Знаменитый Чуйский тракт вьет и вьет свои бесконечные петли. От этого однообразного кружения клонит в сон. Лида, привалившись к соседке, дремлет. Открывает она глаза оттого, что машина, замедлив ход, ныряет в ущелье. Они едут по бому — узкой каменной полке, вырубленной в отвесной скале. Внизу шумит вспененная Катунь. Смотреть туда страшновато.
Далеко впереди в тесный коридор дороги втягивается стадо. Шофер тормозит впритирку к каменному барьерчику, отделяющему дорогу от пропасти, глушит мотор. Ничего не поделаешь, такой порядок, надо ждать, пока пройдет стадо.
Первыми идут сарлыки. Маленькие горбатые животные косятся на машину, раздувают ноздри, хрюкают, как свиньи. На брюхе шерсть длинная, до земли. Они жмутся к скале, однако, подгоняемые бичами погонщиков, галопом проносятся мимо машины.
Потом пошли овцы. Впереди вожак — крупный, с мощными рогами баран. Рога оттягивают голову назад. Шагах в двадцати от машины он останавливается, испуганно озираясь. Вместе с ним стоят, как загипнотизированные, передние овцы. Отара сзади напирает, и вожак упрямо бороздит копытами дорогу. Погонщик далеко. Его лошадь, затертая живой массой, не может ступить шагу.
У сидящих в автобусе в недобром предчувствии сжимается сердце.
А отара все напирает. Погонщик спрыгнул с лошади и по спинам животных пытается пробраться вперед. Овцы испуганно блеют, задирая морды. Баран затравленно вертит рогатой башкой, глаза его наливаются кровью. Шофер запоздало нажимает на стартер, чтобы сдать назад. «Не надо!» — кричит погонщик.
Но уже поздно.
Баран, испуганный взревом мотора, кидается влево к скале, потом вправо к барьеру и неожиданно, с коротким пронзительным блеянием, перемахивает барьер, исчезает под обрывом. Лидина соседка вскрикивает, закрывает руками лицо.
И тут начинается самое страшное. Овцы, фанатично следуя за вожаком, начинают одна за другой перемахивать барьер.
Из-за шума реки и рева ошалевшей отары падений не слышно; от этого трагедия происходящего становится особенно отчетливой.
Погонщик наконец добрался до головных. Рискуя быть спихнутым вниз, в пропасть, он вскакивает на каменную стенку и с искаженным от крика лицом бьет рукояткой бича по тупым орущим мордам.
Овцы шарахаются от барьера. Потом мало-помалу заполняют узкую щель между скалой и автобусом. Когда отара проходит, погонщик тяжело взбирается в седло, подъезжает к машине.
Вытерев шапкой лоб и скулы, просит закурить. Крепкими зубами прикусывает папиросу, глубоко, жадно затягивается. Лида видит, как дрожат его пальцы, перебирающие поводок уздечки.
И потом всю дорогу до Горно-Алтайска перед ее глазами стояло молодое, блестящее от пота лицо погонщика и его сильные руки, вздрагивающие от пережитого напряжения.
Тетка не высказала большой радости по поводу приезда племянницы. Однако и не выразила неудовольствия. Приехала, ну и живи, тем более что племянница — девушка вполне самостоятельная, закончила курсы швей и на чужой шее сидеть не будет.
Она устроилась в мастерскую и тут же написала матери, что дела у нее идут хорошо и город ей нравится. В конце все же оговорилась, что готова вернуться домой, как только там найдется работа по специальности.
Днем она трудилась в мастерской, а вечерами дома шила, продавала на рынке. Тетка целиком была занята хозяйством и семьей, и Лида жила сама по себе. Подруг у нее не было, да она и не пыталась их заводить. В детстве она после неудачной операции долгое время страдала глухотой. В играх со сверстниками не участвовала — ее дразнили. И как все дети с физическими недостатками, была замкнутой и впечатлительной.
В один из воскресных дней Лида познакомилась на рынке с пожилой женщиной, торговавшей вязаными кофточками, шарфиками, беретами. Ей очень понравились кофточки. Женщина, участливо поговорив с ней, предложила научить этому нехитрому делу — вязанию кофточек.
Они стали встречаться.
Сидя где-нибудь в скверике или на скамейке чужого двора, Мирония (так звали женщину) обучала Лиду приемам вязания. Сама она вязала очень ловко, почти не глядя накидывала петли. Костяной крючок так и мелькал в ее сухих цепких пальцах.
Так же ловко и плавно она умела говорить. Из-под темного, наглухо повязанного платка на Лиду смотрели острые проницательные глаза. Дряблое, со старческим блеском лицо Миронии всегда было печально, и, слушая ее ровную, как вязание, речь, девушка мало-помалу проникалась к ней доверием.
—Ты, сестричка моя, — говорила Мирония, — очень молода. Но ты познала уже, что повреждает душу. Ты повинуешься во всем воле своей, а это уже нехорошо.
—Почему — нехорошо? — спрашивала девушка.
— Потому, что это противно воле нашего спасителя.
—А кто ваш спаситель?
— Я говорю о боге, — Мирония поднимала глаза к небу, крестилась двумя перстами. — Бог — он, сестричка моя, невообразим по своему существу и непостижим для нашего разума. Он вызвал к бытию все видимое, создал человека и ввел его в рай. А человек, по зависти диавола, впал в преслушание. Спаситель наш, победив смертью своей диавола, восшел на небеса и нас призывает туда же...
—Вы так странно говорите...
— Не я так странно говорю. А ты, сестра моя, живущая по своей прихоти, так странно смотришь на истины жизни духовной...
Мирония, собрав в кошелку вязание, уходила. А девушка еще долго сидела на скамейке, наедине с охватившими ее чувствами.
После этих ласковых и тихих бесед на душе оставался легкий осадок грусти. Хотелось почему-то вспоминать трудные моменты своей жизни — гибель отца, полуголодное детство, ужас и стыд глухоты, одинокие игры с тряпичными куклами, все большие и маленькие обиды; вспоминать и кому-то жаловаться, жаловаться...
Жизнь в Горно-Алтайске среди чужих людей, работа в мастерской давали мало радостных минут. И перед Лидой постепенно встал тяжелый, как глыба на тропе одинокого путника, вопрос: для чего живет человек?
В самом деле, для чего? Чтобы есть, спать, работать, дать жизнь детям и безропотно дожидаться старости? А дети начнут все сначала? Но зачем это? Кому это нужно? Сидя над стрекочущей машинкой, Лида до головной боли думала: зачем? зачем? зачем?..
Встречи с Миронией продолжались. Девушку смущало лишь одно: почему новая знакомая встречается с ней где угодно, только не у себя дома. Однажды она осторожно спросила об этом. Мирония, смиренно взглянув на девушку, сказала, что у нее нет дома.
— Как нет? Но вы же где-то живете, ночуете? — удивилась Лида.
— Нету дома у меня, — повторила Мирония, и лицо ее сделалось скорбным и даже в чем-то несчастным. — Есть только пристанище.
— Пристанище?
— Владыка наш — терпеливо пояснила Мирония, — провел земную жизнь странником, не имея дома. Если он, творец наш, не имел, где приклонить голову, то я, несчастный человек, почему должна высокомудрствовать о себе?
«Действительно, почему?» — подумала Лида, и с этого момента тетушка Мирония с ее набожностью и непривычно ласковыми речами стала расти в ее глазах. «Что у нее за вера такая, что она на все имеет готовые ответы, ни над чем, кажется, не мучается и ни о чем не переживает?»
...В этот небольшой южный город поезд пришел ночью. Среди немногих пассажиров на перрон вышли две укутанные в платки женщины — старая и молодая. Они торопливо перешли площадь, сели в такси, которое давно ожидало их. Машина помчала по широким пустынным улицам.
Стояла глубокая осень. Ветер гулял по опавшим садам, приносил в машину запахи прелой листвы, фруктов. Таксист в расшитой тюбетейке и с перстнями на пальцах, не спросивший ничего, не проронивший за всю дорогу ни слова, после долгих петляний остановился возле дома на одной из окраинных улиц города. Дом был обнесен глухой оградой-дувалом, а во дворе гремела, бегая вдоль проволоки, как трамвай, огромная собака.
Через минуту щелкнула калитка. Две женские фигурки, словно две тени, исчезли за высоким дувалом.
Дом, в который так неожиданно попала Лида, поразил царившей в нем тишиной и загадочной умиротворенностью. С улицы, отгороженной дувалом и стеной деревьев, не доносилось ни звука. Редкое шарканье ног, разговор вполшепота глохли в коврах, в бесчисленных складках занавесей, шторок, покрывал.
Тишина была тем более удивительной, что дом кишел людьми.
В первые дни, бродя по дальним комнатам, Лида то и дело наталкивалась на молчаливые коленопреклоненные фигуры. Женщины в черных до пят платьях были похожи на ожившие тени. Были тут и мужчины. Их аскетически-скорбные лица пугали. У нее было такое чувство, словно где-то за стенкой лежит покойник.
Поместили ее в крохотную полутемную комнатку с голыми стенами и тремя железными кроватями. Здесь уже жили две девушки: Августа и Катерина.
Августа — маленькая и толстенькая, с круглым и невы разительным лицом, не понравилась Лиде. С самого утра, истово помолившись и пожевав постный завтрак, садилась она переписывать в тетрадку всяческие мудреные изречения святых отцов. Или учила наизусть молитвы. А их была тьма, на все случаи жизни. При этом полные губы ее шевелились, а на висках выступал пот — так она старалась.
Катерина же — была ее прямая противоположность. Тоненькая и смуглая, как южанка, неусидчивая. Большие глаза Катерины были всегда тревожны, будто она постоянно жила в ожидании какой-то опасности. Когда, ложась спать, девушка сбрасывала тяжелое и грубое платье послушницы, Лида любовалась ее стройной фигуркой, завидовала ее красоте.
У Катерины были прекрасные волосы, она заплетала их в косу, а вечером, перед сном, расчесывала большим, похожим на полумесяц гребнем. Тугой блестящий ливень падал на голые плечи; под гребнем синими искрами бушевали крохотные грозы.
Однажды Лида не выдержала, простодушно сказала ей, всплеснув радостно руками:
— Ой, Катенька, какая ты красивая...
Но Катерина, сделав вдруг испуганное лицо, пробормотала:
— Что ты, Лида, что ты. Ведь так говорить — грех. — И почему-то оглянулась на Августу.
На следующий день тетушка Мирония, зайдя в комнату, положила перед Лидой раскрытую книгу и как бы невзначай ткнула пальцем в строчки. Лида прочитала: «Любострастное осязание своего и чужого тела есть нечистота».
Господи, подумала она, склонив вспыхнувшее краской стыда лицо, какая я, оказывается, порочная! Что же будет?..
Лида чувствовала благоговение перед тетушкой Миронией. Может быть, именно поэтому она ни разу всерьез не задумывалась о столь быстрой перемене своей судьбы. Если тетушка говорит, что так надо — пусть будет так. Она добра и ласкова и — главное — бескорыстна... Она даже билет купила Лиде на свои деньги.
— Самое важное для истинного православного, — втолковывала Мирония, — стяжание вечного спасения. Ему нужны в земной жизни одежда, питие и другие подобные потребности. Но спасение! — Голос ее при этом переходил на свистящий шепот, а глаза сухо и пронзительно впивались в Лидино лицо. — Но спасение нужнее всего! А обрести вечное спасение можно только праведной жизнью!
Ее гладкие, гипнотически страстные речи ошеломляли девушку; из мира простых и привычных понятий они мед ленно, но верно уводили в иной мир — таинственный и тревожный. «Небесный дух», «вознесение», «божья благодать», «вечное блаженство», «таинство души» — все эти слова почти ничего не говорили уму, зато от них сладко щемило сердце и на глазах невольно выступали слезы.
В этой чистенькой полутемной комнатке-келье, пропахшей сладковатым запахом стеарина, отгороженной от внешнего мира высоким забором и неусыпным оком инокини Миронии, для Лиды начались дни, заполненные чтением священных текстов, молитвами, душеспасительными беседами сестер и братьев.
— Ум молится словами, а сердце — плачем, — говорила Мирония. — А плачем доставляется совершенство и безгрешие.
И Лида молилась и плакала. Плакала искренне и тяжело, до сердечных болей и полной потери сил. Мысль ее словно оглохла, и она жила в этой вязкой глухоте, выполняя все, что от нее требовала инокиня.
Но вскоре произошел случай, в котором характер Миронии проявился по-иному.
Поздними вечерами девушки выходили во двор и в большой фруктовый сад вокруг дома. Эти короткие, точно украденные, прогулки по тропкам темного осеннего сада утомляли Лиду не меньше, чем зубрежка и бесконечные бдения.
Запахи увядших растений, палой листвы кружили голову, заставляли тревожно-взволнованно биться сердце. Оставаясь одна, она садилась и смотрела на подсветленное небо, перечерченное решеткой ветвей. Больше смотреть было некуда. Жизнь, оставшаяся по ту сторону глухого дувала, казалась зыбким, далеким сном. Но думать о ней как об утерянном благе было приятно: это было хоть маленьким, но страданием. Ведь страдая, она приближает себе вечное спасение!
Бродя по шуршащей тропинке вдоль забора (поверх которого густо росли какие-то колючки), она однажды наткнулась на темную фигурку, прильнувшую к щели, в том месте, где камень лопнул. Это была Катерина. Несколько мгновений они молчали. Лида испуганно сказала:
— Ведь это же грех, разве не знаешь? Что ты там на улице рассматриваешь?
— Ничего, — ответила Катерина и, помолчав, вдруг проговорила злым прерывающимся голосом: — Что, доносить теперь пойдешь? Иди, Мирония любит, когда доносят!
— Катя, что ты? Что ты? — забормотала Лида.
— А разве нет? Сказано: обличи ближнего своего и не понесешь за него греха!.. Иди, иди! — бросала ей в лицо Катерина. — Августа доносчица, хотя и дура, ты, видать, тоже. Все вы тут доносчики и шпионы!
Она прислонилась к камню забора и заплакала. Лида, обескураженная, стояла рядом. Катино откровение было слишком неожиданным, чтобы сразу понять и принять его.
Она стала успокаивать девушку, уверять, что никому не собирается доносить. Постепенно Катерина затихла. Возвращались они вдвоем, чувствуя, что с этого момента стали чем-то ближе друг другу.
Ночью, когда уснула, засопела Августа, Катя перебралась к Лиде и шепотом рассказала ей о себе.
...Лет до семи Катя жила с родителями в Барабинске. У них был свой дом с маленьким огородом, засаженным огурцами, помидорами, корова в сараюшке. Хозяйство вела мать: поливала из длинного шланга гряды, провожала корову в стадо, перегоняла через сепаратор молоко. Отец, инвалид труда, не работал на производстве. У него был красивый, каллиграфический почерк, и он целыми днями занимался перепиской каких-то книг. Ему, кажется, неплохо за это платили, потому что деньги, насколько помнит Катя, у них водились, и немалые. В доме бывали посторонние люди, чаще это были женщины, тихие, молчаливые, одетые во все темное.
Мать была верующей, но верующей как-то несерьезно, и дочку к вере не приобщала, говоря: пусть она идет своей дорогой. Отец на это сердился, отчего между родителями часто вспыхивали ссоры.
Все началось со смерти матери.
Вскоре после похорон отец продал дом и увез Катю в поселок, на берегу одного из бесчисленных барабинских озер. Здесь девочка поступила в первый класс, но школа была начальная. После четвертого класса Катя осталась дома: отец посчитал, что для девочки уметь читать и писать — вполне достаточно. Катя охотно шла с отцом в молельный дом, воспринимая все это как забавную игру, в которую с серьезным видом играют взрослые.
Но, должно быть, материнская кровь в ней была сильнее. Девочка могла посреди молитвы или песнопения вскочить с колен и, засмеявшись, запрыгать неизвестно отчего, просто так, от избытка жизнелюбия. О наказании, которое за этим последует, она в такие минуты как-то забывала.
Потом она стала помогать отцу в переписке текстов. Ей нравилось выводить буквы со старославянским начертанием. Она сразу разделила их на мальчиков и девочек. Девочки были капризные, с завитушками, а мальчики тощенькие вроде буквы «i». Так переписывать было интерес нее, получалась снова игра.
Как-то зимой (когда Кате было уже 15 лет) отец, возвращаясь из соседнего поселка, куда он относил переписан ные тексты, попал в пургу и простудился, слег в постель. Позвать поселкового фельдшера он не захотел. Уже на третий день от высокой температуры потерял сознание, бредил. Многочисленные тетушки и дядюшки, вдруг неизвестно откуда заполнившие их тесный домик, стали настойчиво внушать девочке как можно усерднее молиться за отца. Может быть, бог смилостивится.
Катя так была напугана всем этим — возможной смертью отца, уговорами, уверенным хозяйничаньем в доме чужих людей, — что упала на колени и стояла коленопреклоненно несколько часов, пока не случился с ней обморок.
Организм отца сам справился с болезнью, отец встал на ноги. А к девочке верующие стали относиться с благоговением: ведь она обладает силой молитвы!
Женщины стали брать ее с собой в странствия, и куда бы она ни приходила, ее там знали, старались угодить, ждали слова.
Кате это нравилось, и, чтобы поддержать в верующих чувство благоговения, пришлось ей тщательно соблюдать уставы духовной жизни. Выучила она несколько проповедей святых отцов. Их образный строй, старинные русские обороты, музыкальность фразы трогали ее. И когда она произносила их перед верующими, у нее самой мурашки пробегали по телу — так многозначительно и непонятно, так завораживающе звучал язык проповедей: «Какая твердая, какая непоколебимая оборона, какая небесная помощь для обладания вечными благами заключается в том, чтобы быть свободным от сетей лукавого мира!..»
Росла среди верующих Барабинской степи слава юной и велеречивой «подвижницы».
Но случилось совершенно непредвиденное, что резко поломало привычный ход Катиной жизни, нарушило так удачно начавшуюся «духовную карьеру»...
Возвращаясь из очередного «странствия», Катя и ее спутница, пожилая женщина, задержались, вечер застал их посреди степи.
Их обгоняли редкие машины, но женщины, шагая в стороне от дороги, даже не оглядывались. Перспектива заночевать в степи была малоприятной, но что делать, они привыкли терпеть «за веру» не такие невзгоды.
Один из грузовиков, уже обогнав их, вдруг затормозил. Шофер крикнул:
Это оказался их поселковый шофер, обслуживающий рыболовецкие бригады. Катя его тоже немного знала (встречаясь, здоровались). Звали его Павлом.
К знакомому можно и сесть, тем более — сам приглашает.
Не проехали они и получаса, как мотор застрелял, зафыркал и наконец заглох. Павел, чертыхаясь, полез под капот и надолго застрял там. А женщины отошли, присели на бережок маленькой речушки, мимо которой проходила здесь дорога.
Вскоре подошел Павел, он был расстроен. Отладить мотор не удалось, у него что-то там «сгорело», придется ждать, кто-нибудь проедет, выручит.
Они насобирали хвороста, разожгли костер, у Павла нашлась банка консервов, у женщин хлеб и чай. Разогрели консервы, вскипятили чай, стали ужинать.
У Павла хватило такта не задавать женщинам «крамольных» вопросов, они разговаривали на самые отвлеченные темы: об урожае, о черной буре, пронесшейся весной по полям Барабы. Говорил больше Павел, рассказал несколько веселых историй из своей недавней армейской жизни. Когда заметил, что Катину спутницу клонит в сон, ушел куда-то в темноту и вернулся с огромной охапкой сена. Женщина поблагодарила и легла, Катя и Павел остались вдвоем.
Ночь была июльская — теплая и светлая. Серебрилась речная трава, звенели кузнечики, под берегом плескалась рыбешка.
Некоторое время они сидели молча. Катя украдкой посматривала на парня. Розоватый свет зари, который уже заливал небо, освещал Павла, его взъерошенную голову, руки с крепкими запястьями, охватившие колени. Он смотрел на темнеющие угли, потом, не говоря ни слова, встал и спустился на берег, к воде.
Катя подождала его, потом тоже встала и пошла следом: спать ей совсем не хотелось! Павел был далеко, на конце узкой косы, ползал по галечнику на четвереньках. Катя окликнула его:
— Что ты там делаешь?
— Клад ищу, — засмеялся тот.
Поколебавшись минуту (все-таки ей не следовало забывать себя), она пошла к нему вдоль дымящейся воды, по чистому хрустящему песочку.
— А ну-ка, держи! — Павел высыпал ей в руки горсть холодных окатышей. Это были необыкновенные камушки — полупрозрачные, дымчатые, золотистые. Они были влажны от росы и точно излучали свет.
— Ой, какая красота, — сказала Катя, пересыпая их из ладони в ладонь. — Где насобирал? Неужели все здесь?
— А ты думала!
Катя окинула взглядом косу, посмотрела под ноги.
— Да они все тут серые, одинаковые!
— Это на первый взгляд, — сказал Павел. — А ты вот присядь, вглядись внимательней.
Слегка смущаясь, но уже заинтересованно, Катя присела на корточки. Вскоре она подняла какой-то камешек, и Павел с серьезным видом похвалил ее:
— Молодец, делаешь успехи. Погляди-ка на свет. Видишь, внутри точечка. Может, это песчинка, а может — древний жучок!
Заря полыхала уже во все небо, в кустах проснулисьи заперекликались птицы, а они все бродили по косе, радуясь каждой удачной находке.
Странно, Катя чувствовала себя рядом с этим в общем-то малознакомым ей парнем совершенно свободно. И Павел — какой умница! — не замечал ни ее темного глухого платья, ни платка до бровей. Он, казалось, вообще не смотрел на нее. Когда коса была исследована, Павел разулся, закатал штаны выше колен и стал бродить по мелководью.
Было часа четыре утра, горбинка солнца выгнулась над горизонтом, и речка наполнилась розовым дымом. В придорожной траве зашелестели, запересвистывались суслики. От ног Павла текли мерцающие волны, ломая устоявшееся стекло плеса. Он позвал ее, и Катя, не колеблясь, пошла, сбросив на ходу туфли. Она забрела по щиколотки, и низ платья сразу вымок, стал тяжел. Катя засмеялась чему-то и стала вглядываться в переливающееся дно.
— Катя, дай-ка платок, — попросил Павел.
Она легко, послушно сдернула с головы платок, и он ссыпал в него камни, связал концами.
Потом сели на бережок, на травяной обрывчик; выгрузив добычу, стали отсортировывать. Павел был строг в отборе, безжалостно отбрасывал «брак», а Кате наоборот — все нравилось, и они даже немножко поспорили.
С высокого берега против них свешивались белесые от росной влаги гривы кустарника. Капли звонкими гвоздиками падали на воду, и глинистый берег, точно раковина, отражал их тончайший перезвон.
Боже мой, красота какая, чудо, думала Катя, с необыкновенной душевной остротой вглядываясь в окружающее.
Где-то рядом раздался тревожно-лихой посвист. Суслик «попиком» стоял возле норы, мерцая бусинками глаз. Павел кинул в него камешком, и суслик нырнул в нору, с трудом протиснувшись толстым задом.
Они оба рассмеялись. Павел предложил:
— Хочешь, я его сейчас вылью?
— Не надо, мне его жалко.
Сказав это, Катя опустила лицо. Отчего-то радостно застучало сердце. Павел как будто впервые за все утро внимательно посмотрел на нее. Волосы ее, скрученные слабым узлом, скатились на плечи, были матовы от росы; гребень, косо заколотый на затылке, едва держался.
— Гребень потеряешь, — сказал Павел и протянул было руку.
Катя вскочила на ноги, и с таким трудом собранные ею цветные камешки резво запрыгали с коленей под травяной бережок, в воду. Не поглядев даже на них, она пошла в обход прибрежных кустов к машине, покрывая на ходу голову.
Она шла и никак не хотела признаться себе, что ее испугал не жест Павла. Даже если бы он обнял, она, кажется, не пошевелилась бы — наваждение какое-то, господи. Испугала ее вдруг легкость, с которой «отлетела» от нее с таким трудом накопленная в молитвах лет душевная «оборона». Это ошеломляющее открытие надо было пережить наедине.
Несколько дней после поездки Катя не выходила со двора, занималась домашними делами. Она старалась не думать о Павле, но постоянно ловила себя на том, что думает о нем. Когда за окном раздавался шум проезжающей машины, она вся цепенела.
Однажды автомобильный требовательный гудок послышался у самой калитки. Катя тихонько отогнула занавеску. Из кабины выглядывал Павел, он был в синей футболке с закатанными рукавами, сидел, щурился от солнца, ждал... Ждал ее!
Из соседней комнаты появился отец. Передвинув на лоб очки, посмотрел в окно.
— Чего это он?
— Не знаю, — прошептала Катя.
Отец вышел за двери, они о чем-то поговорили. Павел тут же отъехал; а отец, вернувшись, сказал:
— Едет в район, ты, говорит, тоже собиралась. Говорит, мог бы подбросить.
— Нет, я не еду, — ответила Катя, отворачиваясь, боясь, как бы отец не догадался о ее душевном состоянии.
— Я так ему и сказал. — Отец строго и внимательно посмотрел на дочь и ушел в комнату.
«Никуда я не собиралась и ничего ему не говорила,— со страхом, с трепетной радостью думала ночью Катя, сидя на постели, комкая на коленях одеяло.— Он сам это придумал, чтобы встретиться со мной. Господи, дай мне силу...»
Она тихонько зажгла лампу, достала тетрадку и, найдя нужные страницы, стала читать о том, как глава женских побед и трофеев всехвальная Фекла, как огнь возгоревшись среди волн страстей, приплыла в безопасную пристань...
Тут же почувствовала, что читать ей о поучительных похождениях Феклы стыдно. Потому что у нее, у Кати, совсем другое! Никто ее не «обольщает», и никакого она не испытывает «нападения желаний», и тем более не искушают ее «сны сладострастия», чему так мужественно противостояла «всехвальная Фекла»...
Она отбросила тетрадку, подошла, держа у лица лампу, к висевшему на стене зеркалу. Эх, Катька, Катька! — сказала мысленно своему отражению. — Никакая ты не «подвижница», пусть не выдумывают. Вот увидела Павла сквозь занавесочку — и все. И поняла: нет тебе и не будет никого дороже. И носить в душе это открытие невмочь, и поделиться не с кем. Что же будет?
Дня через три-четыре, когда она ходила по двору, кормила кур, кто-то за спиной кашлянул. Она оглянулась: у ограды стоял Павел, улыбался. Все в ней затрепетало, и она едва нашла в себе сил в ответ улыбнуться ему.
— Может, выйдешь? — спросил Павел.
Продолжая разбрасывать корм прямо на спины курам, Катя отчаянно замотала головой: нет!
— Катя! — сказал Павел, и лицо его стало серьезным. — Приходи в десять часов к озеру, за дальние мостки. Буду ждать.
И ушел не оглянувшись.
Остаток дня Катя не находила себе места. Кое-как приготовила ужин, позвала на кухню отца, а сама вышла на крыльцо, боясь каким-нибудь движением выдать себя.
От их дома видна была озерная гладь. Краски закатного неба сливались со своим отражением в озере, едва разделенные ниточкой далекого берега. От одного взгляда туда, в сторону озера, у Кати холодели губы; десять часов неумолимо приближались, и надо было решать.
Нет, он, наверное, не добрый, неужели он не знает, что ожидает меня, если нас увидят. Он просто не представляет...
А в десять часов, уже в сумерках, слабо заливавших поселок, бежала она по огородной тропке к озеру. В руке держала ведерко. Ведерко фальшиво позванивало, будто поддразнивало. До дальних мостков, где когда-то разгружались рыболовецкие катера (а потом озеро обмелело, и мостки оказались на суше, не у дел), было около километра. Катя раза три останавливалась, порываясь вернуться. Радости уже не было, был один страх: а вдруг он просто посмеялся над ней? Тогда лучше не возвращаться с озера вовсе...
Склоненную спину Павла, сидевшего на мостках, она увидела издалека, на фоне темной сверкающей воды. Он тоже увидел, встал и пошел навстречу. Когда он приобнял ее, ведерко выпало из ее рук, со звоном откатилось. И вместе с ведерком откатились, покинули ее последние колебания.
...Расстались они глубокой ночью, у калитки Катиного дома. Катя не дыша пробралась в свою комнатушку, быстро разделась и легла, — впервые легла без молитвы.
Она лежала, улыбаясь в темноту, трогая кончиками пальцев свои припухшие губы. С этой улыбкой она и заснула.