КРУПИН Владимир Николаевич родился в 1941 году на Вятской земле, в многодетной семье. Отец – лесничий, мать – колхозница. Окончил школу в 15 лет, работал в районной газете «Социалистическая деревня», слесарем по ремонту сельхозтехники, три года служил в армии, в ракетных войсках. Окончил литфак Московского областного пединститута, преподавал в школе, Духовной академии, Академии живописи. Избирался секретарем Московского отделения Союза писателей, секретарем правления Союза писателей СССР, был главным редактором журналов «Москва», «Благодатный огонь». Первый лауреат Патриаршей литературной премии. Автор многих книг. Главная их тема – защита православия, любовь к России, вера в ее будущее. Живет в Москве.
ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ
рассказы
(продолжение, начало опубликовано в номере 5 за 2019 год
КАТИНА БУКВА
Катя просила меня нарисовать букву, а сама не могла объяснить какую.
Я написал букву «К».
– Нет, – сказала Катя.
Букву «А». Опять нет.
«Т»? Нет.
«Я»? Нет.
Она пыталась сама нарисовать, но не умела и переживала.
Тогда я крупно написал все буквы алфавита. Писал и спрашивал о каждой: эта?
Нет, Катиной буквы не было во всем алфавите.
– На что она похожа?
– На собачку.
Я нарисовал собачку:
– Такая буква?
– Нет. Она еще похожа и на маму, и на папу, и на дом, и на самолет, и на небо, и на дерево, и на кошку...
– Но разве есть такая буква?
– Есть!
Долго я рисовал Катину букву, но все не угадывал. Катя мучилась сильнее меня. Она знала, какая это буква, но не могла объяснить; а может, я просто был непонятливым. Так я и не знаю, как выглядит эта всеобщая буква. Может быть, когда Катя вырастет, она ее напишет.
ЗЕРКАЛО
Подсела цыганка:
– Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночам летаю, дай закурить.
Закурила. Курит неумело, глядит в глаза.
– Дай погадаю.
– Дальнюю дорогу?
– Нет, золотой. Смеешься, не веришь, потом вспомнишь. Тебе в красное вино налили черной воды. Ты пойдешь безо всей одежды ночью на кладбище? Клади деньги, скажу зачем. Дай руку.
– Нет денег.
– А казенные? Ай, какая нехорошая линия, девушка выше тебя ростом тебя заколдовала.
– И казенных нет.
– Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три года плохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.
– Нет бумажных.
– Мне не надо, тебе надо, я не возьму. Нет бумажных – положи мелочь. Не клади черные, клади белые. Через три дня будешь ложиться, положи их под подушки, станут как кровь, не бойся: будет тебе счастье. Клади все, сколько есть.
Вырвала несколько волосков. Дунула, плюнула.
– Видишь зеркало? Кого ты хочешь увидеть: друга или врага?
– Врага.
Посмотрел я в зеркало и увидел себя. Засмеялась цыганка и пошла дальше. И остался я дурак дураком. Какая девушка? Какая черная вода, какая линия? При чем тут зеркало?
В ЗАЛИВНЫХ ЛУГАХ
Поздней весной в заливных вятских лугах лежат озера.
Дикие яблони, растущие по их берегам, цветут, и озера весь день похожи на спокойный пожар.
Ближе к сенокосу под цветами нарождаются плоды. Красота становится лишней, цветы падают в свое отражение. И на воде еще долго живут. Озера лежат белые, подвенечные, а ночью вспоминается саван.
Падает роса. Лепестки, как корабли, везущие слезы, покачиваются, касаясь друг друга.
Постепенно вода оседает, озера уходят в подземные реки. И как будто лепестки вместе с ними.
Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами. Пьют эту воду кони и люди, птицы и звери, цветы и травы, дает эта вода жизнь всему сущему, всему живому.
Только мертвым не нужна вода. Поэтому место для них выбирают на взгорьях.
ОБЪЯВЛЕНИЯ НА СТОЛБАХ
Мальчик жил с родителями, а его родители жили немирно друг с другом, ссорились, дело шло к разводу.
Мальчик любил родителей и очень, до слез, страдал от их ссор. Но и это их не вразумляло. Наедине с каждым мальчик просил их помириться, но и отец, и мать говорили друг о друге плохо, а мальчика старались завлечь на свою сторону. «Ты еще не знаешь, какой он подлец», – говорила мать, а отец называл ее дурой. А вскоре уже и при нем они всячески обзывали друг друга, не стесняясь в выражениях.
О размене их квартиры они говорили как о деле решенном. Оба уверяли, что мальчик ни в чем не пострадает: как была у него тут отдельная комната, так и будет. С кем бы он ни жил. И что он всегда сможет ходить к любому из них. Они найдут варианты размена в своем районе, не станут обращаться в газету, а расклеят объявления сами, на близлежащих улицах.
Однажды вечером мать пришла с работы и принесла стопку желтых листочков с напечатанными на них объявлениями о размене квартиры. Велела отцу немедленно идти их расклеивать. И клей вручила, и кисточку.
Отец тут же надернул плащ, схватил берет и вышел.
– А ты – спать! – закричала мать на сына.
Они жили на первом этаже. Мальчик ушел в свою комнату, открыл окно и тихонько вылез. И, как был в одной рубашке, побежал за отцом. Но не стал уговаривать его не расклеивать объявления, он понимал, что отец не послушает, а крался, прячась сзади, и следил. Замечал, на каком столбе, или заборе, или на остановке отец прилеплял желтые бумажки, выжидал время, подбегал к ним и срывал. С ненавистью комкал объявления, рвал, швырял в урны, топтал ногами, как какого-то гада, или бросал в лужи книзу текстом. Чтоб никто не смог прочесть объявления.
Так же незаметно мальчик вернулся в дом. Наутро затемпературил, кашлял. С ним родители сидели по очереди. Он заметил, что они перестали ругаться. Когда звонил телефон, снимали трубку, ожидая, что будут спрашивать о размене квартиры. Но нет, никто не спрашивал.
Мальчик специально не принимал лекарства, прятал их, а потом выбрасывал. Но все равно через неделю температура выровнялась, врачиха сказала, что завтра можно в школу.
Он подождал вечером, когда родители уснут, разделся до майки и трусов и открыл окно. И стоял на сквозняке. Так долго, что сквозняк и они почувствовали. Первой что-то заподозрила мама и пришла в комнату сына. Закричала, позвала отца. Мальчику стало плохо. Он рвался и кричал, что все равно будет болеть, что пусть умрет, но не надо разменивать квартиру, не надо расходиться. Его прямо било в приступе рыданий.
– Вам никто не позвонит! – кричал он. – Я все равно сорву все объявления! Зачем вы так? Зачем? Тогда зачем я у вас? Тогда вы всё врали, да? Врали, что будет сестричка, что в деревню все вместе поедем, врали? Эх вы!
И вот тогда только его родители что-то поняли.
Но дальше я не знаю. Не знаю и врать не хочу. Но то, что маленький отрок был умнее своих родителей, это точно. Ведь сходились они по любви, ведь такой умный и красивый сын не мог быть рожден не по любви. Если что-то потом и произошло у них в отношениях, это же было не смертельно. Если уж даже Сам Господь прощает грехи, то почему мы не можем прощать друг другу обиды? Особенно ради детей.
БОЧКА
Вспоминаю и жалею дубовую бочку. Она могла бы еще служить и служить, но стали жить лучше и бочка стала не нужна. А тогда, когда она появилась, мы въехали не только в кооператив, но и в долги. Жили бедно. Готовясь к зиме, решили насолить капусты, а хранить на балконе. Нам помогли купить (и очень недорого) бочку для засолки. Большую. И десять лет подряд мы насаливали по целой бочке капусты.
Ежегодно осенью были хорошие дни засолки. Накануне мы с женой завозили кочаны, мыли и терли морковь, доставали перец-горошек, крупную серую соль. Приходила теща. Дети помогали. К вечеру бочка была полной, а уже под утро начинала довольно урчать и выделять сок. Сок мы счерпывали, а потом, когда капуста учереждалась, лили обратно. Капусту протыкали специальной ореховой палочкой. Через три-четыре дня бочка переставала ворчать, ее тащили на балкон. Там укрывали стегаными чехлами, сшитыми бабушкой жены Надеждой Карповной, мир ее праху, закрывали крышкой, пригнетали специальным большим камнем. И капуста прекрасно сохранялась. Зимой это было первое кушанье. Очень ее нам хвалили. В первые годы капуста кончалась к Женскому дню, потом дно заскребали позднее, в апреле. Стали охотно дарить капусту родным и близким. Потом как-то капуста дожила до первой зелени, до тепла, и хотя сохранилась, но перестала хрустеть. Потом, на следующий год, остатки ее закисли.
Лето бочка переживала с трудом, рассыхалась, обручи ржавели, дно трескалось. Но молодец она была! Осенью за неделю до засолки притащишь ее в ванную чуть ли не по частям, подколотишь обручи и ставишь размокать. А щели меж клепками – по пальцу, и кажется, никогда не восстановится бочка. Нет, проходили сутки – бочка крепла, оживала. Ее ошпаривали кипятком, мыли с полынью, сушили, клали мяту или эвкалиптовые листья и снова заливали кипятком. Плотно закрывали. Потом запах дубовых красных плашек и свежести долго стоял в доме.
Последние два года капуста и вовсе почти пропала, и не от плохого засола, засол у нас исключительный, но не елась она как-то, дарить стало некому, питание вроде улучшилось, на рынке стали бывать...
Следующей осенью и вовсе не засолили. Оправдали себя тем, что кто-то болел, а кто-то был в командировке. Потом не засолили сознательно, кому ее есть, наелись. Все равно пропадет. Да и решили, что бочка пропала. У нее и клепки рассыпались. Но я подумал: вдруг оживет? Собрал бочку, подколотил обручи, поставил под воду. Трое суток оживала бочка и ожила. Мы спрашивали знакомых: нужна, может, кому? Ведь дубовая, еще сто лет прослужит.
Бочка ждала нового хозяина на балконе. Осень была теплая, бочка вновь рассохлась. Чего она стоит, только место занимает, решили мы, и я вынес бочку на улицу. Поставил ее, но не к мусорным бакам, а отдельно, показывая тем самым, что бочка вынесена не на выброс, что еще хорошая. Из окна потом видел, что к бочке подходили, смотрели, но почему-то не брали. Потом бочку разбили мальчишки, сделав из нее ограду для крепости. Так и окончила жизнь наша кормилица. На балконе теперь пусто и печально.
У КАЖДОГО СЫНА РОССИИ ПЯТЬ МАТЕРЕЙ
Когда оглядываешься на прошедшее двадцатилетие, убеждаешься в верности предсказаний старцев о России: она бессмертна. Любое другое государство не вынесло бы и десятой доли испытаний, выдержанных нашим Отечеством. В чем секрет? Он в отношении к земле. Самое мерзкое, что принесла демократия в Россию, – это навязывание нового отношения к земле. Земля как территория, с которой собирают урожаи, земля как предмет купли и продажи, и только. Нет, господа хорошие, земля в России зовется Родиной. Из земли мы пришли на белый свет, в землю же и уйдем, в жизнь вечную.
Как былинные богатыри, слабея в битве, припадали к груди матери сырой земли, так и в наше время она даст силы. Но только тем, кто любит ее. И это главное условие победы – любовь к земле. Земля – Божие достояние. Совсем не случайно, что самые большие просторы планеты, самые богатые недра, самые чистые воды были подарены именно России. И нынешние испытания посылаются нам, чтобы мы оправдали надежды, на нас возложенные.
У нас нет запасной родины. Нам здесь жить, здесь умирать. У нас нет двойного гражданства. Ни за какие заслуги, просто так мы получили в наследство величайшую родину, необычайной силы язык, на котором говорят с Богом, у нас ведущая в мире литература, философия, искусство. Надо доказать, что мы имеем право на такое наследство. Что именно мы, а не варяги нового времени – хозяева этого наследства.
Что бы там ни болтали о своей значительности большие и маленькие вожди, колесо истории вращают не языком, а трудовыми руками. Человек на земле – главное лицо каждой эпохи. Он кормитель и поитель всех живущих, и отношение к нему должно быть соответственным. Он не пролетарий, которому теперь уже окончательно нечего терять. Пролетарии в свое время добились революций и переворотов, а в наше время за это на них наплевали с высокого дерева, называемого новым мировым порядком. Теперь пробуют плевать и на крестьянство, прикрываясь трескотней фраз о любви к земледельцам. Если бы так, не кормили бы нас заграничной мерзостью, суррогатами – заменителями пищи.
Неужели еще кто-то верит медведю в демократическом зоопарке, что он свергнул прежнюю партию коммунистов ради счастья народного? Единороссы стремительно занимают место КПСС в СССР. Уже и для карьеры чиновники бегут в нее. Теперешняя правящая партия не давит идеологией (у нее ее нет), но гораздо изощреннее издевается над народом. Цены на хлеб растут, а хлеборобы живут все хуже и хуже. Жить все тяжелее и тревожнее, а барабанный бой, славящий реформы, усиливается. Смертность превышает рождаемость; пенсионеры – люди, угробившие ради государства свое здоровье, – становятся для него балластом; наркомания, преступность, проституция внедряются в сознание как норма при создании видимости борьбы с ними. И все это покрывается жеребячьим ржанием жваноидов сильно голубого экрана. Образование готовит англоязычных биороботов, легко превращаемых в голосующую биомассу, в зомбированный либералами электорат. И на все это смотреть? И с этим смиряться?
У них деньги, у нас любовь к родной земле, и нас не купишь. Другой жизни у нас не будет. А отчет за свою единственную жизнь придется держать каждому.
Пять матерей у каждого православного: та, которая родила, крестная мать, мать сыра земля, Божия Матерь и матушка Россия. Мы их сыновья, и каждый из нас единственный и любимый. Они не оставят нас ни в каких испытаниях. Имея таких заступников, кого нам бояться? Ты любишь Россию? Значит, ты стоишь на поле боя за нее. Да, твое место – это поле боя. С поля боя первыми бегут наемники, которые сейчас зашевелились, чуя наживу. Они мгновенно струсят, как только почувствуют нашу силу. А она от нас никуда не уходила, даже копилась.
Теперешнее поле боя – русское поле. Слово «поле» уже подразумевает место схватки. Нельзя же, чтобы на русском поле продолжали расти сорняки.
ПО-ПРЕЖНЕМУ ВСЁ ВПЕРЕДИ
До осени 1968 года я вовсю писал и печатался. Пропивая в Сандунах свои гонорары, мы обычно шутили так: «Старики, а ведь мы писатели». Тут пауза, и дальше хором: «Но неплохие!»
А осенью шестьдесят восьмого на ходу, в метро, открыл свежий номер «Нового мира». Пробежал оглавление: «Бухтины вологодские завиральные». Конечно, начал с них, ибо у вятских с вологодскими историческое противостояние. Когда в вятских лесах нет белок, значит, вятский лесник проиграл их в карты вологодскому. На первой же станции я выскочил из вагона, помчался наверх. Мне надо было куда-то приткнуться, чтобы остаться одному. То, что я начал читать под землей, меня потрясло. Примерно такое же потрясение, с годами исчезнувшее, было при чтении «Одного дня Ивана Денисовича». Но там была политика, сенсация, разоблачение. А на этом далеко не уедешь. Здесь же было все настолько просто, все такое пережитое мною, моей родней, моим народом и написанное с такой легкостью, с таким юмором, изобличающим высочайший талант, что читал забывая дышать. Вцепился в журнал, боясь, что он исчезнет, как приснившийся. Дочитал и поднял голову. Я сидел у подножия памятника Пушкину.
Я понял, что жизнь моя как писателя закончилась. Писать после вот этого, написанного не мною, было бессмысленно. А ведь прочел о том, свидетелем чего был сам, сам испытал все эти издевательства над народом в послевоенные и в кукурузные времена, гонения на церковь, обнищание людей, давление идиотской идеологии марксизма-ленинизма, снос деревень, высокомерие и хамство номенклатуры, нищету людей и их незлобие, их терпение и объединяющую всех нас любовь к Отечеству. Да, был «уже написан Вертер» и всякие «штуки посильнее «Фауста» Гёте», но до «Вологодских бухтин» им было как до звезд. Там была литература, здесь жизнь.
С боязнью и трепетом начинал я читать «Привычное дело». И недавно, спустя сорок лет, перечитал. И вновь, как и при первом прочтении, разревелся в том месте, когда Иван Дрынов сидит на могиле Катерины и потрясенно и безропотно спрашивает жену: «Катя, ты где есть-то? А я вот, а я вот, Катя…» И горе пластает его на холодной земле. Ни разу не посмел я спросить Василия Ивановича: как он писал эти строки? Думаю, он и не помнит. Думаю, многие страницы беловской прозы написаны за него его ангелами.
Счастлив я, имея в этой жизни брата во Христе Василия. Счастлив, что жил во времена создания великого «Лада» – этой поэмы о России, о русском народе. Это подвиг, равный «Словарю великорусского языка» Владимира Даля и «Поэтическим воззрениям славян на природу» Афанасьева. Даже больше. У Афанасьева все-таки очень силен элемент язычества, а у Белова все освещено фаворским сиянием христианства.
Помню трескучую зиму 79-го, когда впервые приехал в Тимониху. Тогда же начал снимать родину Василия Ивановича его друг Анатолий Заболоцкий. Мороз был такой, что не могли завести машину. Ходили за кипятком на ферму.
Баню топили. Ту самую, о которой есть знаменитое стихотворение «По-черному топится баня Белова» и из которой когда-то в ужасе выскочил японский профессор, крича: «Тайфун!» Тогда же я с размаху, выходя из дверей, треснулся головой о верхний косяк. Вскоре приложился и Анатолий. Василий Иванович, огорченно охая, все приговаривал: «Да что ж вы это все о косяк-то трескаетесь? И Передреев, и Горышин, и Горбовский, и Женя Носов. Личутин же не треснулся. И ни Абрамов, ни Балашов». – «А Астафьев трескался?» – «Он вас поумнее, заранее нагнулся». Когда в Тимониху, эту священную Мекку русской литературы, поехал Распутин, я предупредил его насчет косяка. Он поехал, вернулся. «Ну как?» – «Ну как иначе, надо ж было отметиться».
Помню гениальный ответ Белова на мои хвастливые слова. Мы сидели с ним, и я, раздухарившись, заявил: «А ведь я, Василий Иванович, тебя перепишу». Он посмотрел и серьезно спросил: «От руки перепишешь?» Слышите, нынешние молодые? Займитесь. Это будет великая школа. Не все же Чехову лермонтовскую «Тамань» от руки переписывать.
Вообще, зря сейчас замолчали и не обсуждают роман Белова «Всё впереди». На него тогда так торопливо набросились, так вульгарно и примитивно истолковали, будто речь о грядущей схватке евреев и русских. Если бы только так. Конечно, евреи, как всегда, как люди попредприимчивей, настригли с перестройки побольше купонов. Но благодаря им и русские зашевелились. Но все это видимый, верхний и безвредный для основ жизни слой. На самом же деле все сложнее и страшнее.
Перестройка и демократия как способ дальнейшего уничтожения России набирают обороты. Врагам нашего спасения ненавистна русская культура и особенно наша любовь к России. И тут врагам России будет абсолютно безразлична национальность любящих ее. Ты не хочешь променять родину на общечеловеческие ценности? Умирай. Для тебя Христос дороже жизни? Умирай. Для тебя русская земля не территория, а мать сыра земля? Ложись в нее. Вот что такое – всё впереди.
Так кто же спасется? И как спастись? Но об этом к следующему юбилею Василия Белова.
ЗНАКОМЫЙ ЧЕКИСТ
Слежка за интеллигентами в годы СССР была делом обыкновенным. Если есть государство, если оно собирается жить долго, оно должно иметь службу своей безопасности. Это совершенно нормально. Да, следили. Ну и что? И правильно делали. А уж как сейчас-то следят!
О слежке за собой я узнал первый раз в институте на втором курсе, когда наши студенты поехали в Чехословакию и я должен был ехать, а меня не пропустили при оформлении паспортов. Не поехать – это ладно, но почему не пустили? Обидно же! Тем более в программе стоял мой доклад о военной прозе. Я в ректорат: объясните. Ничего не объяснили, но вскоре вызвали в районное управление КГБ, и очень вежливый человек разъяснил, что я имел дело с секретной военной техникой и поэтому на пять лет после службы стал невыездным. Он даже пошутил, что через пять лет мои сведения будут никому не интересны. Техника уйдет далеко вперед.
Конечно, меня оскорбило недоверие государства ко мне, преданному гражданину, но что ж, порядок есть порядок. Узнал причину и успокоился, а потом и перед друзьями даже выхвалился: вы в Праге были, а я засекреченный.
Вот. А второе знакомство с органами было гораздо позже и гораздо длительнее. Уже и за границей побывал, уже и книги выходили, тогда и привелось познакомиться с человеком с Лубянки. Он был Николай Николаевич. Это, конечно, для меня, а как по паспорту, не знаю. Какая разница, был бы человек хороший. А он как раз таким и оказался.
Как-то так получилось, что меня привечали диссиденты. Думаю, оттого я был им интересен, что писал работы, которые не печатались, резались и редакторами, и цензурой. Смешно сейчас: повесть «Живая вода» не мог напечатать семь лет, да и то вышла вся отеребленная. Так же и другие. Вроде ничего особенного, я не обижался, борца за правое дело из себя не корчил. Но писал, что видел, что чувствовал, иначе не мог, вот и вся заслуга. Кстати, не такой уж я был страстный патриот, чтобы отказаться от публикации на Западе ненапечатанного здесь. И охотно отдавал для прочтения свои рукописи тем, кто имел отношение к издателям тамиздата. А для них опять был не до конца антисоветчиком.
Для Лубянки я стал интересен прежде всего знакомством с писателями Львом Копелевым и Георгием Владимовым. Были и другие, но особенно этот последний выделялся даже среди инакомыслящих. Он тогда, год примерно 1974-й, возглавил Комитет помощи политзаключенным. Об этом он со мной и не говорил. Об этом говорили вражеские голоса. Правда, жена Георгия Николаевича, Наталья, бывшая жена клоуна Леонида Енгибарова, говорила о всяких эмиграциях, отъездах, посадках куда охотнее. Ее можно было понять: она дочь репрессированного директора Госцирка. Мне же Георгий Николаевич нравился как писатель. Именно его повесть «Большая руда» и роман «Три минуты молчания» я, что называется, пробивал в издательстве «Современник», где был старшим редактором и секретарем парт-организации. То, что был секретарем, помогало и совсем не смущало ни Владимова, ни Копелева. Даже любопытно: как так, вроде свой для партии, а и его режут. То есть не меня, а мои повести и рассказы.
Николай Николаевич, вернемся к нему, назначил встречу в отдельном номере гостиницы, теперь уже забыл, или «Москвы», или «России». Скорее «России». Да, этаж третий (поднимались пешком, но для данного рассказа такие детали неважны). Деликатно расспрашивал о моих знакомых, которые имели знакомых за рубежом. Я был начеку. «Что я могу сказать? Хорошие писатели. Копелев даже и не писатель – исследователь творчества Гёте и других немцев. А где издаются – это же их дело».
Одной встречи чекисту оказалось мало. Через неделю вновь беседовали. Он взывал к моей партийной совести. «При чем партийная совесть? – отвечал я довольно смело. – У меня и обычная есть. Я стараюсь помочь писателю Владимову издать роман. Он о северных рыбаках, о рабочем классе. Это же как раз то, что ждет партия от писателей».
– А вы можете написать свои соображения?
– О романе? Я писал редзаключение, оно в деле, можете запросить.
– А все-таки?
– Я же нового ничего не напишу.
Внутренне я уловил его желание получить от меня подписанную мной бумагу для его всемогущего Комитета. Надо ли говорить, что тема доносов, разоблачений, трусости была для пишущих интеллигентов одной из основных. Он давил и давил. Я уже было стал думать: а что такого, если я напишу, что Владимов – хороший писатель, автор книг о рабочем классе. Да ему премию надо дать, а не следить за ним. И в самом деле, дадут премию, это признание здесь избавит от признания там. Но Бог спас: время встречи с чекистом истекло. Уже было далеко за конец рабочего дня, а может, номер этот был нужен для следующей встречи, Николай Николаевич засобирался. Но все-таки очень просил написать о Владимове.
– Вы говорите, он хороший писатель, так? Вот и отобразите. И мне будет легче его защищать.
– А ему что-то угрожает?
– Не то чтобы, но подстраховаться не мешает.
– Но, Николай Николаевич, если его здесь не издать, там издадут.
– За него не переживайте, издают. И гонорары переправляют.