Автор: Крюков Владимир Михайлович
Ах, давно это было! И время было непростое, но для мальчишек тех лет весёлое, манящее дальше по бесконечному полю жизни. Вот какое было время: на всю деревню три мотоцикла, и пацаны бежали за проносящимся ИЖом, стреляющим сизым дымом, чтобы глотнуть, вдохнуть отработанный бензин из выхлопной трубы. Они любили и другие, близкие с рождения запахи – навоза для огуречной гряды, коровьего стада, растекающегося вечером с улицы по дворам, любили дым сжигаемой картофельной ботвы. Но это был новый, экзотический запах и новый голубой дымок романтики.
В тот год, весной, взлетел в космос Гагарин, и все обсуждали нерядовую новость. Старики и вполне пожилые крестьяне, сосланные сюда, за Нарым, говорили про этот виток ракеты вокруг Земли спокойно. А тех, кто помоложе, внезапная гордость охватила. Казалось, у них тут своих забот хватает – и по мере взросления их только прибавляется. Но, может быть, жизнь больше и не даст повода для такого высокого чувства. А тут оно всколыхнулось. Затрепетало… Не всякий сейчас вспомнит тот знаменитый год, начало космической эры. 1961-й.
Под косогором на краю деревни текла речушка. Название у неё было красивое – Ольга. Она была мелкая, но хорошо проточная, потому не было мест, захваченных тиной. На таком мелководье вода, что у берега, что на серёдке, была равно тёплая. И хорошо было в ней плескаться – всем по пояс и лишь на самой глыби до плеч. Каждый летний день часами валялись у воды несколько таких же малолеток, как Митя (он первый класс нынче закончил). И тучи не стращали, не отпугивали: бежать до деревни в случае затяжного ливня или дождя недалеко. Но погожих дней было несравнимо больше.
Взрослые ребята купались на другой реке, до неё надо было идти через поле и овраги, пожалуй, километра два. Там, на большой реке, были места, где сразу резко от берега начиналась глубина. Ребята отыскали такой крутой обрыв, где с разбега можно было нырять хоть солдатиком, хоть по-взрослому – вниз головой, с вытянутыми вперёд руками. Там над водой нависали большие деревья. Рассказывал об этом Мите Васька Помешкин, насмешливо глядя на мелководную Ольгу. На берегах Ольги, кроме яркой зелёной травы, ничего не росло, ни одного куста, помогающего спрятаться от зноя. Здесь в солнечный день да еще в безветрие было утомительно. Рассказы Васьки западали в память и снились иные берега, иные волны.
Зато в августе, когда уже не палило, а грело, выйдя из воды, можно зарываться в тёплый песок. На нём оставляли следы присутствия деревенские коровы, и не только следы копыт, но и большие блины, которые рождались иногда прямо на глазах малышей. Коровы задирали хвосты, и лепёшки укладывались на землю со звуком, напоминающим хлопки в ладоши.
Ребятня прогоняла коров подальше вовсе не из-за этих лепёшек, быстро подсыхающих на солнце, а из-за паутов – тупых и агрессивных кровососущих. Часть их, прилетая за коровами, переключалась на детей. Из-за бесшабашной устремленности на кровь век паутов был недолог. Наглость не прощалась, вера в безнаказанность их губила. Даже самые маленькие пятилетки (в деревне привычно звали их шибздиками) лупили мерзавцев наповал, не давая им присосаться. Но лучше бы их вообще не было. Потому отгоняли коров, которые тоже хлестали себя по бокам направо-налево, впрочем, скорее отмахиваясь, чем убивая.
Митя прибегал домой голодный. Бабушка встречала радостно, приговаривая: «А мы сейчас живой рукой соберём на стол». Живой рукой – это он запомнит на всю жизнь. То есть скоренько, по-быстрому. А сколько других её присказок, особых словечек забудутся, затеряются в суетной жизни. Бабушка по-кержацки звала верхнюю одежду лопотиной, улица у неё называлась улка, красивое платье у неё было баское.
Слушал разговоры бабушки со своими подругами, и, казалось, не вникал. А вот кое-что запомнилось. И почему именно это? Вот как история про Сухиню. Наверное, всё дело в этой необычной фамилии. Рассказывалась довоенная ещё история, когда некоторые ссыльные из этих мест совершали побеги. В основном зимой, когда застывали реки и болота. Рисковые были люди, и не у всех получалось уйти далеко, затеряться в просторах Сибири. Но кому-то удавались эти отчаянные походы. Так и ушёл, схоронив жену, Сухиня с подростками – дочерью и сыном… Через несколько лет вернулся в деревню, отслужив в армии, сын колхозного конюха Ляхов. Среди прочих армейских баек поведал и такую. В начале службы было общее построение. Командир выкликал по фамилии, будущие солдаты отвечали: «Я!». Ляхов на всех поглядывал. И закричал, когда один парнишка отозвался на фамилию Панов: «Какой же ты Панов? Ты ж Сухиня!». Произошла заминка, командир строго спросил: «В чем дело?». И дурковатый Ляхов охотно ответил: «Я ж его узнал!». После строя дал он пояснения начальству. И Сухиню больше никто из солдат не видел.
Старухи печально качали головами. И Митя, кажется, впервые переживал предательство, как будто оно его коснулось. Но старухи не поминали Ляхова недобрым словом, а только лишь «вот Бог и наказал», потому что он погиб чуть ли не в начале войны. А за что же Бог наказывал хороших людей, думал Митя. Вон у Васьки Помешкина отец пришёл с войны израненный и десяти лет после Победы не прожил. А сколько вообще не вернулись. Как их вспоминают, какие они были добрые, весёлые, славные люди.
Однажды утром Митя отправился обычным маршрутом в магазин за хлебом. Иногда, как сегодня, приходилось дожидаться, когда из пекарни приедет подвода. Подъехав к магазину, возчик Гена Полоротый (у него и вправду рот всегда был приоткрыт) привязывал лошадь к столбу ограды и распахивал большой деревянный ларь. Там на поддонах лежали свежие булки с наплывающей, нахлобученной коркой. Такой хлеб был только в том деревенском детстве. Во взрослой жизни Митя покупал уже аккуратный стандартный хлеб, который не нужно было взвешивать на весах. А какой одуряющий запах шёл от этого хлеба! Может, из-за него, этого вкусного, дразнящего запаха и стоило приходить прямо к разгрузке.
В это утро Митя неожиданно стал центром внимания. Мальчишка годами тремя старше (Митя знал его и по фамилии – Брагин) смотрел на него насмешливо-внимательно и вдруг спросил своих таких же по возрасту спутников:
– Этого, что ли, бабушка привязывает ниткой за ногу, чтобы не потерялся?
Товарищи его засмеялись. Митя стоял, не зная, что ему делать. Хотелось повернуться и убежать, но он уже понимал, что это будет трусость. Но не оправдываться же, не смеяться вместе с ними. И кто это придумал такую глупость?
Тут из переулка появился босоногий Васька Помешкин со своей кирзовой сумкой в руке. И к нему тоже Брагин обратился:
– Его бабушка привязывает ниткой, чтоб далеко не убежал?
Васька обернулся к растерянному Мите. Сказал подросткам:
– Не, это не про него. Он вообще с нами просится к реке сходить.
– Ну, если просится, давай сегодня и возьмем. Пойдешь с нами?
Отступать было некуда. Митя кивнул. Тут Гена и хлеб подвёз. И другие темы разговоров нашлись. И Васька уже на пути из магазина довольный лопотал своей скороговоркой:
– Ну ты ж правда ни разу на реке не был? Пойдем! Прихвати у бабки пару огурцов да кусок хлеба, только незаметно, чтобы шум не подняла. Я тебе под окном помаячу, и побежим.
И ушел тогда Митя к большой реке, не сказавшись бабушке.
Перешли Ольгу вброд, спустившись прямо с улицы Набережной, сразу за колхозным конным двором. Весело шла новая для него компания по незнакомому лугу. То есть луг этот Митя видел со своего огорода и с берега родной для него Ольги. Но луг заканчивался для глаза полосой тёмного ельника на взгорке. За чёрные пики ёлок и садилось летнее солнце. Теперь же они шли по лугу, по едва намеченной дороге, но всё-таки она была, продавленная тележными колёсами, отмеченная кое-где следами конского навоза. А вокруг стояли травы, в них гремели кузнечики, иногда в чистый свежий запах луга вплетался сладкий дух лабазника или медуницы. Вдруг кто-то из пацанов срезал высокий стебель пучки, отрубил до размеров школьной линейки и начал пулять в товарищей через эту полую трубку загодя прихваченным из дому горохом. Надоело – бросил её в траву. И опять они шли, смеясь и болтая, по зелёному лугу. Потом поднялись на пологое взгорье, прошли еловым леском (тем, который из деревни казался краем мира) и вновь спустились. И это уже был берег реки. Она показалась Мите большой. Да такой и была – метров с полста до другого берега, густо поросшего тальником и черёмухой. Светло-зелёная вода медленно двигалась мимо. И в этом достойном движении, в отчуждённости и независимости виделось ему что-то тревожное, опасное. И несмотря на галдящих собратьев, сбрасывающих свои холщовые штаны и сатиновые трусы, он не мог освободиться от этого чувства. Но нашлась и для него заводь с мелкой прогретой водой, куда он и вошёл, и присел, погрузившись до шеи. А дальше открывался широкий простор, куда заплывали ребята постарше. Потом жгли костёр, ели, что бог послал – огурцы, яйца вкрутую, хлеб, Брагин со своим соседом пили молоко из одной бутылки. Хотели сегодня дойти до плотины, но уже устали от плавания, заленились. Ладно, в другой раз. В другой раз.
Митя возвращался, гордый победой над собой, с радостным чувством открытия новых земель. Сколько прибавилось сегодня освоенного пространства!
И вот Митя видит у крыльца бабушку. На ней лица нет. Самые страшные бабушкины ругательства: «Пролета голубушка» (от проклятая), «Будь ты неладна» (чаще всего обращенное на себя за якобы какие-то промашки). И вовсе экзотические: «Андриян дикой» и «тун-тун-игоян-братка». Ни одного из них Митя не удостоен.
Соседские старухи – и это не раз слышал Митя – грозились беспутным внукам божьей карой: «Ох, смотри, паршивец! Бог – он всё видит! Накажет, так и знай!». Бабушкин Бог был человечней. Он жил в её благодарных молитвах и никогда не представал строгим экзекутором. И сейчас она к нему не взывает.
Она просто молчит, только позволяет себе заплакать, когда отпустило напряжение. Как всё меркнет перед этим горем! И раскаяние охватывает Митю, и стыд – как он мог ещё минуты назад радоваться удачному обману, бесследному исчезновению из-под бабушкиного призора. Они примиряются, бабушка тихо плачет, прижимая его к себе и поглаживая коротко стриженую голову.
И назавтра он уже не идёт с пацанами, несмотря на их подначивания.
А после обеда бежит по улице тётя Шура из ссыльных латышек и кричит: «Ребята потонули!». Они дошли-таки до плотины, а там на привязи чья-то лодка, они забрались, лодку снесло к водопаду, и один из троих не выплыл. Это и был другой раз, с ужасом подумал Митя.
Уже вечером эту жуткую историю представлял её свидетель и участник Васька Помешкин:
– Какого чёрта эта мелюзга в лодку полезла! Их и снесло к водопаду, и выбросило в поток. Крыгин ещё сумел выпрыгнуть. Сашку Пестерева я выловил, его почти к берегу прибило. Он воды нахлебался. А Вальку не удалось догнать. Я бежал вдоль берега, думал перехватить его на мостках, которые там недалеко. А он нырнул – и с концами! Мужики его ниже нашли, где течения уже нет почти…
Валька Чудаков был мальчишка из параллельного Мите класса. Русый, невеликий ростом, но складный, заводной, вполне отвечавший своей фамилии. Митя вместе с другими не раз смеялся его проделкам на перемене. И вот сейчас Валька вернулся домой не своим лёгким шагом – его привезли бездыханного на телеге. И мать, и сёстры плачут-убиваются. А отец сидит во дворе и курит папиросы одну за другой.
Митя не пошёл проводить Вальку на кладбище. «Я не могу, баба», – сказал, умоляюще глядя ей в глаза. «И не надо, если не можешь. И не надо», – бабушка провела рукой по его голове, похлопала по спине и, уже отворачиваясь, проговорила тихо, для себя, но он услышал: «Наглядишься ещё». И правда, так оно и было.
И вот родители переехали в поселок далеко отсюда, ближе к городу. И в новом доме у них с бабушкой тоже был отдельный угол до поры, пока он не уехал учиться в город. Он сказал ей тогда: «Помнишь, как ты радовалась, что я в первый класс пошёл? А вот уже на первом курсе института». Бабушка ответила просто: «Дал Господь боле, чем просила».
На втором году учения Митя с подачи старшекурсника открыл для себя Пастернака, читал и перечитывал, испытывая новое чувство упоения. И когда наткнулся на строки
И белому мёртвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь»,
то сразу вспомнилась бабушка, тихо ушедшая прошлой весной. Никого не обременившая заботами, так и не побывавшая немощной или слабой. И Митю взволновало, как сопрягнулись слова великого поэта и его неграмотной бабушки.
… Когда Дмитрию было уже далеко за двадцать, полетел он на родину на испытанном друге северян АН-2 и, глядя в иллюминатор рокочущей машины, видел внизу редкие ниточки речушек, иногда массивы тайги, а больше – всё болота, болота. Ни жилья, ни возделанной земли. Безлюдье, болота…
Теперь он уже знал, какая злая воля сорвала людей с насиженных мест и бросила сюда, на край света. Тех, кто это устроил, нимало не заботило, выживут ли мужики, женщины, дети. А они, скреплённые общей бедой, выжили (не все, понятно) и почти сроднились.
Уже не первый год шофёры укрепляли на ветровом стекле фотографию человека, который «выиграл войну и спас СССР», как они повторяли с чужих слов. Человек этот при царизме отбывал ссылку именно в этих местах и благополучно бежал, то есть почти не таясь, уехал отсюда на пароходе до Томска, а там по железной магистрали последовал дальше, в Россию, чтобы с товарищами продолжить подготовку освободительной революции.
Новая власть посчитала эти места вполне пригодными для новой ссылки, но она учла просчёты и послабления царской системы. При советской власти только крепкие люди решались на побег отсюда.
А такие хрупкие, как Альма Яковлевна… С не проходящей жалостью вспоминал он эту яркую красивую еврейку с грустными глазами, на которую засматривался с детской влюбленностью. Её разлучили с мужем, сослали в эту глушь из тёплой, обжитой предками Бессарабии. И спасло её здесь медицинское образование, полученное не где-нибудь, а в Вене. Подумать только – где Вена и где забытое Богом село в нарымских болотах. Но самое удивительное было дальше. После отмены комендатуры многие ссыльные уехали, кто почти втихую, наскоро собравшись, как будто боясь, чтобы власти вдруг не передумали. Кто, попрощавшись по-людски, вечером в небольшой компании за самогоном, как отец Митиного одноклассника Юзика, крепкий молчаливый литовец. Уехала на родину и Альма Яковлевна. И вдруг на другой год возвратилась. В родных местах никого из той счастливой жизни она не нашла и не встретила – муж погиб в лагерях, брат умер, другой брат уцелел в военной круговерти и очутился в Америке. И оказалось, что самые близкие люди живут здесь – врачи и медсёстры, их дети. С мужчиной она ни до отъезда, ни после не сошлась, как это называли в деревне. Но место в больнице для неё нашли. Не врача, конечно. Никакого венского диплома она предъявить не могла, да, наверное, начальство и не признало бы несоветской бумаги. Но старшею медсестрою работала до конца жизни. И прожила она немного за шестьдесят. Она переписывалась с братом, получала редкие посылки, угощала Митю заморскими конфетами, шоколадом.
А однажды сделала фантастический подарок: принесла тонкую папку размером с альбом для рисования. Но это была не простая папка. Во-первых, на обложке был штурвал старинного корабля– он вращался на круглой стальной скрепке. Альма Яковлевна открыла папку и поставила на стол. Именно поставила, потому что перед Митей и бабушкой выросли парусные корабли Христофора Колумба – и «Санта Мария», и «Пинта», и «Нина»… С мачты главного корабля матрос простирал руку, и рот его был открыт в радостном крике. Понятно, он кричал: «Земля!». Громадная картонная конструкция «Санта Марии» крепилась нитями, которые казались верёвками настоящего корабля. Митя замер в полном восхищении. Альма Яковлевна тихо улыбалась красивыми грустными глазами.
Но ни Альмы Яковлевны уже не было среди живых, ни тёти Шуры – глашатая всех новостей, и трагичных, и радостных. Тётя Шура тоже покоилась здесь, не пожелав отправиться, когда это стало возможным, в свою Прибалтику.
Здесь же были похоронены и Хохряковы. Когда-то они жили по соседству с домом бабушки. Тетя Люба работала медсестрой в больнице, а сын ее, взрослый парень, нигде не работал. Но это не как сегодняшние великовозрастные балбесы, которые просто не хотят. Миша не мог работать. Левая рука его висела плетью. Но мало того – он и умом был тронутый. «Февраль», называла таких мать Васьки Помешкина, подразумевая, что у человека «не хватает». А в чём это выражалось? В том, что развитием был он на уровне дошкольника. Ему уже семнадцать-восемнадцать, а люди называли не иначе как Мишкой. Но Митя в отличие от других звал его Миша. Оба они самозабвенно любили кино. В деревне, понятно, на киносеансы все ходили. Но так смотреть, чтобы назавтра припоминать поразившие места, хохотать, или, наоборот, ужасаться, могли немногие. А они этому от души предавались. Правда, вспоминал эпизоды Митя, обращая к старшему другу реплики типа «а помнишь?» или «здорово, да?», а Миша лишь согласно гудел да смеялся охотно. О чём ещё говорили? Иногда Митя, глядя, как под вечер стянуло тучи, мог сказать: «Похоже, завтра погода испортится?». И старший товарищ отвечал: «А что? Свободно». Остался он в памяти на всю жизнь со своим неизменно добрым взглядом.
Митя пришёл на кладбище. Когда-то его обнимал березняк. Сейчас остались деревья, которые росли у самых могил и тронуть их, видимо, было неловко. Остальное выпилили на дрова. Остановился с краю, не стал пробираться между холмиками и погнившими оградками, искать знакомые имена на крестах и памятниках. Всё кладбище было одной дорогой могилой. Всех вспоминал он, стоя в пожухлой сентябрьской траве – и безымянных людей, которых встречал на улицах или в магазине, и тех, с кем сидел за чаем в гостях у одноклассников, и знакомых бабушки, и друзей отца-матери. Все они были ему роднёй.
В тот год, весной, взлетел в космос Гагарин, и все обсуждали нерядовую новость. Старики и вполне пожилые крестьяне, сосланные сюда, за Нарым, говорили про этот виток ракеты вокруг Земли спокойно. А тех, кто помоложе, внезапная гордость охватила. Казалось, у них тут своих забот хватает – и по мере взросления их только прибавляется. Но, может быть, жизнь больше и не даст повода для такого высокого чувства. А тут оно всколыхнулось. Затрепетало… Не всякий сейчас вспомнит тот знаменитый год, начало космической эры. 1961-й.
Под косогором на краю деревни текла речушка. Название у неё было красивое – Ольга. Она была мелкая, но хорошо проточная, потому не было мест, захваченных тиной. На таком мелководье вода, что у берега, что на серёдке, была равно тёплая. И хорошо было в ней плескаться – всем по пояс и лишь на самой глыби до плеч. Каждый летний день часами валялись у воды несколько таких же малолеток, как Митя (он первый класс нынче закончил). И тучи не стращали, не отпугивали: бежать до деревни в случае затяжного ливня или дождя недалеко. Но погожих дней было несравнимо больше.
Взрослые ребята купались на другой реке, до неё надо было идти через поле и овраги, пожалуй, километра два. Там, на большой реке, были места, где сразу резко от берега начиналась глубина. Ребята отыскали такой крутой обрыв, где с разбега можно было нырять хоть солдатиком, хоть по-взрослому – вниз головой, с вытянутыми вперёд руками. Там над водой нависали большие деревья. Рассказывал об этом Мите Васька Помешкин, насмешливо глядя на мелководную Ольгу. На берегах Ольги, кроме яркой зелёной травы, ничего не росло, ни одного куста, помогающего спрятаться от зноя. Здесь в солнечный день да еще в безветрие было утомительно. Рассказы Васьки западали в память и снились иные берега, иные волны.
Зато в августе, когда уже не палило, а грело, выйдя из воды, можно зарываться в тёплый песок. На нём оставляли следы присутствия деревенские коровы, и не только следы копыт, но и большие блины, которые рождались иногда прямо на глазах малышей. Коровы задирали хвосты, и лепёшки укладывались на землю со звуком, напоминающим хлопки в ладоши.
Ребятня прогоняла коров подальше вовсе не из-за этих лепёшек, быстро подсыхающих на солнце, а из-за паутов – тупых и агрессивных кровососущих. Часть их, прилетая за коровами, переключалась на детей. Из-за бесшабашной устремленности на кровь век паутов был недолог. Наглость не прощалась, вера в безнаказанность их губила. Даже самые маленькие пятилетки (в деревне привычно звали их шибздиками) лупили мерзавцев наповал, не давая им присосаться. Но лучше бы их вообще не было. Потому отгоняли коров, которые тоже хлестали себя по бокам направо-налево, впрочем, скорее отмахиваясь, чем убивая.
Митя прибегал домой голодный. Бабушка встречала радостно, приговаривая: «А мы сейчас живой рукой соберём на стол». Живой рукой – это он запомнит на всю жизнь. То есть скоренько, по-быстрому. А сколько других её присказок, особых словечек забудутся, затеряются в суетной жизни. Бабушка по-кержацки звала верхнюю одежду лопотиной, улица у неё называлась улка, красивое платье у неё было баское.
Слушал разговоры бабушки со своими подругами, и, казалось, не вникал. А вот кое-что запомнилось. И почему именно это? Вот как история про Сухиню. Наверное, всё дело в этой необычной фамилии. Рассказывалась довоенная ещё история, когда некоторые ссыльные из этих мест совершали побеги. В основном зимой, когда застывали реки и болота. Рисковые были люди, и не у всех получалось уйти далеко, затеряться в просторах Сибири. Но кому-то удавались эти отчаянные походы. Так и ушёл, схоронив жену, Сухиня с подростками – дочерью и сыном… Через несколько лет вернулся в деревню, отслужив в армии, сын колхозного конюха Ляхов. Среди прочих армейских баек поведал и такую. В начале службы было общее построение. Командир выкликал по фамилии, будущие солдаты отвечали: «Я!». Ляхов на всех поглядывал. И закричал, когда один парнишка отозвался на фамилию Панов: «Какой же ты Панов? Ты ж Сухиня!». Произошла заминка, командир строго спросил: «В чем дело?». И дурковатый Ляхов охотно ответил: «Я ж его узнал!». После строя дал он пояснения начальству. И Сухиню больше никто из солдат не видел.
Старухи печально качали головами. И Митя, кажется, впервые переживал предательство, как будто оно его коснулось. Но старухи не поминали Ляхова недобрым словом, а только лишь «вот Бог и наказал», потому что он погиб чуть ли не в начале войны. А за что же Бог наказывал хороших людей, думал Митя. Вон у Васьки Помешкина отец пришёл с войны израненный и десяти лет после Победы не прожил. А сколько вообще не вернулись. Как их вспоминают, какие они были добрые, весёлые, славные люди.
Однажды утром Митя отправился обычным маршрутом в магазин за хлебом. Иногда, как сегодня, приходилось дожидаться, когда из пекарни приедет подвода. Подъехав к магазину, возчик Гена Полоротый (у него и вправду рот всегда был приоткрыт) привязывал лошадь к столбу ограды и распахивал большой деревянный ларь. Там на поддонах лежали свежие булки с наплывающей, нахлобученной коркой. Такой хлеб был только в том деревенском детстве. Во взрослой жизни Митя покупал уже аккуратный стандартный хлеб, который не нужно было взвешивать на весах. А какой одуряющий запах шёл от этого хлеба! Может, из-за него, этого вкусного, дразнящего запаха и стоило приходить прямо к разгрузке.
В это утро Митя неожиданно стал центром внимания. Мальчишка годами тремя старше (Митя знал его и по фамилии – Брагин) смотрел на него насмешливо-внимательно и вдруг спросил своих таких же по возрасту спутников:
– Этого, что ли, бабушка привязывает ниткой за ногу, чтобы не потерялся?
Товарищи его засмеялись. Митя стоял, не зная, что ему делать. Хотелось повернуться и убежать, но он уже понимал, что это будет трусость. Но не оправдываться же, не смеяться вместе с ними. И кто это придумал такую глупость?
Тут из переулка появился босоногий Васька Помешкин со своей кирзовой сумкой в руке. И к нему тоже Брагин обратился:
– Его бабушка привязывает ниткой, чтоб далеко не убежал?
Васька обернулся к растерянному Мите. Сказал подросткам:
– Не, это не про него. Он вообще с нами просится к реке сходить.
– Ну, если просится, давай сегодня и возьмем. Пойдешь с нами?
Отступать было некуда. Митя кивнул. Тут Гена и хлеб подвёз. И другие темы разговоров нашлись. И Васька уже на пути из магазина довольный лопотал своей скороговоркой:
– Ну ты ж правда ни разу на реке не был? Пойдем! Прихвати у бабки пару огурцов да кусок хлеба, только незаметно, чтобы шум не подняла. Я тебе под окном помаячу, и побежим.
И ушел тогда Митя к большой реке, не сказавшись бабушке.
Перешли Ольгу вброд, спустившись прямо с улицы Набережной, сразу за колхозным конным двором. Весело шла новая для него компания по незнакомому лугу. То есть луг этот Митя видел со своего огорода и с берега родной для него Ольги. Но луг заканчивался для глаза полосой тёмного ельника на взгорке. За чёрные пики ёлок и садилось летнее солнце. Теперь же они шли по лугу, по едва намеченной дороге, но всё-таки она была, продавленная тележными колёсами, отмеченная кое-где следами конского навоза. А вокруг стояли травы, в них гремели кузнечики, иногда в чистый свежий запах луга вплетался сладкий дух лабазника или медуницы. Вдруг кто-то из пацанов срезал высокий стебель пучки, отрубил до размеров школьной линейки и начал пулять в товарищей через эту полую трубку загодя прихваченным из дому горохом. Надоело – бросил её в траву. И опять они шли, смеясь и болтая, по зелёному лугу. Потом поднялись на пологое взгорье, прошли еловым леском (тем, который из деревни казался краем мира) и вновь спустились. И это уже был берег реки. Она показалась Мите большой. Да такой и была – метров с полста до другого берега, густо поросшего тальником и черёмухой. Светло-зелёная вода медленно двигалась мимо. И в этом достойном движении, в отчуждённости и независимости виделось ему что-то тревожное, опасное. И несмотря на галдящих собратьев, сбрасывающих свои холщовые штаны и сатиновые трусы, он не мог освободиться от этого чувства. Но нашлась и для него заводь с мелкой прогретой водой, куда он и вошёл, и присел, погрузившись до шеи. А дальше открывался широкий простор, куда заплывали ребята постарше. Потом жгли костёр, ели, что бог послал – огурцы, яйца вкрутую, хлеб, Брагин со своим соседом пили молоко из одной бутылки. Хотели сегодня дойти до плотины, но уже устали от плавания, заленились. Ладно, в другой раз. В другой раз.
Митя возвращался, гордый победой над собой, с радостным чувством открытия новых земель. Сколько прибавилось сегодня освоенного пространства!
И вот Митя видит у крыльца бабушку. На ней лица нет. Самые страшные бабушкины ругательства: «Пролета голубушка» (от проклятая), «Будь ты неладна» (чаще всего обращенное на себя за якобы какие-то промашки). И вовсе экзотические: «Андриян дикой» и «тун-тун-игоян-братка». Ни одного из них Митя не удостоен.
Соседские старухи – и это не раз слышал Митя – грозились беспутным внукам божьей карой: «Ох, смотри, паршивец! Бог – он всё видит! Накажет, так и знай!». Бабушкин Бог был человечней. Он жил в её благодарных молитвах и никогда не представал строгим экзекутором. И сейчас она к нему не взывает.
Она просто молчит, только позволяет себе заплакать, когда отпустило напряжение. Как всё меркнет перед этим горем! И раскаяние охватывает Митю, и стыд – как он мог ещё минуты назад радоваться удачному обману, бесследному исчезновению из-под бабушкиного призора. Они примиряются, бабушка тихо плачет, прижимая его к себе и поглаживая коротко стриженую голову.
И назавтра он уже не идёт с пацанами, несмотря на их подначивания.
А после обеда бежит по улице тётя Шура из ссыльных латышек и кричит: «Ребята потонули!». Они дошли-таки до плотины, а там на привязи чья-то лодка, они забрались, лодку снесло к водопаду, и один из троих не выплыл. Это и был другой раз, с ужасом подумал Митя.
Уже вечером эту жуткую историю представлял её свидетель и участник Васька Помешкин:
– Какого чёрта эта мелюзга в лодку полезла! Их и снесло к водопаду, и выбросило в поток. Крыгин ещё сумел выпрыгнуть. Сашку Пестерева я выловил, его почти к берегу прибило. Он воды нахлебался. А Вальку не удалось догнать. Я бежал вдоль берега, думал перехватить его на мостках, которые там недалеко. А он нырнул – и с концами! Мужики его ниже нашли, где течения уже нет почти…
Валька Чудаков был мальчишка из параллельного Мите класса. Русый, невеликий ростом, но складный, заводной, вполне отвечавший своей фамилии. Митя вместе с другими не раз смеялся его проделкам на перемене. И вот сейчас Валька вернулся домой не своим лёгким шагом – его привезли бездыханного на телеге. И мать, и сёстры плачут-убиваются. А отец сидит во дворе и курит папиросы одну за другой.
Митя не пошёл проводить Вальку на кладбище. «Я не могу, баба», – сказал, умоляюще глядя ей в глаза. «И не надо, если не можешь. И не надо», – бабушка провела рукой по его голове, похлопала по спине и, уже отворачиваясь, проговорила тихо, для себя, но он услышал: «Наглядишься ещё». И правда, так оно и было.
И вот родители переехали в поселок далеко отсюда, ближе к городу. И в новом доме у них с бабушкой тоже был отдельный угол до поры, пока он не уехал учиться в город. Он сказал ей тогда: «Помнишь, как ты радовалась, что я в первый класс пошёл? А вот уже на первом курсе института». Бабушка ответила просто: «Дал Господь боле, чем просила».
На втором году учения Митя с подачи старшекурсника открыл для себя Пастернака, читал и перечитывал, испытывая новое чувство упоения. И когда наткнулся на строки
И белому мёртвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь»,
то сразу вспомнилась бабушка, тихо ушедшая прошлой весной. Никого не обременившая заботами, так и не побывавшая немощной или слабой. И Митю взволновало, как сопрягнулись слова великого поэта и его неграмотной бабушки.
… Когда Дмитрию было уже далеко за двадцать, полетел он на родину на испытанном друге северян АН-2 и, глядя в иллюминатор рокочущей машины, видел внизу редкие ниточки речушек, иногда массивы тайги, а больше – всё болота, болота. Ни жилья, ни возделанной земли. Безлюдье, болота…
Теперь он уже знал, какая злая воля сорвала людей с насиженных мест и бросила сюда, на край света. Тех, кто это устроил, нимало не заботило, выживут ли мужики, женщины, дети. А они, скреплённые общей бедой, выжили (не все, понятно) и почти сроднились.
Уже не первый год шофёры укрепляли на ветровом стекле фотографию человека, который «выиграл войну и спас СССР», как они повторяли с чужих слов. Человек этот при царизме отбывал ссылку именно в этих местах и благополучно бежал, то есть почти не таясь, уехал отсюда на пароходе до Томска, а там по железной магистрали последовал дальше, в Россию, чтобы с товарищами продолжить подготовку освободительной революции.
Новая власть посчитала эти места вполне пригодными для новой ссылки, но она учла просчёты и послабления царской системы. При советской власти только крепкие люди решались на побег отсюда.
А такие хрупкие, как Альма Яковлевна… С не проходящей жалостью вспоминал он эту яркую красивую еврейку с грустными глазами, на которую засматривался с детской влюбленностью. Её разлучили с мужем, сослали в эту глушь из тёплой, обжитой предками Бессарабии. И спасло её здесь медицинское образование, полученное не где-нибудь, а в Вене. Подумать только – где Вена и где забытое Богом село в нарымских болотах. Но самое удивительное было дальше. После отмены комендатуры многие ссыльные уехали, кто почти втихую, наскоро собравшись, как будто боясь, чтобы власти вдруг не передумали. Кто, попрощавшись по-людски, вечером в небольшой компании за самогоном, как отец Митиного одноклассника Юзика, крепкий молчаливый литовец. Уехала на родину и Альма Яковлевна. И вдруг на другой год возвратилась. В родных местах никого из той счастливой жизни она не нашла и не встретила – муж погиб в лагерях, брат умер, другой брат уцелел в военной круговерти и очутился в Америке. И оказалось, что самые близкие люди живут здесь – врачи и медсёстры, их дети. С мужчиной она ни до отъезда, ни после не сошлась, как это называли в деревне. Но место в больнице для неё нашли. Не врача, конечно. Никакого венского диплома она предъявить не могла, да, наверное, начальство и не признало бы несоветской бумаги. Но старшею медсестрою работала до конца жизни. И прожила она немного за шестьдесят. Она переписывалась с братом, получала редкие посылки, угощала Митю заморскими конфетами, шоколадом.
А однажды сделала фантастический подарок: принесла тонкую папку размером с альбом для рисования. Но это была не простая папка. Во-первых, на обложке был штурвал старинного корабля– он вращался на круглой стальной скрепке. Альма Яковлевна открыла папку и поставила на стол. Именно поставила, потому что перед Митей и бабушкой выросли парусные корабли Христофора Колумба – и «Санта Мария», и «Пинта», и «Нина»… С мачты главного корабля матрос простирал руку, и рот его был открыт в радостном крике. Понятно, он кричал: «Земля!». Громадная картонная конструкция «Санта Марии» крепилась нитями, которые казались верёвками настоящего корабля. Митя замер в полном восхищении. Альма Яковлевна тихо улыбалась красивыми грустными глазами.
Но ни Альмы Яковлевны уже не было среди живых, ни тёти Шуры – глашатая всех новостей, и трагичных, и радостных. Тётя Шура тоже покоилась здесь, не пожелав отправиться, когда это стало возможным, в свою Прибалтику.
Здесь же были похоронены и Хохряковы. Когда-то они жили по соседству с домом бабушки. Тетя Люба работала медсестрой в больнице, а сын ее, взрослый парень, нигде не работал. Но это не как сегодняшние великовозрастные балбесы, которые просто не хотят. Миша не мог работать. Левая рука его висела плетью. Но мало того – он и умом был тронутый. «Февраль», называла таких мать Васьки Помешкина, подразумевая, что у человека «не хватает». А в чём это выражалось? В том, что развитием был он на уровне дошкольника. Ему уже семнадцать-восемнадцать, а люди называли не иначе как Мишкой. Но Митя в отличие от других звал его Миша. Оба они самозабвенно любили кино. В деревне, понятно, на киносеансы все ходили. Но так смотреть, чтобы назавтра припоминать поразившие места, хохотать, или, наоборот, ужасаться, могли немногие. А они этому от души предавались. Правда, вспоминал эпизоды Митя, обращая к старшему другу реплики типа «а помнишь?» или «здорово, да?», а Миша лишь согласно гудел да смеялся охотно. О чём ещё говорили? Иногда Митя, глядя, как под вечер стянуло тучи, мог сказать: «Похоже, завтра погода испортится?». И старший товарищ отвечал: «А что? Свободно». Остался он в памяти на всю жизнь со своим неизменно добрым взглядом.
Митя пришёл на кладбище. Когда-то его обнимал березняк. Сейчас остались деревья, которые росли у самых могил и тронуть их, видимо, было неловко. Остальное выпилили на дрова. Остановился с краю, не стал пробираться между холмиками и погнившими оградками, искать знакомые имена на крестах и памятниках. Всё кладбище было одной дорогой могилой. Всех вспоминал он, стоя в пожухлой сентябрьской траве – и безымянных людей, которых встречал на улицах или в магазине, и тех, с кем сидел за чаем в гостях у одноклассников, и знакомых бабушки, и друзей отца-матери. Все они были ему роднёй.