Кренёв (Поздеев) Павел Григорьевич родился 28 октября 1950 года в деревне Лопшеньга Приморского района Архангельской области. Окончил Ленинградское суворовское военное училище, Школу военных корреспондентов, факультет журналистики Ленинградского государственного университета. Автор 18 книг и множества журнальных публикаций. Лауреат всероссийских премий им. Н. С. Лескова и Александра Невского. Заместитель председателя правления Союза писателей России. Живет в Москве.
Звездочка моя ясная Как хороши, как свежи были розы… И. Мятлев
Яркие события, надолго или навсегда проникнувшие в нашу жизнь, как правило, состоялись где-то в начале юности, когда маленькие сердца только-только начинают впитывать и воспринимать неведомые ранее ощущения: сладко-печальные, трепетные чувства к какой-то давно знакомой девочке, вдруг ставшей таинственной, а то и любимой; неожиданно открывшиеся новые краски облаков и неба, терпкие запахи весны или осени, радость встреч с хорошими людьми, горечь прощания с близкими, нагрянувшее вдруг восторженное осознание распахнутости и бесконечности мира… Это всё – самые первые признаки взросления, перехода из одного возраста в другой. Со мной было так же. Например, я никогда толком не разглядывал полевые цветы. Просто шел по ним на лугах, ненароком мял, топтал, как это делали все наши деревенские ребята. В мальчишеском возрасте я все время торопился куда-то – на рыбалку, на охоту, на сенокос… Сердце мое барабанило бравые марши, под них я ритмично вышлепывал навстречу озерной глади, неся в руках удочки, торопясь к окуням и плотве. А ромашки, одуванчики и васильки жили в это время независимой от меня жизнью, и вся их неземная краса, все их желтые, синие и белые полевые разливы простирались передо мной, мягко окутывали меня, но я их не замечал. Все это было просто яркими цветовыми пятнами на фоне луговой зелени. Не более того. Так ведь и в жизни. Мы зачастую проходим мимо славных и добрых событий и людей, не замечая их ценности, и переоцениваем личные качества людей недостойных. Мы большие путаники в этой жизни. Наверное, это прежде всего касается мужского пола. Все потому, что мужчины и есть самые большие обалдуи в таких делах. Сердца их более черствые, чем у пола противоположного. Часто не замечают они, например, красоты женской, не выказывают внимания к ней, заинтересованности. Не видят, не могут различить даже то, что женское создание с детства сохнет по ним. Проходит мимо тебя такая с загадочным видом, глаза у нее в разные стороны, туманные… Ну, проходит и проходит… И девушка так и уплывает от тебя, может быть, судьба твоя уплывает. Вы теряете друг друга. Я только в зрелые годы обнаружил: несколько девчонок, которых знал в детстве, стремились ко мне. Но я прошел мимо них по неведению моему глупому. Я был слишком юн и неопытен тогда. А бывают случаи просто казусные. Судьба подсказывает тебе: привязанность твоя сердечная была неуместной, и надо просто отвернуться и забыть! Вот, к примеру, в школе нравилась мне одна девочка, Люда Павлинова. Были у нее совершенно черные волосы с синим отливом, и этот небесный цвет, разлитый внутри цвета черного, волновал меня, западал мне в душу. Она же проходила мимо, не замечая меня. А может, делала вид, что не замечала. Однажды в сентябре весь класс копал картошку. Привычное это было дело для всех – копание картошки для народного хозяйства. Задание простое – идти за тракторной картофелекопалкой и собирать клубни. Кто наберет три ящика – тот свободен. Поэтому все поторапливались. А ящики по размеру были разные, и наметанный глаз лентяистого школьника (меня!) в куче привезенной тары мгновенно выделил один совсем небольшой. Маленький ящик – залог быстрого выполнения задания! Я схватил этот ящичек, потянул к себе. И почувствовал с другой стороны жесткое сопротивление. Кто бы это? Оказалось, уцепилась за деревянную планку – она! Та самая, симпатичная, черноволосая с синим отливом – Люда. Мне надо было отпустить руку, отдать ящик тайной моей симпатии, но не смог я этого сделать: желание поскорее уйти домой победило. И я сказал ей уверенно и жестко: – Людка, отдай ящик! А она, вместо того чтобы повиноваться воле сильного пола, просто провела по моему лицу сверху вниз кончиками пальцев правой руки. Просто провела, и все, даже без особого нажима… Тут, правда, надо уточнить: пальцы у Людки были оснащены острейшими ногтями, которые правильнее назвать коготками. На моей изумленной физиономии образовались ровненькие и глубоконькие полосы красно-коричневого цвета… И я, ошеломленный, опустил руки. Зазноба же моя, победив меня, с гордым видом унесла красивый трофей в виде маленького ящика для картошки. И она, а не я ушла с работы раньше всех. Я же, с расцарапанной физиономией вернувшись домой, уплелся на поветь. И там, сидя на заветном чурбачке, впервые задумался о коварстве женщин и о том, как это плохо – носить в сердце безответное чувство. Но сердечные страдания недолго меня терзали, потому как были они, скорее всего, легковесными. Наверное, Провидение отвело меня от каких-то более серьезных последствий в будущем: в конфликтных столкновениях Люда Павлинова могла бы вообще оставить меня без глаз, с ее-то ноготками и безбашенностью… Тогда же, в детстве, судьба подарила мне чувство очень сильное, бесконечно трогательное и в то же время печальное, суровое. Но, как всем известно, редко когда первое чувство это обходится без таких испытаний. Вот она, моя повесть…
Это было необычное для меня утро. Я шел в недавно построенную школу, что теперь возвысилась на краю нашей деревни. Справа лежало и степенно колыхалось мелкой волной бесконечное, радовавшее глаз море. Солнце уже изрядно приподнялось над ним, раскидало по всей шири розово-желтые лучи, и, отраженные от легких, ершистых волн, расшершавленных шустрым бризом начинающегося дня, они разбрызгались по всему сине-белому морскому и всему цветному пространству моей деревни. Бегали по проснувшимся домам, по бережному песку, по одежде и лицам людей, по мне, шагающему с кисловатой физиономией в новое здание школы, в новый класс. Радоваться, в общем-то, было нечему. Я всегда любил и не любил школу. С одной стороны, она нравилась, потому как учеба давалась мне легко. А с другой… Я терпеть ее не мог. Школа отнимала у меня рыбалку. Налеты на реки и озера с удочками наперевес. А там подъязки и лещи один другого крупнее, там форель и кумжа… А еще школа отнимала у меня лесные затемненные закоулки, полные шустрого зверья, дичи, приключений и всяких тайн, лесные избы, где в темных углах прячутся всевозможные таинственные звуки, где по ночам по потолку ползают какие-то пугающие кривляки-тени и где всегда так интересно! Я шел и с грустью осознавал, что все это у меня отнимается на целый учебный год. Опять тетрадки, учителя, дурацкие, неразрешимые контрольные по алгебре, унылость домашних заданий – весь тот ужас, который именуется учебным процессом. Я шел в свой первый старший – пятый класс и не знал, чем он меня встретит. …Перед крыльцом стояла какая-то девчонка. Явно чужая, не наша, не деревенская. Высокая, повыше меня ростом, довольно-таки угловатая и голенастая. Коричневое платье, сверху белый чистенький фартук. Она кого-то ждала. Не подойдя еще на близкое расстояние, я заметил: была она в той поре, когда школьные девчонки, сверстницы, на глазах начинают преображаться… Только что носились по коридорам, задирались, дрыгали косичками, за которые так и хотелось подергать (что я и делал регулярно, получая в ответ звонкие шлепки по различным частям тела). И вдруг в свойских, незамысловатых девчонках образуется некая стать, какая-то загадка… И отстраненность. Они почему-то начинают свысока глядеть на сверстников, уединяться по углам, о чем-то азартно шептаться, тараща сияющие глазки и зыркая ими по сторонам. Меняются их осанки, фигуры, пропадает угловатость: что-то в них округляется, что-то увеличивается… Вот уже и реснички вдруг становятся выразительнее, длиннее, что ли, а глаза превращаются в маленькие глубокие колодцы, в которых совсем не разглядеть дна… Происходит вечный, довольно скорый процесс взросления девчонок и превращения их в прелестных созданий. А в пацанах, моих одноклассниках, ничего такого не происходит, они еще долго остаются такими же шалопаями, какими и были. Это я знаю по себе. Девочку как раз такой поры я и встретил на крыльце нашей школы. Я толком не разглядел ее, прошел мимо. И уже из дверей вернулся. Две вещи заставили меня это сделать. Во-первых, невежливо проходить мимо человека, явно нездешнего и, судя по всему, не знающего, куда идти, что делать. Во-вторых, проходя мимо, я все же приметил: незнакомка была необычайно симпатичной. И авантюрный дух, присущий мне с малолетства, не мог не заявить о себе. Я вернулся. И обомлел: на меня уставились громадные глазищи, цвет которых совпадал с раскинувшимся позади морским простором – ярко-синим и необъятным. У ее глаз был точно такой же – ярко-синий цвет! Светло-пепельные волосы, зачесанные назад, плотно облегающие маленькую прелестную головку, плюс бледное, слегка продолговатое лицо с легким румянцем, тонкая фигурка – все это создавало восторженно-очаровательный образ девочки моей мечты! Именно с такой хотелось бы мне прогуливаться вдоль нашего моря, взявшись за руки, разговаривать на какие-нибудь приятные темы и вместе с ней мечтать, мечтать… «У нас в деревне таких девчонок сроду не бывало!» – подумалось мне. – Здравствуй, – сказал я не очень смело. – Привет, – неохотно произнесла она, и ее глаза стали еще огромнее. В них образовалось что-то вроде легкого, совсем легкого интереса ко мне. Почти равнодушного. Словно какое-то существо вдруг прибежало к ней из деревни, встало перед ней и вот стоит разговаривает. Какое-то время я как дурак молчал, не зная, какой бы вопрос задать поумнее. Но умных вопросов в голове не было. – Кого-то ждешь? А она отвечала с четко различимой подковыркой: – Да, жду. А тебе какое дело? Мне надо было бы взять да и уйти: не люблю я всяких подковырщиц. Но что-то меня тормознуло. Необычная она, красивая… – Я вижу, ты не деревенская. Заблудилась, может… – Жду я девочку одну, подругу. Ну, ждет и ждет, а я тут ни к селу ни к городу. И я убежал в свой первый старший класс. Вот такой была встреча с Катей Кряжевой, моей первой любовью.
А вечером, за ужином, старшая сестра Лида вдруг повела разговор о какой-то девчонке из их класса: – Она из Ленинграда приехала… Умница такая разумница. Мама у нее в больнице с туберкулезом, из нашей деревни родом, отец-радист на контейнеровозе в загранку ходил, умер не-ожиданно два года назад… Пришлось девочке к нам в деревню ехать, к бабуле своей, Феклисте Селиверстовне. Сейчас у Катьки ни отца, ни матери… Пошли тягомотные школьные дни, недели, месяцы, четверти… Уроки, тройки, четверки, но и пятерки тоже: я сносно учился. Хотя жил тогда вольготно, безвекторно, так сказать, серьезных стимулов для отличной учебы не имелось никаких. Жизненная установка, конечно, была, но она тускло просвечивала где-то в туманной дали: по совету первой учительницы вознамерился я поступать в суворовское училище, а это лишь после восьмого класса. До его окончания еще бежать и бежать – дистанция в четыре года! Я стопроцентно знал: за такой срок смогу выстроить любые оценки. И самым наглым образом лентяйничал на уроках, получая нарекания от учителей и выслушивая грозные родительские наставления. Тем более у меня имелось множество других увлекательных занятий: ловля куроптей в силья, походы с отцом на дальние озера, где в глубинных коряжниках почивал жирнющий налим, а ближе к весне – косачи, глухари, рябы… А в школе… В школе появилась забота-заботушка – и сладко-радостная, и счастливая, и томительная до невозможности. В школе я был влюблен! Конечно же, в нее – в Катю Кряжеву. Увлечение это началось с рассказа сестры, из которого получалось: Катя – безотцовщина, родитель ее умер в морских походах. Кому не жалко сиротинку? Я по ночам просыпался и подолгу ворочался, с ужасом представлял себе: вдруг лишился бы отца или матери, что бы я делал? Это же тоска смертная, я вряд ли бы ее пережил. Куда без родителей? Все равно что потеряться в лесу и обитать в нем без самой близкой поддержки. А кругом зверье да лешие, а они еще хуже всякого зверья… В лесу без родителей нельзя, кто-нибудь да сожрет. Среди людей тоже без родителей трудно, сироту и обидеть могут. Надо бы ее защитить как-то. И я придумал быть к ней поближе. В классах мы с ней разных, но вот на переменах старался держать Катю в пределах видимости. Поглядывал, как бы не обидел кто ненароком. Деревенская ребятня – хулиганье страшное. Хотя и побаивался я, конечно: вдруг с громилой каким-нибудь придется сцепиться – накостыляет он мне самому, защитнику. У нас такие крепкие ребята водились. Но однажды подглядел я такую картинку. Ее, может и нечаянно, сильно толкнул Колька Веснин, отчего Катя отлетела к стенке. Веснин не извинился. А она держала портфель в правой руке… И Колька превратился вдруг в боксерскую грушу, в мешок с опилками, ее же рука стала чем-то вроде лопасти ветряной мельницы, закружилась в воздухе колесом, а портфель ритмично и сильно стал падать то на голову Кольки, то на другие болезненные места. Катя так настучала его портфелем, что Веснин сам стал стучаться об эту стенку и заорал что-то громкое и невнятное, из чего можно было понять только то, что он сдается и просит прощения, причем немедленно. И я подумал тогда: зачем этой боевой ленинградке моя помощь, если она сама полкласса отметелит, если потребуется. И я перестал ее охранять. Но вы только представьте такую вот метаморфозу: мое чувство жалости к Кате переросло… в любовь к ней. Я ведь ни разу не испытывал ее, эту самую любовь, она появлялась только в кино и в книжках, но там говорилось все о ком-то другом. А тут она приперлась ко мне и поселилась во мне самом. С чего все это началось, я не помню точно из-за давности лет. Скорее всего, с запаха, вдруг проникшего в меня однажды в школьном коридоре и ставшего для меня сильным потрясением. Дело было так. Перед уроком истории я держал перед собой учебник и пытался вникнуть в ход исторических процессов, в результате которых произошла великая пролетарская революция. Так частенько бывало, когда дома предмет не готовил и ничего не читал, а тут надо держать ответ. Скоро-наскоро, наспех схватываешь обрывки каких-то событий, с трудом отправляешь в память фамилии неких героических людей, их имена… И идешь на урок, на очередное позорище, ничего не успев запомнить, потому что наспех история не запоминается. Так вот, я стоял перед классной дверью и лихорадочно листал учебник истории. Передо мной вдруг кто-то остановился, я поднял глаза и увидел ее, Катюшу Кряжеву. Она стояла и хлопала синими глазами. Я чуть сознание не потерял от неожиданности… – Павлик, а где Лида, сестренка твоя? Ее почему-то нет на уроках, а она мне нужна. И она сама, и слова ее плыли в каком-то тумане. Увидеть Катю так близко… Разговаривать с ней… – Дома она, заболела… – пролепетал я. – А-а, ну ладно, увидимся завтра. И Катя ушла. Казалось бы, никчемный разговор. Но он меня потряс и на всю жизнь остался в памяти. Почему? Потому что я впервые в жизни вдохнул в себя удивительно чарующий запах женщины. Она, конечно, не была еще никакой женщиной, шестиклассница Катя Кряжева, но запах от нее исходил абсолютно женский! Никогда раньше я не мог себе представить, насколько он восхитителен и волнующ, этот запах! Очаровательная смесь ромашек, мать-и-мачехи, еще каких-то полевых цветов и аромат чистого женского тела… Наверное, этот сладкий женский дурман впервые пробудил во мне, мальчишке, что-то мужское – он меня потряс! Отчетливо помню, как у меня в тот момент вспыхнуло нестерпимое желание уткнуться лицом в этот аромат, раствориться в нем. Уже будучи взрослым, я понял, что так может пахнуть только любимая женщина. А тогда я не сразу осознал свою влюбленность. Но почему-то вдруг на переменах начал, держа в руках открытый учебник, намеренно слоняться по коридору около ее класса и в тех местах, где она прогуливалась с подружками. При этом делал вид, что старательно читаю свой учебник. На самом деле я ждал ее. Обычно она долго не появлялась. Какая-то глупая причина держала ее в классе. А может, мне просто так казалось, ведь я изнывал оттого, что она не выходит. И вдруг! Словно вспышка света, словно взрыв воздуха! Распахивалась дверь класса, и на свет божий выскакивала она! Обязательно с какой-нибудь подружкой или с моей сестрой Лидой. Они мчались куда-то… Я за ними никогда никуда не мчался – это было бы уж совсем… Не мужик, а хвостик какой-то… Но умчаться куда-нибудь вместе с Катей страшно хотелось. Именно страшно: я боялся ее, по-дурацки страшился подойти к ней и заговорить. Я не знал, о чем можно говорить с девчонкой, сильно тебе понравившейся. Делал несусветные глупости: выскакивал вдруг, будто нечаянно, из-за угла навстречу ей и проходил мимо с каменной физиономией. Для меня было не-описуемым счастьем просто прошмыгнуть мимо нее, поглядеть как бы ненароком, хоть глазком увидеть ее вблизи. Я любил ее! По-глупому, по-мальчишески, но честно. Я похудел, стал гораздо хуже учиться. Учителя не понимали, что со мной происходит. Родители тоже. Я уходил из дома к морю, устраивался на бревнышке около самой воды и под плеск набегавших волн пел грустные песни, посвященные моей любви. Особенно трогала меня песня про то, как молодой боец упал возле ног боевого коня и закрыл свои карие очи… Иногда я плакал под свои песни, и слезы мои были горестными от жалости к погибшему бойцу и светлыми от светлой моей любви. А сестра Лида, прекрасно все давно распознавшая, все давно вызнавшая, выговаривала мне: – Чего ты, Пашка, как дурачок какой-то, ходишь вокруг да около! Подойди к Катьке да и признайся, мол, дружить с ней хочешь. Она с тобой охотно подружится, я ведь знаю. Хорошо бы, но это было совершенно невозможно: я страшно трусил. Одно только нахождение поблизости с ней вызывало бешеное сердцебиение, а тут – подойти, заговорить… Все это не соответствовало слабым моим душевным силенкам! Я извелся весь. Как-то раз увидел на ее лице слезы. Катя вдруг ушмыгнула из коридора, неожиданно так, быстро, и я потерял ее. Пошнырял по коридорам, заглянул в какие-то двери. Потом догадался выйти на крыльцо. Она стояла, прислонившись к перилам, в уголке крыльца. Отвернувшись от возможных глаз. Холодил ноябрь, сквозил с северо-востока борей и продувал мой пиджачок. А она в платьице стоит, и плечи ее трясутся. Утирает глаза ладонью… Как же мне тогда захотелось подойти к ней и обнять за трясущиеся плечи! Мне надо было бы сделать это, надо! Но я опять струсил. Подошел, встал сбоку и глядел, как она плачет. Как вздрагивает ее носик. Наверное, у нее куда-то запропастился носовой платок, и она промокала глаза кончиком фартука. Как же я жалел ее, мне тоже хотелось разреветься! Я не мог спокойно и отчужденно смотреть, как сильно печалится такой родной для меня человек. – Тебе помочь? – только и спросил я. Наверное, искренне спросил. Она глянула на меня мокрыми и красными от слез глазами, и тут я увидел! Я разглядел совершенно отчетливо: ей тоже хочется прильнуть ко мне… Может быть, от холода или от желания разделить с кем-то навалившуюся на нее печаль? Или мне это просто показалось? Ничего Катя мне не ответила, лишь как-то горестно, с надрывом попросила: – Принеси мне портфель, Павлик. Я пойду. Нельзя мне в класс сейчас. Конечно, просьбу эту я мигом исполнил. Ворвался в ее класс, не обращая внимания на то, что хозяйничаю на чужой территории – в классе у старшеклассников, запихал в Катин портфель лежащий на столе учебник, какую-то тетрадку, ручку. В раздевалке захватил пальтишко ее, холодное, совсем не для такой поры, платок цветастый и шарфик из тонкой шерсти… Сидел я на уроке потом и все размышлял, все думал: отчего плакала она, кто посмел ее обидеть? Пусть он в сто раз сильнее меня, этот придурок, я бы не побоялся и надавал бы обидчику по роже, все равно бы надавал… И еще голову дурманил взгляд ее беспомощный и чего-то просящий. Может быть, защиты? Поддержки? Я бы все отдал, чтобы обеспечить ее тем и другим.
В душевных терзаниях проходила та суматошная зима. Я кое-как учился, сердечные страдания выбили меня из обыкновенного ритма. Во все школьные годы обычная, размеренная учеба всегда приносила удовлетворение, а теперь все поменялось, ничего у меня не ладилось, все шло шиворот-навыворот, голова моя заботилась только об одном – увидеть вновь Катю Кряжеву! По ночам я плохо спал, и потом целыми днями, сидел ли я за партой, брел ли по школьному коридору, в голове царил полумрак и ворочалась одна только мысль – только о ней! Катя стала моим наваждением. Я сочинял о ней стихи и, когда шел в школу, а также брел из школы, громко их декламировал. Мои односельчане, деревенские жители, наверняка считали: «Паренек этот кокнулся умишком» – и были недалеки от истины. Стихи мои были немного печальны, глубоко искренни и проникновенны.
Катюша, драгоценный мой цветок, Теперь тебя я точно не забуду! Ты счастья подарила мне глоток, Любить тебя я вечно теперь буду!
Сейчас, глядя на эти строки, я не решился бы обозначить их какими-то приличными словами. Тогда же они казались мне поэзией, довольно точно отражающей мои светлые чувства. По воскресеньям, когда в школе не было занятий, я тем не менее стремился быть к Кате поближе, чтобы хотя бы просто знать, что она где-то рядом. Дом, где она жила с бабушкой Феклистой, стоял окнами на море, точно так же, как и мой дом, и я взял в привычку ходить на лыжах по берегу вдоль замерзшего моря с одной стороны и деревенских домов – с другой. И вглядывался в ее окна, чтобы хоть краешком глаза, хоть на мгновение разглядеть ее в каком-нибудь из них. Я останавливался напротив Катиного дома, снимал лыжи, втыкал задки в снег и ковырялся в креплениях, старательно делая вид, что сломались они, порвались, нарушились, в общем… Но Катя ни разу не появилась ни в одном окошке, и я бесцельно всматривался в пустые оконные глазницы. Всякий раз сильно переживал неудачу. Отворачивался к морю и долго бестолково рассматривал бесконечную ледяную пустыню, и щеки мои холодило слезной сыростью… Лишь потом понял я причину постоянного отсутствия Кати в окошках: они с бабушкой не жили зимой в холодной «морской половине». В их доме, как и у всех деревенских бабушек-вдовушек, потерявших кормильцев своих, мужичков-старичков, на загогулистых жизненных тропках, живших поэтому без мужского хозяйского пригляда, водилось маловато дров, и они берегли их, не спешили тратить на необязательное тепло в необитаемых «передах». Им хватало просторной и всегда теплой кухни. Но холода, как и все сущее на этой земле, не вечны, когда-нибудь они так же кончаются, как осень, как лето, как цветы. Пришло и в нашу деревню тепло, разогрело шиферные крыши, стало проникать в жилища, согревать бока и спины людей. И Катя начала выводить старенькую бабушку Феклисту «на улку», на нагретое первыми лучами крылечко. Посиживали они, две «деушки», как любящие друг дружку подружки – старая да малая, переговаривались вполголоса, ворковали тихо о чем-то своем, девичьем… Я поглядывал на эти их посиделки в отцовский бинокль. Лежал на макушке высокого штабеля из строевых бревен, что громоздился посередке песчаного морского берега напротив моего дома, разглядывал двух этих кумушек и страшно завидовал бабушке Феклисте: она болтает сейчас с моей любимой девочкой о чем ни попадя, а вот я не могу этого делать. Надо сказать, весной я отвлекся маленько от моей неотвязной страсти. Мы с отцом, когда по лесам и болотам расшумелся, разгомонился гвалт прилетевших птиц, стали убредать на глухариные и тетеревиные тока, проводили ночи в лесных дебрях. Папа мой обожал завораживающую охоту на лесную дичь и передал эту страсть мне. Взять хотя бы косачиный ток, шумно звенящий на мхах да болотах. Мы с отцом приходили к нему далеко затемно и начинали строить «караулку» – охотничью шалашку. Рубили поодаль молодые сосенки, волокли их к месту будущей нашей засидки и, одну за другой втыкая густо обросшие хвоей стволики в подтаявший мох, связывая верхушки сосенок капроновой бечевой, выстраивали вполне сносное разлапистое сооружение. Потом, еще в глухую темень, задолго до начала рассвета, мы усаживались в шалашке спиной друг к другу и слушали таинственное окончание ночи и разглядывали чарующий восход. Где-то далеко по краю огромного болота, вдоль черных в эту ночную пору сосновых борков, вышагивал лось. Все широкое темное пространство, вся находящаяся в тот момент на болоте живность слышали его грузные шаги. Сохатый гулко гремел ломающимся под его копытами свежим тонким ледком – «утренником», покрывшим в конце ночи всю болотную поверхность, хрустел сухими сучьями… Протяжно кричала какая-то ночная птица. И звал в темноте подругу вечный недосыпа – куропоть. – Как-ка-ка-как! – кричал он на всю болотную ширь. И еще кричал, и еще. Пока не разбудил-таки милую подружку – куропатку. Она ответила кавалеру страстно и призывно: – Ня-а, ня-а! Вот послышался шум крыльев птиц, летящих друг к другу… И все ненадолго стихло. До прилета взбалмошных, шумных тетеревов. В святые эти минуты трепетного ожидания я закрывал глаза и видел в сумрачном мареве идущую по мху Катю. Она проходила мимо восторженных, ошалевших от любви куропаток и плыла куда-то по мягкому мху далеко, к темному горизонту… Потом вдруг одновременно с разных сторон – шлепки крыльев, громкие, резкие. Словно по чьей-то команде, посланной неведомым руководителем, к месту токовища слетаются косачи. Они с налета плюхаются на мох. Один, другой, третий… Вот уже в разных концах от шалашки, еле видные в утренних сумерках, по темному пространству болота медленно движутся белые пятна тетеревиных хвостов. Отовсюду, словно музыка бегущей воды, бесконечно волнительная для меня, звучит громкая симфония тетеревиного тока! Как бы я мог бросить такие вот волнующие моменты? Не смог бы никогда! Весной я почти не спал, мне некогда было спать. Сидел на уроках ничего не соображая. Худющий и сонный. В эти волнительные минуты я, прижавшись к теплому отцовскому боку, отчетливо представлял себе: рядом с нами сидит белокурая девочка с миловидным лицом, рассматривает дерущихся петухов, волнуется и слабо улыбается мне: ей нравится этот птичий концерт! Я очень бы хотел, чтобы Катя Кряжева сидела сейчас рядом с нами и вместе с нами восторгалась красками и звуками пробуждающейся природы.
Потом сама собой закончилась последняя четверть. Пришло лето. Однажды сестра Лида отозвала меня в стороночку и сообщила с таинственной улыбкой: – Катя уезжает домой в Ленинград, хочет с тобой поговорить. Вот это да! Сердце мое заколотилось. Не было еще такого! – Вместе со мной, конечно, – добавила сестра. Потом Лида договорилась с Катей, чтобы мы устроили ей проводы. Это мероприятие состоялось на следующий день на Желтой Гриве – горе, нависающей над морским берегом, в дальнем конце деревни. Отсюда распахивался бескрайний простор с силуэтом подводной лодки на горизонте. Лодка отрабатывала ходовые испытания, и ходила, и ходила на траверзе нашей деревни. А мы втроем сидели у костра, кипятили чай и пили обжигающие напитки на брусничных и черничных листьях. Девочки обсуждали какие-то новости, судили-рядили о чем-то своем, мало мне понятном. А я сидел рядом и не знал, что сказать, о чем мне можно говорить, а о чем – не стоит. Я никогда не находился так близко с Катей, так долго не разглядывал ее, не боясь столкнуться взглядом, сконфузиться. В этот раз все было гораздо проще и свободнее, и все же я почему-то побаивался ее. Открытой беседы с ней никогда раньше не случалось, ведь я разговаривал с Катей лишь в моих тайных грезах. А тут к ней можно хоть как-то случайно, будто бы ненароком, прикоснуться, может быть даже погладить руку… Да куда там погладить! Я даже поглядывал на нее искоса, с опаской, я боялся: она заметит, как у меня дрожат глаза… Я слишком ее любил. – Павлик, ты сказал бы чего-нибудь, а то все время молчишь… Я вздрогнул, встрепенулся и уставился на Катю. Но тут же глаза опустил и ничего не сказал. В тот момент я забыл все слова. Она говорила в тот вечер, а потом и в наступившей белой ночи, окутавшей нас прозрачной светлой вуалью, что очень любит маму, только что наконец выписавшуюся из туберкулезного диспансера, расположенного где-то около Выборга. Сейчас она дома и ждет дочку в Ленинграде. Еще она бесконечно обожает бабушку Феклисту, у которой жила всю зиму. – Как же я брошу ее? Она ведь одна останется! Старая, больная… Катя говорила о них, родных для нее людях, и плакала. О матери – плакала от радости: излечилась она и вернулась домой. А о бабушке – от печали по ней. Вот так мы поговорили. Когда настала полночь – светлая, белая поморская полночь – пришло время прощаться. И Катя опять загрустила: ей не хотелось расставаться с нами. Вытерла платочком краешки глаз и вдруг подошла ко мне. Она присела рядышком, обняла меня за плечи и прижала к себе, поцеловала в щеку. И сказала: – Спасибо тебе, Паша, за все, за все, за все! Я так тогда и не понял, за что она меня благодарила. Но поцелуй тот, случайный, быстрый, странный, остался в памяти яркой, ослепительной вспышкой, осветившей радужным светом мою юность. Она и теперь в памяти, та вспышка. Хотя не столь яркая, как в те давние годы.
Когда Катя уехала, я все стремился написать ей письмо. Только ничего у меня не выходило. Несколько раз брался, но слова не получались такие, какие нужно, и не склеивались между собой. Они словно прятались от меня, разбегались в разные стороны, расползались по щелям, по всем домашним дыркам, и я ничего не мог с ними поделать. Сердце мое настолько любило ее, так стремилось к ней, что слова, известные мне, не могли выразить моих чувств, все казались никудышными, пустыми, глупыми. Нужные слова не приходили ко мне, деревенскому мальчишке, потому что мне хотелось бы выразить что-нибудь возвышенное, соотносимое с моей высокой любовью. Но таких слов я еще не знал тогда. В общем, так я ничего и не написал. Только лунными вечерами я снова и снова выходил на морской берег и прямо туда, в морской простор, в голомень, выпевал, выкрикивал слова стихов и песен, обращенных к ней… И каждый раз светила мне повисшая над восточным горизонтом крупная и яркая звезда, названия которой я не знаю. Она будто прислушивалась ко мне, эта ясная звездочка, и, как мне казалось, меняла свой цвет в зависимости от уровня моего исполнения, от моего настроения и от искренности пения, обращенного к ней. И представлялось мне, да нет, я твердо знал: звездочка, к которой я обращался со своими песнями, – это и есть Катя, моя любимая девочка, уехавшая от меня в Ленинград. Это она передо мной висит в небе, слушает меня и светит мне.