Дмитрий Коржов. Мурманцы. Главы романа. Журнальный вариант (окончание). Часть 4
* * * Рассвета для Маши не было. Она проснулась от быстрой, беспорядочной стрельбы. Стреляли, как ей показалось, где-то на судне, рядом с ее капитанской каютой. Но это была не стрельба... Как выстрелы, щелкали по трапам каблуки. Невидимые Маше люди не бежали, но шли очень быстро, уверенно. «Кто у нас в таких сапогах по «Синеве» гуляет? Кованых, офицерских, – лениво, еще в полусне, подумала Филатова. – И ведь так раздольно, не стесняясь. Да не один...» Новый кованый залп – уже в коридоре, совсем близко. И почти орудийной силы стук в дверь – с оглушающим грохотом, будто не стучать пытались, а снести ее с петель. «Прикладом они, что ли?» – Маша вскочила, принялась одеваться еще до того, как за стеной прозвучало грозное: – Откройте! – Тут к вам, Мария Степановна... – услышала она изменившийся, испуганный голос вахтенного помощника. – Пришли. Быстро накинув на себя то, что попалось под руку, – рабочую матросскую робу и брюки, она отворила дверь. В проем тут же, отстранив ее, вошли трое людей в военной форме. За их спинами маячил одноглазый боцман Серафим Петрович – с непривычно растерянным лицом. «Прикладов вроде нет, – спокойно отметила про себя капитан «Синевы». – Чем же они в дверь-то колошматили? Головой, что ли? Или кулаки у них такие?» – Филатова Мария Степановна? – деловито прокашлявшись, спросил старший – плотный мужчина лет сорока пяти с бульдожьей челюстью в пол-лица, с двумя «шпалами» и мечом в петлицах. – Да. Что вам угодно, товарищи? – ответила Филатова. И, коротко глянув на часы, заметила недовольно: – Говорите быстрее, мы через три часа уходим в рейс. У нас не так много времени. – Хм... – хмыкнул энкавэдэшник, шевельнув тяжелой челюстью. – Думаю, что времени у нас с вами скоро будет достаточно. Вы арестованы. Вот ордер на арест и обыск. Маша молча наблюдала за тем, как нежданные гости с тщанием, не упуская мелочей, рылись в ее вещах. Старший долго рассматривал большую Елкину фотографию на стене – в рамке, под стеклом. А потом приказал своим присным снять ее и разобрать: мол, нет ли чего внутри, в застеколье. Филатова не вмешивалась – просто стояла у стены, почти равнодушно, без слов. Только когда дело дошло до судовых бумаг, касавшихся предстоящего рейса, сказала: – Это судовые документы. Оставьте их в покое. И при этом шагнула к столу, на котором лежали бумаги. Будто желала защитить их от чужих рук, чужих глаз. Но главный энкавэдэшник не дал этого сделать: как служебная овчарка по команде «фас!», ринулся к ней и толкнул в грудь, злобно выкрикнув: – Стоять, сука! Назад! Маша попятилась, запнулась и упала, больно ударилась головой о переборку. Подняться ей помог вахтенный помощник. «Идите в рубку, – отослала его Филатова. – Исполняйте свои обязанности. Я тут сама». А старший из троицы, наскоро просмотрев документы и не найдя в них ничего интересного, брезгливо бросил бумаги на пол. – Товарищи! Это официальные документы. Они не мои! Они другому капитану еще потребуются! – попробовала Маша достучаться до бульдожьелицего и его подельников. – Вы же советские люди... Что вы делаете?! – Мы-то советские... – не переставая обшаривать ящики ее письменного стола, ответил Филатовой совсем молодой, белобрысый энкавэдэшник (он, устроившись за столом, снял форменную фуражку) с двумя сержантскими треугольничками в петлицах. – Да вот ты не советская... – А какая? – Вот мы скоро разберемся – какая... – со значением, серьезно пояснил белобрысый. – Английская, американская. Или еще какая? Тебе, поди, видней. Надо было сжать зубы – и молчать, терпеть. Она это понимала. Но не сдержалась. – Не стыдно, молодой человек? – презрительно проговорила Филатова. – У меня правительственных наград больше, чем у тебя пуговиц! Белобрысый вскинул на нее холодные, белые, кажущиеся безразличными глаза альбиноса. Не торопясь поднялся из-за стола, подошел к хозяйке каюты и сказал как-то задумчиво, негромко: – Давай-ка помолчишь немного... Сказал и – быстро, коротко, по-кошачьи остро – ударил кулаком под дых. Так же легко, как папиросу притушил чуть раньше, у здания управления, когда ждали они, пока старший разговаривал с капитаном порта. Маша охнула, схватилась за ужаленное острым кулаком место, медленно осела на пол. Заплакала – от боли, но больше – от унижения, от бессилия собственного. – Вот и хорошо, орденоноска, – удовлетворенно оценив результат своей работы, похвалил ее белобрысый. А вот старший действий подчиненного не одобрил. – Зачем, Угаров? – осадил он сержанта – но будто не особо осуждая, так, для порядка. При этом позицию свою обосновал, объяснил, почему за арестованного врага народа вступается: – Ни к чему. Что мы – жандармы царские, что ли? Лишнее это... ...Было раннее утро. Темное, еще по-зимнему морозное, неласково ветреное. Пока ее вели к сходному трапу, Маше показалось, что и корабль, ее «Синева», пуст, и порт безлюден – никого вокруг от борта до борта, от причалов до неблизкой отсюда проходной. Но «Синева» жила, готовилась к предстоящему рейсу. До трапа ее проводил боцман. «Делать нечего, Серафим Петрович. На промысел, видно, не со мной пойдете, – сказала она, прощаясь. – С Дмитрием. Это ничего. Ничего. Он справится...» Жил и порт – и среди тьмы (открытого света здесь не видели давно, фонари не горели, окна были плотно зашторены – что поделаешь, светомаскировка) не прекращалось движение: непрерываемым, сплошным потоком шла разгрузка вернувшихся с промысла кораблей, восстановление поврежденных бомбами механизмов и сооружений, прочие, великие и малые, повседневные труды. Людей, правда, не было видно – они терялись где-то в глубинах этого огромного индустриального котла, во тьме прячущегося от вражьих глаз. Однако на причале Маше и ее конвою все же встретились люди: чуть в стороне две серые фигуры (лиц было не разобрать) несли на носилках что-то большое, квадратное. И Филатову эти двое узнали... Пашка Городошников оказался здесь в этот час почти случайно. Смена его полчаса как кончилась, и давно пора бы ему направляться к дому, но – не судьба. Начальство попросило перенести телеграфный аппарат – большой такой, тяжеленный. Его доставили буксиром из Полярного – должно быть, военные портовикам подарили. А машины, чтоб без натуги перевезти эту гробину на новое рабочее место, не нашлось. Вот и пришлось Пашке впрягаться. А с ним и еще одному пареньку из бригады грузчиков. Несли, матерясь и ругая начальство, но деваться-то некуда. Особенно Пашку злило, что аппарат в цельно-деревянном кожухе, по словам запрягшего их конторского служки, был немецкий. «Вот ведь бандура германская! Чтоб ее!» – думал он сердито, косясь на громоздкую штуковину. Тут-то и увидели они Машу... Городошников остановился и дал понять напарнику: надо передохнуть. – Смотри, Филатова... – сказал Пашка тихо, после того, как они опустили свой груз на землю. Маша – руки за спиной, в матросских робе и брюках, с трудом, неловко пробиралась в черный «опель», на заднее сиденье, где уже устроился один из ее спутников. Второй конвоир проник в машину вслед за ней. Последним, докурив папиросу, в «опель» сел похожий на бульдога старший. – Куда это ее? – искренне удивился Пашкин напарник. – «Синеве» же вроде на промысел седня... – Что, не видишь куда, дура?! – цыкнул на приятеля Городошников. – Вижу... – кивнул ошарашенно грузчик. «Опель», уверенно взлохматив шедший всю ночь, еще не притоптанный чистый снег, круто развернулся и, газанув, легко побежал по направлению к проходной порта. – Так что ж, она, Филатова, враг народа? – глядя вслед черной машине, озадаченно вопросил городошниковский напарник. – Заткнись! – мрачно буркнул Пашка и вновь взялся за носилки. – Тяни, давай! Шевели оглоблями! А черный «опель», юркнув в портовские ворота, уже ровно, упрямо фырча, как ученый зверь, несся по Мурманску – по Шмидта, мимо вокзального барака, мимо Пяти Углов, к тюрьме... Но Маша города не видела, в окна не смотрела – думала. Думала почему-то не о себе, о другом. Об Алеше, о последнем разговоре с ним. Еще – о «Синеве», о сестре Елке и старпоме Митьке, которому нежданно-негаданно выпало стать капитаном. Думала и о ждущем экипаж «Синевы» промысле, будущем рейсе, которого для нее не будет. Ей выпал другой рейс. ...Железная дверь с окошком посредине тяжело, с суровым, уверенным скрипом отворилась, а потом, как показалось Маше, заметно быстрее и почти беззвучно закрылась за ее спиной. Стало темно и тихо. Слышно было только, как отмеривает шаги по коридору конвойный, здешний хозяин, как звякнули ключи на его поясе, да тут же и смолкли. Света тоже почти не было – таился он лишь в прорезях дверного окошка, через которое заключенным подавали тюремную баланду. Таился, как чужой, почти неощутимо – скрытный, неразговорчивый, как вся здешняя жизнь. Филатова какое-то время стояла, не сходя с места: ждала, пока глаза привыкнут к темноте. Когда, наконец, разглядела в углу узкого каменного пенала камеры нечто похожее на кровать, добралась до нее, осторожно присела на край. Подумала недовольно, с острой неприязнью к себе, словно что-то сделала не так, сфальшивила, сбилась с курса, и вот она – расплата: «Как же темно...» Потом оглянулась по сторонам, потрогала влажную, неровную стену без штукатурки и сказала – вслух, громко, будто желала, чтоб хотя бы эта скользкая и грязная стена ее услышала: – И никакого моря... * * * – Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога! Голос из репродуктора – привычный, знакомый каждому мурманчанину – застал Митьку и Елку в постели. Елка проснулась первой, со словами «Митя, Митя, поднимайся! Идти надо...» погладила старпома «Синевы» по смоляной цыганской голове. Надеялась разбудить, да где там... Митька как храпел себе счастливо и стройно, так и продолжал – и счастливо, и стройно. Глаза открывать, вставать, идти куда-то и не думал. Пришлось Елке ткнуть его в бок быстрым своим локотком – небольно, но чувствительно. Горевой сразу храпеть прекратил. А потом даже глаз открыл – один. Вот так, не открывая второго, и спросил: – Кто? Куда? Как? Елка засмеялась, ответила ему в тон: – Мы. В бомбоубежище. Бегом. Митька, разобравшийся уже, что к чему, услышавший знакомый призыв репродуктора, полежал еще немного, а затем, открыв и второй глаз, спросил виновато: – А может, не надо? – Как не надо? Как не надо? – вздернулась было Елка. Затараторила разгорячено и почти обиженно: – Я же сама людей учу, что нужно делать по сигналу «ВТ»! Для чего? Чтобы самой – вот так?! – Е-лоч-ка... – проговорил Митька медленно, разделив на части, по складам, сначала – ее имя, а затем – на отдельные слова целую фразу: – Я утром. В рейс. Ухожу. Елка сразу стихла, сникла. Вся подалась к нему, прошептала в самое ухо горестно: – Не знают они, Митенька, твоего расписания... И заплакала – неслышно, без всхлипов. Митя и не заметил бы, но щеки скоро и у него мокрыми стали – от ее слез беззвучных. – Что ты, Елочка? Ну, пойдем, пойдем, если так это тебе важно... – Неважно, Митя, неважно! – закрыв ему рот теплой и влажной ладонью, заговорила Елка – так, что Митьке от самого ее шепота – страстного, нетерпеливого – стало жарко. – Это – неважно, это – не главное. Главное – другое. То, что... Договорить он ей не дал – притянул к себе, поцеловал сначала в соленые от слез щеки, потом – в губы, долго, сладко. – Граждане, воздушная тревога! – вновь и вновь повторял знакомый казенный голос, но ни Митька, ни Елка его уже не слышали... – Иногда кажется, что он – член семьи... – вздохнула Елка, когда они, наконец, оторвались друг от друга. За окнами слышался свист падающих бомб и грохот разрывов – но где-то далеко, ближе к центру, к морю. Враг, судя по всему, опять бомбил порт. А для двух людей в тесной комнатке на Жилстрое войны словно бы и не существовало. Ни войны, ни бомбежки, ни смерти. Голос, упрямо рекомендующий пройти в бомбоубежище, давно смолк. Но женщина о нем – мурманском метрономе, диктующем людям расставания, – вспомнила. И Митька быстро сообразил, о чем пыталась ему сказать Елка, но все же счел нужным поинтересоваться: – Кто это «он»? Елка указала на репродуктор и прошептала – с досадой, почти с ненавистью: – Да вот этот, черный! – Нашей? – переспросил Митька. Женщина взглянула на него вопросительно и требовательно. – Да я про семью, – подмигнул ей Горевой. – Надо понимать, разлюбезная Еликонида Степановна, о нашей семье речь?.. – Ох, Дмитрий Безбатькович! – такое отчество Елка придумала Митьке – тот ведь своего настоящего не знал, ему и фамилию-то морячки с родного буксира придумали. А называла она его так и балуясь, шутейно, и чтобы намекнуть порой, что он что-то не совсем правильно делает. – И горазды же вы каверзные вопросы задавать! Елка не понимала еще, как относиться к сказанному: как к шутке, пустой игре словами, или серьезно. Но ответила не играя – искренне. – Ну, какая у нас семья, Митя? – прошептала она. И добавила, будто нашла внятное подтверждение уже сказанному: – Едва знакомы... Впервые она осталась у Митьки на Новый год – именно тогда, после праздника в бомбоубежище, когда сестры Филатовы вновь встретили офицера, приезжавшего к их отцу в Печенгу в девятнадцатом, лейтенанта Кольцова. Митька ее тогда покорил – быстротой, хваткой цыганской. Тем, как просто притянул ее к себе, когда шли они к его дому, сюда, на Жилстрой, и поцеловал – прямо на улице, крепко и долго. И потом, когда еще стояли они, обнявшись, не в силах с места сдвинуться, пойти дальше, жадно шепнул на ухо: «Моя будешь...», нечего ей было Митьке возразить. Да она и не пыталась. Ничего в нем, на первый взгляд, не имелось особенного, чтоб ей понравиться. Внешне – обычный, невзрачный даже. И невысокий, и нос с горбинкой – большой, неправильный. В общем, не красавец. Да и характерец... Резкий, взрывной, неуправляемый. И еще – очень переменчивый: вроде бы грустный-грустный, а шаг сделал, сказал что-то или услышал – уже хохочет, веселится, скачет-поет. Надо сказать, совсем был Митька не похож на тех мужчин, которых знала она прежде. И говорил он порой нескладно. И многих книг, что для Елки были частью жизни, не читал. Сам признавался: «Главный мой институт – порт да буксир. Вот там я все курсы прошел...» И поступал, вел себя часто неожиданно, не по правилам. Но Елке он нравился. Почему, она бы и сама объяснить не смогла, а вот нравился... А еще ей очень нравился его Черчилль. Вот уж с кем они общий язык быстренько нашли. Рыжий плут на удивление легко ее принял, чего раньше с ним почти не случалось. Был он парень гордый, своенравный – близко не подойди. «Империалист» – одно слово! Понятное дело, и девиц, что к Митьке захаживали, Черчилль привечал не слишком. Только кормить им себя позволял. А чтобы приласкать, по шерстке погладить – ни-ни, не приведи Господь. Царапался, как лев британский, бился – не хуже английских кирасиров под Севастополем. А с Елочкой все вышло иначе... Однажды, пока Митька в рейсе был, она по его просьбе пришла сюда проведать рыжего. С тех пор они и подружились. Почему уж он так благоволил к новой Митькиной подружке, неизвестно, но Елке он позволял многое. И когти с ней не выпускал – никогда. Вот и нынешней ночью рыжий «аристократ» забрался к ним в постель. Не к Митьке, худому и беспокойному, а к Елочке – в ногах у нее примостился. Это-то понятно: она пусть и тоже худенькая, но – мягкая, да и вертится во сне меньше. Услышав, что они оба проснулись, Черчилль тут же пробрался по одеялу к ее лицу – помурчать-поластиться, песенку свою котофейскую спеть. – Вот кто у тебя – член семьи! – сказала Елка, поудобнее устраивая Черчилля между ними, так, чтобы хорошо было всем – и рыжему, и ей, и Митьке. – Ну, с этим-то никто и не спорит... – согласился Горевой. И, демонстрируя полное свое расположение к усатому проходимцу, почесал у того за треугольным ушком. – Но я тебя, в общем-то, не об этом хотел спросить. С Черчиллем-то, с задрыгой этим заморским, у нас отдельный разговор будет. Я сейчас не о нем, Елочка... – А о чем это вы, товарищ старший помощник? – кокетливо поинтересовалась Елка. – Точнее, о ком это вы, товарищ Митька? Спросила и уставилась на него – смотрит, глаз не спускает. Но Митька отвечать не торопился. Молчал он, наверное, целую минуту – за рукой Елочкиной, маленькой и тонкой, почти прозрачной, следил: как она Черчилля гладит бережно, нежно. А тот, естественно, мурчит – безудержно, самозабвенно. Знамо дело, нравится ему, паразиту, что с ним женщина вытворяет... – Замуж за меня пойдешь? – спросил Митька, когда Елка уже и не ждала, думала, отмолчится. Она вообще вопроса не ждала, а тут – такой... И не вопрос даже. Иное. По-другому это называется. Тут не сразу соберешься, чтобы что-то ответить. Вот и Елка только плечами пожала. – А почему ты его Черчиллем назвал? – спросила почему-то совсем о другом, о том, что было сейчас и для нее, и для Митьки совершенно неважно. – По кочану! – чуть раздраженно, явно оттого, что Елка ушла от ответа, заметил Митька. А затем хоть и с недовольством, но все-таки объяснил: – Потому, что он рыжий, хитрый и противный. – Прям как ты? – попробовала Елочка пошутить. Но Митька был серьезен. Она его еще никогда таким серьезным не видела. – То есть? – буркнул он, хмурясь, не спуская с Елки своих темных глаз. – Ну, как... – рассмеялась она. – Ты же черный, хитрый и противный. Копия! Один к одному. Только масти разной. Митька еще пуще нахмурился, как показалось Елочке, в один миг стал старше. – Я противный – это правда, – спокойно согласился Горевой. На Елочкину шутку он не откликнулся. Чувствовал, что дурачится она лишь для того, чтобы его вопрос отодвинуть, спрятаться от него подальше. Но знал старпом, что от вопроса этого никуда Елочке не деться: – Замуж за меня пойдешь? Я сурьезно... В этот момент – наверное, впервые за все время с момента объявления воздушной тревоги – бомба ахнула где-то совсем рядом. Дом вздрогнул, тяжело закряхтел, задребезжали-запричитали испуганно оконные стекла. Елочка прильнула к Митьке, прижалась к нему крепко. Не ждавший от нее такого подвоха бедолага Черчилль едва успел выскользнуть из-под слившихся воедино тел. И только тогда – целиком в Митькиных руках, цепких, жилистых, – Елочка сказала негромко: – Пойду... И тут же, улыбнувшись, произнесла твердо и радостно: – Сурьезно. * * * Пашку он встретил, когда уже пересек Шмидта и спускался к порту. Грузчик шел навстречу – сосредоточенно, быстро, знаменитые кованые ботинки с бронебойными носками бодро похрустывали ночным снегом. Маленькая голова, будто головка китайского болванчика на проволоке, как всегда, ходила из стороны в сторону. Только привычной, размашистой улыбки не было. Не улыбался Пашка... Митька знал Городошникова, но – только по рассказам. Уж больно примечательной личностью был Пашка – и для порта, да и для всего Мурманска. И, наверное, все в городе знали, что есть такой грузчик чумной. Силы – необыкновенной, в работе своей – мастак. И при этом вечно без рубля в кармане, в синяках после очередной драки, без дома, потому как жена опять взашей выгнала, голодный и пьяный. Но – с неизменной, от уха до уха, улыбкой – такой светлой и беспечальной, точно с разгруженного накануне транспорта пуд счастья смайнал. Да, Митька о Пашке только слышал, лично и слова-то они друг другу не сказали, хоть и доводилось видеться. Тем неожиданней было Горевому услышать вслед, когда грузчик уже прохрустел мимо, его оклик: – Цыган... Как тебя там? Ты ведь с «Синевы»? Митька остановился, обернулся: – Что хотел? Городошников сделал шаг навстречу, но ближе подходить не стал – мялся. – Капитана вашего, Филатову, машина черная забрала... – Какая? – не понял Митька. – «Воронок». Только легковой, – скривив губы, пояснил грузчик. Он, как показалось Митьке, улыбнуться хотел – да не вышло, не получилось. Когда до Горевого наконец дошел смысл сказанного, он не поверил. «Может, бредит грузчик...» – мелькнуло в голове. Тут же вспомнилось, что тот «под градусом» часто. Да еще и стихи пишет. «Что с этих поэтов возьмешь? – подумал Митька. – Сумасшедший народец. Соврет – недорого возьмет...» Но на сумасшедшего Пашка в эту минуту совсем похож не был. Суровый, смотрел тяжело, не моргая. И – без улыбки привычной, щербатой. «Да такого ж не бывает! – продолжал Митька не верить. – Ее ж хотели к Герою представить. И – «враг народа»?» Он хотел было к Пашке поближе подойти, расспросить, да тот его упредил. – Ниче больше не знаю. Случайно увидел... – покачал Городошников неспокойной своей головой, видя Митькино замешательство. И, сплюнув, добавил: – Мы мимо шли. Аппарат этот фашистский тащили. Только теперь, услышав про неведомый ему «фашистский аппарат» и случайную встречу, Горевой понял, что арест Марии Степановны Филатовой, его капитана, – не выдумка, не дерзкая шутка чумного грузчика. Понял и то, что теперь вести «Синеву» на промысел предстоит ему, бывшему кочегару Митьке, высшего морского образования набравшемуся совсем не в вузе. – Все, бывай, капитан, – сказал Пашка, прощаясь. Потом, вспомнив что-то, все-таки улыбнулся, но криво как-то, через силу: – Еликониде Степановне привет от меня передай. Я Пашка Городошников. Она знает... Они разошлись, как и направлялись, в разные стороны: Пашка – домой, Митька – в порт, к новой нерадостной своей заботе. «Вот так, значит, – думал, сминая выпавший за ночь снег, Горевой. – А Елочка-то и не знает». Когда он уходил из дома, Елка спала. Она собиралась его проводить, просила, чтоб разбудил. Но Митька ее беспокоить не стал. Подумал – ей с утра в дружину, так пусть хоть час лишний поспит. Елка спала по-детски: на боку, поджав к животу ноги, правая рука упрятана под подушку, рот – чуть приоткрыт. Вот и не стал ее Митька будить. Только полюбовался напоследок. На прощанье.