Александр Савченко. Неисповедимы дороги. Повесть (Окончание)
Глава 26 Достоевскому, примостившему топорище на правом плече, путешествие по самому центру города доставляло не только удовольствие, но и настоящее наслаждение. Здесь его никто не знал в лицо и не догадывался, что в крестьянской одежке шагает приезжий офицер из далекого Семипалатинска. Пусть думают, что хотят… Может, идет человек, решивший загубить жизнь местной процентщицы… Вергунова еще не было. Внутри дома Исаевых расстилался проникающий с улицы холод. Этому способствовал ветер, дующий прямо в сторону оконной стены. – Да вы, Федор Михайлович, садитесь, особо не смущайтесь! – показала на стул хозяйка. Лицо ее было сегодня менее приветливым и даже выражало некую обиду. – Ко мне, бывает, заходят многие лица мужеского пола. Дня, наверно, такого не проходит. Вот намедни Николай Вергунов суркового жира приносил. Доктор Гриценко Николай Семенович рекомендовал его при моей болезни. Наш общий знакомый Вагин с напарником две подводы дров привез… Отец Тюменцев приносил Паше сладостей… Сегодня вот вы у нас оказались… – Не на дела ваши домашние я приехал посмотреть, любезнейшая Марья Дмитриевна… Я на вас захотел глянуть и побыть рядом с вами лишнюю минуту. – Достоевский перевел дыхание, остановил взгляд на лице любимой женщины, но никак не мог отыскать взгляда ее глаз – тот был неуловим. – Родная моя! – Федор поднялся со стула и ступил два шага, намереваясь обойти стол. Но Мария Дмитриевна на такое же расстояние удалилась от него. Он сел. Мария Дмитриевнапрошла в кухонный закуток, оттуда донесся ее голос. – Сначала выпьем чаю и поговорим, друг мой бесценный. Федор чувствовал, что скопившаяся обида Марии Дмитриевны на него еще не исчезла. В одном из последних писем она изложила свое мнение о слухах, которые дошли до нее из Семипалатинска. Там ее знал почти весь город. Для многих не оставалась секретом и любовная привязанность солдата Достоевского к жене пьянчуги Исаева. Правда, когда тех перевели в Кузнецк, злых языков поубавилось. Но они не исчезли вовсе. Жены некоторых командиров, одинокие вдовушки и просто любительницы посудачить оттачивали свое злословие на Исаевой и Достоевском. Мария Дмитриевна как бы мимоходом, но с деликатным укором написала, что на Спас поздравила Федора Михайловича с успехами в бальных танцах и вниманием к нему знатных семипалатинских дам. Федор Михайлович в обратном письме попытался отшутиться, тысячекратно целовал Машу. А потом дописал, что если она разлюбит его, он отдаст себя на растерзание обретающей в Семипалатинске женской своре. Шутка оказалась неудачной и даже роковой… – Бесконечно дорогой Федор Михайлович! – Мария Дмитриевна несколько секунд помолчала и уже другим, твердым голосом добавила: – В помощниках у вас будет наш уездный учитель Вергунов. И попомните: он еще в жизни не изработался… Не усердствуйте, поберегите себя! Вскоре подошел Вергунов. Поставил колун у порога. Поздоровались. Ладонь Вергунова показалась излишне горячей и влажной. «Значит, волнуется, – определил Достоевский. – Ему и положено волноваться. Видимо, начал усваивать, что оказался на вторых ролях. Да и не бывать ему никогда впереди меня...» Вышли во двор. Распахнули одну половину широких ворот. – А ну-ка, попробую своим топориком… Пожалуйста, поставьте на попа вон ту чурочку, попробую ее одолеть… – попросил Вергунова Достоевский. Тот откинул в сторону соседние чурбаки, поставил облюбованный перед Достоевским. Вместо колоды установил кряжистый березовый чурбак. Достоевский снял рукавицы, поплевал на ладони, потер их, раздвинул пошире ступни ног и, примерившись, вогнал железяку топора в намеченное место. – Показательно! – с восхищением воскликнул Вергунов. – Теперь их еще надвое! Дальше работа шла молча. Минут через десять Вергунов попросил топор Достоевского. Он тоже умел владеть инструментом. Чурбаны, в которыхлезвие застревало в крученой древесине, Вергунов ловко переворачивал над головой и с размаху бил обухом топора о колодину. Несколько минут покурили. – Теперь пробуем колуном, – предложил Вергунов. – Верно! – согласился Достоевский. Но Вергунов не торопился браться за дело. Он помялся, снял с головы шапку, из-под которой хлынул клуб пара, а волосы начали покрываться белесой изморозью… В упор спросил напарника: – А вы ЕЁ любите? Вопрос для Достоевского не оказался неожиданным. Он как будто знал, что Вергунов должен узнать именно об этом. Исам обязан был спросить молодого человека о любви к Марье Дмитриевне. Больше нельзя жить в неведении, догадках и домыслах. – Да. Давно. И навечно. Кажется, я ответил сполна на ваш вопрос, Николай Борисович? Вергунов, видимо, надеялся на уклончивый и нескорый ответ. Он растерянно промолчал. Топорище выскользнуло из руки. На красивых глазах навернулись крупные слезы. – А как же я? Я тоже люблю Марусю. Выходит, вы, Федор Михайлович, не оставляете мне никаких надежд? Вы же не откажетесь от нее ради меня и ради нее же? – Почему ради нее? Счастье Марьи Дмитриевны могу обустроить только один я. Вы же понимаете, уважаемый Николай Борисович, что за вами для нее ничего нет! Пшик! Она же европейская женщина, француженка по отцу и должна жить в Европе… А что можете дать ей вы в вашем Курятинске? Ухудшение ее здоровья, усиление страданий, несбыточность надежд на обеспеченное воспитание сына? Хотя за внимание и чистое тяготение к ней вам пребольшое спасибо! – Но она имеет ко мне самые благосклонные и не совсем обычные чувства. Маруся – человек, который вселилв меня надежду. У нас с ней начали складываться отношения добропорядочных людей. А вы, Федор Михайлович, врываетесь в это благостное состояние и рушите в нем все, как медведь на пасеке… Достоевский приподнял свой топор. – Мы будем работать или продолжать бестолковый разговор? Часа через два все чурбаки были переколоты. А еще через полчаса под навесом не топленной с прошлого года бани, что стояла в конце огорода, появилась аккуратная поленница. На теплую зиму до весны дров, пожалуй, хватит. Если же, конечно, топить печи экономно… На крыльцо вышла улыбающаясяМария Дмитриевна. Глянула на прислоненную к бане стенку свежих поленьев, всплеснула руками. – Спасибо вам, мои дорогие! Вы у меня заработали сегодня горячий чай! Прошу в дом! Мария Дмитриевна выставила на стол мундирной картошки, горку квашеной капусты и тарелку с холодцом. Ко всему этому поставила двухлитровый графин с настойкой изумрудного оттенка итри рюмки. Себе налила малую толику – чуть прикрыла донышко, мужчинам – до верхнего края.Достоевскому вкус настойки навеял воспоминание о Петербурге. Вспомнил, как он оказался в гостях у известного музыкального деятеля и мецената Михаила Юрьевича Вильегорского. Прихватил тогда Федора с собой уже порядком подвыпивший Некрасов. Оказавшись в гостях, Николай Алексеевич вел себя более чем по-свойски, с дамами особо не церемонился, жадно глотал вермут, насильно предлагая его присутствующим друзьям. Пару бокалов опустошил и Достоевский. Он на всю жизнь запомнил тот петербургский вечер и вкус вина, настоянного на необычных травах с альпийских лугов. Отведав настойки из рук Марии Дмитриевны чистосердечно заметил: – Приятный, неповторимый аромат! – Таволга! – улыбнулась Мария Дмитриевна. – Или по-другому лабазник. В других местах с таким ароматом он не растет. Я эту настойку сама делать не способна, а вот люди добрые у нас есть, порой балуют… Хранила специально для вас… Федора тронули последние слова Марии Дмитриевны. Интересно все-таки, для кого она припасла свое зелье? Неужели и для Вергунова? Неожиданно и больно укололо горячее чувство ревности… Больше к рюмочке хозяйка не прикоснулась, Достоевский выпил половину. А Вергунов опрокинул в рот все до донышка и, обтирая губы длинными пальцами, в продолжение разговора артистично продекламировал: – Лабазник – для души и тела праздник… У нас в Томске так говорят… Но ни Мария Дмитриевна, ни Достоевский не откликнулись на эти слова. …В другой раз у Вильегорских Федор очутилсяпо приглашению их зятя графа Владимира Алексеевича Соллогуба и его двадцатипятилетней жены Софьи Михайловны. Как помнится, Достоевского тогда неожиданно представили неотразимой красавице, непременной посетительнице петербургских приемов и балов. Это была Александра Васильевна Сенявина, белокурая супруга гражданского губернатора Москвы. Федор никогда в жизни не находился так близко к необыкновенной женской красоте. Это настолько его поразило, что, чуть дотронувшись в поцелуе до руки светской львицы, он потерял сознание и упал в обморок. Правда, вскоре все удачно завершилось, но он понимал, что с ним чуть не случилось ЭТО… Кто-то из стоявших рядом литераторов позднее насмешливо заметил: мол, налетела на нового Гоголя кондрашка с ветерком! … После большой работы мужчины выглядели весьма утомленными. Вергунов приметил стоявшую поодаль кружку, придвинул ее к себе и налил из графина по самый верх. – Предлагаю выпить за любовь! – его глаза остекленело уставились в пустой угол. Невидящим взглядом он прошелся по комнате, в которой начал сгущаться сумрак уходящего дня. Сомкнув веки, Вергунов кое-как выпил половину налитого. Остальное брезгливо отставил в сторону. – Мы, Марья Дмитриевна, пойдем. Поздно, да и, как видите, умаялись немного. За угощение спасибо! Завтра увидимся. Еще попью вашего усладительного чайку! – сказал, вставая, Достоевский. – А вы все-таки надолго в наши края? – спросила неожиданно Исаева. – Или все мимоходом, Федор Михайлович? Достоевский, не обращая внимания на присутствие Вергунова, чистосердечно и прямо признался: – Прибыл просить вашей руки! Хочу с вами принять венец. Пока не получу согласия, не уеду отсюда… Исаева не ожидала таких слов. В порыве чуть не запнулась о скос половой плахи. Не глядя на появившегося за ее плечом Вергунова, ответила: – Я буду согласна!.. Остальное, Федор Михайлович, потом…
Глава 27
Любопытная для вечернего Кузнецка картина: два человекас топорами на плечах бредут той стороной Блиновского переулка, где снег еще не исполосован полозьями саней и мало истоптан обувью обывателей. Слева недалеко у входа в храм стоит робкая толпа из двух-трех десятков человек – загодя пришли к началу вечерни. Из-за угла прошествовалоблагочинное семейство: долготелый хозяинс супругой, следом за ними три рослые дочери-барышни. Идут в направлении храма. Достоевскому скоро сворачивать в свой переулок, а с попутчиком не обмолвились ни единым словом. Неожиданно Вергунов остановился и повалился вперед. Падая наземь, уперся коленями в снег – Господи! – громко произнес Вергунов. – Прости, помилуй и помоги! Не дай отдалить от моего сердца мою Марусеньку! Дело принимало анекдотичный оборот. Достоевский, не мешкая, властно сказал своему спутнику: – Ты что, Николай на исповедь без очереди пришел? Мы о ком говорим? О куске золота или о человеке?.. Давай дождемся утра, она скажет сама, с кем видит на земле свое место… Он протянул руку Вергунову, помог подняться. – До завтра! Только не потеряй колунишко, сосед не простит такую утрату… На другой день Достоевский угодил к Исаевым под самый обед. Паша навертывал просяную кашу, запивая чаем. – Только после Крещенья пойдет новое молочко, – виновато улыбнулась Мария Дмитриевна и добавила, – после первых отелов. Чем ребенка кормить, ума не приложу… – А вы и не прикладывайте, голубушка моя. Легче не станет. Я вчера не спьяна сказал, зачем появился здесь на этот раз… Он как-то загадочно посмотрел на оробевшую женщину. – Сказал же: пока не получу заветного слова, не уберусь из вашего Кузнецка… Присел на разлапистый стул рядом с Пашей. Мальчик облизывал края щербатой деревянной ложки. – Павлуша, в Семипалатинск хочешь? Трудно сказать, какие чувства возникли в душе мальчика. Какой особый случай из прошлой жизни промелькнул в его голове… – Сильно хочу. Я помню, как вы нас провожали с дядей Врангелем… Кругом золотые огни… Мария Дмитриевна тяжело закашлялась. Долго прикладывала платок к устам. Наконец подняла взгляд. – У нас с Николаем будет сегодня долгий и мучительный разговор на эту тему. Но для себя решение я уже приняла… Мы с Павликом обязательно должны уехать отсюда. Как можно дальше… – Только, маменька, не сидите больше с дядей Колей до самой темноты… Я боюсь оставаться один... Лицо Марии Дмитриевны от неожиданных слов сына еще больше залилось румянцем, и она постаралась уйти от начатой темы. – Тебе, Паша, надо больше гулять с уличными мальчишками. И тогда, как говорил Николай Семенович, пройдет всякая боязнь. – Повернулась к Достоевскому. – С тех пор, как схоронили Сашу, у ребенкане проходят навязчивые страхи. Пришлось даже вести его к нашему доктору Гриценко… Славный человек… Достоевский глянул на мальчика. Погладил по голове. – Когда я находился в его возрасте, мне тоже казалось, будто кто-то меня остерегает и все время кричит: «Волк бежит, волк бежит!». Теперь все прошло… Время – оно лечит… А мысль, как якорь, зацепилась совершенно за другое. Он ведь тоже оставался иногда до самой полуночи в Семипалатинске с Марией Дмитриевной. Но в любом состоянии: пьяный или полупьяный – тогда за стеной каждый раз находился ее живой супруг Александр Иванович. А здесь, в этой дыре, Исаева уже не было… Значит, темные вечера они проводили вдвоем… Червь сомнения начинал превращаться в бесноватого крокодила ревности… Нет, Машеньку с сыном надо немедленно вытаскивать из этого проклятого места… К вечеру следующего дня пошли на чай к отцу Тюменцеву. Человек он был глубокомыслящий, хотя и моложе Достоевского на семь лет. Чай Евгений Исаакович подавал отменный. Подавал, конечно, не он сам, а матушка, двадцатитрехлетняя красавица Елизавета Павловна, дочь протоиерея Спасо-Преображенского собора отца Павла Стабникова... Заодно отведали по два шкалика русской казенки, что в совокупности с чаем еще больше приподняло настроение. – Задумали мы важное дело, отец Евгений. Но без святого осмысления его трудно начать. Хотели бы послушать вашего совета! В мирской жизни Тюменцев разбирался не хуже, чем в делах церковных. И он, было видно, предполагал, о чем пойдет сегодня речь. Экспромты Тюменцев не любил. Поэтому у него заранее был заготовлен ответ почти на любую тему. Заговорил Федор Михайлович. – Хотим мы с Марьей Дмитриевной совершить бракосочетание, так сказать, принять божественный венец, – начал Достоевский. Но Тюменцев, деликатно прервав гостя, закончил: – Все понимаю, дорогие мои, обсуждать эту тему не имею права! А вот советы дать обязан!.. Мария Исаева решила рассказать Вергунову о будущем бракосочетании только после того, как Достоевский покинет Кузнецк. Зачем затевать разговоры, которые могут закончиться лишними спорами или нападками друг на друга. Ночь после расставания с будущим мужем она провела в глубоком беспокойстве. Поднялся жар, полная исчерпанность внутренних сил валила ее с ног. А как только она ложилась в кровать подле сына, не могла ни только уснуть, но даже сомкнуть веки. Подушка стала сырой от горячих слез. – Ну, что мы, Господи, делаем? На что идем? Два больных человека, не имеющих за душой по существу ни гроша. Это же для нас обоих обернется катастрофой… А еще Пашенька… Он-то в чем виноват перед Богом? Она вставала, пила капли, снова пыталась заснуть. Пошли мысли о Вергунове. Мария Дмитриевна до боли чувствовала свою большую вину перед ним. Бывают же такие минуты женской слабости, когда не думаешь о последствиях… Федор же Михайлович был на вершине блаженства. То, о чем он ежечасно думал в течение последних лет, о чем мечтал до беспамятства даже во сне, – наконец начинает сбываться. Теперь два пламени не будут гасить друг друга, будет одно негасимое пламя… Не пройдет трех месяцев, и для него откроется новая дорога к будущей жизни. Он сможет писать и писать, докажет своим врагам и завистникам, что Достоевский писатель огромной… и не только российской величины. Главное, чтоб рядом с ним была его ненаглядная Машенька! Ясочка лучезарная!
Глава 28
Он, как гончая охотничья собака, спешил к месту, где могла находиться его жертва. Да, собственно, это была и не жертва. Жертвой, скорее всего, был сам Достоевский. Он только теперь понимал, что главную роль в исходе событий будет играть не согласие Марии Дмитриевны на брак и не его превеликое желание стать с ней рядом под венец. Главное – это деньги. Причем бо-о-о-льшущие деньги при его плачевном финансовом состоянии… Снова скользили по промороженному снегу сани. Ветер, к счастью, дул в попутном направлении. От этого казалось, тройка не мчится по изведанной дороге, а летит, паря над нею. И молчал, к самой стати, кучер. Но в голову лезли мысли о далеком прошлом, особенно о Петербурге. Пришел на ум Дмитрий Григорович, с ним познакомились еще в инженерном училище. Только не подфартило человеку. Не по его натуре пришласьучеба в офицерском училище. Дмитрий подал рапорт на отчисление и погрузился в литературу. Пустил байку: будто бы шел как-то по тротуару и не заметил родного брата Государя Великого князя Михаила Павловича. Не заметил, а значит, не отдал честь. А раз не отдал честь, то значит, вылетел Димка на волю на другой же день… Только самые близкие Григоровича знали, что было не так. В сорок четвертом Федор и Григорович снимали по комнатушке в доме Прянишникова у Владимирской церкви. Все окна выходили в Графский переулок, потолки низенькие, но жить можно, причем не дальняя окраина… Писал Григорович ровно, не выкаблучивался при письме, его принимали в журналах, печатали. И неожиданно появилось недопонимание друг друга,переросшее в глубокую неприязнь... Достоевский напрягся, но никак не мог вспомнить причину и начало их разлада… Эх ты, времечко! Вспомнилась чета Панаевых. Иван Иванович и Авдотья Яковлевна. Божественные люди, особенно она. Достоевский понял, почему он вспомнил Панаевых. Не Тургенева, не Майкова, не Тютчева или душевного друга Шидловского. Ах, вот почему… Там же был еще и одногодок Достоевского поэт Коля Некрасов. Тогда не по душе пришлось Федору открытое волокитство Николая за женой Панаева. Больше того, «добрые люди» передавали из уст в уста, что, мол, у Николая Алексеевича с Евдокси, как именовал свою Авдотью Иван Панаев, роман-с. Да какой! И все это на глазах мужа. И еще больший, путаный происходил в его малейшее отсутствие… Достоевский в силу своих убеждений отверг тогда от себя человека, который по существу выстелил Федору дорогу в большой литературный мир… И с этого времени старался дальше обходить Некрасова, который, по мнению Федора, подленько решал делишки своего сердца… И что? Сам вскоре тоже оказался почти вляпанным в семейную историю Панаевых. Федор влюбился в хорошенькую донельзя двадцатипятилетнюю женщину. Душу терзали бредовые мысли: «…Он для нее будет гением, станет первым в России писателем, и она полюбит его…» Правда, все прошло так же мгновенно, как началось… Но потом, через десять долгих лет, каковым оказался жизненный поворот! При живом, спившемся Исаеве клялся в любви его законной жене и добивался от нее такого же признания. Достоевский начал путаться в последовательности событий, пропускал степень их важности в прошедшей жизни. Мельничные жернова ворочались в его голове, перемалывали мысли, мешали прошлое с настоящим… Еще одно имя, словно тяжелая хроническая болезнь, не давало ему покоя. Белинский! Он самый! Этот человек возвысил его почти до таланта Гоголя, а потом взял и растер в порошок, растоптал, как кони топчут подкравшегося к ним скорпиона. И, несмотря на славу и небывалый успех, которые были обеспечены молодому писателю критиком, Достоевский одним рывком отступил от него и в дальнейшей жизни старался даже не вспоминать его имя. А вот надо же! Ни с того ни с сего на дальней дороге в сибирской глуши предстал перед ним образ неистового Виссариона… Все от него, как от факела, брошенного в стог сена. Стояли белые петербургские ночи мая сорок пятого. «Бедные люди» отосланы в «Современник». Достоевский был так уверен в своем романе, что состояние эйфории не покидало его ни на минуту. Но неожиданно вкралось сомнение и разочарование в написанном. Федор ощутил в себе необъяснимый страх. Чтоб выйти из замкнутого круга, он ударился в кабацкий кутеж. А в это время, оказывается, Некрасов и Григорович успели прочитать произведение Достоевского, уловили в нем новое слово и упросили вникнуть в него Виссариона Григорьевича. При первой встрече с молодым автором Белинский, уставившись огромными серыми глазами, почти закричал: – Да понимаете ли вы, что сами написали? У Федора сжалось в груди. Он на самом деле вдруг испытал страх за своюписанину: как это ему удалось придумать такой сюжет и вывести на страницы тетради непривычные для того времени образы… Это была первая победа, открыт путь в литературное сообщество. Окрыленный признанием Достоевский сочиняет «Двойника» и «Господина Прохарчина». И поехало… Но вдруг все, что считал Достоевский своим новым достижением, Белинский воспринял острым штыком. В минуты близкого общения он уже не восхвалял бывшего любимца. Человек, которому полностьюдоверился писатель, выплескивал такие гадости, которые не смогла принять натура Достоевского. Словно ножом ковырял Белинский. Но и этого было мало. С выпадами в адрес автора критик посылал хулу и самому Христу, чем задевал глубочайшую веру Достоевского не столько отрицанием Бога, сколько мерзкими матерными ругательствами в его имя… Белинский, по мнению Достоевского, увидел в нем только одну сторону – внешнюю, другая же – в душе писателя была критику неинтересна. Белинский оказался человеком крайностей, для него не существовало середины. И Достоевский повел себя, не уподобляясь прислужливому мальчику. Накопившийся в душе протест он выплеснул враз и жестоко. Как выразился когда-то сам, сжег Белинского в своей груди. Наверно, он правдиво оценил свои отношении с Белинским в показаниях Следственной комиссии по делу петрашевцев, когда заявил, что с известным критиком был знаком довольно коротко в первый год знакомства, довольно отдаленно во второй год, а в третий был в ссоре и не виделся ни разу, так как они невзлюбили друг друга… И сейчас, все больше удаляясь от скованной льдом Томи, Достоевский считал, что, безусловно, был прав в своем отношении к Белинскому. Да и не только он… Скольких литераторов тот превознес и вскоре по своей воле отрекся от них. Не случайнов день похорон за его гробом шло не более двадцати человек и среди них всего-то пять-шесть малоизвестных литераторов. Вот ведь как вышло! Похоронили на Волковом кладбище для бедных.И гроб в спешке опустили кое-как, да еще под хлюпанье грунтовой воды… Далеко позади остался Кузнецк. Где-то там под нахлобученной шапкой снега остался домик самой дорогой на свете женщины... Неожиданная оторопьохватила Федора Михайловича. До чего же странными оказались реальные повторения придуманных им образов и описанных им событий… Мистическое совпадение фактов, непредсказуемое осуществление прежних, несбыточных надежд… Достоевский вдруг ощутил, что он и Вергунов – всего лишь двойники. А этот неврастеник, яростный поборник правды – Белинский не намекает ли Достоевскому, как у него может сложиться судьба с любимым человеком, с Машенькой? Не поделится ли будущая семейная жизнь Достоевского на три части – сначала на пламенную любовь, потом на отдаленные страсти и наконец на полное безразличие друг к другу?.. – Нет, такого не может быть никогда! Потому что я любил, люблю ее и буду любить всегда. Даже, если она не будет отвечать взаимностью, я не перестану любить! – чуть не закричал вслух Федор Михайлович. … Ехали в Семипалатинск долго и безрадостно. Не запоминались остановки и ночевки на ямских станциях. Коротание ночи в Барнауле вышло суетливым и размазанным. Близких друзей в городе не оказалось: кто-то только что уехал, другие еще не вернулись. В доме Семенова встретили с радушием, но без хозяина царила сплошная скукотища. Не с кем переброситься добрым словом, посасывая трубку, набитую отменным табаком. И не углубиться в философский спор о вечности бытия и, конечно, о божественном смысле разума…