Огни Кузбасса 2021 г.

Агата Рыжова. Проспект Мира

РЫЖОВА Агата Юрьевна родилась в 1985 году в Кемерове. Училась в Кемеровском государственном университете на филологическом факультете. В 2009 году заняла первое место на областном состязании молодых поэтов «Кузбасс – точка роста». Автор двух поэтических книг: «Мимо всех» и «Путеводитель для сталкера». В 2010 году повесть «Однажды и навсегда» вошла в лонг-лист Всероссийской премии «Дебют». Член редколлегии журнала «Огни Кузбасса». Живет в Кемерове.

ПРОСПЕКТ МИРА

рассказ

Последнее время мне не нравится просыпаться. Встаешь еще в темноте, шаришь по стене рукой в поисках выключателя. Ничего особенного люстра не осветит, значит, нет никакого смысла ее включать, но я включаю. Ничего важного в этот день не сделаю, все будет как обычно. Словно я музыкальная шкатулка: меня завели, я что-то потренькала механическим голосом, завод кончился, пора спать. И так каждый день. Каждый чертов день одно и то же. Конечно, можно с кем-нибудь встретиться после работы, посидеть в баре, поржать. Но все слова, которые мы скажем друг другу, я уже знаю. Все это я уже говорила, и не один раз.

Когда-то у меня была большая жизнь – юность. А потом она ушла и увела вместе с собой яркие толпы друзей-приятелей, срослась грудная клетка, разодранная горем и счастьем. Все закончилось, остались одни обязанности взрослого разумного человека. Какая скука.

В таких случаях говорят: «Тебе нужно родить ребенка». Впрочем, родить ребенка советуют в разных случаях, почти в любых. Бедные дети, которых вот так рожают. Несчастливых людей слишком много. Стоило бы попробовать сделать счастливых.

Я медленно надеваю джинсы, потом свитер. В детстве мне говорили: есть такое слово «надо». Как же оно достало. В жизни должно быть еще что-то кроме «надо». Жизнь «надо» – это медленный унылый ад, который принято хвалить. Ничего же плохого в нем нет, пятки никто каленым железом не жжет, жить можно, тепло...

Достаточно на пятнадцать минут опаздывать – и до работы можешь добираться нормально, как белый человек. После девяти утра народ внезапно куда-то проваливается, и я стою на остановке одна, будто царица. Рассвело. Вокруг серенькая оттепель. Небо низкое, тяжелое, местами опускается до самой земли, лежит на сугробах, и уже толком не поймешь, где сугроб, где небо. Все рыхлое, серое, влажное. В одном стендапе парень говорил, что в России в любом городе хорошо летом и отвратительно зимой. Зима для грустненьких. Мимо вжикают машины, обдают ботинки грязными брызгами. Попятишься от дороги чуть в сторону – провалишься в снег по щиколотку. Везде опасно.

Я жду первую маршрутку или шестнадцатую. Но больше первую. У них почти одинаковый маршрут, но шестнадцатая сначала идет прямо, заходя на большой крюк, и за это я ее не люблю. Транспорт провалился вместе с людьми. Все погрузились и уехали, и я осталась одна в середине сырой зимы уворачиваться от брызг.

Наконец на горизонте показывается несколько маршруток. Они всегда ездят стайками. Наверное, по одной неловко, страшно. Все будут на них пялиться, кидаться. А тут внимание людей рассредоточивается, можно увильнуть, пронестись в волшебную страну, куда не берут многострадальных с остановки.

Но меня все же берут. Моя единица останавливается, раздвигает двери. Внутри тепло и пусто, только пара человек сидит на задней площадке. В проигрывателе у водителя мурлычет что-то нейтральное. Бежевые занавески на мутных окнах. Полчаса бедноватого уюта перед падением в свою никакую жизнь.

Я расплачиваюсь, усаживаюсь, мы трогаемся. Маршрутка покачивается на ухабах, дорога свободна. Мы едем по улице Ленина. Через две остановки свернем на Волгоградскую, а потом сразу на проспект Мира. И уж по нему до конца, через весь город. Едешь и едешь, будто не куда-то конкретно, а просто, словно ничему и никому не принадлежишь, словно ты свободен.

Конечно, человек сам кузнец своего счастья и бла-бла. Я пыталась себя развлекать. Разные хобби, клубы по интересам, прогулки новыми маршрутами. Но, присутствуя на очередном сборище, слушая чью-то зажигательную речь, я каждый раз ловила себя на мысли, что это убого и жалко. Болтовня о сокровенном, убеждения, за которые готовы глотки рвать... Нам выпал один-единственный шанс родиться, и вот мы сидим и обсуждаем, хороши или плохи брюки у персонажа фильма. Хорош мужик из ютуба или плох. Стоит ли геев расстреливать или пусть еще поживут.

А прогулки? Я ведь не просто так гуляла, я смотрела во все глаза, будто говорила миру: давай, покажи мне что-то особенное, я готова, я смотрю. И он показывал какую-то ерунду. Вот лесные птички прилетели поклевать городскую рябину. Вот на доме поменяли вывеску. Вот магазин закрылся на ремонт. Вот смешная толстая собачка ковыляет через дорогу. Что тебе еще нужно? Ненавидь геев и любуйся птичками. И роди, наконец, ребенка. Вот и вся жизнь. Никаких подвигов, никаких открытий.

Маршрутка поворачивает, я начинаю соскальзывать с сиденья в правую сторону, хватаюсь за поручень, с задней площадки доносится громкий металлический бряк: кто-то уронил ключи. Вот и проспект Мира. Распахиваемся на остановке рядом с «Тремя поросятами». Так называют три общаги, которые стоят торцами к проезжей части. Когда-то в средней жила моя подруга. Я смотрю туда. Не на общагу – в то время. Вспоминается зима, хотя дружили мы долго, не только зимами. Вместе учились на журналистском факультете. Вместе в компаниях шатались по улицам.

А вижу я почему-то все равно зиму. Не такую, как теперь. Будто на фоне нынешней серой бесформенной массы выступает та, другая, ослепительная. И точно так же, как прошедшая зима, моя подруга выходит вперед, словно ее вдруг осветили прожектором. Вырвалась из безликого множества безымянности – Аня.

Аня казалась странной. Она говорила как эстонка, чуть медленнее и протяжнее, чем принято. Слишком бледная, слишком высокая, слишком высоко несла себя. У нее очень рано начали появляться седые волоски. В шикарной черной копне вдруг проблескивал один белоснежный. Аня не красила их. Говорила, ей нравится, как темные волосы на свету отливают бордовым.

Вероятно, ей очень хотелось, чтоб деньги были. А их не было, и Аня играла, что они есть. Той зимой она ходила в бушлате. Он тонкий, куцый, но, конечно, красивый и очень шел ей. А вокруг настоящая зима с морозами за тридцать. Аня надевала под бушлат огромные свитера, но вряд ли они сильно помогали. Она говорила, что на море у нее служит дядя-офицер, он прислал замечательный подарок – бушлат. Такого нет ни у кого. Самый лучший! Когда у нее спрашивали, не холодно ли ей, она отвечала, что нисколько, бушлат ведь очень теплый. Не знаю, как другие, а я ей не верила.

Помню, мы частенько бывали у этих общаг. То я ее провожаю домой, то идем к ней пить чай. Если стоять спиной к дороге, километра через два впереди будет река Томь, которую отсюда не видно, зато отлично видно тот берег: он сильно приподнят. Темно-зеленый, пушистый, весь в соснах. Стоишь возле общаг и смотришь на огромный, во весь горизонт, лес. Там есть дорога, по обеим ее сторонам фонари. Если по ней поехать, попадешь в гости к красивому парню, с которым у меня «все сложно», в которого я до смерти влюблена. Я стояла здесь в сумерках и не могла отвести глаз от светящейся дороги, по которой никогда в жизни больше не поеду. А рядом со мной – лучшая подруга.

Я вижу Аню той зимой, с теми волосами, в том бушлате, как она повыше поддергивает ворот, чтоб не задувало шею, какая она красивая, странная, как не похожа ни на что вокруг, как я ее никогда такой не забуду.

Иногда между делами я вспоминаю, что давно ее не видела, было бы здорово вместе погулять, как раньше, – но Аня сто лет назад уехала в Москву. Работает журналистом в женском журнале. Изредка приезжает навестить родителей: остриженная, покрашенная, в модной курточке, такая же элегантная дама, как все.

Маршрутка трогается, в ней прибавилось людей, которые сейчас толпятся на передней площадке, передавая деньги за проезд. Мы проезжаем мимо крайней левой общаги. Странно, что зданиям не дали имена. Три поросенка же: Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф. Пусть эта общага будет Нуф-Нуфом. Когда-то здесь убили тетю Наташу. Отморозок выкинул ее из окна восьмого этажа.

Вся наша огромная семья: дядюшки, тетушки, племянники, троюродные сестры и братья – все ошеломлены. В смысле, убили Наташу? Это казалось каким-то больным недоразумением. Она была самой неугомонной, самой подвижной, самой живой. На свадьбе моей двоюродной сестры, где присутствовало человек сто друзей и родственников, напились только двое – я и тетя Наташа.

Было лето, подвыпившие гости выходили из кафе на улицу покурить. Я в длинном бордовом платье, которое немножко путалось между ногами. Маленький шахтерский городок Киселевск. Родня со всей области съехалась на свадьбу. Мы с родителями прикатили днем на машине, предварительно сильно поругавшись. И вот я стою на улице в чужом городе в красивом платье. Душно, шумно, из кафе грохочет музыка, машины проносятся мимо, поднимая пыль. Мне восемнадцать лет.

В кустах я замечаю движение, за зеленью кто-то маячит. Подхожу. А там тетя Наташа курит сигаретку. Она невысокая, изящная, ниже меня на голову. Объясняет, что прячется от мужа и сыновей. А ее сыновья – мои ровесники. Так странно. Это ведь я прячусь, это ведь я убегаю от родителей. А тут взрослая женщина с мужем и сыновьями – и все равно нельзя спокойно покурить. Кажется, я тогда что-то поняла про жизнь. Возраст не дает никаких привилегий, никаких гарантий, никак тебя не спасает. И вот мы стояли с ней вдвоем в кустах и курили, как маленькие. Но она не спряталась.

Родственники рассказывали, что, по словам врачей, ее можно было спасти. Наташа не умерла при падении. Она лежала под окнами долго-долго, и, если бы кто-то вызвал скорую, она могла выжить. Я не пошла на похороны. Боялась увидеть ее изуродованной, мертвой, совсем не такой, какая она была.

Но я присутствовала на других похоронах, значительно раньше. Тогда хоронили маму Наташи. Поздно вечером, после всех официальных мероприятий, в квартире Наташи на кухне собралось человек шесть родственников. Там были мои родители и я.

Вот этот дом, через дорогу напротив «поросят». Называется «змейка». Длинный, высокий, он все тянется и тянется и никак не может закончиться. Стоит на холме, будто крепостная стена.

Там на кухне усталые взрослые люди выпивали водку. Комната залита желтым светом, на окне красивый кружевной белый тюль, за окном темнота. Я помню стол, заставленный мисками с салатами, посередине большая плоская тарелка с кружочками соленого огурца. Между салатами маленькие прозрачные кубики пустых рюмок. Всему находится свое место. А я не знала, куда девать руки и ноги, куда приткнуться в этой чужой квартире. Мне было тринадцать лет. Мама внезапно сказала, что я ведь пишу стихи. Стало так ужасно неловко, стыдно, все вдруг уставились на меня и смотрели. И Наташа тоже смотрела. У нее было зареванное лицо. И она сказала: «Сейчас так хочется чего-то чистого, светлого. Вера, почитай свои стихи, пожалуйста». А я, хоть разорвись, не могла. Ну не могла, и все. Даже перед ее зареванным лицом. Милостивая память не сохранила, что было дальше. Я не читала.

Вот я в зале той квартиры. На кухне пошумливают взрослые. Вдоль стены стоят стеллажи с книгами, сувенирами. Большие яркие альбомы на иностранных языках. Полумрак. Я беру в руки один из альбомов, открываю. Он очень странный. Страница однотонная, зеленая, на ней орнамент, много маленьких одинаковых ромбиков – и больше ничего нет. Ниже надпись на немецком языке мелким шрифтом. Я впервые вижу такие картинки. Со спины подходит Наташа, спрашивает: «Умеешь такие рассматривать?» Усаживает меня на диван, садится рядом. «Давай научу. Не смотри в одну точку, расфокусируй зрение. Знаешь, говорят: смотреть в пустоту. Смотри в пустоту». Перед нами зеленая страница с ромбиками. Наташа учит меня смотреть в пустоту.

У меня не получается. Хоть так, хоть этак, я ничего не вижу, кроме ромбиков. Мы переворачиваем страницу, пробуем снова. Долго сидим вот так. На кухне в это время выпивают взрослые, ей, наверное, было бы интересней с ними. Но она со мной.

Наконец на странице уже десятой из мелких серых треугольничков вдруг начинает проступать олень. Он как будто выпирает массивной грудью из орнамента. Я вижу его изящные рога, стройные ноги. Хочу знать, что еще есть на рисунке, но страшно перевести взгляд – вдруг картинка распадется на треугольники, исчезнет. И она действительно пропадает. Я сержусь, пробую снова, у меня опять не получается. Нужно научиться смотреть так, чтоб из серого, неинтересного, никакого фона вдруг выделилось что-то важное. Тайная оленья красота спрятана от чужих глаз.

Наташа тихонько вздыхает, отодвигается. Скорее всего, у нее устала спина вот так наклоняться над альбомом. Я чувствую тепло ее тела и тонкий сладковатый запах. Наташа видит тайные знаки. Наташа никогда не умрет.

Маршрутка останавливается на светофоре перед перекрестком. Здесь проспект Мира пересекает улица Терешковой, уходящая на другой берег. Это единственная улица, по которой разрешено двигаться фурам. Дальнобойщики едут по ней через город. Их огромные, как вагоны, машины терпеливо стоят, ожидая зеленый свет. За перекрестком справа – торговый центр «Лапландия». Видимо, архитектор надеялся, что будет похоже на глыбы льда. А получилось угловатое голубое строение, состоящее из разных пристроек, платформ и лесенок. Сверху «Лапландию» венчает корона – что-то округлое и зигзагообразное.

Для нас наконец загорается зеленый. Маршрутка вздрагивает, трогается. Но едем совсем недолго. На остановке возле торгового центра парень взмахивает рукой и мы останавливаемся.

«Лапландия» не сразу стала «Лапландией». В моем детстве это спортивно-концертный комплекс «Октябрьский». Круглый год здесь каток, на котором тренируются дети-фигуристы. Вероятно, родители говорили мне про спорт, как это важно и сложно, в фигуристы отдают малышей, чуть ли не трехлетних. Целыми днями они там катаются, падают, расшибают коленки, встают, продолжают тренироваться. Помню свое почтение к этим никогда не виданным мной детям и к самому зданию тоже. СКК «Октябрьский» был местом, где всегда каток и героические дети. А у меня нет коньков, и кататься я не умею.

Но однажды я все-таки оказалась в «Октябрьском». Это было в тот период, когда Чумак из телика заговаривал воду в трехлитровой банке, которая стояла на табуретке перед экраном. Бабушка не пропускала ни одной его передачи и эту воду сохраняла наравне с освященной из церкви. По улицам бродили странно одетые люди, танцующие, поющие, зовущие в какою-то свою веру. Религий много, они пропитывали всё вокруг, смешивались, как вода Чумака, вода из церкви и крошки священной еды кришнаитов. Новый мир вокруг, и я в нем – новый человек. Не как сейчас: тридцатичетырехлетняя в мире старом.

И вот мы с мамой, папой и бабушкой ходили в СКК «Октябрьский» на религиозный концерт. Из настоящей Америки приехали священники и устраивали представление. Не знаю, кто это был. Может, протестанты, может, сектанты христианского толка. Помню огромное множество людей в фойе. Они высокие, из-за них мне ничего не видно, ходят туда-сюда, толпятся. Папа крепко-крепко держит мою руку. В фойе мы покупаем Евангелие в мягкой обложке у этих священников. Помню свое огромное, какое-то даже не детское разочарование: позже, когда я новую книжку листала и теребила, выяснилось, что из нее очень легко вываливаются листочки, книга рассыпается в руках, умирает, а значит, купили ее напрасно.

На том религиозном концерте мы сидели где-то очень далеко и высоко. Наверное, это был балкон. Человечки на сцене маленькие. Они поют, вскидывают руки. Со мной тогда что-то произошло. Я внезапно начала очень сильно рыдать. Рыдаю и сама не знаю, чего рыдаю. Я уже сознательная, шестилетняя. Вряд ли я плакала от духоты или скуки.

Папа вывел меня в коридор, вытащил из нагрудного кармана носовой платок, обтер мне лицо. Спросила у него, почему я плачу. Папа взрослый, он должен знать. Вряд ли он знал. Ведь и я сейчас ничего не знаю. Возможно, взрослый – это как раз тот, кто меньше всего знает. Но папе нужно было что-то сказать, и он ответил: вероятно, концерт меня очень тронул, происходящее на меня сильно и благотворно действует. Интонация у него была колеблю-щаяся.

Маршрутка едет мимо пустырей. Серовато-белые простыни снега с обеих сторон от дороги. Справа метров через пятьсот виднеются неказистые домики ржавых гаражей. Слева когда-то был большой рынок – множество палаток, в которых мерили джинсы, стоя в носках на картонке. Рынок убрали и взамен не оставили ничего. Теперь здесь лежит снег, никому не мешая, ничего не требуя.

В пазике почти не осталось свободных мест. Люди тихонько гомонят. За моей спиной два пацана обсуждают машины своих отцов. Все едут мимо, никуда не смотрят, везут в себе свою жизнь.

Останавливаемся на светофоре. Впереди справа – здание издательства. Некрасивое серое девятиэтажное строение, которое возвышается надо всем вокруг. Их книжек я не видела никогда. Зато здесь находится редакция газеты «Комсомольская правда».

Когда я училась в десятом классе, в школе решили издавать газету. Желающих стать журналистами набежало человек пять. Учителя нам выписали куратора – журналистку «Комсомолки». В назначенный день после уроков мы собрались в классе географии на первом этаже, чинно сидели с чистыми тетрадками и ручками – ждали своего первого редактора. Дверь открылась, в кабинет шагнула молодая девушка, стройная, коротко стриженная. Она остановилась на фоне карты мира и бросила нам: «Привет». В девушке было что-то вызывающее, что-то слишком свободное. Она легко болтала на сленге – на нашем персональном языке. Вместо того чтобы располагать, это скорее отталкивало. Как будто она без спроса пользовалась тем, что принадлежало не ей. Наша кураторша была еще студенткой, но уже работала в настоящей крупной газете и горделиво показывала нам удостоверение. Это казалось огромным, почти невозможным достижением.

Тогда я думала, что журналистика сделает меня счастливой. Огромная первая радость, когда из букв собираются слова, из слов собирается «самый важный смысл». А я тот человек, кто заведует смыслами, кто рассказывает людям о важном. Ха, о важном! Конечно-конечно. Иногда я встречаю молоденьких журналистов, они такие милые, такие значительные. Похожи на маленьких щенков, которые учатся лаять. «Гав-гав» – тоненьким детским голосом с очень серьезным лицом.

К счастью, та девушка не слишком вдавалась в нашу журналистскую деятельность. Мы сами писали разные материалы о школьной жизни. Наша условная редакторша как-то обмолвилась, что вообще-то «Комсомольская правда» сотрудничает со всеми желающими и, если мы хотим, тоже можем попробовать писать для нее.

И я захотела. Я пришла в это здание, возле которого мы сейчас останавливаемся. Ничего не сказала родителям и вообще никому. Просто собралась и пошла. Куда-то поднималась по лестнице, бродила по темным узким коридорам, оглядывая двери. Наконец нашлась дверь с нужной табличкой. Я заглянула. Меня попросили подождать снаружи. Я расстроилась. Не ожидала, что оставят на пороге. Хотела посмотреть настоящую редакцию настоящей газеты, увидеть настоящих журналистов, настоящего редактора. Но все вышло не так. Сотрудники не пожалели меня, шестнадцатилетнюю, не снизошли до подростка. Впрочем, скоро ко мне вышел молодой парень. Помню, он был невысокий, щуплый, в очках. Я сказала, что хочу попробовать поработать для их газеты. Он ответил, что мне нужно выбрать тему или несколько тем, написать и прийти с готовыми материалами. Переспросила про темы, сама ли я должна их придумать. Да, сама. Поблагодарила, попрощалась и пошла. Вежливая девочка. Я была раздавлена.

Я понятия не имела, где брать эти темы, как их придумывать, о чем вообще нужно писать для такой газеты. Почти ребенок, чего уж там. Мой мир – это школа и школьные друзья, дальше этого он не простирался. «Теперь не стану журналистом», – думала я примерно так. Казалось, профессия отбросила меня, даже не взглянув в мою сторону, даже не пустив в редакцию.
2023-11-05 00:21 2021 г №4 Проза