Огни Кузбасса 2014 г.

Владимир Каганов. Паломник в никуда. Воспоминания о Ф. Колмогорове. Повесть

Уж рдеет барбарис, и ароматом

увядших астр так тяжко дышит сад.

Тот, кто на склоне лета не богат,

тому уж никогда не быть богатым.

И кто под тяжестью прикрытых век

не ощутит игры вечерних бликов

и ропота ночных глубинных рек,

и в нём самом рождающихся ликов,

тот конченный, тот старый человек.

И день его – зиянье пустоты,

и ложью всё к нему обращено.

И ты, Господь. И будто камень – ты,

его влекущий медленно на дно.

(Райнер-Мария Рильке,

«Книга паломничества»)

Перечитал это стихотворение – одно из самых любимых стихотворений Феоктиста – и словно опять услышал его хриплый прерывающийся голос, полный такой безнадежной тоски и усталости в последние годы его жизни, но всё ещё как будто вопрошающий, всё ещё ждущий какого-то ответа…

Нелегко мне будет писать об этом человеке – настолько знакомом и близком и настолько далёком и чужом, настолько нелепом и беззащитном и настолько трагическом и значительном в своей никем не понятой судьбе. Но иного выхода у меня нет, и я всегда знал, что должен буду предпринять эту попытку, сколь бы несовершенной она не была.

Загадка и урок этой странной судьбы были бы в любом случае достойны нашего внимания – и я имею в виду не только тех немногих людей, которые знали покойного Феоктиста или думают, что знали его. Но в данном случае есть ещё два обстоятельства, которые накладывают на меня особые обязательства. Во-первых, почти весь архив Феоктиста – его записи, дневники, конспекты – оказался уничтожен (об этом я подробнее скажу дальше). Во-вторых, из всех людей, знавших Фетиса (так его все называли), я, вероятно, знал его лучше всех, и на протяжении пятнадцати лет нашего знакомства вся драма его духовной жизни прошла на моих глазах. Более того, я смею думать, что я был единственным человеком, осознавшим подлинный смысл этой драмы. И вот, если я не решусь на попытку хоть что-нибудь рассказать об этом человеке, имя его и жизнь канут в небытие, как если бы его и вовсе не было. Вряд спустя десятьпятнадцать лет, кроме пяти-шести близких людей, кто-нибудь вспомнит о нём. А очень возможно, что и этих десяти-пятнадцати лет нам не суждено будет прожить.

Годы идут, и чем дальше, тем лучше начинаю я понимать, сколь многим в своём духовном развитии я обязан этому человеку. Многое, что казалось мне тогда нелепым и преувеличенным, даже просто болезненным в его личности, приобрело со временем совершенно иной смысл. Это неистовое заклинание бездны, эта судорожная мольба: «Господи, услышь раба твоего! Господи, отзовись!» – всё это озарилось теперь такой душевной мукой и таким значением, – но поздно, поздно… Все мы, живущие в этом мире, в чём-то виновны друг перед другом. Но когда из жизни уходит близкий человек, это чувство вины становится острее и безнадежнее, потому что понимаешь, что её уже не искупить. И всё, что остаётся нам, пока ещё живущим, – стараться быть бережнее и добрее в отношениях друг с другом, ибо этим созидается нечто бесконечно ценное и важное, имеющее значение для всего человечества и для спасения нашей души. И, быть может, бережная память об ушедших приближает их к нам, согревает их тёмную тайну небытия, возвращает их голос и мысли в наш мир, неуклонно идущий в безмолвную ночь расставанья.

ЧАСТЬ 1. ГОДЫ УЧЕНИЯ И ПОИСКА

«Помни, юный, неустанно (…), что мирская наука,

соединившись в великую силу, разобрала, в последний

век особенно, всё, что завещано в книгах святых нам

небесного, и после жестокого анализа у учёных мира

сего не осталось изо всей прежней святыни решительно

ничего».

Ф. М. Достоевский, «Братья Карамазовы»

Как, какими словами определить мне моего героя? Русский религиозный философ, богоискатель, человек из подполья, дворник страны Советов, одинокий мечтатель? Всё будет правда, и всё не то. Неопределим человек, и не стоит даже пытаться, ибо «человек есть тайна». И с чего же мне начать? С детства ли моего героя, о котором я мало знаю, но легко могу себе представить, ибо сам родился и вырос в том же сибирском промышленном городе, в таком же рабочем районе. Или с наших бесконечных разговоров о Т. Манне и Ф. М. Достоевском, о Пушкине и Гете, о христианстве и буддизме, о Древней Руси и Западной Европе?

Начну с нашего знакомства.

Поздней осенью 1963 года, после двух лет учёбы в Новосибирском университете, я вернулся в родной город. Опускаю свои личные обстоятельства (болезнь и т. д.), которые для дальнейшего несущественны. Я предполагал посвятить ближайший год занятиям философией, математикой и музыкой и определить свои дальнейшие отношения с физикой. Настроение было грустное. Все старые знакомые рассеялись, а новых я пока не успел завести. Поначалу было пусто и одиноко – после Академгородка особенно. Однако к новому году я обзавёлся кругом довольно симпатичных ребят, с которыми познакомился в областной научной библиотеке. Эта библиотека, очень просторная и уютная, находилась в двух шагах от моего дома, и я там почти каждый день занимался. Был в ней, в частности, неплохой музыкальный отдел с комнатой для прослушивания грампластинок и со стареньким пианино.

И вот, в этом музыкальном отделе как-то и подобралась группа молодых людей, с которыми я быстро перезнакомился. Мы собирались там по вечерам, слушали музыку, болтали, а потом шли куда-нибудь в кафе или просто побродить по городу. Были там Малик Якшимбетов, будущий кинорежиссёр, Гена Животов, уже тогда очень одарённый художник, заходил юный поэт Саша Ибрагимов, постоянно бывал Боря Гольдкорн, мальчик с художественными наклонностями, увлечённой хозяйкой музыкальной гостиной, бывали девочки из музыкального училища и разные ребята.

Всем нам было по 18-20 лет, мы были молоды и полны надежд. (Увы, прекрасной и пылкой Виолетте М., которая заведовала музыкальным отделом, было уже двадцать восемь. Это впрочем, не помешало их связи с восемнадцатилетним Борей).

Пару раз я замечал на наших посиделках плотного светловолосого молодого человека с простодушно-застенчивым лицом, который робко садился на какой-нибудь дальний стул и сосредоточенно слушал музыку и наши разговоры, незаметно исчезая в конце. Однажды, после прослуши- вания каких-то вещей Баха, он, страшно смущаясь и краснея, заговорил о Бахе и о недавно вышедшей книге А. Швейцера «Иоганн Себастьян Бах». Я сам недавно начал читать эту книгу, поэтому слушал его с интересом, да и сам парень показался мне любопытным. Была в нём какая-то простая крестьянская повадка, заметно отличавшая его от всех наших ребят. После окончания вечера я подошёл к нему, и мы познакомились. «Феоктист» – робко назвал он своё имя, неуверенно пожимая мою руку. Вот так мы познакомились с Фетисом Колмогоровым. Постепенно он освоился, немного осмелел и стал своим человеком в нашей компании.

Шла весна 1964 года. Я работал техником в вычислительном центре, занимался обслуживанием допотопной ламповой машины «Урал-2», мои научные и философские занятия продвигались слабо, настроение было паршивым, а будущее весьма неопределённым. К этому времени я уже немного узнал Феоктиста и, в частности, нашёл в нём занятного собеседника по философским проблемам. Правда, поначалу мы как-то не могли найти общих точек соприкосновения. Я в это время штудировал «Феноменологию духа» Гегеля, читал «Историю западной философии» Рассела, «Введение в семантику» А. Шаффа и специальную литературу по физике и математике. Фетис же упивался Т. Манном и Ф. М. Достоевским, с которыми я совершенно не был знаком. Кроме того, он читал «Историю России» Ключевского и книги по истории античной философии. Естественно, он пытался и меня приобщить к своему кругу интересов. Я сопротивлялся. Суровый выученик физфака НГУ, я был слишком поглощён моими научными и философскими занятиями, чтобы тратить время на «всякую беллетристику», хотя, конечно, признавал, что «надо бы познакомиться». Фетис же, немного робея перед моей «учёностью», был настойчив в своем увлечении Т. Манном и другими и призывал меня немедленно прочитать «Доктора Фаустуса», «Волшебную гору» и «Братьев Карамазовых». Пришлось мне сделать это, чтобы выдержать марку и найти, наконец, почву для взаимопонимания. Нечего и говорить, что я был потрясён и «Доктором Фаустусом», и «Братьями Карамазовыми».

Ох, смешно теперь всё это вспоминать. Смех сквозь слёзы и невольную краску стыда. Впрочем, чему здесь удивляться? Ведь все мы – питомцы советской средней школы с её советским средним образованием, в котором нет места ни античной литературе, ни Шекспиру, ни Достоевскому, ни Гете, ни Т. Манну… Приходилось добывать знания самому, с бою, как хлеб в войну. Но зато уж это были настоящие знания, для ума и души, а не для ответа на уроке.

Как-то раз Фетис пригласил меня в лабораторию физкабинета в техникуме, где он работал лаборантом. Я увидел стол с аккуратно расставленными стопками книг, пачкой грампластинок и проигрывателем. Стояли там, в частности, со скромным достоинством два десятитомника: Т. Манна и Ф. М. Достоевского. Пластинки – Бах, Бетховен, Моцарт, Шопен, Чайковский… На столе лежала раскрытая книга – «История античной философии» Виндельбанда. Уж не знаю, где он её достал… Но что меня больше всего удивило – в чёрной общей тетради были аккуратно выписаны дифференциальные уравнения, в которых я признал уравнения Максвелла. «А чем это ты занимаешься?» – спросил я с очень понятным любопытством. «Да так, пустяки, – ответил он смущённо, – решаю тут одну задачку для Андрея». (Андрей – это двоюродный брат Фетиса). Такое нетривиальное знакомство с физикой было для меня полной неожиданностью. Очень ещё силён был во мне этот пиетет перед физикой, а ведь, насколько я знал, Фетис ни на каком физфаке не учился. А где он, собственно, вообще учился? Раньше он как-то уклонялся от разговора на эту тему.

И здесь открылись поразительные вещи. Собственно говоря, он закончил семь классов средней школы, потом поступил в строительный техникум, через полгода бросил его и дальше занимался самостоятельно. Впрочем, не совсем так. До некоторой степени его занятиями руководил тот самый Андрей, пугающе-мрачный мужик лет сорока с массивной фигурой и лицом бочарно-тарного производства, о котором я упомянул выше. Этот Андрей работал киномехаником в том же техникуме и страдал каким-то сложным комплексом хронических болезней, породившим у него старую обиду на жизнь и упорное желание вырвать у этой жизни свой кровный паёк инвалида. Когда-то после войны он начинал учиться на физфаке Томского университета, но нищета, голодуха и рано открывшаяся хроническая болезнь прервали эту учёбу. С тех пор, кроме упорной борьбы за паёк, у него осталась ещё одна, более возвышенная цель – показать всем этим физикам и химикам, что ни хрена они не поняли в атомной физике, если упустили из виду целый элемент, а именно, неизвестный науке химический элемент, занимающий место между водородом и гелием в периодической системе Д. И. Менделеева. Доказательству существования этого элемента он и посвятил двадцать лет своей жизни. А заодно и братца своего двоюродного кое-чему научил. Он же обратил внимание Фетиса на современную биологию и психологию. (Как известно, генетика и психоанализ у нас в то время считались «буржуазными лженауками»).

Всё это было бы неплохо и, как говорится, Бог в помощь, но это влияние имело и другие, более печальные последствия. Кроме некоторых познаний по физике и математике, он преподал юному Феоктисту и своё не очень оригинальное мировоззрение, которое я имел счастье выслушать из первых уст. Суть этого мировоззрения сводилась к тому, что в мире всегда жили, живут и ещё какое-то время будут жить одни сволочи, и всех сволочей можно условно разделить на два класса: на тех, которые просто сволочи, и тех, которые что-то мнят о себе и строят из себя благородных. Однако в этом мировоззрении была и своя светлая перспектива: поскольку близкая мировая война неизбежна, то сволочей в мире скоро значительно поубавит ся. А дальше эпидемии, радиация, голод и мелкое людоедство завершат процесс вырождения человечества. И, надо сказать, что эта глобальная концепция одно время настолько повлияла на бедного Фетиса, что когда в 1961 году разразилась наша братская помощь Кубе в виде развертывания советских ракет, нацеленных на США, и можно было ожидать самого худшего, Фетис, спасаясь от близкой термоядерной войны, уехал с геологической партией куда-то в Якутию. Но всё обошлось благополучно, Фетис вернулся, а вскоре начал запоем читать книги и открыл, себе в утешение, Л. Толстого, Ф. Достоевского и Т. Манна. После этого влияние мрачного братца быстро пошло на убыль, а ко времени нашего знакомства Фетис уже осмеливался критиковать его и, вообще, духовно заметно вырос.

Чтобы дать более полное представление о семейном окружении Фетиса, следует упомянуть о его матери и сестре. Фетис рано остался без отца и в детстве воспитывался матерью и старшей сестрой. Мать его, простая малограмотная женщина, выросшая в деревне, была религиозна, причём в каком-то заскорузло старообрядческом духе. Если так можно выразиться, это была надзирательно-карающая религиозность. Весьма подробно и настойчиво живописала она страшные муки грешников на том свете, грозную неумолимость гнева господнего на всех безбожников и нечестивцев, многословно сетовала на всеобщую человеческую испорченность и греховность. Впрочем, до каких-то жизненно-практических выводов все эти обличения у неё не доходили, поскольку дети у неё выросли всё же нерелигиозными. Фетиса она по-своему любила и много плакала потом, когда его судьба неумолимо пошла под откос.

Сестра Феоктиста, Анна, была старше его на десять лет, одна воспитывала сына, работала на железной дороге, на жизнь смотрела просто и трезво, была женщиной крепкой и деловой. К Феоктисту относилась так же трезво-заботливо, как к матери и сыну, вела всё домашнее хозяйство, огород, тянула всю семью, ибо мать была стара и получала лишь ничтожную пенсию за покойного мужа. Жили они все в однокомнатной квартире в старом деревянном бараке на окраине города, недалеко от старого аэродрома. В квартире, носящей следы скромного достатка, было всегда чисто и опрятно, по-крестьянски добротно и уютно. Все были одеты, обуты, и на стол было что подать, и шкаф солидно темнел лаком у стены, и коврик с лебедями на пруду висел над кроватью, и кружевные занавески на окнах сияли белизной. Книги Феоктиста аккуратно стояли на этажерке, а в красном углу темнела икона – строгий Спас смотрел поверх комнаты в противоположный угол. Где-то там, должно быть, притаился искуситель, и Спас грозно уличал взглядом своего незримого противника. (Фетису, наверное, понравилась бы эта мысль).

Для полноты картины следовало бы несколькими мазками набросать окружающий ландшафт. Густая поросль частных домишек и бараков с хилыми палисадниками, огородами, сараями протянулась вокруг на несколько километров, до самого химкомбината, круглосуточно отравляющего своими эманациями воздух в этом районе. Мрачный испитой гегемон, населяющий эти домишки, днём тупо и обречённо трудился на том же химкомбинате, а вечером так же тупо ел, матерился, дрался, развлекался и ложился спать. Сознательная жизнь едва-едва теплилась за этой тупой безысходностью работы, быта, пьяного веселья, тяжкого похмелья. Только наши славные революционные праздники скрашивали эту действительность, да редкие поездки к родне в деревню…

Но здесь, как и повсюду, жили дети, а дети – народ особый, как известно. И, в основном, народ славный и жизнерадостный. Тем более, что перед взрослыми у них есть огромные и неоспоримые преимущества: зимой – звонкие коньки и быстрые лыжи, летом – рыбалка и костры, весёлые затеи и проказы, ягоды и грибы, ранетки и кедровые орехи, дальние походы и купание на Томи… Поистине, дух Гекльберри Финна неистребим в мальчишеском племени! Конечно, и мой герой сполна вкусил от этой золотой мальчишеской вольницы. И не раз ещё в будущем вспомнятся ему эти неповторимые деньки. Конечно, не так уж безоблачно детство в рабочих кварталах, где пьянка и драки, нужда и безотцовщина, жестокость и преступность, ранний труд и разврат бросают неизгладимую тень на душу ребёнка, – но счастливое свойство памяти сохраняет всё же больше светлых и радостных картин из нашего детства.

Итак, в наших ранних разговорах с Феоктистом постепенно определились три-четыре основные темы: наступление машинно-индустриальной цивилизации, уничтожающей живую природу и порабощающей человека; гибель гуманистической западной культуры с её ценностями и идеалами (Р. Роллан, Т. Манн, Л. Фейхтвангер, С. Цвейг, А. Швейцер, Б. Рассел и другие – последние могикане европейского гуманизма); наступление обезличенной массовой культуры и тоталитарной псевдокультуры с её крикливой демагогией и духовной пустотой и убожеством… В то время мы оба прочитали книгу А. Хюбшера «Мыслители нашего времени», которая произвела на нас очень сильное впечатление. Написанная как краткий обзор западноевропейской философии ХХ века, она в живой форме литературных эссе давала целый ряд выразительных, хотя и фрагментарных портретов философов, для нас в большинстве неизвестных. Что-то тревожное и завораживающее было в этой книге, следы какого-то великого духа угадывались за этой неимоверно пёстрой палитрой, – но духа надломленного, уставшего от своей глубины и от неразрешимости великих мировых проблем. Печать какой-то мировой трагедии лежала на облике всех этих последних больших мыслителей западного мира, хотя некоторые из них явили и жизнеутверждающую мощь, и высочайшие духовные взлёты, и подлинное личное величие. И всё же, несмотря на всю безысходность общего тона, мерещилась за этим какая-то светлая надежда, возможность какого-то нового духовного возрождения, идущего из глубин великой европейской культуры. Увы, о русской религиозной философии мы в это время не имели никакого представления, – все источники были давно уничтожены или закрыты в спецхране. Западные издания до нас, естественно, не доходили, – в нашей глухомани еще не расцвёл самиздат.

Вот об этом мы могли беседовать часами. Есть ли будущее у культуры, у гуманизма? Или орды варваров затопят весь мир? Уже тогда, правда, наметились некоторые существенные расхождения в наших позициях и оценках. Во-первых, мой гегельянско-тейяровский оптимизм постоянно сталкивался со шпенглерианским пессимизмом Феоктиста: он был убеждён, что западный мир неудержимо идёт к закату и гибели, а вместе с ним и вся европейская культура с её гуманизмом и духовностью; мир постепенно затопят орды коммунистических варваров, и нет силы, которая их сможет остановить. Трагедия России и Китая – достаточно красноречивый пример того, что грозит всему миру. Запад просто не осознаёт размеров грозящей ему опасности. Я же был не склонен оценивать ситуацию столь пессимистически; я верил в возможность гуманизации социализма по мере развития демократии, культуры и экономики в нашей стране; многие трагические моменты я объяснял последствиями двух мировых войн, разгулом сталинизма и фашизма и так далее. «А что породило мировые войны, а что породило сталинизм и фашизм?» – спрашивал Феоктист, и я не знал, что ему ответить. Как-то не укладывалось всё это в чудесную гегельянско-тейяровскую модель неуклонного роста сознания, разума и прогресса с незначительными частными уклонениями. А я так любил эту модель! И даже мечтал обобщить её на всю Вселенную! Потому что как же может быть, чтобы разум не победил в конце концов тьму невежества во всём мире и во Вселенной. Это казалось мне настолько ясным, настолько очевидным, что даже смешно было всерьёз доказывать эту истину. Ну, ещё сто лет, ну, от силы – двести, и всё расцветёт замечательной сказкой, объединённое коммунистическое человечество дружно устремится вперёд, к радости познания и творчества, тёмные эпохи рабства и невежества навсегда останутся позади. Чем вам не Иван Ефремов! Хотя, боюсь, он тоже внёс свою лепту в эту мою утопию. («Туманность Андромеды» и т. д.)

Ох, как смеялся надо мной Фетис! Ох, как я злился на него! Но потом всё как-то отходило, я снисходительно пожимал плечами: что возьмёшь с неисправимого пессимиста – и вновь с единодушным восхищением мы погружались в страницы Томаса Манна или Достоевского. Конечно, очень сближала нас и любовь к классической музыке. Мы старались бывать на всех концертах в филармонии и довольно часто слушали в библиотеке хорошие записи наших любимых вещей. Что могло бы лучше выразить дух европейской культуры, чем музыка Баха и Бетховена, Моцарта и Шопена! Это было незабываемо…

Второе наше крупное разногласие заключалось в оценке роли науки. Естественно, что я, со своим убеждением в ведущей роли разума и познания в процессе эволюции, твёрдо стоял за науку и её благодетельную миссию в истории человечества. Именно развитие науки должно открыть перед человечеством путь к светлому будущему. Именно наука разрешит все наши проблемы и преобразит нашу жизнь к лучшему. Так я считал. Фетис относился ко всем этим гимнам науке с большим скептицизмом. «Наука в руках варваров, – а таковы сейчас почти все, кто развивает и использует науку, – превращается в страшное оружие против человека. И дело не только в атомных бомбах и ракетах, способных уничтожить мир. Дело в том, что наука по сути своей совершенно бесчеловечна, лишена нравственной основы, и она заражает этой бесчеловечностью всех, кто ею занимается. Техника, созданная на основе науки, так же бесчеловечна, как сама наука, и те, кто работают с техникой, становятся тоже бесчеловечны, продают свою душу дьяволу, как Фауст». Так или примерно так отвечал мне Фетис, и снова я не знал, как убедить его в том, что причина не в самой науке, а в людях, которые её используют, что дело в нас самих. Однако я не мог не признать известной правоты его доводов. Наука в руках варваров действительно превратилась в античеловеческую силу, и единственный выход, как мне казалось, заключается в том, чтобы как-то гуманизировать науку и ученых, вернуть утраченную гармонию между наукой и гуманитарной культурой, между разумом и духом. При этом мы оба достаточно хорошо понимали, что это не только проблема культуры, что главная задача состоит в том, как гуманизировать политиков и тех, кем они управляют. Безуспешность известных нам попыток осуществить это порождала печальные чувства и мысли, но всё же моя вера в силу разума поддерживала во мне какую-то надежду на лучшее будущее. Во всяком случае, я со всем красноречием и пылкостью пытался передать Фетису эту веру и надежду. А так как молодым здоровым людям и вообще свойственно стремление к надежде, эти попытки имели даже какой-то успех.

Конечно, рано или поздно должен был встать перед нами и фундаментальный вопрос всякого познания – существует ли в мире высшая разумная сила, направляющая ход истории и эволюции и придающая смысл этой истории и эволюции? Иначе говоря, – существует ли Бог? Вряд ли я ошибусь, если скажу, что основой нашего мировоззрения в то время был стихийный пантеизм: убожество казённого истмата и диамата было для нас уже тогда очевидно (советские философы сделали для этого всё возможное), сущность же подлинного духовного монотеизма была нам в то время недоступна, хотя какое-то минимальное представление о христианстве мы уже имели – главным образом, из художественной литературы. Во всяком случае, никаких серьёзных разговоров о религии в тот период я не припомню. Точнее всего будет сказать, что религия оставалась для нас явлением истории и культуры, а не лично пережитым опытом веры в Бога. Удивляться этому не приходится. Ведь мы росли и воспитывались в целиком обезбоженном обществе, а редкие и случайные встречи с уходящей в прошлое народной религией мало чем могли нас привлечь. Ведь даже Библия была нам недоступна! Благо, что можно было из художественной литературы хоть что-то узнать о христианстве. Да ещё из Л. Фейхтвангера мы почерпнули кое-какие сведения об иудаизме и еврейской истории. Да ещё из писаний атеистов можно было узнать что-то полезное… Поэтому неудивительно, что в свои двадцать с небольшим лет мы имели о религии самое смутное и неточное представление.

Но вот вопрос, вот истинный вопрос по существу: жило ли в наших сердцах предощущение Бога, была ли наша душа связана таинственными узами внутреннего знания с божественной сущностью мира? Ничего не могу сказать о Феоктисте, так как никогда не задавал ему такого вопроса. Зато твёрдо могу сказать о себе: да, жила в моём сердце святая искра духа Божьего, знаю и помню, что с самого раннего детства это чудесное чувство братства со всем миром, это тайное знание причастности к высшему источнику жизни и разума переполняло мою душу. И я мог бы сказать вместе с Фёдором Тютчевым:

Не то, что мните вы, природа:

Не слепок, не бездушный лик –

В ней есть душа, в ней есть свобода,

В ней есть любовь, в ней есть язык…

Но я не мог бы сказать вместе с Иисусом: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится Имя Твоё; да приидет царствие Твоё…» Такого небесного Отца я не знал и молиться ему не мог. Конечно, я никогда в жизни не был в церкви, и в нашей семье о религии вообще никогда не говорили. В школе эти темы также никогда не обсуждались. Честно говоря, даже повода для подобных размышлений у меня никогда не было.

Пусть не посетует читатель, что так часто в этих заметках я говорю о себе. Моя задача – не жизнеописание, а духовная биография моего героя, поэтому я стараюсь привлечь все факты, которые могут прояснить путь его духовного развития. А поскольку наше общение, наши споры и беседы оказали какое-то влияние на наше духовное развитие, то я невольно должен буду касаться моих собственных взглядов и мыслей и, тем самым, своей духовной биографии; при всём желании свести эту сторону до минимума, избежать вовсе этого мне не удастся.

Однако, вероятно, мне следует дать, наконец, и портрет моего героя, хотя я этого делать, честно говоря, не умею. Ну что ж, попытаюсь, как смогу. Был он в то время крепко сложенный молодой человек среднего роста, коренастый, неуклюжий, силы медвежьей. Высокий лоб, светлые русые волосы, зачёсанные назад, широкое румяное лицо, небольшие голубые глаза, недоверчивый взгляд которых смягчался простодушной улыбкой и открытостью лица, слегка вздёрнутый короткий нос, небольшой тонкий рот с поджатыми губами. Довольно низкий хрипловатый голос, в моменты эмоционального подъёма вдруг приобретающий неожиданную звонкость; говорил вдумчиво, обстоятельно, с паузами и исправлениями, несколько скованно, с напряжённой интонацией и как бы с оглядкой: то ли я говорю? Вообще, какая-то постоянная неуверенность в себе, которую он иногда пытался компенсировать нарочитой строгостью и внушительностью тона; получалось это довольно неуклюже. Заметная эмоциональная ранимость, повышенная тревожность и напряжённость, которую я обычно пытался разрядить шуткой; какая-то органичная недоверчивость, довольно причудливо соединённая со столь же органичной доброжелательностью и готовностью помочь. Одет просто, но всегда чисто и аккуратно. Вообще, аккуратность поразительная: все вещи и книги всегда в строгом порядке, почерк разборчиво-обстоятелен, все буквы в слове накрепко связаны, письмо не крупное, но и не мелкое, текст плотно заполняет страницу, знаки препинания тщательно выписаны, страницы пронумерованы… Никогда не курил, не пил и не сквернословил. С женщинами был робок, как мальчик, хотя с несколькими девушками дружил как товарищ. Пикантные разговоры и шутки слушал с ухмылкой, но никогда не отваживался затевать их сам. Спортом никогда не занимался и не интересовался. Очень любил всячески подчеркнуть свою простоватость, неотёсанность, «мужицкую кость». Между прочим, в порядке самоиронии и демонстрации своей простоватости любил уснащать свою речь простонародными словечками и выражениями типа «ихний», «пялиться», «хреновина», «охломон» и т. п. Вот краткий портрет моего героя и думаю, что на первый раз этого будет достаточно. Надеюсь, дальше эти качества как-то оживут в моей повести, увы, недолгой и печальной.

Когда я лучше узнал Феоктиста, я стал подумывать, как бы ему помочь выбраться из этой среды, где его способности и интересы не могли найти себе ни применения, ни развития. Видимо, самое лучшее было бы попытаться поступить в университет, – но у него не было аттестата зрелости.

И вот как-то однажды я затеял с ним разговор на эту тему. Фетис и сам не раз говорил мне, что совершенно не представляет себе, как ему дальше жить и чем заниматься. Идти работать на завод или на стройку он ни за что не хотел – чудовищный механический конвейер производства приводил его в ужас. Поступить учиться в институт он не мог, – у него не было аттестата, да и куда идти учиться, было ему совершенно не ясно.

Поэтому первое, что я ему предложил, – это поступить в вечернюю среднюю школу и закончить её за год. А потом – будет видно. В принципе после можно попытаться поступить на физфак НГУ или в наш пединститут – я уверен, что у него уже сейчас есть необходимая подготовка. Феоктист отнёсся к этой идее без особого энтузиазма, но решил всё же попытаться. За год он окончил заочную среднюю школу и получил аттестат зрелости. А в 1965 году он действительно поступил на физфак НГУ и проучился там два года. Позже, осознав бессмысленность этой учёбы, он ушёл из университета. Однако это время не было потеряно зря. Он попал в новую для него интеллектуальную среду Академгородка, завязал новые знакомства, соприкоснулся с новыми идеями и духовными течениями. При этом следует напомнить, что это был период высшего расцвета Академгородка – та недолгая, но плодотворная полоса свободомыслия и духовного подъёма, которая породила столько ярких личностей и замечательных начинаний. К этому периоду я и хочу перейти.

«Всё падают поблекшие листы,

как будто в далях неба – увяданье;

и в этом их паденьи – жест прощанья.

И вечерами падает в молчанье

наш шар земной из звёздной высоты.

Всё падает. Тот лист невдалеке.

Твоя рука. Ты сам. Без исключенья.

Но есть один, он держит все паденья

С безмерной нежностью в своей руке.»

Райнер-Мария Рильке, Осень.

Осенью 1966 года я вернулся в Академгородок. За три года, которые я провёл в Кемерове, здесь многое изменилось. Вырос Академгородок, вырос университет и целый новый студгородок на улице Пирогова. Почти все мои бывшие однокурсники окончили университет и уже работали в разных научных институтах. На смену им пришло новое поколение студентов. Я чувствовал себя среди них умудрённым стариком или, скажем лучше, старшим братом. Честно говоря, я уже отвык от безалаберности студенческого быта и с трудом привыкал снова к стилю студенческой жизни. Много проблем возникло и с новым погружением в физику и математику, от которых я успел отвыкнуть. Началась напряжённая учёба.

2023-10-30 16:48 2014 г №1 Проза