Огни Кузбасса 2025 г.

Дмитрий Коржов. Мурманцы. Главы романа. Журнальный вариант (окончание). Часть 5

* * *
Елка шла в дружину. Вся еще с Митей. С ним. С его по-мужски уверенными руками, резкостью и силой, вольницей его цыганской, словами, что шептал он ей горячо и яростно. С праздником, которому даже чужие самолеты и сигнал «ВТ» помешать не смогли.
Но первое, что услышала она в столь счастливое для себя утро, придя на сборный пункт, был плач.
Плакала Рая Полякова – навзрыд, не смолкая. Не узнать ее было совсем. Всегда уверенная в себе, дерзкая, красивая. А здесь – слабость одна и плач. Показалось, и волосы ее, каштановые, пышные, виться перестали, поредели. И глаза – обычно огромные, распутные – будто уменьшились, сжались...
– Что? – спросила Елка у обступивших Полякову подруг.
Владыкина отвела ее в сторонку и тихонько объяснила:
– Бонивур погиб...
Мальчишку сгубил взрыватель-пропеллер – красивый такой, разноцветный. У тех бомб, что взрывались над городом, он выкручивался в воздухе, поражая людей граненой картечью. А у этой вот пропеллер не выкрутился. Выкрутил его Бонивур. Видно, из любопытства.
О том, как все произошло, дружинницам рассказали бойцы МПВО. Они-то и нашли тело мальчугана – искромсанное до неузнаваемости. Опознали паренька лишь по буденовке с выцветшей красной звездой.
Вместе с Владыкиной они проводили Полякову домой. А когда возвращались, Елка неожиданно почувствовала себя плохо, даже присела на корточки – чтобы перевести дыхание, унять, успокоить закружившуюся под нетвердыми ее ногами землю.
Владыкина опустилась рядом, спросила с тревогой:
– Что с тобой?
– Не знаю, – тяжело приподнимаясь, ответила Елка. – Тошнит что-то... И голова кружится.
Такое с ней в последнее время случалось. От резких движений становилось не по себе, мутило. Не сильно, но ощутимо подташнивало.
– Ты не падала? – внимательно, глаза в глаза, поглядев на Елку, спросила Владыкина. – Головой не ударялась?
Та только плечами пожала:
– Вроде нет.
– Так, девонька... – не сводя глаз с Филатовой, будто осматривая ее, бдительно и нежно заговорила Владыкина. – А ты не беременна ли, милая моя? Давай-ка к нашему врачу сходишь.
Дежуривший в тот день врач дружины, по специальности – гинеколог, так уж сошлось, подтвердил, что Елка беременна, на третьем месяце.
– Ну, вот... – ругала себя за недогадливость Владыкина. – А я тебя все пытаю, ударялась головой или нет. Все проще, оказывается.
Да что там Екатерина Даниловна, если и сама Елка ни о чем не догадывалась! И думать не думала. Третий месяц... Оказывается, все уже тогда случилось, в Новый год, когда она впервые у Мити осталась. С тех пор это длится. Это счастье...
– Чего смеешься? – заметила ее счастливую улыбку Владыкина.
– Одного человека вспомнила... – не вдаваясь в подробности, отговорилась Елка. Истинную, интимную причину своей улыбки открыть Владыкиной она никогда бы не решилась. И слов бы нужных для того не нашла.
– Хорошего?
– Ага! – радостно закивала Елка. Она попыталась вскочить, сплясать что-нибудь короткое, в два коленца – легких, быстрых, но не получилось. Снова закружилась голова, земля пошла куда-то в сторону, увиливая из-под ног. Елка едва не упала и, охнув, присела на стул. Подумала нежно о том, о ком только что вспоминала: «А он-то и не знает ничего...»
* * *
– Шах! Шах! Шах! – дружно застучали зенитки.
Но рано, рано – самолеты были слишком высоко. Зенитки не могли еще до них дотянуться – молотили по воздуху без вреда для немецких бомберов. Наконец те снизились настолько, что стали хорошо видны уже без оптики, настолько, что черные, дымные цветы разрывов расцветали в небе совсем рядом с ними, прямо на их пути. Но пятерка с курса не свернула, лишь на самом подлете «юнкерсы» разделились, чтоб атаковать эсминец и суда, что шли под его защитой, с разных сторон. Тут за дело взялись и пулеметы миноносца – крылатый враг был уже совсем близко.
Пикировавший прямо на них Ю-88 Кольцов разглядеть не мог, заметил только, как от его бомб слева по движению эсминца вздыбились из воды три ледяных столба.
Еще один немецкий бомбардировщик, атаковавший корабль эскорта, в какой-то сотне метров от цели неожиданно вздрогнул, поперхнулся и задымил. Бомбер-неудачник отвернул в сторону и, не выходя из пике, с жадным всхлипом ахнул в море.
Алексей выбежал на палубу, когда смолк спаренный «льюис» на корме. Пулеметчик был убит – Кольцов едва смог разжать его руки, стиснувшие пулеметные рукояти. Третий «юнкерс», уже выплеснув свой смертельный груз, как раз проходил над ними. Но выстрелить по нему Алексей не успел.
Это сделал управлявшийся со 102-миллиметровым орудием Стэнли, причем весьма своеобразно. Он не позволил наводчику использовать прицел, а командовал расчету поднять или опустить ствол совсем не по уставу:
– Немного выше... Немного правее... Огонь!
Дуло орудия при этом почти уперлось в ходовой мостик, из-за чего, когда прозвучал выстрел, капитану и всем, кто находился рядом, крепко досталось по ушам. Но больше попало Стэнли не за это, а за то, что открыл огонь без разрешения.
– Какого черта вы делаете?! – загрохотал старина Джек с мостика не хуже зенитного орудия.
– Отражал атаку, сэр... – попробовал объясниться Стэнли. Снаряд-то разорвался рядом с самолетом, после чего тот резко отвернул в сторону, – это видели все.
Но кэп не дал ему договорить. Щедро выругался и указал на то, что «юнкерс», который хотел сбить лейтенант, отбомбился:
– Он же уже пустой! Зачем на эту тарахтелку с ветром в брюхе снаряды тратить? Их, черт возьми, у нас не так много!
Первая пятерка бомбардировщиков улетела, но ее сменила другая. И так – несколько часов подряд: одни, пустые, скрывались из вида, а другие, загруженные, готовые убивать, появлялись.
Передышки между налетами едва хватало на то, чтобы сменить пулеметные ленты да вытереть пот со лба, курящим – сделать несколько затяжек. И все сначала: каски – на голову, сигареты – вон, к прицелам! В один из таких коротких «перекуров» заметили, что по мачте стекает кровь, и только тогда вспомнили, что не сняли наблюдателя из «вороньего гнезда» – самой высокой точки эсминца. В «гнездо» попал снаряд, выпущенный одним из своих же кораблей прикрытия. Самостоятельно тяжелораненый спуститься не мог, его привязали к канату и так доставили вниз, на палубу. Особенно сильно у этого парня пострадала правая ягодица: осколок отсек от нее изрядный кусок. Доктор сунул ему под нос ватку с нашатырем, смотрящий пришел в себя и застонал.
– Что, больно? – спросил парня Смайлз. – Терпи. Мы тебя заштопаем.
– Красные автобусы... – прошептал тот грустно, будто в бреду, и закрыл глаза. – Я, должно быть, их больше не увижу...
Было похоже, что мальчишка не в себе – от боли, от страха, от всего того, что творилось с ним и вокруг. Но Смайлз его понял.
– О, да ты у нас лондонец! Земляк! – обрадовался док, перевязывая раненого. И как мог постарался успокоить парня: – Не волнуйся. Без заднего места жить можно... Поживешь еще, не волнуйся, хотя крови потерял много. Ничего, залатаем.
– Почему сейчас не ночь?! – спросил у Алексея вновь оказавшийся рядом Стэнли. – Ваша – русская, полярная. Черная – такая, как в Мурманске. Она бы нас спасла...
«Да, тут и солнцу рад не будешь», – подумал Кольцов.
И снова – вражеский налет, и снова ему пришлось вернуться к «льюису».
Эсминец шел причудливым зигзагом, упрямо уворачиваясь от сыплющейся с неба смерти – грушевидной, крутобокой. Бомбы ложились рядом.
– Наблюдателя! – скомандовал капитан. – Пусть ляжет на палубу перед рубкой! Наблюдателя!
Один из офицеров лег на спину перед рулевой рубкой. Он стал следить в бинокль за пикирующими самолетами. Если видел падающую бомбу – а это значило, что валится она прямо на эсминец, – давал указание отклониться вправо или влево. Это было и просто, и гениально – как раз то, что нужно. Только глаза быстро уставали – так что наблюдателей приходилось часто менять.
Так они и шли – под выкрики то «Лево на борт!», то «Право на борт!» Кольцов пытался следить и за пикирующим самолетом – стрелять по нему, и – за очередной вывалившейся из бомболюка бомбой, что, вырастая, на глазах увеличиваясь в размерах, падала, казалось, прямо на них. Но старина Джек снова и снова уводил корабль от удара.
Им еще и везло. Так, наверное, везет только лучшим. Но везение не могло быть бесконечным: фортуна переменчива даже к тем, кто заслужил ее благосклонность.
Эсминец поймал бомбу носом: будто сам напоролся на нее, закладывая новый зигзаг.
Что произошло, Алексей не понял. Сначала он услышал гром и скрежет – зловещий, страшный. Увидеть – по сути, не увидел. Показалось только, что кто-то резко взмахнул рукой перед его лицом, и – все. Словно в кино – кадр оборвался... Дальше – вспышка и удар, который сорвал с места и неповоротливый «льюис», и самого Кольцова. Его отбросило назад, впаяло с маху в корабельную зенитку – ту самую, которой орудовал Стэнли.
Подняться Алексей уже не смог. Как сквозь сон видел он лейтенанта, который, склонившись, все пытался прорваться к нему, к его меркнущему сознанию, все звал, тщетно пытаясь перекричать басовые взрывы бомб и суетливый галдеж пулеметов: «Алекс! Слышишь меня? Алекс!»
Огромное и алое закатное солнце висело над ним, ширилось, росло – плавилось, расплывалось в глазах. Оно было похоже на парадный красный флаг. Флаг раскрывался, разворачивался над горизонтом, закрывая небо...
Но это был не флаг. Это была кровь, что стекала по его лицу, перекрашивая весь мир – солнце, небо, облака, даже море – в красный цвет. Его, Алексея Кольцова, кровь.
* * *
На пути к вокзалу Пашка специально прошел рядом с Кировым. Времени на разговоры у него не было, но хоть словом единым перекинуться с Миронычем хотелось.
Киров стоял в центре снежной поляны, и если бы не пьедестал, то совсем засыпало бы бронзового. «Могли бы и дорожку какую протоптать, – обращаясь к неведомым лиходеям, покачал Пашка головой. – А то стоит как неродной...» Хоть и некогда уже было, но все же захотел Городошников подойти поближе – по щиколотку проваливаясь в рыхлый, пористый снег, пробрался, чертыхаясь, к постаменту.
Отсалютовал вождю, объяснился, почему не приходил так долго («Сам понимаешь, конвои... Фронт наш портовый»), рассказал, что жену встречать идет. Перемигнулись они приветственно, выбрался Пашка из снежного кордона, что зима вокруг Мироныча соорудила, и пошлепал дальше. «Уж конец марта почти, а весны еще и не бывало, – оглядывая с грустью замершую под метровым (не меньше!) сугробом центральную площадь, подумал он. – Эх, надо все-таки в Ялту, надо... Но пока не до того. Сначала нужно дело сделать».
Он прошел мимо ТПО, стеклянный купол которого бомба расколола еще в первую военную зиму. Бомба провалилась внутрь здания, но, на счастье, не взорвалась. Пашка помнил, как бережно, будто ребенка, извлекали ее бойцы аварийной службы.
Июньские пожары сорок второго оставили свой след повсюду в городе, а уж место, откуда ежедневно, без остановок шла отправка грузов на восток, на фронт, – отмечено было огнем и подавно. Вокзал не то что пострадал, здания попросту не стало. Одна из зажигалок попала прямо в его деревянный шатер. Строить новый не торопились – обошлись пока тем, что прямо на пепелище поставили барак-времянку.
Пашка чуть не опоздал к приходу поезда – видно, слишком уж у Мироныча задержался. А тут еще сотни ног превратили выпавший накануне снег у станции в желтоватую грязную кашу. И эта рассыпчатая каша делала лед, что скрывался под ней, особенно коварно скользким. Даже трезвый грузчик, пока пробивался к железнодорожным путям, упал два раза.
Он добрался до деревянной платформы, когда паровоз и первые теплушки поезда уже ее проскочили; густой, железный напор в режиме круть-верть постепенно ослабевал, медленно, но неотвратимо сходил на нет. Еще чуть-чуть, и состав, шумно и устало дыша, тяжело остановился.
Встречающих было много. И в момент, когда они двинулись к вагонам, откуда выходили приехавшие, столкнулись две волны. В давке этой потеряться можно было в два счета. Городошников даже испугался: а вдруг проглядит милую свою, не заметит. Он не видел жену уже два месяца – та уехала за их старшей дочерью, Валюшкой, сразу после Нового года. И соскучиться Пашка успел страшно, неделю последнюю совсем невмоготу было...
Он стоял у лестницы, что соединяла платформу с городом. Мимо нескончаемой вереницей текли люди – радостные, взбудораженные тем, что встреча с близким человеком все же состоялась. «Вот ведь – как пьяные, – подивился Городошников. – Будто война кончилась».
И тут он увидел Соню – открытое, родное лицо любимой. Жена, держа за руку маленькую девочку лет шести, шла в общем потоке – растерянно поглядывала по сторонам, тоже не зная, здесь ли Пашка, боясь не заметить его, пропустить. И он, оттеснив шедшего чуть впереди военного с рукой на перевязи, двинулся к жене. Сначала не разглядев его, только испугавшись встречного движения, Соня остановилась, желая освободить кому-то нетерпеливому путь. А увидев мужа, ничего не сказала – бросилась к Городошникову без слов, прижалась тесно-тесно.
Грузчик крепко сжал жену могучими своими руками. Поцеловал. И услышал, узнал, как бьется под упругой грудью Сонино сердце. А она почувствовала, как клочковатая и жесткая щетина мужа, будто пламенем, костром неровным обожгла ей щеки. Соня даже едва не вскрикнула – не от боли, а от неожиданности, оттого, что вот так бывает – и больно, и сладко...
– Колючий... – прошептала она нежно, когда, наконец, удалось оторваться от Пашкиных нетерпеливых губ. – Чистый репей...
Соня смотрела на него привычно снизу вверх, с приоткрытым ртом, – словно со старшим разговаривает, а смотрит доверчиво и едва ли не глуповато, как девочка-первоклассница (еще и рост подходящий – кроха ведь совсем!). Но Пашке ли было не знать, как обманчиво рядом с Соней это ощущение собственного старшинства и высоты. Жена тотчас ему об этом напомнила.
– Ты вообще бреешься, Городошников? – спросила она насмешливо, высвободила из Пашкиных тисков правую ручку и потерла обожженную щетиной кожу. – Ну, хоть иногда?
Городошников только разулыбался в ответ: мол, бреюсь, конечно, но, сама понимаешь, не всегда получается... Улыбался Пашка счастливо, раздольно. Как-то особенно светло было ему сейчас. Тут-то и почувствовал он на себе чей-то взгляд. И, не выпуская из рук Соню, опустил глаза.
Смотрела на него маленькая девочка: личико, как яблочко, кругленькое да румяное, ножки в сандаликах, колготки, осеннее поношенное пальтишко, шерстяная шапочка. Она сосредоточенно наблюдала, как обнимались-целовались Соня и Пашка, – серьезно, с прищуром. Затем, хотя вроде все и так знала (не маленькая!), но потребовала от мамы подтверждения догадки, потянула ту за рукав.
– Соня, Соня... – начала она чуть капризно, называя мать, видно, так же, как бабушка. – А где папа?
Соня оглянулась на нее не сразу – не хотела отрываться от мужа. А девочка, когда встретились ее глаза с мамиными, смешно склонила голову набок, всячески подчеркивая свой интерес к тому, о чем спросила.
Пашка еще раз крепко поцеловал Соню, приподнял ее нежно и поставил рядом с дочкой. Полюбовался со стороны на своих любимых, снова улыбнулся. А потом поднял на руки девочку. Взметнул над собой повыше – чтоб отовсюду видна была лапушка его, красавица, любимица. Валюшка...
Только тут Соня, которая хоть и поглядывала с радостью на Пашкины действия, спросила у дочки не без ревности:
– Что, не узнала папу?
Валюшка хитро зажмурилась, голову от папы отвернула, показывая, что стесняется, что расстроена за недогадливость свою. А потом резко – так, что косички с бантиками в воздух взвились – повернулась к Пашке, словно извиняясь, погладила того по голове и сказала серьезно:
– Узнала.
Сказала и заулыбалась – открыто, широко-широко, до ямочек на щеках (таких же, как у мамы). А одного зуба недоставало. «О, прям как у меня!» – подумал Городошников счастливо. Как же светло было сейчас Пашке. Светло и просто...
* * *
Небо... Низкое, холодное. И пустое. Даже солнца там, в вышине, не было. Только темные, будто в окопной грязи, облака, похожие на дым, что клубится из какой-то далекой, невидимой поднебесной трубы, непроницаемым занавесом скрывая от посторонних глаз неоглядную высь.
Саньке очень хотелось заглянуть туда – за этот занавес, за эту темную стену. Но как туда заглянешь? Великаном нужно быть. Или – летчиком. Но все летчики сейчас на земле: полеты запрещены. Все, кроме одного. Его-то и высмат­ривала Санька в облачном вечереющем небе Ваенги. Он уже должен был вернуться, он ей обещал... Она знала, как это бывает. Сначала появляется точка – крошечная, едва заметная, но постепенно она растет и уже явственно напоминает зависшую над аэродромом крупную, широко распахнувшую крылья птицу. Опускаясь все ниже, она меняется на глазах, обретая резкие и четкие очертания. Уже над самой землей становится видно, что птица эта – металлическая, видно, как из-под брюха ее вырастают колеса шасси, видно, как она садится – бегом по взлетной полосе, словно цепляясь за поверхность, смиряя полетную прыть.
Но небо над Ваенгой, над Санькой оставалось пустым. Без точек. Без жизни. Ранний март холодил, морозил щеки. Санька глубже куталась в полушубок – но не от холода, которого почти не чувствовала, а от ветра. Вот уж кто не давал покоя! То вился брехливым недобрым псом у самых ног, скручивая в хлесткие жгуты снежную крупу, кусал за ноги, рвался, бесстыдник, под Санькину овчину, в укромное девичье тепло, то этаким барином расходился во всю небесную ширь, тревожа все вокруг – и живое, и неживое. Ветер этот дул нещадно, ворочал облака, гонял их по небу, но тех меньше не становилось, будто и впрямь где-то за ними была труба, что методично, со стахановским задором производила на свет то белые, то черные клубы.
А Санька все стояла и, не отрываясь, смот­рела в пустое, совсем еще не весеннее, пасмурное небо, в темный, неровный строй облаков.
Все сроки вышли. Она это знала. Давно вернулся старший лейтенант, ведомый Скворцова. На одном моторе, с фюзеляжем, как обмолвился его механик, больше похожим на дуршлаг. Он рассказал про их последний бой, про то, как потерял своего командира – тогда, когда казалось, что все позади, что выбрались, почти дома.
По всем расчетам выходило, что горючее у Николая кончилось уже несколько часов назад. Но Санька в это не верила. Потому и пришла сюда, к летному полю, к скамейке, у которой они когда-то, больше года назад, познакомились. Потому и смотрела в небо – не отрываясь, до рези в глазах. Надеясь на чудо, на счастливый случай, на силу своей любви. Ведь и старлей-ведомый признался: смерти Скворцова, того, как погиб командир, он не видел.
Не по тропке – не от столовой, а откуда-то с другой стороны, через сугробы, вволю при этом начертыхавшись, добрался к скамейке у летного поля старый механик Люлюкаев. Молча встал рядом с ней, попробовал, как Санька, следить за небом. Постоял-подождал, потом предложил мягко:
– Шла бы ты, дочка, домой, что ли...
Она, отказываясь, покачала головой.
Люлюкаев с пониманием кивнул, потом, пошарив за пазухой своего технарского кожушка, извлек откуда-то из глубины потертую фляжку. Свинтил ей голову-пробку, протянул девушке:
– Не желаешь? Замерзла ведь, поди, до чертиков...
Санька так же молча покачала головой.
– Это не спирт какой-нибудь, – воодушевленно урча, принялся объяснять достоинства предложенной жидкости механик. – Водка грузинская! Чача! Благородный напиток... Сулаквелидзе нашему из дома прислали.
Но на девушку доводы Люлюкаева впечатления не произвели. Она их словно и не услышала – даже головой не покачала.
– Ну, как знаешь. А я вот не откажусь.
Механик с удовольствием приложился к узкому горлышку, сделал несколько основательных, аппетитных глотков. А потом замер – словно прислушивался к тому, как волной прокатывается по телу ледяной обжигающий пламень.
– Видишь, как бывает, милая... – выдержав паузу, начал Люлюкаев тихо и медленно, будто опять прислушиваясь. Может, к самому себе, а может, и к ветру, что уносил слова куда-то в сторону, на взлетную полосу и – дальше, дальше, и выше. – Не отпустило его небо. Себе взяло.
Услышав последние слова механика, Санька развернулась и молча кинулась на Люлюкаева. Старый самолетный эскулап едва сдержал ее натиск – кроха-подавальщица чуть не сбила его с ног. Главный удар встретила люлюкаевская грудь. Сначала девушка врезалась в нее всем телом, а потом принялась охаживать этот широкий плацдарм кулачками в цыпках. Люлюкаев не сопротивлялся: осторожно придерживал Саньку за талию, ждал, пока успокоится. Она колотила его молча, вся сжавшись. Колотила и плакала – так же беззвучно. Только в самом конце, когда удары ослабли, Санька выдавила сквозь стиснутые зубы: «Не хочу! Не хо-чу...» И, забыв про кулаки, выплеснув ярость, вжалась лицом в грудь механика и тут уже зарыдала громко, в голос.
Люлюкаев ее не успокаивал: считал, что горе выплакать – это хорошо, легче станет. Он лишь, как показалось бы со стороны, немного удивленно смотрел на Сашину голову и время от времени тихонько ее гладил – по подстриженным в каре русым волосам. Она скоро смолкла, отстранилась, снова вернулась взглядом к небу. «Не надоест ведь ей. Упрямая...» – подумал механик. А произнес иное:
– Низкая облачность. Садиться в такую пору тяжело.
Санька вскинула на него глаза, спросила с тревогой:
– Правда?
– Правда, Сашка, правда, – подтвердил Люлюкаев. Затем, оглядев девчонку с головы до ног, как опытный доктор, вмиг определил диагноз и тут же выписал рецепт: – Что-то сапоги у тебя, Санька, не с той ноги. Надо ими заняться. За одним и вспомним довоенное счастье. Я ж, девочка, когда-то сапожником был. Так что сварганим тебе сапожки в лучшем виде! Пойдешь по улице – парни заглядываться почнут. Сначала – на тебя, потом, знамо дело, на сапоги!
Саша сначала слушала механика с недоверием, словно он говорил о чем-то совсем уж невозможном, невиданном. Но когда он, лукаво щурясь, заурчал про парней, даже слегка улыбнулась – чуть-чуть, почти незаметно.
– Пойду я, дочка... – осторожно сказал Люлюкаев, видя, что Санька вроде бы пришла в себя. И добавил заботливо: – И ты долго не стой. Почитай, стемнело уже. Да и ветер – вон, вишь, какой. Просквозит.
Саша согласно кивнула. А механик еще раз усердно приложился к фляжке, перекрестился и, не оглядываясь, живо посеменил по тропке прочь от взлетного поля – к штабу, к столовой, к землянкам дежурной смены. Оглянулся уже тогда, когда до казенного жилья и заветного тепла было всего с десяток метров. Отсюда девушка у почти невидимой с этого места скамейки казалась совсем малюсенькой, ничтожной – будто песчинка в снежной ладони нескончаемой кольской зимы. «Упрямая! – еще раз с уважением отметил про себя Люлюкаев. И наказал себе – строго так, по-старшински, как подчиненному: – Надо непременно ей сапоги справить. Завт­ра же...»
А Санька все не уходила. Все смотрела в небо. Ждала...

I Назад

2025-01-01 19:13 №4 Проза