ровно не в христианской семье рощён? Как это можно в доме без образа Божьего жить? Совсем осатанели.

С той поры началась у Генки, новая жизнь. Дед требовал соблюдения ежедневных норм православной жизни: краткая утренняя молитва перед завтраком, в обед и вечером, отходя ко сну. И еще, он стал обучать мальчонка чтению по церковнославянски. Это была сущая пытка но, заканчивая первый класс, Генка уже разбирался в “титлах” и “фите”.

На этот раз дед ничего не сказал. Он протянул свою узловатую, ширококостную руку к чугунку и взял из него, жаром пышущую картофелину в полопавшейся кожуре. Следом к чугунку потянулись руки других. Сигнал к обеду был подан.

Генка, как ни голоден был, смотрел в рот деду, его удивляло, как он, вместе с едой, не съест свои усы и бороду, поскольку усы и борода были так густы, что скрывали собой губы, а дед ел так, что не открывал рта больше, чем того требовалось. Дед ел медленно, чинно, не спеша, не выказывая своего удовольствия, или неудовольствия едой и всем приходилось примеряться к неспешному ритму, поскольку встать из-за стола раньше деда не дозволялось. Это тяготило не только Генку, но и его отца, но власть деда была сильнее их совместного недовольства.

Дед только после трапезы, после того, как повернется спиной к столу и лицом к иконе, и прочтет благодарственную молитву, скажет: “Невестка, ты хлеб-то нынче недоквасила, пресный хлебец-то получился”. Или еще что-нибудь, по его мнению, важное и нужное, касательно пищи.

Чуть больше года прожил дед в семье младшего сына, собрал свои сундуки и уехал ближе к солнцу, в Таджикистан. Там и помер в семидесятых годах не дожив до ста лет полдесятка.

Уехал, как он сказал, “от греха подальше”. Потому что не по его воспитывают детей, да и сын “отпал” от православной веры и ему, де, стало в тягость жить с сыном под одним кровом.

Сильнее всего в душу мальчонки запали дедовы рассказы о Боге, о страданиях крестных, об адских мучениях грешников. Пылкое воображение ребенка, раскаленное дедовскими рассказами, лишало сна и в долгие, зимние ночи заставляло рыдать, от осознания своей безграничной греховности, а особенно от прилипшего к нему неотвязного слова – “возможно”.

После того, как дед уехал, обычай утренних, обедних и вечерних молитв исчез из обихода, хотя за спиной отца висела все та же икона, оставленная дедом в подарок сыну.

В третьем классе, уже после отъезда деда, движимый любопытством, Генка снял икону и стал осторожно отгибать резной металл оклада, пока не распотрошил весь оклад. В этот раз он узнал, что такое настоящая порка. Отец пришел в неописуемую ярость, прибежавшая на истошные вопли сына мать едва отняла Генку. Губы его посинели, и глаза бессмысленно смотрели на мать. Три дня Генка лежал пластом, душа не желала возвращаться из заоблачного полета, в его тело.

Отец не вставал с колен перед разоренной иконой и призывал на свою голову все мыслимые кары, а мать шептала сыну на ухо: “Не уходи, родной, не уходи!”

Генка к пятнадцати годам так и не осилил семилетней школы, и отец принял решение отдать его в строительное училище.

– Пусть профессию приобретет. Вон Захар-то Демин, какие шкафы делает? Выучится на столяра, всегда с куском хлеба будет.

Однако и тут ничего путного из Генки не вышло. С горем пополам сделал экзаменационную работу – прикроватную тумбочку в масштабе 1: 2, получил зачет, но зато все остальные экзамены сдал на «отлично». Любая теория в отличие от практики давалась ему легко.

Именно, к этому времени у Лютикова, появилось уникальная способность запоминать текст. Достаточно было прочитать ему книгу, и он мог почти дословно пересказать десятки страниц текста.

И странно было то, что, выполняя работу над ошибками, он точно называл правило, по которому следовало писать. Правила помнил хорошо, вернее вспоминал хорошо, когда ему указывали на ошибки в тексте.

Чтобы закончить тему образования Лютикова, скажу, что среднюю школу он осилил в возрасте 27 лет, уже будучи женатым. И самым удивительным было то, что Лютиков сдал экзамены по математике и геометрии на твердые пять, а что касается сочинения, педсовет собирался дважды, поскольку оно в смысле “раскрытия образа” тянуло на пятерку, хотя “идеологически было неверным”, а вот по русскому языку не вытягивало и на двойку.

Выдали Лютикову аттестат, позже других, благодаря настойчивости директора школы, не раз ходившего в Гороно. Впрочем, Лютиков этим аттестатом так и не воспользовался, не к чему он был автогрейдеристу Лютикову.

***

Как у всякого гражданина СССР мужского пола, у Генки Лютикова за плечами была трехлетняя служба в армии. И началась она у Генки не так, как рассказывают о службе разные умные книжки, призванные воспитать в подрастающем поколении советских людей патриотизм.

– Подъем! – Словно кипятком обварило Генку. Он спрыгнул с кровати и сбил с ног старослужащего. В казарме, дембеля и второгодки спали на нижних кроватях, а “салаги”, как Лютиков, занимали верхние “спальные места”. Лютиков только что вернулся из учебки, три дня прошло как принял присягу. Старослужащий, ефрейтор Тулькин, ткнул кулаком салагу в бок и злобно прошипел: “Зубы выбью!”

И тут кровь бросилась в голову Лютикова, как бывало с ним и раньше. В казарме завертелся вихрь тел. Лютиков был силен, но не обладал верткостью и надлежащей реакцией и потому стремился подмять под себя противника. Это ему удалось без труда. Когда на помощь ефрейтору пришли товарищи, то Генка уцепил за бок наиболее ретивого и уложил рядом с Тулькиным. Он не столько их бил, сколько по-медвежьи “ломал”. Поверженные выли на всю казарму, а Лютиков словно не чувствовал обрушившейся на него град ударов. Взять и оттащить Лютикова оказалось непростым делом, поскольку сопротивляясь он хватал пальцами, как клещами, кто подвернется. В пальцах у Лютикова была воистину дьявольская сила. “Кузнечными клещами” прозвали Генкины пальцы его сверстники. Даже лошади не выдерживали Генкиной хватки и начинали жалобно ржать, когда он ухватывал их за бок.

Генку таки одолели, кому-то в голову пришла спасительная мысль, накинуть на него одеяло. Потом навалились скопом, скрутили и… всех пострадавших отправили не на гауптвахту, а в лазарет. У Генки сломали два ребра. У тех, кого он “ломал” и “хватал” своими пальцами, оказались вывернутыми суставы рук; у одного в плече, а у другого в локте. А на боках и спинах тех кого “похватал” Генка, долгое время “цвели” кровоподтеки.

Воинская часть стратегических бомбардировщиков была образцовой и потому дело замяли. Генку перевели в другую роту, “проработали”, но Лютиков так и не осознал своего проступка и упрямо твердил, что это не он начал. Слава о мертвой хватке Лютикова быстро распространилась по части и Генка, для развлечения, “гнул подковы” и раздавливал принесенные из медчасти “рессорные динамометры”, но завязывать узлом стальные пруты не мог – вся сила Генки была только в его кисти, но не в руках. Тут, он не мог похвастаться ничем особенным.

Однажды, в задушевной беседе с политруком, Лютиков сказал: “Не нужно меня трогать. Я сам себя боюсь, если тронут. Кровь в голову шибает, ничего не соображаю”.

Его не трогали, и Генка три года от звонка и до звонка исправно выводил свой автогрейдер и чистил от снега взлетку, подъездные пути к многочисленным складам с авиабомбами и другие транспортные магистрали в приморском городе Хороль. Закончил он службу в сержантском звании.

Поскольку не все знали, что у Лютикова, “кровь в голову шибает”, то в его жизни было несколько случаев, когда только чудо спасало Генку от тюрьмы.

Однажды в “голову шибануло” оттого, что он увидел, как трое подростков нещадно бьют мужика. Лютиков вступился, получил в глаз и вовсе озверел. Мужик удрал, как только почувствовал свободу, а Лютикова вечером из дома забрала милиция.

Был суд “за нанесения увечий средней тяжести”, но судья вопреки требованию прокурора заартачилась и признала, что в условиях, когда трое на одного, “была вынужденная самооборона” и “вообще, дело должным образом не расследовано”, что “уже не первый случай, когда в суд предъявляют “сырые дела”.

Личный конфликт судьи и конкретного прокурора, был тем “счастливым случаем”, который избавил Лютикова от лагеря.

Когда Лютикову было уже за шестьдесят лет, он мне говорил: “Ты меня не знаешь, я в молодости был жестоким. Дурная кровь в голову шибала. Удивительно, как Господь меня берег, а зачем берег – не пойму. Останавливал меня на какой-то тонюсенькой грани от преступления. Сгнил бы давным-давно в лагерях, если бы не его Промысел относительно меня”.

Осталось-таки в нем дедова закваска, хотя и краткое время бродила она в душе мальчонка.

– К верующим не пристал и от атеистов-безбожников отстал. Понимаешь ли ты, друг мой, – говорил он, дружески похлопывая меня по плечу, – что во всё нужно вначале поверить, а с этим у меня плохо. И авторитетов для меня нет, и ничего такого доказанного нет, убеждает меня непреложно и повелительно. Да еще азбучные истины как надпись на трансформаторной будке: “Не лезь, бо убье!” Вот и получается что я промежуточный человек, между религиями и атеизмом, то есть тоже религией, нахожусь. Может быть, я самый неверующий человек из всех! Я и своему разуму не доверяю, подозреваю, что он у меня с “гнильцой”, то есть завсегда готовый принять сказку за правду.

***

Познакомился я с Лютиковым таким образом. Я работал журналистом в городской газете и в потоке корреспонденции, обнаружил письмо-статью Лютикова. Оно поразило меня (но не редактора!) оригинальностью суждений и широтой взглядов. В то время (1984 год) такая раскованность мышления была в диковинку, особенно в нашем провинциальном городишке. С этой поры и пошли в редакцию одно-два “послания” Лютикова. В этих сочинениях “В никуда и никому” (так он их озаглавливал) Генка всегда указывал свой номер телефона. Я позвонил чудику и договорился о встрече.

Согласиться же с тем, что “никуда и никому” я не мог, поскольку посылал Лютиков свои письма и в центральные газеты, а ответы из этих газет аккуратно складывал в папки. Что еще раз говорит: Лютиков не был равнодушен к происходящему и занимал активную гражданскую позицию. А гражданская позиция была востребована как тогда, так и нынче и подразумевает безграничное доверие к власти и такое же безграничное обожание её. У Лютикова с этим обожанием было как раз не просто, можно сказать, что было совсем плохо. Не обожал Лютиков никакие власти и относился к ним не с доверием, а, напротив, с подозрительностью.

Так вот, редактор, “не понял” Лютикова, что и не удивительно для редакторов и раньше, и нынче. Когда я основательно “наехал” на редактора, то получил от него, как и предполагал, хороший “втык в заднее место, чтобы не чесалось”. Так образно выражался мой шеф относительно несвоевременных и подозрительных идей.

Но “втык” я получил позже, когда настаивал на публикации опуса Лютикова относительно Афганской войны.

А в начале, как положено долготерпеливому отцу, мой редактор объяснял принцип партийности газеты: “Газета партийная, значит должна быть “никакой”, а если печатать твоего, доморощенного Сенеку, то газета станет “какая-то”, чего нам никто не позволит?”

Через десятилетия, я услышал уже от другого редактора, теперь уже частной газеты, очень похожее высказывание: “Газета частная и в этом смысле она “ни какая”, а ты мне талдычешь об объективности и приносишь материалы, заведомо не годные для газеты, материалы в которых есть “твоя позиция”. За “твою позицию”, мой хозяин деньги платить не будет, нужна его и только его “позиция”! Не маленький, тебя ли учить?”

Вернемся в прошлое. Пришел я к редактору со статьей Лютикова об Афганистане. Напомню, что на дворе была весна 1984 года и с полос центральных газет не сходили имена провинций, где доблестные воины советской армии, героически исполняли свой интернациональный долг. В лучшем случае нам разрешалось перепечатывать эти статьи, но больше “нажимали на местную тематику”, опять же специфического характера: где, кто “стал на трудовую вахту”, кто “перевыполнил”, “убрал” и “посеял”. Редакционный план определялся “памятными датами” и выступлениями партийного начальства, приуроченными к этим датам.

Модный нынче “мотивировочный повод” всегда был налицо, только у газеты “лица” своего не было. Так и жили – обезличенные, но с полном набором “мотивов”. Так и нынче живем.

И вот, я заявляюсь со статьей “нашего постоянного читателя” к редактору. Со статьей в которой этот самый читатель вопреки всем постановлениям партии и правительства доказывает, что мы “обязательно бесславно уйдем из Афгана. Что после нашего ухода, в Афгане разгорится межплеменная война” и при этом ссылается на источники империалистические, цитирует какого-то отставного британского генерала Чарлза Ульяма Гекертона, жившего в прошлом веке.

Самое любопытное, что редактор материал Лютикова прочитал самолично, чего он делал чрезвычайно редко, берег зрение.

Прочитал и велел выбросить его куда подальше. Однако же рукопись Лютикова не отдал, заныкал. Когда уже при власти большевиков, теперь уже иной формации – либеральной, заполыхал Северный Кавказ. Тогда все, от мала до велика узнали, что такое “ваххабиты”. Многие за это знание голову сложили. Тогда я вспомнил о той статье Лютикова про Афган. Особенно запомнилась мне цитата того самого британского генерала. Теперь все можно в Интернете найти, но где в советские времена раздобыл Генка эту книгу – остается для меня тайной. Так вот Интернет и освежил мою память.

Вот что пишет генерал: “Около 1740 года появился в Недже магометанский реформатор, по имени Абдул Вагаб, и завоевал большую часть Аравии от турок. Он умер в 1787 году, основав секту, известную под названием ВАГАБИТЫ; она завладела Меккою и Мединою и почти вытеснила турок из земли Пророка. В 1818 году власть этих свирепых реформаторов стала слабеть в Аравии, однако они появились в Индии с новым предводителем, Саидом-Ахмадом, который прежде был безбожным ратником в грабительских шайках Амира-Хана, первого нувваба в Тонке. В 1816 году он отправился в Дели изучать законы, и его пылкое воображение жадно поглотил новый предмет. Он погрузился в размышление, которое перешло в эпилептические экстазы, и ему стали являться видения.

Через три года он удалился из Дели, как новый пророк, и направился к Патне и Калькутте, окруженный восторженною толпой народа, впивавшего в его слова и с энтузиазмом внемлющего божественному учению – убивать неверных и гнать из Индии чужеземные войска.

В 1823 году он отправился в через Бомбей в Рогилькенд и, собрав там войско из правоверных, прошел страну Пяти Рек и опустился, как громовая туча, на горы к северу от Пешевара.

С той поры стан мятежников, основанный таким образом, постоянно снабжался из главного центра в Патне толпами фанатиков и деньгами, собранными с правоверных. Двадцать кровавых компаний против этой мятежнической рати мы предприняли и даже при помощи окрестных афганских племен не могли вытеснить эту рать с занятой позиции, и она остается там, как предупреждение для всякого, кто вторгнется в пределы Афганистана”.

Лютиков редко что писал без того, чтобы сделать какой-нибудь прогноз и почему-то всегда этот прогноз шел вразрез с прогнозами партийного и государственного руководства, хотя всегда сбывался.

Когда толпы журналистов встречали войска генерала Громова и ставили ему – справедливо, в заслугу, – что вывел без потерь воинскую группировку, Генка сказал: “Ну, теперь, когда общий враг исчез, начнут “крошить” друг друга. Это у них в крови, особенно у пуштунских племен. И в Библии подмечено, что скотовод будет брать дань с земледельца”.

По обыкновению своему Лютиков принялся обдумывать сказанное, а потом глубокомысленно заявил: “Все дело в богах. Да, все дело в представлении народа о божествах. В родоплеменных образованьях не существует индивидуальных богов, там бог родовой. Жизнь отдельного человека – ничто, благополучие рода – всё. Бог современной цивилизации – бог каждого. Как там: “… кто не бросит отца и мать ради Меня…” Для родоплеменных образований такое – невозможное дело! И вот, к таким племенам, с резко сниженным инстинктом самосохранения, попадает современное оружие… Душевно-духовно, они еще в “колыбели”, а им подсовывают оружие старости, дряхлости, ожирения… Детям не дают в руки колющие, режущие, взрывающиеся, обжигающие предметы, если, конечно, не желают намеренно их гибели… Да и себе. Ведь дом могут поджечь умышленно или нечаянно, из-за любопытства ножом пырнуть. Нет ничего страшнее взрослого ребенка».

Когда произошла Чернобыльская катастрофа, он только скептически хмыкал, комментируя официальные версии и нес, как мне казалось, околесицу насчет грозовых разрядов, которые “бьют не с небес в землю, а из земли в небо”

– Сатана “отстреливается” от Господа, – говорил Лютиков и по своему обыкновению тут же начинал опровергать собственную мысль, поскольку, “видишь ли, любая подлинная истина содержит в самой себе своё полное и окончательное отрицание”.

Я это категорически не понимал, называя такой способ мышления “тихой шизофренией”, но на мои замечания по поводу состояния его ума, Лютиков только смеялся.

– Шизофрения – вернейший признак гениальности! Так что не льсти мне, не надо, дружище, лести! Ну не нравится тебе сатана, назови это явление “плазмоидом”, порожденным тектоническим разломом, физикой и химией недр. Между прочим, Эмпедокл считал…

И Лютиков принялся мне объяснять представление Эмпедокла о появлении на земле рода людского, когда “божественная пневма (душа) упала на Землю и проникла в её центр, а потом “проросла” в образе человека…” Закончил же Лютиков свой экскурс следующим: “Человек боится называть вещи своими именами и потому придумал наукообразную форму описания явлений. И это бы еще ничего, сошло бы как практическое руководство, но ведь он пытается объяснить наблюдаемое! И вот когда силится объяснять, то придумывает по сути дела, все ту же религию, но без Бога”.

Помнится, я ушел в тот раз от Лютикова поздно вечером и, как всегда бывало после разговоров с ним, перо журналиста вываливалось из моих рук, точнее говоря, выводило из обычного информационного повода, из обычной газетной статейки в неприемлемые для “общественного темперамента” обобщения и длинные экскурсы в историю вопроса. Раз от разу мне все труднее и труднее было отделываться от лютиковского влияния, и как-то редактор заметил мне, что я “начал терять профессионализм”. Вот так, тридцать лет был “профессионализм”, а теперь его стал терять?! Не скажу, что это было приятной новостью.

Сейчас, перечитывая подшивки газет и читая свои прежние материалы, испытываю чувство стыда и раздражение на самого себя. И почему-то все чаще встает совсем уже лютиковский вопрос: с чем я приду к Господу? Уж не с этим ли, “информационным поводом” так любимым редактором?

– Ты бы это, того… поменьше обобщал, – выговаривал мне в очередной раз редактор. – Факты они, знаешь, сами за себя говорят, а ты ударился в философию фактов.

Это означало только одно в устах моего редактора – философствовать может только тот, у кого “крыша поехала”. Нормальный человек не философствует. А разве я не то же самое думал до встречи с Лютиковым? Разве меня не раздражало, на первых порах, его манера разговора? Еще как! Но вот странность, не только раздражала, но и притягивала к себе!

Как-то раз я сказал Лютикову: “Ты как лишай на коже, все время хочется расчесывать это место. Ты зудишь – и сладостно, больно “расчесывать” тебя”.

– Вот как? – Лютиков удивленно посмотрел на меня, а потом помрачнел, замкнулся. Я пожалел о своей несдержанности. Но Генка на меня не обиделся, он, похоже, не мог обижаться надолго и всерьез.

– Какой я лишай! Я – заноза! А занозу всегда пытаются вытащить, но я и человек, и потому мне больно. Очень больно! Я не могу встроиться в течение жизни, и меня все время вышвыривает из неё.

Этот мотив, “лишнего человека” еще не раз всплывет и ошарашит меня своим личным трагизмом на фоне, казалось бы, вовсе не трагичного, всеобщего бытия. Конечно, шла война в Афганистане и “черные тюльпаны” заносило ветром и в наш городок, но… но… А что “но”? В том-то и дело, что на этот вопрос я нашел для себя ответ, только после смерти моего друга Генки Лютикова!

Мы все и я, в частности, не подпускали к себе трагизм бытия, отгораживались от него, а если он самочинно проникал в нас, то душили его в себе обычным для русского человека способом – водкой. Душили по той же самой причине, по которой неприлично было философствовать. Как неприлично говорить в праздничное застолье о смерти. Все хотели быть оптимистами. Хотелось смеха, шуток, женщин, вина и легкого, искрометного разговора, обо всем и ни о чем! Хотелось не обременительных для совести вопросов, практичных, как утренний чай с бутербродом. Одним словом – хотелось жить, а тут – этот странный человек Лютиков, послушаешь его, получается, жить, как все живут, вроде как быть в постоянном, хмельном угаре и себя как человека не осознавать. Заноза? Так ведь и на самом деле, заноза!
2009 г №1 Проза