Автор: Крупин Владимир Николаевич
- Янки, гоу хоум!
Обычно фронтовики не любят смотреть военные фильмы. Даже не оттого, что в фильмах «киношная» война, оттого, что слишком тяжело вспоминать войну. Один ветеран, боец пехоты, пристрастился смотреть всякие военные сериалы, смотрел и плакал и говорил соседу, тоже фронтовику: «Вот ведь, Витя, как люди-то воевали, какая красота, а мы-то всё на брюхе, да всё в грязи, да всё копали и копали...» Ветерану начинало казаться, что он был на какой-то другой войне, ненастоящей, а настоящая – вот эта, с музыкой и плясками.
Мы, послевоенные мальчишки, прямо-таки бредили войной. Она была и в фильмах («Подвиг Матросова», «Голубые дороги», «Подвиг разведчика», «Молодая гвардия»), она была и в наших играх, и в каждом доме. Там отец не вернулся, там вернулся весь искалеченный, там все еще ждали.
Мой отец, прошедший со своим единственным глазом ещё и трудармию (а что это такое, лучше не рассказывать), разговоры о войне не выносил, и я не приставал. Дяди мои, на мой взгляд, тоже не подходили для боевых рассказов. Уж больно как-то не так рассказывали.
– Дядь Федя, тебя же ранило, – приставал я. – Ну вот как это?
– Как? А вот становись, я тебе по груди с размаху колотушкой охреначу, вот так примерно.
Другой дядя, моряк, был даже офицер. После войны он вернулся к своему плотницкому ремеслу. Мы крутились около, помогая и ожидая перекура. Спрашивать опасались, мог нас послать не только в сельпо – подальше. Но дядька и сам любил вспомнить военные денечки.
– Ох, – говорил он, – у нас в буфете, в военторге, две бабы были, умрешь не встанешь. К одной старлей ходил, к другой вообще комдив. Однажды... – тут нам приказывали отойти, ибо наши фронтовики, в отличие от сегодняшней демократической прессы, заботились о нравственности детей.
Но то, что нам позволяли слушать, было каким-то очень не героическим.
– Дядь, – в отчаянии говорил я, – ведь у тебя же орден, ведь ты же катерник, ты же торпедник, это же, это же!
– Ну и что орден? Дуракам везет, вот и орден, – хладнокровно отвечал дядя, плюя на лезвие топора и водя по нему бруском.
– Ну расскажи, ну расскажи!
– Не запряг, не нукай. Уж рассказывал. Подошел транс¬порт, надо потопить.
– Транспорт чей? – уточнял я.
Это больше для друзей.
– Немецкий, чей еще? Послали нас. Как начальство рассуждало: пошлём катер, загнутся четверо – невелика потеря, и рассуждали правильно: война. Четыре торпеды. Торпеды нельзя возвращать, надо выпустить. Мы попёрли. Я говорю, дуракам везёт, на наше счастье – резко туман. Везёт-то везёт, но и заблудились. Прём, прём да на транспорт и выперли. С перепугу выпустили две торпеды и бежать со всех ног...
– Почему с перепугу?
– А ну-ка сам вот так выпри на транспорт, это ж гора, а мы около как кто? То-то. Бежать! Утекли. Еле причал нашли. Ну, думаем, будет нам. Торпеды две обратно приперли. Я с горя спирту резанул. Вдруг из штаба – ищут, вызывают. А куда я пойду, уж расколотый, мутный. «Скажите, – говорю, – что башкой треснулся, к утру отойду». В общем-то кто-то всё равно настучал, что я взболтанный. А почему вызывали – транспорт-то мы потопили! Вот мать-кондрашка, сдуру потопили. Так еще как приказ-то звучал: «...используя метеорологические условия и несмотря на контузию, и экономя, слышь, боезапас...» – вот как!
– За это надо было Героя дать, – убежденно говорил я.
Спустя малое время, окончив десятилетку, я стал работать литсотрудником районной газеты. И получил задание написать о Героях Советского Союза. Их у нас в районе было четверо. Но один уже сидел в тюрьме за то, что надел свои ордена и медали на собаку, а сам стрелял из охотничьего ружья в портрет отца народов; второй, инвалид, ездивший на трехколесной трещащей инвалидной самоходке, был куда-то увезен, говорили, что в интернат для ветеранов. На самом же деле инвалидов просто убирали с глаз долой, была такая политика, чтоб поскорее забыть войну, чтоб ничего о ней не напоминало.
Уже и холодная война заканчивалась, уже Хрущев съездил в Америку, постучал ботинком по трибуне ООН, уже велел везде сеять кукурузу, уже подарил Крым своей бывшей вотчине, тут и фронтовиков решили вспомнить. И мне – не все же кукурузу воспевать – выпала честь написать очерк для нашей четырехполоски «Социалистическая деревня». Редактор узнал, кто из двух оставшихся Героев передовик мирного труда, и выписал командировку. Мы не ездили в командировку, а ходили. Так и говорили: пошел в командировку. На юг района – сорок километров, на запад и восток – по тридцать, на север – шестьдесят; все эти километ¬ры я исшагал и по жаре, и по морозу, и в дождь, и в метель. И какое же это было счастье, это только сейчас доходит до сознания. Как мела через дорогу узорная поземка, как на¬пряженно и все-таки успокаивающе гудели столбы, как далеко по опушке леса пролетало рыжее пламя лисы, как проносился, ломая наст, тяжелый лось, а весной далеко и про¬сторно разливалась река и попадали в заречную часть только на катерах сплавконторы. А летние вечера, белые от черемухи улицы деревень, а девичий смех, от которого туманилась голова и ощутимо билось сердце – что говорить!
Герой будущего очерка был механизатором. В военкомате я выписал все данные на него и знал, что он получил Золотую Звезду за форсирование Днепра. Готовые блоки фраз уже были в фундаменте очерка: «В то раннее утро рядовой такой-то такого-то энского полка встал до соловьев (мне очень хотелось про соловьев). Он подошел к Днепру, умылся реч¬ной водой и вспомнил родную реку детства, свое село» (мне очень хотелось, чтобы на Днепре вспомнили Вятку и моё село)... Ну и далее по тексту.
– А вы вспоминали в то утро свою родину? – спросил я, когда, найдя Героя, стал его допрашивать.
– В какое утро?
– В утро форсирования Днепра.
– А, нет, мы ночью погребли.
– Но вспоминали? (Я мысленно переделал утро на тревожную ночь.)
– Может быть, – неохотно отвечал механизатор. – Тут баба с печки летит, сто дум передумает.
– Вы вызвались добровольцем?
– Да, вызвался.
– Почему именно?
– Молодой был, – механизатор посмотрел на меня. – Вроде вас возрастом. Там как заинтересовывают – сто первых выйдут на плацдарм, зацепятся, день продержатся – Герой. Кто? Ну и пошел два шага вперед.
– Но вы же потом не жалели, когда получили награду?
– Чего жалеть, вот она. Сейчас, правда, льготы за ордена и проезд бесплатный сняли, а так чего ж... в школу приглашали.
– Да, правильно (надо в школе побывать), дети должны стать патриотами.
Сделаю отступление. Мы вырастали так, что умереть за Родину было нашей главной мечтой. О, сколько раз мы играли в Матросова, сколько же раз закрывали грудью амбразуру и умирали. Умереть за Родину было так же естественно, как дышать...
Я принёс очерк редактору. Отдал и встал навытяжку. По лицу читающего очерк редактора понял, что отличился. Только два места он похерил:
– Что это такое – вспомнил родину? А Днепр разве не наша родина? (Тогда не было позднее выдуманного термина «малая» родина.) И второе: «Прямо в песке закопали убитых товарищей». Напишем: «После боя отдали воинские почести павшим».
Я не возражал. Но за день до запуска очерка в печать редактор позвонил в колхоз, где работал механизатор, и узнал, что тот напился и наехал трактором на дерево. Редактор срочно послал меня на лесоучасток, где жил последний, четвертый, Герой.
Лесоучасток назывался красиво – Каменный Перебор, может, оттого, что стоял на берегу прозрачной каменистой реки Лобани. Этот Герой тоже был механизатором и тоже получил Звезду за форсирование реки. Но не Днепра, а Одера.
– Да и Вислу форсировали, – сказал он. Он всё-таки был хоть чуть-чуть поразговорчивей, чем сельский. – Потом всяких французов, датчан выколупывали.
– Как? – спросил я потрясенно. – Французы же наши союзники.
– Да ладно, союзники, – отвечал он. – Какие там союз¬ники, все они там повязаны. Европа вся сдалась немцам, они её не тронули, потом они им и отрабатывали. Ну-ка сравни Минск и Париж, чего от них осталось?
– Но французское Сопротивление?
– Было. Но раздули, – хладнокровно отвечал он. – У них по лагерям лафа, артисты ездили, нашим – смерть. Это, братишка, была война великая, но помогать они стали, притворяться, когда мы переломили Гитлеру хребет. Еще те сволочи, – неизвестно о ком сказал он. – Да вот хоть и американцы. Встреча на Эльбе, встреча на Эльбе – кукаре¬кают. А что встреча? Вот я тебе про встречу расскажу. Мы пошли мая десятого-одиннадцатого по Берлину – уже везде американские часовые торчат, патрули американские, они большие мастера победу изображать. Зашли, сели в ресторане. Второй этаж. Внизу лужайка. В углу американцы гуляют, ржут. И чего-то в нашу сторону дали косяка, чего-то такое пошутили. Ну мы и выкинули их в окно.
– Как? – спросил я потрясенно. – Выкинули в окно? Американцев?
– Ну. Да там же лужайка, не камни же. Потом туда им столы выкинули и стулья. И велели официанту отнести чего закусить и выпить.
– А... а дирекция ресторана?
– Эти-то? Еще быстрее забегали. Мы так хорошо посидели. Серьезно посидели, – добавил он, – и пошли. И идем мимо американцев. Те вскакивают, честь отдают. Вот это встреча на Эльбе. С ними только так. А то сейчас развякались: дружба, дружба. Это с американцами-то? Да эти бы Макартуры и Эйзенхауэры первыми бы пошли давить нас, если бы Гитлер перевесил. Вот немцы могут быть друзьями, это да.
Я был так потрясен этой крамольной мыслью, что зауважал фронтовика окончательно.
Вот такие дела. И еще сорок лет прошло, протекло, как песок в песочных часах. Живы ли вы – мои милые герои? Я вспоминаю вас и низко кланяюсь всем вам, моим отцам, спасшим Россию.
И думаю: вы-то спасли, а мы продали. Продали, и нечего искать другого слова. Продали и предали. И вот я иду по оккупированной России, через витрины, заваленные западным химическим пойлом и куревом, отравленной пищей, лаковой порнографией, смотрю на лица, искалеченные мыслью о наживе, смотрю, как ползают на брюхе перед американской помощью экономисты, как политики гордятся тем, что их позвали посидеть на приставном стуле какого-то саммита, и думаю: «Россия ты, Россия, вспомни своих героев. Вспомни Александра, царя, который в ответ на какие-то претензии англичан к нам, высказанные послом Англии за обедом, молча скрутил в руках тяжелую серебряную вилку, отдал послу и сказал: «Передайте королю». Или, когда он ловил рыбу, ему прибежали сказать, что пришло какое-то важное донесение из Европы, а он ответил: «Европа подождет, пока русский царь ловит рыбу».
Еще могу добавить, уже от себя, что не только те, при встрече на Эльбе, американцы трусливы, но и теперешние. У меня есть знакомый американец, русист. Он с ужасом сказал, что все эти «марсы», «сникерсы», стиральные порошки, средства для кожи и волос – все это жуткая отрава и зараза.
– Тогда спаси моих сограждан, – попросил я, – выступи по телевизору. Тебе больше поверят, чем мне.
И что же? Испугался смертельно мой американец. Разве осмелится он хоть слово вякнуть против тех компаний, которые наживаются у нас? Не посмеет.
А ещё почему трусливы американцы? Они жадны. А жадность обязательно обозначает трусость. Давайте проверим – вот придёт в России к власти то правительство, которое любит Россию, не шестерит перед разными валютными фондами, верит в народ, в Бога, знает, что нет запасной родины, и что? И все эти сникерсы сами убегут.
В годы детства и отрочества, помню, часто печатались в газетах и журналах фотографии и рисунки из разных стран, на которых были написаны слова: «Янки, гоу хоум», то есть – «янки, уходите от нас». Все беды мира связывались с амери¬канской военной или экономической оккупацией. И наши беды отсюда. Так что на вопрос «Что делать?» отвечаем: писать на заборах и в газетах: янки, гоу хоум. Не уйдете в дверь, выкинем в окно. На лужайку. Перед Белым домом.
Два снайпера
В поезде Москва – Одесса я ехал в Приднестровье, в Тирасполь. Со мною в купе, тоже до Тирасполя, ехал снай¬пер-доброволец, а мужчина с молодой девушкой ехали в Одессу.
Снайпер был немного выпивши, возбужден, выпоил мужчине, который назвался новым русским, девушке и себе бутылку с чем-то и ушел добавлять. Я залез на верхнюю пол¬ку и то дремал, то пытался чего-то читать. Мужчина внизу непрерывно и сердито шептался с девушкой. О чем, я и не прислушивался.
Девушка вдруг вскочила, оттолкнула мужчину, гром¬ко сказала: «На первой же остановке!» – и вышла из купе. Я зашевелился, обнаруживая свое желание спуститься.
Совершенно неожиданно мужчина, новый русский, стал говорить, что вот эту девушку он нанял, он даже сказал, что купил, ехать с ним в заграничный круиз.
– Греция, понимаете, Кипр, Израиль. А она – видели? – заявляет, что хочет обратно, мамы боится. Мамы! Мы так не договаривались.
– А как договаривались?
– Чтоб без проблем. Путевка, потом еще особая пла¬та и – до свиданья. Мама! Лучше б я ее маму взял. Мне не¬трудно ее обратно отправить, женщину я и в Одессе куплю, но опасно. Почему? У меня дружок купил, а домой, жене, заразу привез. Это ж Одесса, там любую со СПИДом подхва-тишь, а справку принесет, что здоровая.
Девушка вернулась в купе, достала огромный специ¬альный ящичек для косметики и принялась демонстратив¬но наводить красоту на свое и без того хорошенькое личико. Мужчина опять стал ее уговаривать. Чтоб им не шептаться, я вышел в коридор. Сосед-снайпер вовсю дымил еще с одним мужчиной, который оказался... тоже снайпером. Они курили и говорили, что это не дело, ко¬гда девчонки идут в снайперы. Вон в Бендерах были «стре¬лочницы» из Прибалтики, это не их дело, это дело мужское. Видно было, мужчинам не терпелось пострелять.
Из нашего купе вышли мужчина с девушкой. Проходя мимо, новый русский мне, как посвященному в его дела, до¬ложил торопливо и вполголоса: «В ресторан уговорил!»
Я вернулся в купе, завалился на полку и не просыпался до утра, до самой украинской таможни. В вагон вошли та¬кие гарные хлопцы, такие дуже здоровые парубки, что, если бы они не паспорта проверяли, а землю пахали, Украина за¬валила бы всех пшеницей. В Канаду бы продавала. Хлопцы были в форме, похожей на запорожскую, все с уса¬ми, говорили подчеркнуто на украинском. Нам было пред¬ложено «гэть из купе», чтоб они обыскали и купе, и вещи. Мужчина успел радостно сообщить, что девушка обещала подумать, что он увеличил ей плату. «Мне ж это дешевле, но даже и не деньги, но чтоб с другой не вязаться, к этой все ж таки привык».
Таможенники «прикопались» только ко мне. Зачем я еду?
– Мне же интересно видеть самостийную, незалежню, незаможню Украину.
– Шутковать нэ трэба, – сказал мне усатый таможен¬ник. – Вы письменник?
– Да, радяньский письменник. Царапаю на ридной рус¬ской мове.
– Нэ шутковать.
– Какие шутки. Можете записать, что я украинский письменник, пишущий на русском диалекте.
– На яком диалекте?
– На русском. Это следствие, рецидив, так сказать, им¬перского мышления.
Слово «имперское» могло погубить, но, на мое счастье, таможенника отозвал офицер.
Потом была молдавская таможня, потом приднестров¬ская. Я уж решил лучше молчать. Снайпер тяжело приходил в себя. Он встряхивал головой, поводил мутными, плохо при¬целивающимися глазами, наконец попросил меня выйти и посмотреть, есть ли в коридоре тот снайпер. Я посмотрел – никого. Тогда он соскочил с полки, сбегал умылся, сел на¬против и сказал:
– Всё очень серьезно.
Он закрыл купе изнутри. Со¬седи наши уже ушли в ресторан завтракать.
– Что серьезно?
– Того снайпера видел вчера?
– Ну.
– Он не к нам едет. Он к румынам едет, понял? Он с той стороны будет стрелять. Он, гад, за день¬ги нанялся, я-то из патриотизма, ну, гад! А мы вчера разго¬ворились, а он-то думал, что я тоже нанятый. Ты, говорит, за сколько и на сколько контракт подписал. Тут-то и откры¬лось. Ну, брат, дела. Он дальше поедет, до Кишинева, я до Тирасполя, – снайпер покрутил головой. – Чего делать?
– А чего ты сделаешь? Вы как договорились – друг в друга не стрелять? Или ты его свалишь, вот и деньги неко¬му получать.
– Семье заплатят, он сказал, семья у него в Москве. Да он, гад, ему все равно, он и за нас стал бы стрелять, но тут не платят. Он говорит: ему все равно, лишь бы бабки. Этим девкам из Прибалтики много платили. Но они, сучки, даже по детям стреляли. Это-то он не одобряет, – снайпер опять покрутил головой. – Достань чего-нибудь, не дай помереть.
Тут с завтрака вернулись соседи. И наудачу новый рус¬ский прихватил какого-то заморского пойла и щедро стал угощать. Девица снова углубилась в работу над своей мор¬дашкой. Она решила в Тирасполе выйти, подышать, погулять по перрону. Мужчина ткнул меня сзади в спину и подмиг¬нул, мол, все в порядке, больше, мол, не капризит.
И еще раз пришли какие-то пограничники, а может быть, еще какие таможенники, я уж в них запутался. Нас снова, но теперь на русском языке попросили выйти. Вышли и из дру¬гих купе. Мы теснились в проходе. Вышел и тот, едущий до Кишинева снайпер. Тоже явно с головной болью. Снайперы обменялись взглядами. Наш, уже опохмелившийся, глядел побойчей.
Поезд стал тормозить. Я думал, нам еще долго ехать, а оказывается, мы уже приехали.
Дунайское похмелье
Север Болгарии, Силистра, набережная Дуная, осень. Я сижу у стоящего на постаменте танка Т-34 и погибаю с похмелья. Накануне был торжественный вечер, перешедший в еще более торжественную ночь. Здравиц пять или боль¬ше я сказал о русско-болгарской дружбе, мне отвечали тем же. Мои сопровождающие переводчики Ваня и Петя кури¬ли и хлопали кофе, делать им было нечего, в Болгарии все, по крайней мере тогда (это было лет десять назад), понима¬ли по-русски. Конечно, пели: «Дунай, Дунай, а ну узнай, где чей подарок», конечно, клялись в любви до гроба. Под утро я упал в своем номере, но вскоре вскочил. Меня подняла мысль: я еще не умылся из Дуная.
До чего же я любил Болгарию! Все в ней незабывае¬мо, все такое прекрасное, женственное: и юг, и побережье, и горы. В ушах стояло птичье разноголосие Среберны, в па¬мяти навсегда запечатлелись скальные монастыри, Купрившиц, Сливен, Пловдив, Русе, Жеравна. Теперь вот Силистра, Дунай. Но до Дуная еще надо было пройти мет¬ров сто. Я решил посидеть у танка, все-таки свой, уральский, может, он даст сил. Дал. Я немножко заправился из посуди¬ны под названием «Каберне», вздохнул и огляделся. Осень. Ну, осень, она везде осень. Листья падают под ноги деревь¬ям, шуршат. Хорошо, тихо.
Ощущение счастья охватило меня. Никого не обидел, никому не должен, ни перед кем не виноват. Все проблемы потом, в России, а пока счастье: дружба, братство, любовь и взаимопонимание. Тем более, до обеда свобода, беспривяз¬ное содержание. Искать не будут, я оставил записку Ване и Пете. Да, ведь Ваня и Петя – это не мужчины Иван и Петр, это женщины, это имена такие женские в Болгарии – Ваня и Петя. Переводчицы мне достались непьющие, но зато не¬прерывно курящие. Едем с ними – курят без передышки, я погибаю. Вот остановили машину, вышли. «Ваня, кури, пока стоим, Петя». – «На воздухе неинтересно, – отвечают Ваня и Петя, – надо же иногда и подышать». Садимся в маши¬ну, они начинают смолить. Да еще обе пьют страшное коли¬чество чашек кофе. А так как я кофе совсем не пью, то это для Вани и Пети очень подходит. Они на меня заказывают сразу четыре чашки, а потом эти чашки у меня утаскивают. А заказать чай, по которому тоскую, вроде уже неудобно, по-неволе хлещу прекрасные сухие болгарские вина.
Увы, вчера были не только они. Но сегодня, решаю я, только сухое. Только. Хотя бы до обеда. На обеде, а тем бо¬лее вечером, все равно пить. Все равно говорить здравицы о дружбе. Не тосты, именно здравицы. Тосты – слово, нам навязанное. Тем более болгары, поднимая бокалы, говорят: «Наздрав!»
Ну, наздрав, говорил я себе, все более оживляясь от сол¬нечной виноградной лозы. Наздрав! Наздрав-то наздрав, а одному становилось тоскливо. Да, умыться же из Дуная. Я быстро пришагал к берегу, спустился к воде. Недалеко ры¬бак возился у лодки.
– Доброе утро, брат! – крикнул я.
– Доброе утро! – откликнулся он.
Вот с кем я выпью. А пока умоюсь. Есть же славянская примета: умыться за год из двенадцати рек – и помолоде¬ешь. А Дунай надо считать за три реки, не меньше: по всему же славянскому миру течет.
– Эй, эй! – услышал я крик. – Не можно, не можно! Химия, химия!
– Что делать, везде экология, – сказал я, подходя к ры¬баку.
Мы поздоровались. Рука у него была могучая. Но я вро¬де тоже крепко тиснул.
– Нож у тебя есть? А то я первую открывал, палец чуть не сломал.
У него были и нож, и штопор, и стаканы. Правда, не гра¬неные, пластмасса. Звуку от чоканья не было, но выпили от души. И допили от души.
– Слушай, – сказал я, – у меня еще одна есть. Но знаешь чего, давай ее выпьем в Румынии. Я везде был, а в Румынии не был. Или пристрелят? А?
– То можно, – сказал рыбак.
Мы столкали лодку на воду, сели. Мотор взревел, мы по¬неслись к румынскому берегу.
– Вот тут, – кричал я, – наш Святослав, киевский князь... слышал?.. сказал: скорее камни со дна Дуная всплы¬вут, скорее хмель утонет, нежели прервется русско-болгар¬ская дружба! Вот тут, именно тут.
– То так! – кричал и кивал головой рыбак.
Обдуваемый ветром, обдаваемый брызгами, я чувство¬вал себя превосходно. И продолжал просвещать рыбака:
– Отсюда – именно отсюда, понял? – от Суворова ушла депеша, донесение Екатерине, императрице, – слы¬шал? Депеша: «Слава Богу, слава нам, Туртукай взят, и я там». Турок гнал отсюда. А Святослав печенегов изгонял. Его пре¬дали, Святослава.
– Предал кто?
– Кто! Свои, кто! Славяне. А в эту войну наши гнали отсю¬да фашистов, вот! А теперь мы с тобой тут собрались.
Лодка ощутимо ткнулась в отмель, я даже со скамьи слетел. Вытащили лодку на берег. Не успели изъять пробку, как подошли трое румын. Но не пограничники, тоже, может быть, рыбаки. Они по-русски не говорили, рыбак им объяс¬нил, что я из Москвы. Восторг был превосходительный. Но что такое бутылка сухого на пятерых, это несерьезно.
– Гагарин, – кричали румыны, – спутник, дружба! – и все примеряли на меня свои цыганские меховые шапки.
Дружба, оказывается, была не румыно-советская, а неф¬тепровод «Дружба», спасающий страны Варшавского дого¬вора.
Дружба дружбой, а одними словами ее не укрепишь. Мужики смотрели на меня как на старшего брата в социа¬листическом содружестве, как на представителя сверхдер¬жавы, защищавшей их от нападок империализма, да и про¬сто как на человека, экономически способного оплатить про-должение радости.
– Выдержит твоя лодка пятерых? – спросил я рыба¬ка. – У меня только болгарские левы.
– Хо! – отвечал рыбак. – Левы они любят. Лишнего не давай.
Самый молодой румын умчался и примчался мгновенно. Принес какое-то «Романешти». Оно было хуже болгарского, но крепче. Очень интернационально мы выпили. И еще этот румын сбегал. И еще.
– Парни, – сказал я, – меня эта песня про Дунай за¬колебала. Давайте споем, а то она из меня не выветрится. Диктую: «Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду венок. Утренней Венгрии дар принимая, дальше помчался цветок. Этот цветок увидали словаки...» Я, правда, не пони¬маю, как мадьярка бросила венок, а дальше поплыл цветок, но неважно. Давайте разом. Три-четыре!
– Мадьяры – тьфу! – сказал один румын.
– Тьфу мадьяры, тьфу, – поддержали его два других.
– И словаки – тьфу! – сказал румын.
– Хватит тьфу, – сказал я как старший брат. – Давай еще беги.
Вскоре мы дружно ругали и Николае Чаушеску, и Тодора Живкова, и особенно крепко Брежнева. Оказалось, что все мы монархисты. Это сблизило окончательно. Правда, румын время от времени плевался и сообщал, что и поляки – тьфу, и чехи – тем более тьфу, а уж немцы – это очень большое тьфу, такая мать. Румын ругался по-русски.
– И сербы, и албанцы...
– Сербы не, – возразил мой рыбак. – Албанцы – то да, сербы – не.
Время летело. Начали обниматься, прощаться, менять¬ся часами и адресами. В знак признательности румыны за¬бежали в воду, провожая нашу лодку. С меня содрали оброк за то, что уезжаю.
Лодка наша петляла по межгосударственному водному пространству, будто мы сдавали экзамен на фигурное вож¬дение. Румыны нам махали своими шапками.
На берегу... на берегу меня ждали Ваня и Петя. Конечно, меня легко было вычислить – русских тянет к воде. Я закричал им по-болгарски:
– На дружбата на вечната на времената! Ура, товарищи! Каждой по пять чашек кофе, и немедленно. Я был в Румынии, чего и вам желаю. Там я вам нашел по кандидату в мужья. Мне же вас надо отучить от сигарет и кофе и выдать замуж к концу визита. Милко, жаль, ты женат, пошли с нами. Или грузим Ваню и Петю – и в Румынию.
– Румыны – тьфу, – сказали Ваня и Петя.
– Тьфу румыны, – подтвердил мой рыбак.
– Да что вы, японский бог, – сказал я. – Варшавский же договор. Так на кого же тогда не тьфу? Чур, на Россию не сметь. СССР – одно, Россия, Россия... тоже одно. Вот! – воздел я руки к небу в подтверждение своих слов – по небу проносился сверхзвуковой самолет-перехватчик МиГ.
– О, только без самолетов, – сказала Ваня или Петя, я их путал.
– Хорошо. Допустим. А допустить турок, вас истреб¬ляющих? А пляски печенегов и питье из черепа славян, а? Было же. Так само и буде, так?
– Вы, русские, сильно всех учите, вот в чем наша пре¬тензия, – сказали переводчицы.
– То так, – поддакнул им мой рыбак.
– Теленка, – отвечал я, – тоже тащат насильно к выме¬ни, а не подтащишь, умрет. Да, диктуем, тащим, значит, спаса¬ем. Значит, перестрадали больше всех, испытали больше. Но и у вас учимся. Я ваши скальные монастыри навсегда запом¬ню. Только почему они у вас уже не монастыри, а музеи?
– Вопрос из области диктата.
– Какой диктат – пожелание воскрешения церковной жизни. У меня диктат один – чтоб вы не курили, вы же чер¬ные уже внутри.
Петя и Ваня молча и оскорблённо пили кофе и курили.
– Хорошо, – нарушил я молчание, – все плохи, одни болгары да русские хороши. Но ведь это тоже гадательно. Мы для вас диктаторы. А мы, между прочим, вас любим, что доказывали. Вот тут Святослав, древнерусский князь...
– Ой, не повторяй, – сказали Ваня и Петя, – ты вчера это произносил. И про Суворова произносил. И про танк...
Она дернула плечом в сторону Т-34.
– И мне произносил, – настучал на меня пьяный рыбак.
– Тогда немного филологии, – повернул я тему. – Вы – русистки, слушайте. И следите за ходом рассуждения. Вот я, вы же помните, во всех монастырях, церквях, куда мы заез¬жали и заходили, я же там читал все надписи совершенно свободно, особенно домонгольские. Да даже и ближе. Так же и в Чехословакии, и у чехов, и у словаков. Но современный болгарский для меня непонятен. То есть? То есть я к тому, что мы раньше были едины и по языку, и по судьбе. А судьба – это суд Божий. Потом, может быть, со времен Святослава, позже или раньше, мы стали отдаляться. То есть свое¬образное славянское вавилонское столпотворение. Мы ста¬ли расходиться, перестали понимать друг друга. Так?
– То так, – подтвердил пьяный рыбак.
– И что же должно произойти, чтобы мы стали вновь сближаться, что? – вопросил я. – Какое потрясение, какой, так сказать, катаклизм? Неужели дойдет до такого сраму, что кого-то будут из славян убивать, а остальные будут на это взирать? А?
Ваня и Петя прикончили кофе, докурили. Утопили окурки в чашках из-под кофе и объявили, что мне пора на званый обед.
Так что приходилось идти пить за дружбу. Между славянами.
Обычно фронтовики не любят смотреть военные фильмы. Даже не оттого, что в фильмах «киношная» война, оттого, что слишком тяжело вспоминать войну. Один ветеран, боец пехоты, пристрастился смотреть всякие военные сериалы, смотрел и плакал и говорил соседу, тоже фронтовику: «Вот ведь, Витя, как люди-то воевали, какая красота, а мы-то всё на брюхе, да всё в грязи, да всё копали и копали...» Ветерану начинало казаться, что он был на какой-то другой войне, ненастоящей, а настоящая – вот эта, с музыкой и плясками.
Мы, послевоенные мальчишки, прямо-таки бредили войной. Она была и в фильмах («Подвиг Матросова», «Голубые дороги», «Подвиг разведчика», «Молодая гвардия»), она была и в наших играх, и в каждом доме. Там отец не вернулся, там вернулся весь искалеченный, там все еще ждали.
Мой отец, прошедший со своим единственным глазом ещё и трудармию (а что это такое, лучше не рассказывать), разговоры о войне не выносил, и я не приставал. Дяди мои, на мой взгляд, тоже не подходили для боевых рассказов. Уж больно как-то не так рассказывали.
– Дядь Федя, тебя же ранило, – приставал я. – Ну вот как это?
– Как? А вот становись, я тебе по груди с размаху колотушкой охреначу, вот так примерно.
Другой дядя, моряк, был даже офицер. После войны он вернулся к своему плотницкому ремеслу. Мы крутились около, помогая и ожидая перекура. Спрашивать опасались, мог нас послать не только в сельпо – подальше. Но дядька и сам любил вспомнить военные денечки.
– Ох, – говорил он, – у нас в буфете, в военторге, две бабы были, умрешь не встанешь. К одной старлей ходил, к другой вообще комдив. Однажды... – тут нам приказывали отойти, ибо наши фронтовики, в отличие от сегодняшней демократической прессы, заботились о нравственности детей.
Но то, что нам позволяли слушать, было каким-то очень не героическим.
– Дядь, – в отчаянии говорил я, – ведь у тебя же орден, ведь ты же катерник, ты же торпедник, это же, это же!
– Ну и что орден? Дуракам везет, вот и орден, – хладнокровно отвечал дядя, плюя на лезвие топора и водя по нему бруском.
– Ну расскажи, ну расскажи!
– Не запряг, не нукай. Уж рассказывал. Подошел транс¬порт, надо потопить.
– Транспорт чей? – уточнял я.
Это больше для друзей.
– Немецкий, чей еще? Послали нас. Как начальство рассуждало: пошлём катер, загнутся четверо – невелика потеря, и рассуждали правильно: война. Четыре торпеды. Торпеды нельзя возвращать, надо выпустить. Мы попёрли. Я говорю, дуракам везёт, на наше счастье – резко туман. Везёт-то везёт, но и заблудились. Прём, прём да на транспорт и выперли. С перепугу выпустили две торпеды и бежать со всех ног...
– Почему с перепугу?
– А ну-ка сам вот так выпри на транспорт, это ж гора, а мы около как кто? То-то. Бежать! Утекли. Еле причал нашли. Ну, думаем, будет нам. Торпеды две обратно приперли. Я с горя спирту резанул. Вдруг из штаба – ищут, вызывают. А куда я пойду, уж расколотый, мутный. «Скажите, – говорю, – что башкой треснулся, к утру отойду». В общем-то кто-то всё равно настучал, что я взболтанный. А почему вызывали – транспорт-то мы потопили! Вот мать-кондрашка, сдуру потопили. Так еще как приказ-то звучал: «...используя метеорологические условия и несмотря на контузию, и экономя, слышь, боезапас...» – вот как!
– За это надо было Героя дать, – убежденно говорил я.
Спустя малое время, окончив десятилетку, я стал работать литсотрудником районной газеты. И получил задание написать о Героях Советского Союза. Их у нас в районе было четверо. Но один уже сидел в тюрьме за то, что надел свои ордена и медали на собаку, а сам стрелял из охотничьего ружья в портрет отца народов; второй, инвалид, ездивший на трехколесной трещащей инвалидной самоходке, был куда-то увезен, говорили, что в интернат для ветеранов. На самом же деле инвалидов просто убирали с глаз долой, была такая политика, чтоб поскорее забыть войну, чтоб ничего о ней не напоминало.
Уже и холодная война заканчивалась, уже Хрущев съездил в Америку, постучал ботинком по трибуне ООН, уже велел везде сеять кукурузу, уже подарил Крым своей бывшей вотчине, тут и фронтовиков решили вспомнить. И мне – не все же кукурузу воспевать – выпала честь написать очерк для нашей четырехполоски «Социалистическая деревня». Редактор узнал, кто из двух оставшихся Героев передовик мирного труда, и выписал командировку. Мы не ездили в командировку, а ходили. Так и говорили: пошел в командировку. На юг района – сорок километров, на запад и восток – по тридцать, на север – шестьдесят; все эти километ¬ры я исшагал и по жаре, и по морозу, и в дождь, и в метель. И какое же это было счастье, это только сейчас доходит до сознания. Как мела через дорогу узорная поземка, как на¬пряженно и все-таки успокаивающе гудели столбы, как далеко по опушке леса пролетало рыжее пламя лисы, как проносился, ломая наст, тяжелый лось, а весной далеко и про¬сторно разливалась река и попадали в заречную часть только на катерах сплавконторы. А летние вечера, белые от черемухи улицы деревень, а девичий смех, от которого туманилась голова и ощутимо билось сердце – что говорить!
Герой будущего очерка был механизатором. В военкомате я выписал все данные на него и знал, что он получил Золотую Звезду за форсирование Днепра. Готовые блоки фраз уже были в фундаменте очерка: «В то раннее утро рядовой такой-то такого-то энского полка встал до соловьев (мне очень хотелось про соловьев). Он подошел к Днепру, умылся реч¬ной водой и вспомнил родную реку детства, свое село» (мне очень хотелось, чтобы на Днепре вспомнили Вятку и моё село)... Ну и далее по тексту.
– А вы вспоминали в то утро свою родину? – спросил я, когда, найдя Героя, стал его допрашивать.
– В какое утро?
– В утро форсирования Днепра.
– А, нет, мы ночью погребли.
– Но вспоминали? (Я мысленно переделал утро на тревожную ночь.)
– Может быть, – неохотно отвечал механизатор. – Тут баба с печки летит, сто дум передумает.
– Вы вызвались добровольцем?
– Да, вызвался.
– Почему именно?
– Молодой был, – механизатор посмотрел на меня. – Вроде вас возрастом. Там как заинтересовывают – сто первых выйдут на плацдарм, зацепятся, день продержатся – Герой. Кто? Ну и пошел два шага вперед.
– Но вы же потом не жалели, когда получили награду?
– Чего жалеть, вот она. Сейчас, правда, льготы за ордена и проезд бесплатный сняли, а так чего ж... в школу приглашали.
– Да, правильно (надо в школе побывать), дети должны стать патриотами.
Сделаю отступление. Мы вырастали так, что умереть за Родину было нашей главной мечтой. О, сколько раз мы играли в Матросова, сколько же раз закрывали грудью амбразуру и умирали. Умереть за Родину было так же естественно, как дышать...
Я принёс очерк редактору. Отдал и встал навытяжку. По лицу читающего очерк редактора понял, что отличился. Только два места он похерил:
– Что это такое – вспомнил родину? А Днепр разве не наша родина? (Тогда не было позднее выдуманного термина «малая» родина.) И второе: «Прямо в песке закопали убитых товарищей». Напишем: «После боя отдали воинские почести павшим».
Я не возражал. Но за день до запуска очерка в печать редактор позвонил в колхоз, где работал механизатор, и узнал, что тот напился и наехал трактором на дерево. Редактор срочно послал меня на лесоучасток, где жил последний, четвертый, Герой.
Лесоучасток назывался красиво – Каменный Перебор, может, оттого, что стоял на берегу прозрачной каменистой реки Лобани. Этот Герой тоже был механизатором и тоже получил Звезду за форсирование реки. Но не Днепра, а Одера.
– Да и Вислу форсировали, – сказал он. Он всё-таки был хоть чуть-чуть поразговорчивей, чем сельский. – Потом всяких французов, датчан выколупывали.
– Как? – спросил я потрясенно. – Французы же наши союзники.
– Да ладно, союзники, – отвечал он. – Какие там союз¬ники, все они там повязаны. Европа вся сдалась немцам, они её не тронули, потом они им и отрабатывали. Ну-ка сравни Минск и Париж, чего от них осталось?
– Но французское Сопротивление?
– Было. Но раздули, – хладнокровно отвечал он. – У них по лагерям лафа, артисты ездили, нашим – смерть. Это, братишка, была война великая, но помогать они стали, притворяться, когда мы переломили Гитлеру хребет. Еще те сволочи, – неизвестно о ком сказал он. – Да вот хоть и американцы. Встреча на Эльбе, встреча на Эльбе – кукаре¬кают. А что встреча? Вот я тебе про встречу расскажу. Мы пошли мая десятого-одиннадцатого по Берлину – уже везде американские часовые торчат, патрули американские, они большие мастера победу изображать. Зашли, сели в ресторане. Второй этаж. Внизу лужайка. В углу американцы гуляют, ржут. И чего-то в нашу сторону дали косяка, чего-то такое пошутили. Ну мы и выкинули их в окно.
– Как? – спросил я потрясенно. – Выкинули в окно? Американцев?
– Ну. Да там же лужайка, не камни же. Потом туда им столы выкинули и стулья. И велели официанту отнести чего закусить и выпить.
– А... а дирекция ресторана?
– Эти-то? Еще быстрее забегали. Мы так хорошо посидели. Серьезно посидели, – добавил он, – и пошли. И идем мимо американцев. Те вскакивают, честь отдают. Вот это встреча на Эльбе. С ними только так. А то сейчас развякались: дружба, дружба. Это с американцами-то? Да эти бы Макартуры и Эйзенхауэры первыми бы пошли давить нас, если бы Гитлер перевесил. Вот немцы могут быть друзьями, это да.
Я был так потрясен этой крамольной мыслью, что зауважал фронтовика окончательно.
Вот такие дела. И еще сорок лет прошло, протекло, как песок в песочных часах. Живы ли вы – мои милые герои? Я вспоминаю вас и низко кланяюсь всем вам, моим отцам, спасшим Россию.
И думаю: вы-то спасли, а мы продали. Продали, и нечего искать другого слова. Продали и предали. И вот я иду по оккупированной России, через витрины, заваленные западным химическим пойлом и куревом, отравленной пищей, лаковой порнографией, смотрю на лица, искалеченные мыслью о наживе, смотрю, как ползают на брюхе перед американской помощью экономисты, как политики гордятся тем, что их позвали посидеть на приставном стуле какого-то саммита, и думаю: «Россия ты, Россия, вспомни своих героев. Вспомни Александра, царя, который в ответ на какие-то претензии англичан к нам, высказанные послом Англии за обедом, молча скрутил в руках тяжелую серебряную вилку, отдал послу и сказал: «Передайте королю». Или, когда он ловил рыбу, ему прибежали сказать, что пришло какое-то важное донесение из Европы, а он ответил: «Европа подождет, пока русский царь ловит рыбу».
Еще могу добавить, уже от себя, что не только те, при встрече на Эльбе, американцы трусливы, но и теперешние. У меня есть знакомый американец, русист. Он с ужасом сказал, что все эти «марсы», «сникерсы», стиральные порошки, средства для кожи и волос – все это жуткая отрава и зараза.
– Тогда спаси моих сограждан, – попросил я, – выступи по телевизору. Тебе больше поверят, чем мне.
И что же? Испугался смертельно мой американец. Разве осмелится он хоть слово вякнуть против тех компаний, которые наживаются у нас? Не посмеет.
А ещё почему трусливы американцы? Они жадны. А жадность обязательно обозначает трусость. Давайте проверим – вот придёт в России к власти то правительство, которое любит Россию, не шестерит перед разными валютными фондами, верит в народ, в Бога, знает, что нет запасной родины, и что? И все эти сникерсы сами убегут.
В годы детства и отрочества, помню, часто печатались в газетах и журналах фотографии и рисунки из разных стран, на которых были написаны слова: «Янки, гоу хоум», то есть – «янки, уходите от нас». Все беды мира связывались с амери¬канской военной или экономической оккупацией. И наши беды отсюда. Так что на вопрос «Что делать?» отвечаем: писать на заборах и в газетах: янки, гоу хоум. Не уйдете в дверь, выкинем в окно. На лужайку. Перед Белым домом.
Два снайпера
В поезде Москва – Одесса я ехал в Приднестровье, в Тирасполь. Со мною в купе, тоже до Тирасполя, ехал снай¬пер-доброволец, а мужчина с молодой девушкой ехали в Одессу.
Снайпер был немного выпивши, возбужден, выпоил мужчине, который назвался новым русским, девушке и себе бутылку с чем-то и ушел добавлять. Я залез на верхнюю пол¬ку и то дремал, то пытался чего-то читать. Мужчина внизу непрерывно и сердито шептался с девушкой. О чем, я и не прислушивался.
Девушка вдруг вскочила, оттолкнула мужчину, гром¬ко сказала: «На первой же остановке!» – и вышла из купе. Я зашевелился, обнаруживая свое желание спуститься.
Совершенно неожиданно мужчина, новый русский, стал говорить, что вот эту девушку он нанял, он даже сказал, что купил, ехать с ним в заграничный круиз.
– Греция, понимаете, Кипр, Израиль. А она – видели? – заявляет, что хочет обратно, мамы боится. Мамы! Мы так не договаривались.
– А как договаривались?
– Чтоб без проблем. Путевка, потом еще особая пла¬та и – до свиданья. Мама! Лучше б я ее маму взял. Мне не¬трудно ее обратно отправить, женщину я и в Одессе куплю, но опасно. Почему? У меня дружок купил, а домой, жене, заразу привез. Это ж Одесса, там любую со СПИДом подхва-тишь, а справку принесет, что здоровая.
Девушка вернулась в купе, достала огромный специ¬альный ящичек для косметики и принялась демонстратив¬но наводить красоту на свое и без того хорошенькое личико. Мужчина опять стал ее уговаривать. Чтоб им не шептаться, я вышел в коридор. Сосед-снайпер вовсю дымил еще с одним мужчиной, который оказался... тоже снайпером. Они курили и говорили, что это не дело, ко¬гда девчонки идут в снайперы. Вон в Бендерах были «стре¬лочницы» из Прибалтики, это не их дело, это дело мужское. Видно было, мужчинам не терпелось пострелять.
Из нашего купе вышли мужчина с девушкой. Проходя мимо, новый русский мне, как посвященному в его дела, до¬ложил торопливо и вполголоса: «В ресторан уговорил!»
Я вернулся в купе, завалился на полку и не просыпался до утра, до самой украинской таможни. В вагон вошли та¬кие гарные хлопцы, такие дуже здоровые парубки, что, если бы они не паспорта проверяли, а землю пахали, Украина за¬валила бы всех пшеницей. В Канаду бы продавала. Хлопцы были в форме, похожей на запорожскую, все с уса¬ми, говорили подчеркнуто на украинском. Нам было пред¬ложено «гэть из купе», чтоб они обыскали и купе, и вещи. Мужчина успел радостно сообщить, что девушка обещала подумать, что он увеличил ей плату. «Мне ж это дешевле, но даже и не деньги, но чтоб с другой не вязаться, к этой все ж таки привык».
Таможенники «прикопались» только ко мне. Зачем я еду?
– Мне же интересно видеть самостийную, незалежню, незаможню Украину.
– Шутковать нэ трэба, – сказал мне усатый таможен¬ник. – Вы письменник?
– Да, радяньский письменник. Царапаю на ридной рус¬ской мове.
– Нэ шутковать.
– Какие шутки. Можете записать, что я украинский письменник, пишущий на русском диалекте.
– На яком диалекте?
– На русском. Это следствие, рецидив, так сказать, им¬перского мышления.
Слово «имперское» могло погубить, но, на мое счастье, таможенника отозвал офицер.
Потом была молдавская таможня, потом приднестров¬ская. Я уж решил лучше молчать. Снайпер тяжело приходил в себя. Он встряхивал головой, поводил мутными, плохо при¬целивающимися глазами, наконец попросил меня выйти и посмотреть, есть ли в коридоре тот снайпер. Я посмотрел – никого. Тогда он соскочил с полки, сбегал умылся, сел на¬против и сказал:
– Всё очень серьезно.
Он закрыл купе изнутри. Со¬седи наши уже ушли в ресторан завтракать.
– Что серьезно?
– Того снайпера видел вчера?
– Ну.
– Он не к нам едет. Он к румынам едет, понял? Он с той стороны будет стрелять. Он, гад, за день¬ги нанялся, я-то из патриотизма, ну, гад! А мы вчера разго¬ворились, а он-то думал, что я тоже нанятый. Ты, говорит, за сколько и на сколько контракт подписал. Тут-то и откры¬лось. Ну, брат, дела. Он дальше поедет, до Кишинева, я до Тирасполя, – снайпер покрутил головой. – Чего делать?
– А чего ты сделаешь? Вы как договорились – друг в друга не стрелять? Или ты его свалишь, вот и деньги неко¬му получать.
– Семье заплатят, он сказал, семья у него в Москве. Да он, гад, ему все равно, он и за нас стал бы стрелять, но тут не платят. Он говорит: ему все равно, лишь бы бабки. Этим девкам из Прибалтики много платили. Но они, сучки, даже по детям стреляли. Это-то он не одобряет, – снайпер опять покрутил головой. – Достань чего-нибудь, не дай помереть.
Тут с завтрака вернулись соседи. И наудачу новый рус¬ский прихватил какого-то заморского пойла и щедро стал угощать. Девица снова углубилась в работу над своей мор¬дашкой. Она решила в Тирасполе выйти, подышать, погулять по перрону. Мужчина ткнул меня сзади в спину и подмиг¬нул, мол, все в порядке, больше, мол, не капризит.
И еще раз пришли какие-то пограничники, а может быть, еще какие таможенники, я уж в них запутался. Нас снова, но теперь на русском языке попросили выйти. Вышли и из дру¬гих купе. Мы теснились в проходе. Вышел и тот, едущий до Кишинева снайпер. Тоже явно с головной болью. Снайперы обменялись взглядами. Наш, уже опохмелившийся, глядел побойчей.
Поезд стал тормозить. Я думал, нам еще долго ехать, а оказывается, мы уже приехали.
Дунайское похмелье
Север Болгарии, Силистра, набережная Дуная, осень. Я сижу у стоящего на постаменте танка Т-34 и погибаю с похмелья. Накануне был торжественный вечер, перешедший в еще более торжественную ночь. Здравиц пять или боль¬ше я сказал о русско-болгарской дружбе, мне отвечали тем же. Мои сопровождающие переводчики Ваня и Петя кури¬ли и хлопали кофе, делать им было нечего, в Болгарии все, по крайней мере тогда (это было лет десять назад), понима¬ли по-русски. Конечно, пели: «Дунай, Дунай, а ну узнай, где чей подарок», конечно, клялись в любви до гроба. Под утро я упал в своем номере, но вскоре вскочил. Меня подняла мысль: я еще не умылся из Дуная.
До чего же я любил Болгарию! Все в ней незабывае¬мо, все такое прекрасное, женственное: и юг, и побережье, и горы. В ушах стояло птичье разноголосие Среберны, в па¬мяти навсегда запечатлелись скальные монастыри, Купрившиц, Сливен, Пловдив, Русе, Жеравна. Теперь вот Силистра, Дунай. Но до Дуная еще надо было пройти мет¬ров сто. Я решил посидеть у танка, все-таки свой, уральский, может, он даст сил. Дал. Я немножко заправился из посуди¬ны под названием «Каберне», вздохнул и огляделся. Осень. Ну, осень, она везде осень. Листья падают под ноги деревь¬ям, шуршат. Хорошо, тихо.
Ощущение счастья охватило меня. Никого не обидел, никому не должен, ни перед кем не виноват. Все проблемы потом, в России, а пока счастье: дружба, братство, любовь и взаимопонимание. Тем более, до обеда свобода, беспривяз¬ное содержание. Искать не будут, я оставил записку Ване и Пете. Да, ведь Ваня и Петя – это не мужчины Иван и Петр, это женщины, это имена такие женские в Болгарии – Ваня и Петя. Переводчицы мне достались непьющие, но зато не¬прерывно курящие. Едем с ними – курят без передышки, я погибаю. Вот остановили машину, вышли. «Ваня, кури, пока стоим, Петя». – «На воздухе неинтересно, – отвечают Ваня и Петя, – надо же иногда и подышать». Садимся в маши¬ну, они начинают смолить. Да еще обе пьют страшное коли¬чество чашек кофе. А так как я кофе совсем не пью, то это для Вани и Пети очень подходит. Они на меня заказывают сразу четыре чашки, а потом эти чашки у меня утаскивают. А заказать чай, по которому тоскую, вроде уже неудобно, по-неволе хлещу прекрасные сухие болгарские вина.
Увы, вчера были не только они. Но сегодня, решаю я, только сухое. Только. Хотя бы до обеда. На обеде, а тем бо¬лее вечером, все равно пить. Все равно говорить здравицы о дружбе. Не тосты, именно здравицы. Тосты – слово, нам навязанное. Тем более болгары, поднимая бокалы, говорят: «Наздрав!»
Ну, наздрав, говорил я себе, все более оживляясь от сол¬нечной виноградной лозы. Наздрав! Наздрав-то наздрав, а одному становилось тоскливо. Да, умыться же из Дуная. Я быстро пришагал к берегу, спустился к воде. Недалеко ры¬бак возился у лодки.
– Доброе утро, брат! – крикнул я.
– Доброе утро! – откликнулся он.
Вот с кем я выпью. А пока умоюсь. Есть же славянская примета: умыться за год из двенадцати рек – и помолоде¬ешь. А Дунай надо считать за три реки, не меньше: по всему же славянскому миру течет.
– Эй, эй! – услышал я крик. – Не можно, не можно! Химия, химия!
– Что делать, везде экология, – сказал я, подходя к ры¬баку.
Мы поздоровались. Рука у него была могучая. Но я вро¬де тоже крепко тиснул.
– Нож у тебя есть? А то я первую открывал, палец чуть не сломал.
У него были и нож, и штопор, и стаканы. Правда, не гра¬неные, пластмасса. Звуку от чоканья не было, но выпили от души. И допили от души.
– Слушай, – сказал я, – у меня еще одна есть. Но знаешь чего, давай ее выпьем в Румынии. Я везде был, а в Румынии не был. Или пристрелят? А?
– То можно, – сказал рыбак.
Мы столкали лодку на воду, сели. Мотор взревел, мы по¬неслись к румынскому берегу.
– Вот тут, – кричал я, – наш Святослав, киевский князь... слышал?.. сказал: скорее камни со дна Дуная всплы¬вут, скорее хмель утонет, нежели прервется русско-болгар¬ская дружба! Вот тут, именно тут.
– То так! – кричал и кивал головой рыбак.
Обдуваемый ветром, обдаваемый брызгами, я чувство¬вал себя превосходно. И продолжал просвещать рыбака:
– Отсюда – именно отсюда, понял? – от Суворова ушла депеша, донесение Екатерине, императрице, – слы¬шал? Депеша: «Слава Богу, слава нам, Туртукай взят, и я там». Турок гнал отсюда. А Святослав печенегов изгонял. Его пре¬дали, Святослава.
– Предал кто?
– Кто! Свои, кто! Славяне. А в эту войну наши гнали отсю¬да фашистов, вот! А теперь мы с тобой тут собрались.
Лодка ощутимо ткнулась в отмель, я даже со скамьи слетел. Вытащили лодку на берег. Не успели изъять пробку, как подошли трое румын. Но не пограничники, тоже, может быть, рыбаки. Они по-русски не говорили, рыбак им объяс¬нил, что я из Москвы. Восторг был превосходительный. Но что такое бутылка сухого на пятерых, это несерьезно.
– Гагарин, – кричали румыны, – спутник, дружба! – и все примеряли на меня свои цыганские меховые шапки.
Дружба, оказывается, была не румыно-советская, а неф¬тепровод «Дружба», спасающий страны Варшавского дого¬вора.
Дружба дружбой, а одними словами ее не укрепишь. Мужики смотрели на меня как на старшего брата в социа¬листическом содружестве, как на представителя сверхдер¬жавы, защищавшей их от нападок империализма, да и про¬сто как на человека, экономически способного оплатить про-должение радости.
– Выдержит твоя лодка пятерых? – спросил я рыба¬ка. – У меня только болгарские левы.
– Хо! – отвечал рыбак. – Левы они любят. Лишнего не давай.
Самый молодой румын умчался и примчался мгновенно. Принес какое-то «Романешти». Оно было хуже болгарского, но крепче. Очень интернационально мы выпили. И еще этот румын сбегал. И еще.
– Парни, – сказал я, – меня эта песня про Дунай за¬колебала. Давайте споем, а то она из меня не выветрится. Диктую: «Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду венок. Утренней Венгрии дар принимая, дальше помчался цветок. Этот цветок увидали словаки...» Я, правда, не пони¬маю, как мадьярка бросила венок, а дальше поплыл цветок, но неважно. Давайте разом. Три-четыре!
– Мадьяры – тьфу! – сказал один румын.
– Тьфу мадьяры, тьфу, – поддержали его два других.
– И словаки – тьфу! – сказал румын.
– Хватит тьфу, – сказал я как старший брат. – Давай еще беги.
Вскоре мы дружно ругали и Николае Чаушеску, и Тодора Живкова, и особенно крепко Брежнева. Оказалось, что все мы монархисты. Это сблизило окончательно. Правда, румын время от времени плевался и сообщал, что и поляки – тьфу, и чехи – тем более тьфу, а уж немцы – это очень большое тьфу, такая мать. Румын ругался по-русски.
– И сербы, и албанцы...
– Сербы не, – возразил мой рыбак. – Албанцы – то да, сербы – не.
Время летело. Начали обниматься, прощаться, менять¬ся часами и адресами. В знак признательности румыны за¬бежали в воду, провожая нашу лодку. С меня содрали оброк за то, что уезжаю.
Лодка наша петляла по межгосударственному водному пространству, будто мы сдавали экзамен на фигурное вож¬дение. Румыны нам махали своими шапками.
На берегу... на берегу меня ждали Ваня и Петя. Конечно, меня легко было вычислить – русских тянет к воде. Я закричал им по-болгарски:
– На дружбата на вечната на времената! Ура, товарищи! Каждой по пять чашек кофе, и немедленно. Я был в Румынии, чего и вам желаю. Там я вам нашел по кандидату в мужья. Мне же вас надо отучить от сигарет и кофе и выдать замуж к концу визита. Милко, жаль, ты женат, пошли с нами. Или грузим Ваню и Петю – и в Румынию.
– Румыны – тьфу, – сказали Ваня и Петя.
– Тьфу румыны, – подтвердил мой рыбак.
– Да что вы, японский бог, – сказал я. – Варшавский же договор. Так на кого же тогда не тьфу? Чур, на Россию не сметь. СССР – одно, Россия, Россия... тоже одно. Вот! – воздел я руки к небу в подтверждение своих слов – по небу проносился сверхзвуковой самолет-перехватчик МиГ.
– О, только без самолетов, – сказала Ваня или Петя, я их путал.
– Хорошо. Допустим. А допустить турок, вас истреб¬ляющих? А пляски печенегов и питье из черепа славян, а? Было же. Так само и буде, так?
– Вы, русские, сильно всех учите, вот в чем наша пре¬тензия, – сказали переводчицы.
– То так, – поддакнул им мой рыбак.
– Теленка, – отвечал я, – тоже тащат насильно к выме¬ни, а не подтащишь, умрет. Да, диктуем, тащим, значит, спаса¬ем. Значит, перестрадали больше всех, испытали больше. Но и у вас учимся. Я ваши скальные монастыри навсегда запом¬ню. Только почему они у вас уже не монастыри, а музеи?
– Вопрос из области диктата.
– Какой диктат – пожелание воскрешения церковной жизни. У меня диктат один – чтоб вы не курили, вы же чер¬ные уже внутри.
Петя и Ваня молча и оскорблённо пили кофе и курили.
– Хорошо, – нарушил я молчание, – все плохи, одни болгары да русские хороши. Но ведь это тоже гадательно. Мы для вас диктаторы. А мы, между прочим, вас любим, что доказывали. Вот тут Святослав, древнерусский князь...
– Ой, не повторяй, – сказали Ваня и Петя, – ты вчера это произносил. И про Суворова произносил. И про танк...
Она дернула плечом в сторону Т-34.
– И мне произносил, – настучал на меня пьяный рыбак.
– Тогда немного филологии, – повернул я тему. – Вы – русистки, слушайте. И следите за ходом рассуждения. Вот я, вы же помните, во всех монастырях, церквях, куда мы заез¬жали и заходили, я же там читал все надписи совершенно свободно, особенно домонгольские. Да даже и ближе. Так же и в Чехословакии, и у чехов, и у словаков. Но современный болгарский для меня непонятен. То есть? То есть я к тому, что мы раньше были едины и по языку, и по судьбе. А судьба – это суд Божий. Потом, может быть, со времен Святослава, позже или раньше, мы стали отдаляться. То есть свое¬образное славянское вавилонское столпотворение. Мы ста¬ли расходиться, перестали понимать друг друга. Так?
– То так, – подтвердил пьяный рыбак.
– И что же должно произойти, чтобы мы стали вновь сближаться, что? – вопросил я. – Какое потрясение, какой, так сказать, катаклизм? Неужели дойдет до такого сраму, что кого-то будут из славян убивать, а остальные будут на это взирать? А?
Ваня и Петя прикончили кофе, докурили. Утопили окурки в чашках из-под кофе и объявили, что мне пора на званый обед.
Так что приходилось идти пить за дружбу. Между славянами.
| Далее