ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2021 г.

Людмила Яковлева. Я буду ждать

Яковлева Людмила Михайловна родилась 6 февраля 1939 года в городе Тайге. Училась на заочном отделении историко-филологического факультета Томского университета. Работала техником, инженером, старшим инженером комбината «Томлес». Несколько лет на Украине на строящихся шахтах. В 1979 году начала работать в редакции газеты «Тайгинский рабочий» корреспондентом, затем заведующей отделом писем. Автор более 15 книг. Лауреат областной литературной премии им. А. Н. Волошина, член Союза писателей России. Живёт в Тайге.

Я БУДУ ЖДАТЬ (повесть)

От автора

Давным-давно, лет тридцать тому назад, моя коллега по Тайгинскому отделению железной дороги Л. И. Жарикова поведала о том, как одна женщина, её соседка по дому, в годы войны отказалась поверить сообщению о гибели сына. Звали этого героя-воина Александр Каплин. Его мама утверждала, что Саша был разведчиком в тылу врага и вовсе не погиб там, а продолжал выполнять секретное задание.

В начале войны, когда мать уже не получала от Александра никаких вестей, квартиру Каплиных посетили высокие военные чины. Предложили матери написать сыну письмо. Пообещали передать ему это послание и от него доставить весточку домой. Так в течение какого-то времени и обменивались мать с сыном короткими записками. Однако адреса сына Каплиной так никто и не сообщил. На её настойчивые просьбы ответ был один: пока такой возможности нет, нужно ещё немного подождать…

А потом, перед концом войны, пришло матери сообщение о гибели сына. Но она заявила, что не верит этой бумаге. Всем соседям, знакомым кротко говорила: «Живой Сашенька, я это знаю наверняка. Только нельзя ему пока домой вернуться, засекреченный он».

Женщина продолжала регулярно писать сыну письма в надежде, что опять придут к ней люди в форме и скажут: «Давайте передадим Александру весточку от вас». Никто, конечно, больше не явился к матери с таким предложением, а она до смертного своего часа так и не поверила в гибель сына. С тем и ушла из жизни.



В музее школы, которую окончил А. Каплин, о нашем герое всего несколько строк. О его матери вообще ни слова. Неизвестно, что стало с бумагами Сашиной мамы после её ухода. Даже подлинного имени этой женщины я не узнала. Но поняла, что должна написать о таком подвиге материнской веры, должна помочь сохранить эту историю и светлую память о замечательном тайгинском парне, отдавшем жизнь за Родину, за тех, кому выпало жить.

1.

Десять лет прошло с той поры, как я похоронила Надежду Ивановну Климову, а всё тут, в её квартире, так же, как было при ней. И её шкатулка всё так же хранит в себе тайну. Не за семью печатями – за узелком, за бантиком на старой синей тесёмке. Что в ней, в этой шкатулке, я пока не знаю. Узнать не сложно, стоит только дёрнуть за конец тесёмки. Десять лет смотрю я изредка на эту шкатулку, но за верёвочку не дёргаю.

Припоминаю отчётливо день прощания с Надеждой Ивановной, когда я перед уходом на работу пообещала ей вызвать на дом врача. Хозяйка пристальным взглядом осмотрела квартиру, потом положила свою руку на мою и сказала: «В случае чего, Валюша, всё здесь твоё. Живи хозяйкой, распоряжайся по своему усмотрению всем, что останется после меня. Только одна просьба у меня к тебе: побереги шкатулку, ты знаешь её, одна она у меня. Когда вернётся мой Саша, отдашь ему. Ну, а если… Если не вернётся, – с трудом, изменившимся голосом произнесла Надежда Ивановна, – то лет через десять можешь делать с этой коробочкой всё, что тебе заблагорассудится».

И вот минуло десять с лишним лет со дня смерти такого дорогого для меня человека. Саша, а для меня Александр Николаевич, домой так и не вернулся. Значит, теперь я могу узнать тайну шкатулки?

Почему-то мои ладони повлажнели. Я почувствовала это, когда начала развязывать синюю тесёмку. С бьющимся сердцем приподняла крышку шкатулки. Под ней двумя ровными стопками лежали пожелтевшие от времени конверты. Я осторожно взяла один из них, верхний из правой стопки. Адреса на конверте не было, ни «туда», ни «обратно». Конверт оказался незапечатанным. Мой взгляд упал на нижний край сложенного вдвое листка. Там стояла дата: март 1975 года. Дата смерти Надежды Ивановны. Я развернула письмо и начала читать.

* * *

«Здравствуй, Сашенька! Что-то здоровье моё стало сдавать. Сегодня с утра такая боль сжимает сердце, что не нахожу себе места. Валя на работе. Обещала вызвать на дом врача. Хорошо, что придёт он ещё не скоро, после обеда, у меня есть время поговорить с тобой. Валюша настаивала на скорой, а я успокоила её, сказала, что ничего страшного со мной не случится, и уговорила ограничиться вызовом доктора. Это чтобы выкроить время на письмо к тебе. Не хочу, сынок, думать о плохом, но боюсь, как бы оно не стало последним».

* * *

Я прервала чтение. Слёзы затуманили глаза. Оттянула рукав кофты, вытерла их. А продолжить чтение не хватило сил: нахлынули воспоминания.

…Вот в первый раз перешагнула я порог школы не ученицей, а учителем. Помню, как переполняли меня тогда противоречивые чувства. Была тут и гордость, и радость: сбылось то, о чём мечтала с детства. Но были и сомнения: смогу ли, получится ли? Сейчас жаль себя ту, девятнадцатилетнюю. На первых порах сомнения брали верх. В школе я ещё держалась, а дома – снимала комнатку в частном секторе на окраине – ревела по ночам. Меня тогда сильно подкосила смерть моей мамы. Отца я не знала, его попросту у меня не было. Не было и не было. В детстве я думала, что так бывает. Не у одной меня папы не было. А когда выросла с мамой наравне, спросила у неё: кто мой отец?

Мама смутилась, сказала, что всегда ждала и боялась этого вопроса от меня. Но объяснила, как смогла. Отца моего толком мама и сама не знала. Не успела узнать. Во время войны она работала санитаркой в госпитале. А в марте сорок пятого обратил внимание на мою маму, тогда девятнадцатилетнюю девочку, один солдатик, из выздоравливающих. Петей его звали. Всё вздыхал он, грустно улыбался, маминой руки норовил коснуться… Когда из госпиталя его выписали, мамы на дежурстве не оказалось: день отдыха ей выпал. Петя узнал мамин адрес и пошёл к ней домой попрощаться. А вышло так, что остался до утра. Обещал писать с фронта, а после победы приехать к маме. Но ни одного письма не написал. И не приехал… Мама только лет через пять узнала через военкомат, что погиб её Петя в первом же бою после возвращения в воинскую часть. Никого у мамы с тех пор больше не было. Из мужчин, я имею в виду. Но вот я появилась на свет после того прощания, той ночи.

У мамы осталась одна-единственная фотокарточка моего отца, маленькая, как на документ. Я её недавно догадалась отдать в фотосалон, увеличить до размера почтовой открытки. Смотрит с неё смешной, лопоухий, наголо остриженный, большеротый мальчишка в военной гимнастёрке. Мой папа…

Мама, сколько помню её, всегда что-то делала – не дома, так на работе. Никогда вроде серьёзно не болела. И вдруг умерла от сердечного приступа. Ей тогда было на год меньше, чем мне сейчас, – тридцать семь лет. Я себя в свои тридцать восемь ещё молодой считаю и думаю, что впереди у меня долгая жизнь. На здоровье не жалуюсь. Но, конечно, нельзя сравнивать мою жизнь и мамину или жизнь Надежды Ивановны. Столько невзгод вынесли они в годы войны.

Так вот, пришла я тогда, после маминой смерти, в школу. Нервы совсем сдали, чуть что не так – сразу в слёзы. Директриса глянет на меня исподлобья – начинаю плакать. Ученик мой, первоклассник Миша Дроздов, залепит мне жёваной промокашкой в затылок (и сам при этом страшно перепугается) – опять трагедия. Физрук, контуженный на войне, с какой-то издёвкой (возможно, кажущейся) отчество моё выговаривает по слогам: «Пе-тро-вна» – опять у меня едва до слёз дело не доходит.

Одним словом, к концу первого полугодия у меня настоящий комплекс неполноценности развился. Мысли стали появляться, что не для меня школа, менять надо работу. Поднимаюсь по лестнице на второй этаж, смотрю, как уборщица тётя Шура ступеньки тряпкой трёт, и жутко ей завидую. Ведь никакой нервотрёпки: отмыла полы – и иди себе отдыхай, голова не болит. И зарплата у неё почти такая же, как у учителя.

С квартирой тоже не повезло. Позарилась я на неё по той причине, что хозяйка моя, пожилая женщина, сказала: «Денег я с тебя, девонька, брать не буду. Ты мне только воду носи, и всё. Если согласная, заселяйся, боковушечка твоя будет». «Боковушечка» мне понравилась. Маленькая комнатка, но чистая, светлая, стол со скатертью у окна, кровать железная с постелью, стул, этажерка. И всё в моём распоряжении бесплатно. Очень это кстати при моей мизерной зарплате.

Перебралась я к Трофимовне, так звали старушку, и начала таскать из колодца воду вёдрами на коромысле. Я-то думала, ведра два принесу в день – нам и хватит. А, как выяснилось, у хозяйки полон двор разной живности: корова, два поросёнка, утки, куры. А ещё у хозяйки – готовка, самовар, постирушки чуть не каждый день. Так что воды приходилось приносить в день восемь, а то и десять вёдер. Приду с работы из школы – и за коромысло. Колодец от дома неблизко, с полкилометра до него, наверно. Пока натаскаю воды, уже стемнеет. И сил нет. А ведь ещё что-то приготовить на ужин надо, потом тетради учеников проверить, к урокам подготовиться. До полуночи за столом сижу, не высыпаюсь.

Плетусь однажды по тропинке, протоптанной в снегу, сгибаясь под тяжестью коромысла с вёдрами, и вдруг навстречу мне Надежда Ивановна – преподаватель немецкого языка нашей школы. Говорит она мне удивлённо: «Валентина Петровна, вы что, в этих краях живёте? А я и не знала… К ученику своему домой наведалась, с мамой поговорить. Да вот вас встретила».

Прошлась тогда Надежда Ивановна со мной до дома, где я жила, порасспросила о житье-бытье моём, попрощалась и пошла к себе. А на другой день в школе после уроков окликнула меня: «Валентина Петровна, позвольте вас на минуточку» Да и предложила неожиданно: «Если вы не против, перебирайтесь ко мне. Денег с вас, разумеется, я тоже брать не буду. И воду таскать не придётся. Водопровод в доме имеется, как и прочие удобства. Одно, может быть, для вас нехорошо, так это то, что надоем иной раз вам своими разговорами. Не хватает живого общения с близким человеком, вот и становлюсь не в меру болтливой».

Заметив моё замешательство, Надежда Ивановна добавила: «Только скажу вам сразу поселю вас в ныне пустующей комнате моего сына с одним условием: как только он вернётся домой, вам придётся устраиваться с жильём заново».

Тогда-то, зимой шестьдесят пятого года, я и перебралась к Надежде Ивановне Климовой, временно, до возвращения Саши, как говорила его мама, как думала и я. А это «временно» затянулось очень надолго. Вот уже два десятка лет минуло с той поры.

Помнится, через два-три месяца нашего совместного проживания с Надеждой Ивановной у меня и следа не осталось от «комплекса». Неужели это её тихие неторопливые беседы внесли в мою душу ясность и такой покой? «Привыкнешь, Валюша, – говорила она мне, – прикипишь сердцем к школе, как я, как другие учителя. А твои сегодняшние терзания… Как без них? Каждый человек когда-то проходит через это. Не сомневается в себе только отъявленный эгоист или глупец… Трудные ученики? Тут уж ничего не поделаешь. Они были, есть и будут во все времена. Только скажу тебе, Валенька, по секрету: многие, не доставляющие никаких неприятностей отличники, забылись со временем, стёрлись из памяти, а сорванцы, отнимавшие силы и здоровье, запомнились на всю жизнь. Вспоминаю их сейчас не с раздражением, а с улыбкой и сожалением о прошлом».

В последнее время много говорят о психологической совместимости или, наоборот, несовместимости людей. Вспоминая время, проведённое рядом с Надеждой Ивановной, думаю о том, что у нас с ней совместимость у нас с ней была полнейшей. Несмотря на значительную разницу в возрасте – по годам Надежда Ивановна годилась мне в бабушки, – наши с ней вкусы, взгляды на многое в жизни совпадали полностью. С удивлением я то и дело обнаруживала, что мысли, высказанные Надеждой Ивановной, – касались ли они какого-то человека, или прочитанной книги, или кинофильма, или, скажем, международного события, – были и моими мыслями. Только выражать их так логично и последовательно, как это делала Надежда Ивановна, у меня не всегда получалось.

И через какое-то время я почувствовала, что она стала для меня очень близким человеком, почти родным, как моя мама. Было это тем более удивительно, что обычно я трудно схожусь с новыми людьми. И почему-то наши отношения стали ещё более тёплыми после того, как Надежда Ивановна рассталась со школой. Далось ей это нелегко, но уже и возраст заявлял о себе: Надежде Ивановне тогда исполнилось 63 года.

Я приходила с работы домой, и меня всегда ждал готовый обед. Хозяйка накрывала стол в просторной кухне, каких теперь не делают в многоквартирных домах. Мне было тепло, комфортно, хорошо. Совсем как когда-то мама, Надежда Ивановна сетовала на мой плохой аппетит (хотя лично я была на него не в обиде). Потом мы вместе убирали со стола, мыли посуду и отправлялись в комнату Надежды Ивановны – посидеть на диване, побеседовать. В первую очередь, конечно же, о школе. Старую учительницу интересовало всё: как прошли мои уроки, чем живут сегодня ребята, к чему готовят себя, кем мечтают стать. Иногда, довольно редко, Надежда Ивановна заводила речь о сыне. Говорила она о Саше осторожно, с недомолвками. Сначала я решила, что Александр за что-то осуждён, отбывает срок, по-видимому немалый, где-то в колонии. Но Надежда Ивановна говорила о сыне с таким уважением, что моя версия насчёт тюрьмы рассыпалась в пух и прах. Однажды я не выдержала и спросила: «Надежда Ивановна, а где находится ваш сын?» Спросила и тут же пожалела об этом. Потому что от моего вопроса лицо Надежды Ивановны посуровело, будто окаменело. Собеседница моя сказала с усилием, изменившимся голосом: «Мой сын, Валюша, выполняет свой долг перед Родиной, находится на ответственном задании. А вернётся домой тогда, когда будет можно, когда выполнит до конца порученное ему дело». После того случая разговора на эту щекотливую тему я больше никогда не заводила.

Иногда я заставала Надежду Ивановну за одним, видимо чрезвычайно важным для неё, занятием. Сосредоточенная и вся ушедшая в себя, она доставала из недр книжного шкафа заветную шкатулочку, шуршала бумагами, что-то писала. В такие минуты я старалась не мешать ей и уединялась в своей комнате, вернее в комнате её сына. Да, Саша по-прежнему был хозяином этой комнаты. В шкафу стояли его любимые книги, в гардеробе висели его вещи: костюм, рубашки, плащ. На самодельной настенной полке стояли пожелтевшие от времени его модели самолётов и планеров. А со стены, с портрета, смотрел он сам – улыбающийся, молодой, красивый.

Снимок, с которого позже скопировали портрет, был явно удачный. Фотограф, а потом и художник запечатлели удивительно живое выражение лица Александра. Кажется, шёл парень своей дорогой, думал о хорошем-хорошем, и его окликнули. Саша повернул голову, глянул через плечо. Светлая прядь волос упала на высокий чистый лоб, полные мальчишеские губы тронула улыбка, глаза – смеющиеся, счастливые…

2.

Я опять взяла в руки письмо Надежды Ивановны, датированное мартом 1975 года. Её последнее письмо к сыну. Хотела продолжить чтение, но решила: если уж читать письма, то лучше в той последовательности, в какой они написаны. Осторожно перевернула шкатулку вверх дном. Под аккуратными стопками конвертов я обнаружила бумажный свёрток, перевязанный суровой ниткой. Развернула его и замерла от удивления: на мою ладонь легли три ордена – два Боевого Красного Знамени и орден Славы. Они глянцево сверкали, и эмаль, покрывавшая ордена, была такой яркой, что, казалось, награды получены совсем недавно. Сколько лет пролежали они в шкатулке? Как попали к Надежде Ивановне? Кому предназначены? Я ещё несколько минут подержала на ладони эти реликвии, погладила пальцами их холодную гладкую поверхность, а затем вернулась к стопке писем.

Теперь нижние конверты оказались наверху. С волнением взяла тот, на котором различила пометку карандашом: «№ 1». Вынула письмо и начала его читать:

«Сашенька, родной! Прошло уже 4 месяца с того дня, как я проводила тебя. Какими томительными и бесконечно долгими показались мне они. От тебя нет ничего, кроме коротенькой записки, которая пришла в июле. Я не осуждаю тебя, сынок. Ты ведь предупредил меня в той записке, что писем от тебя некоторое время не будет. Я потерплю и дождусь тебя, Саша, чего бы мне это ни стоило. Самое главное я знаю: ты жив и здоров. Уже дважды, в августе и сентябре, мне сообщали об этом по телефону. Передавали от тебя привет и просили не беспокоиться. Даже деньги пришли мне к моему дню рождения телеграфом, без обратного адреса. Не знаю откуда, но точно знаю, что от тебя.

Сашенька, сыночек, как утомляет меня, просто обессиливает это неведение. Где ты, почему эта таинственность? Но надеюсь, что скоро всё прояснится. Буду ждать. А чтобы скоротать время, буду писать тебе письма. Не могу не говорить с тобой хотя бы таким образом, не делиться с тобой своими радостями и тревогами. Хотя радостей сейчас так мало, одни тревоги и остались. От папы два месяца тоже не было вестей, а на днях пришло письмо. Воюет, жив и здоров. Да разве это не радость для меня, что оба вы живы и здоровы?

Ах, сынок, где-то ты, что с тобой? Знать бы мне хоть самую малость о тебе. Ну, бог даст, скоро узнаю. (Вот уже и Бога вспомнила твоя неверующая мама.) А пока я буду писать тебе. Потом, когда я узнаю твой адрес, перешлю тебе эти письма. А может быть, этот кошмар вообще скоро кончится, ты вернёшься домой и мы втроём, с тобой и с папой, перечитаем письма и посмеёмся над моими сомнениями и пустыми страхами. А пока обнимаю тебя, мой родной, и желаю всем сердцем, всей душой: выживи, сыночек, вернись домой! Я так жду тебя, Сашенька!

Твоя мама. 18 октября 1941 года».

* * *

Я дочитала первое письмо Надежды Ивановны и задумалась. Как же так? Письмо, написанное в первый год войны, до сих пор лежит в шкатулке в ожидании того, кому адресовано? Не может такого быть! Ведь Надежда Ивановна всегда говорила о сыне как о живом. Она с такой уверенностью утверждала, что Саша занят выполнением ответственного и, как я догадывалась, секретного задания. Пока он не может ни приехать, ни написать, говорила Надежда Ивановна, но как только ему разрешат, он тотчас вернётся домой. И у меня не было причин в этом сомневаться. Правда, моя уверенность значительно поколебалась за последние десять лет, когда не стало Надежды Ивановны и уже некому было поддерживать веру в возвращение Александра.

От таких мыслей стало мне невмоготу, но я ухватилась за соломинку: может быть, он приезжал домой после войны, жил с матерью, читал её письма, оставил их на хранение в маминой шкатулке и уже позже, спустя годы, ему поручили выполнение того ответственного задания, о котором говорила Надежда Ивановна? Впрочем, всё станет понятным, решила я, стоит только прочесть все письма в таком порядке, в каком они пронумерованы. И я взяла конверт под номером 2.

* * *

«Сашенька, родной мой! Вестей от тебя по-прежнему нет, но главное я теперь знаю. Приходил ко мне один товарищ, уверял, что всё у тебя хорошо, и кое-что сообщил мне. Это «кое-что» не для посторонних ушей и даже не для письма, которое я сейчас пишу тебе. Не пойму, сыночек, то ли уменьшилась моя тревога за тебя после сообщения о тебе этого человека, то ли удесятерилась. Скорее – последнее. Но, по крайней мере, мне стала понятной причина твоего молчания. Оно было бы невыносимым, если бы я знала, что можешь написать, но не пишешь мне писем. Теперь знаю – не можешь. Я потерплю. Придёт время, будет можно, и ты напишешь мне длинное-длинное письмо обо всём. Или расскажешь всё при встрече.

Папа в своих письмах постоянно спрашивает о тебе, а я не могу ничего конкретного ему написать. Отделываюсь короткими фразами: «Всё у Саши хорошо, не беспокойся». Ах, Сашенька, привыкну ли к мысли, что ты так невозможно далеко от дома? Каждый день, каждый час для тебя – испытание. Выдержишь ли ты его? Это теперь и от меня зависит, от того, каким учителем я была для тебя. Знать бы, Санечка, что всё так сложится, я бы во сто крат строже спрашивала с тебя на уроках за свой предмет… Хотя поблажек я для тебя никогда не делала. И хорошо, что мы с тобой так упорно работали над произношением. Пластинки патефонные нам здорово помогали, правда?

Я была счастлива, когда в старших классах ты серьёзно увлёкся немецким. Начал читать книги немецких поэтов и писателей в подлиннике. Мечтал о том, чтобы твоё произношение не отличалось от произношения немцев. А помнишь наших соседей Бернштейнов, высланных перед войной в Сибирь из Прибалтики? Когда ты – это было после десятого класса – заговорил с ними по-немецки, старый Бернштейн изумился и стал утверждать, что ты немец да к тому же уроженец Берлина, не иначе. Я была тогда горда за тебя и счастлива вдвойне – как мама и как твоя учительница.

Но не обернутся ли мои уроки немецкого для тебя трагедией, а для меня страшным горем? Не могу об этом не думать. Хочу верить, что всё будет хорошо: ты вернёшься ко мне и папа придёт домой. Ведь должна же кончиться эта война. Только когда?

Новый год наступил – наш с тобой любимый праздник. Сейчас он очень грустный для меня. Мы привыкли встречать его дома, всей семьёй. А в этот раз я сидела одна в пустой квартире. Рассматривала твои и папины фотографии. Но при этом не плакала. Ты веришь мне, сынок? Я не плачу. Мне не о чем плакать. Я верю, что оба вы – ты и папа – вернётесь домой.

2 января 1942 г.».

* * *

Сколько их, таких писем, горьких, страстных, в шкатулке Надежды Ивановны? Не могу ни думать чём-то другом, ни заняться чем-либо, пока не прочту их все.

3.

«Саша, Сашенька, принялась за письмо к тебе и впервые подумала: хорошо, что не скоро прочтёшь эти строки. Сыночек мой, самый дорогой и близкий мне человек! Никого не осталось в моей жизни, кроме тебя. Сашенька, нет больше нашего папы. В это невозможно поверить до конца, но прошло уже три месяца с того дня, как я получила извещение о гибели Коли, похоронку, как их сейчас называют. Я не стала сразу сообщать тебе об этой мерзкой бумажонке. Не верилось в страшное. Надеялась, что это просто ошибка. А вскоре пришло мне письмо от папиных однополчан. Они подробно поведали о геройской смерти в бою нашего папы.

Оказывается, можно пережить и такое: Коли нет, а я живу. И, кроме того, надо не просто жить, надо ещё ежедневно ходить на работу, скрывая боль в сердце, и поддерживать, хотя бы словами, других, кому тоже плохо. А главное, я должна жить, чтобы дождаться тебя, дорогой сыночек. Куда и к кому ты будешь стремиться, если меня не станет? Я выдержу всё. Я буду ждать тебя и дождусь.

7 апреля 1942 г.».

* * *

«Сашенька, хочу поделиться с тобой теми трудностями, которые возникли у меня недавно в школе. Шестиклассники объявили вдруг бойкот моему предмету. Они, видишь ли, не хотят изучать «вражеский» язык. Пыталась убедить их, что немецкий народ и фашисты – понятия разные. Но для сегодняшних девочек и мальчиков немецкий – это язык Гитлера, и любые мои доводы в пользу знания иностранного языка рассыпались в пух и прах перед их ненавистью к немцам и всему, что с ними связано.

Несколько дней я ломала голову над тем, как мне переубедить эту воинственную братию. И знаешь, кто меня выручил? Ты, сынок. Я рассказала детям о советских разведчиках, работающих в тылу врага. «Представляете, – сказала я им, – как нужно знать язык неприятеля, чтобы у него не возникло ни малейшего подозрения, что перед ним чужой? А переводчики? Армии просто не обойтись без них. Ведь даже взятого в плен языка невозможно допросить без переводчика». Мои аники-воины поверили мне и в последнее время с жаром принялись изучать немецкий. А ты? Ты-то как там, мой мальчик?

До свиданья, родной. Твоя мама. 21 октября 1942 г.».

* * *

«Сашенька, я так горжусь тобой, мой мальчик! В канун празднования 25-й годовщины Октября я получила из Москвы поздравление с праздником и официальное сообщение о том, что тебя наградили орденом. Что-то, значит, ты сумел там сделать важное и нужное, если заслужил эту награду. Очень хочу верить, что дела твои идут неплохо, и помогают в этом тебе знания, твоя смелость и безупречный «берлинский» выговор.

Господи, как я боюсь за тебя! Береги себя, сыночек. Ради дела, ради победы, ради меня, твоей несчастной матери, сбереги себя, заклинаю!

Обнимаю тебя, целую, мама. 10 ноября 1942 г.».

* * *

Выходит, сын Надежды Ивановны в годы войны был разведчиком в тылу врага? Но почему же спустя двадцать лет после войны его мама намекала на то, что Александр сможет вернуться домой, когда «выполнит задание»? Если это так, неужели до сих пор живёт где-то в отрыве от родной земли Александр Николаевич Климов? Мне припомнилось, как пять лет назад я ездила по путёвке в Чехословакию. Шестнадцать дней довелось мне провести за рубежом, в братской республике. Мои товарищи по поездке восхищались красотами словацких и чешских городов, чистотой населённых пунктов, парков и лесов, обилием замечательно сохранившихся старинных костёлов и замков, розами на улицах и площадях. На всё это с удовольствием и любопытством поначалу взирала и я. Но отчего-то к концу отдыха на меня накатила тоска. Я представила: вдруг произошло бы что-то такое, из-за чего я не смогла бы вернуться на Родину и была бы вынуждена остаться в этом благословенном раю навсегда… От этой мысли всё на чужбине потеряло для меня привлекательность. До тоски потянуло на Родину.

А если на долгие-долгие годы обречён человек жить вдали от милой Родины и отчего дома?.. Неужели Александр ещё жив? Что же в этих письмах далее? Будет ли раскрыта мучившая меня в последнее время тайна семьи Климовых?

* * *

Вот и очередное послание Саше в моих руках – письмо в конверте под номером 6.

«Сашенька! Какой сегодня замечательно счастливый день. По радио передали сообщение о победе наших войск под Сталинградом. Столько дней и ночей не давали нам всем покоя горькие мысли о судьбе этого славного города. Страшно представить, сколько советских солдат сложили в этой бойне головушки. А ведь все они были кем-то горячо любимы и бесконечно дороги, как ты для меня. Столько горя уже принесла и ещё принесёт эта проклятая война.

Сыночек, прости, родной, начала письмо о радостном, а мысли одолевают тревожные, беспокойные. Твоё дело, то задание, которое ты выполняешь, кажется мне настолько важным, что я его неразрывно связываю с каждой новой победой над врагом – большой или не очень значительной. Теперь думаю, что в победе под Сталинградом есть доля и твоего участия. Мне теперь, после Сталинграда, будет легче тебя ждать.

5 февраля 1943 г. Мама».

* * *

«Сашенька! Глаза мои слипаются от усталости, руки болят от непривычной нелёгкой работы. Кожа на пальцах потрескалась, даже немного кровоточит. Я не жалуюсь, пишу об этом только потому, что письмо ты прочтёшь не скоро, я к тому времени уже и не вспомню о мелочных своих неприятностях сегодняшнего дня.

Я в отпуске. В школе каникулы, но большинство учеников-старшеклассников трудятся. Мальчики – в паровозном депо, девочки – на швейной фабрике. Работают наравне со взрослыми. А я вместе с другими учителями более месяца работаю в колхозе, познаю радости крестьянского труда. Да, сынок, есть и правда в нём свои радости, я это не для красного словца говорю. Кажется, только здесь, в деревне, разглядела я по-настоящему рассветы и закаты. Какая игра красок, какая красота… Здесь впервые довелось мне целыми днями, а они летом такие долгие, заниматься прополкой, сбором овощей и ещё – управляться с косой. Это далось мне труднее всего. Но после трёх-четырёх дней мытарств одолела я и эту премудрость.

Ну, а руки заживут, я надеюсь, за несколько дней, когда вернусь к городской жизни. Зато за работу в колхозе нас бесплатно кормят. Кроме этого, обещают выделить по окончании отработки овощей для школьной столовой. Так что будет у нас запас на зиму картошки, капусты, турнепса и свёклы. Будут у наших детишек бесплатные горячие обеды.

Сашенька, как ты там? Я вот, как только примусь за еду, особенно если что повкуснее перепадёт, о тебе думаю: ты-то как, сыт ли? Очень трудно с продуктами. Это и понятно: солдатушек, защитников кормить надо. Это сейчас самое главное. Ничего, всё выдержим. Нам здесь, в тылу, много не надо. Выстояли бы вы, а уж мы поработаем за себя и за вас.

19 июля 1943 г.».

4.

«Сыночек, опять захотелось поговорить с тобой о наболевшем. Я, кажется, тебе ещё не писала, что часть нашей школы переоборудовали под военный госпиталь. Это, знаешь, левое крыло здания, где размещались начальные классы. Вроде бы изолировали госпиталь от классов, соорудили в коридоре глухую перегородку, и вход сделали отдельный, с улицы, а запах лекарств всё равно просочился, распространился по всей школе. Во время уроков, когда стихает ребячий гомон, до нас доносятся порой глухие стоны и даже крики раненых.

Учителям и старшеклассникам приходится по выходным, а иногда и в обычные дни, по вечерам, выполнять роль сиделок возле тяжелобольных. Помогаем поить, кормить их, пишем письма родным. А малыши выступают перед ранеными с концертами: поют, читают стихи.

Недавно в наш госпиталь прибыли молоденькие девушки-санитарки. Их пятеро. На них нельзя смотреть без жалости, до того они худые, жёлтые, сморщенные, как старушки. Оказалось, этих девочек еле живых вывезли из блокадного Ленинграда. Что-то сотрётся из памяти человеческой спустя годы после этой войны, а Ленинград, я думаю, будут помнить всегда. И я ещё смела жаловаться на недоедание. Наши лишения в глубоком тылу ничтожны по сравнению с тем, что выпало на долю ленинградцев. Представляешь, Саша, девочки-ленинградки, слабенькие, в чём душа держится, отдают свою кровь раненым. А сами потом отлёживаются на кушетке, не в силах подняться с неё. Ну разве можно с таким народом, как наш, не одолеть врага, если даже вот такие девочки готовы отдать свою кровь, до капли, во имя победы?

11 февраля 1944 г.».

* * *

«Сыночек мой, сегодня у нас большой семейный праздник – твой день рождения. Помнишь, как проходили именины у нас дома? Всегда накануне двое из нас троих устраивали настоящий заговор против именинника, вернее в его честь. Тайком готовилась стенгазета, непременно яркая, красочная, с дружескими шаржами. Сочинялись стихи, пусть неумелые, наивные, но нам они казались замечательными. Помнишь свои? «Наша мама лучше всех. У неё приятный смех. Мы за это нашу маму любим с папой больше всех!» В седьмом, кажется, ты их сочинил.

Как счастливо мы жили. И как не умели ценить это счастье. Нам бы упиваться каждым днём, каждым часом. Подумать только, было время, когда в любой миг, без всяких препятствий можно было коснуться друг друга – только руку протяни. Нужно было каждый день той жизни воспринимать как праздник. Почему же тогда, в той мирной, бесконечно счастливой жизни у людей находились поводы для недовольства, для мелочных ссор и раздоров? Воистину подлинную цену всему, что дорого, познаёшь только тогда, когда это дорогое теряешь.

Впрочем, к чему эти грустные мысли? Праздник есть праздник. Будем думать и говорить о хорошем. Я верю, что у тебя, Сашенька, всё хорошо. Что, сынок, самое страшное в жизни? Я считаю – одиночество. Хочу, чтобы тебе было не слишком одиноко в этот день. Во всяком случае, всем сердцем и всеми мыслями твоя мама с тобой. Чувствуешь ли ты это?

Дома у нас сейчас как было всегда в твой праздник. На столе праздничная скатерть и вазочка с самыми первыми после зимы цветами – подснежниками. Ты их так любил собирать и приносить мне в подарок. Всё как всегда. Даже праздничный пирог на столе. Неважно, что испечён он по рецепту военного времени из тёртой картошки и отрубей. Вид у него всё равно аппетитный. А самое главное, нас за столом, как всегда, трое. Со мной ты и папа. Я поставила перед собой ваши фотографии в рамочках. Так мне теплее, несмотря на холод в квартире. Сейчас согреется чай и начнётся «пир на весь мир». Ты, сынок, по-прежнему любишь это выражение? В детстве все сказки, к месту и не к месту, ты заканчивал словами: «И начался пир на весь мир!»

Чайник закипел. Какое блаженство выпить горячего чаю. А тут ещё и пирог. Каков он на вкус? Сейчас отведаю. Боюсь, чай остынет… Ну вот, дописываю письмо и уписываю пирог. А что, в самом деле вкусный.

Сегодня тебе, сын, исполнилось двадцать два. Совсем взрослый мужчина. Твой папа в таком возрасте стал твоим отцом. Сашенька, что пожелать тебе в этот день? Конечно же, победы! Скорейшей победы над проклятым врагом и счастливого возвращения домой. Крепко, крепко целую тебя. Твоя мама.

15 мая 1944 года».


2021 г №2 Проза