Началось это тридцать лет назад, когда в Союзе вот-вот должны были отметить 40-летие Победы. Началось с обвинения в отсутствии «кузнецкого патриотизма».
К тому времени я давно жил в Москве, но не только по-прежнему считал себя сибиряком – ностальгия сделала меня уже чуть ли не чалдоном. И вдруг – на тебе!..
Да за что?!
Подружились мы с ним в Болгарии. Он был руководителем нашей туристической группы, а я у него – «заместителем по политчасти». Обличенный, чуть не впервые, таким высоким доверием, я, вечный пересмешник, не только сам попритих, но даже землячков своих, бывало, приструнивал. Как тогда посмеивались, «курица – не птица, Болгария – не заграница», но все-таки…
Как-то сказал ему: мол, вчера выпивали и в номере разбили пепельницу. Такая была красивая!.. Может, поговорить с администратором гостиницы да отдать несколько левов из общей кассы?
Как он на меня поглядел!
Насмешливо спросил: войны из-за этой разбитой пепельницы не будет?
В тон ему ответил: «Да нет вроде».
Он распорядился: «Ну и пусть люди отдыхают! Лучше из общей кассы ты на прощанье бутылку ракии выставишь – не хватит же, как всегда!»
Не директор комбината – отец родной!
Тем обиднее был для меня упрек: или ты уже – не сибиряк, не кузнечанин? Или ты все забыл?!
И я отложил все дела, даже самые срочные. И за несколько дней успел.
Газета «Правда», как он и хотел, мой очерк тут же напечатала. Назывался он «Елена и Евдокия».
Но вот ведь какое дело. Шли годы и годы, а рассказанное в нем не только не отпускало меня – как будто забирало все основательней. Все крепче. Все настойчивей.
Несколько раз я подновлял очерк, вставлял в очередную книгу. Но удовлетворения не было. В душе оставался некий тревоживший ее своей загадкой осадок.
Ещё раз попытался найти ему объяснение прошлым летом, когда прилетел в Новокузнецк на празднование пятидесятилетия первой домны Запсиба.
Но догадываться начал почти полгода спустя, когда над Россией вновь стали сгущаться грозовые тучи войны, и мир замер в ожидании развязки очередной и тогда уже, пожалуй, – последней общечеловеческой драмы.
Неужели и впрямь – вместо чуть не силком навязанных «общечеловеческих ценностей»?!
Но стоит, пожалуй, показать читателю предыдущий вариант, опубликованный в Старом Осколе в документальном романе «Бригадир».
2.
Бывают истории, написать о которых – всё равно, что навсегда освободиться от них: ярко мелькнула и навсегда ушла в тень.
Эта имеет для меня удивительное свойство постоянно возвращаться, всякий раз представать в новом свете и всё горше, всё сильнее тревожить.
Не дописал?
Не досказал?
Полтора десятка лет назад до конце не осмыслил?..
* * *
С чувством невольной вины берусь я за этот ма¬ленький, чисто документальный рассказ о Елене Фи¬липповне Малуковой.
Ирина, внучка Елены Филипповны, само собой, сказала ей: тебя, мол, бабушка, в Москве не было — приходил к нам писатель. Долго расспрашивал о тебе. Мы с ним твои фотокарточки разглядывали, твои документы смотрели, твои, бабушка, бумаги. Погоди: вот уж напишет о тебе — почитаем!
Как знать, может быть, мой рассказ хоть немного скрасил бы жизнь этой уже очень пожилой женщины. И чуть-чуть утешил ее. И хоть слегка поддержал.
Ведь, кроме всего прочего, она артистка была! А это как бы предполагает и особую склонность ко всякому вниманию, и особую чувствительность.
Как знать: может, она ждала этого рассказа о себе... Ведь приходил же человек? Наверняка не просто так приходил.
На то свои причины, как говорится: собрался я только теперь.
Но это не первая попытка: начать мне придется с текста, который написан был почти три года назад.
...Есть такие города, есть: стоит пожить в нем десяток лет, и ты принадлежишь ему уже навсегда. Куда бы тебя потом судьба ни забросила, куда бы ни переехал — душа твоя все равно прописана там... Но вот еще что! Город словно сознает свою беспрекосло¬вную власть над тобой. На время о тебе там могут и позабыть, даже старые товарищи, бывает, годами при¬вета не передадут, им некогда, видишь ли, совсем там заработались — такой это город! Но как только ты зачем-либо этому городу понадобишься, тут уж ника¬кие отговорки тебе не помогут: как это?! Разве, мол, ты — не наш?
В самом начале мая прошлого года, в канун 40-летия Победы, по междугородной неожиданно поз¬вонил мне директор Кузнецкого металлургического комбината Алексей Федорович Кузнецов. Без всяких предисловий спросил: «Ты «Правду» сегодняшнюю чи¬тал?.. Видел, как нас обидели?!»
В «Правде» в тот день была напечатана статья «Стальной щит Родины» — о подвиге Магнитки в годы войны. И я, хорошо зная о давнем соперничестве двух индустриальных гигантов — Магнитки и КМК — ответил спокойно, даже, пожалуй, слегка посмеиваясь над ревностью своего старого доброго знакомого: какая, мол, тут, Алексей Федорович, обида?.. Сегодня поместили об уральцах, а завтра наверняка и о сибиряках дадут, о кузнечанах, — иначе не может быть.
Но Кузнецов чуть ли не кричал: «Да в том и дело, что не сегодня и не завтра, можешь это понять?! От нас недавно «правдинский» собкор в Донецк переехал! Не¬кому написать. А люди мне с утра житья не дают: это как же, мол?! Об уральцах написали, а где — про нас?! Короче, так: к девятому мая в «Правде» должна быть статья о комбинате. Садись и срочно пиши».
Я стал было возражать: разве это срок — четыре дня?.. Не успею!
«Ах ты, бедненький! — прямо-таки ласково начал директор, но я-то уже знал, что за этой обманчивой лаской последует. — Когда в сорок первом было надо, мы за трое суток, считай, броню катать научились, на четвертые уже в наркомат обороны докладывали, а для тебя теперь три дня — это мало? Недоспать боишься?! А то, что и школа передового опыта по броне у нас была, в Новокузнецке, что за войну у Магнитки только один орден, а у нас — два, да еще какие, какие?! Второй у нас — Кутузова первой степени. Бое¬вой орден, ни у кого из металлургов такого нет больше — это для тебя как?! Да, может, ты и вообще жил в Магнитогорске, a не в Новокузнецке?! — И снова перешел почти на шепот. — В общем, голуба, так: немедленно — за стол. Остальное тебе — секретарь парткома. Факты даст. Передаю ему трубку».
Такие, как говорится, пироги.
Еще десяток минут назад ты об этом и думать не думал, у тебя были совсем другие планы, у тебя на столе — неоконченный кубанский рассказ...
Эх, как он кипел во мне!.. В нашем деле, как в поварском: бывает, варится в тебе что-то как бы на медленном огне, варится и варится, но услышал либо какую историю, либо только одно словечко — и сло¬вно сухих, как порох, дровец в очаг подбросили. Затре¬щал весело огонь, в котле забулькало: вот-вот готово будет, вот-вот! Теперь забота: приправу бросить да момент не пропустить — снять вовремя.
У меня давно уже сложился сюжет об одном тихом, как ясная осень, робком по характеру чабане, который во время войны был лихим разведчиком. Предки его были казаки — пластуны... И вот на Кубани в самом конце апреля, когда ветераны уже начали потихоньку поглядывать на ордена, готовиться к празднику, один старик сказал мне: «А ты знаешь, как они звали себя раньше, пластуны-то?.. Какой у них был девиз? Скажу тебе: «волчий рот, лисий хвост». Горло перехватить — и следа не оставить. Серьезные были хлопцы - пластуны, у-у!..»
Удивительное дело: словно знания этого девиза мне только и не хватало — в поезде я прямо-таки мучился, не мог дождаться, когда приеду, сяду наконец за рабочий стол...
Но и этот стальной сибирский город, в который влюбился почти мальчишкой, успел прикипеть душой в дни молодости и беззаветно предан был до сих пор, я не мог подвести.
Город, в котором всякий малый парнишка знает, что каждый второй танк в войну был из кузнецкой брони, каждый второй снаряд — родом отсюда... Кузбасс стоял тогда против Рура. Стоял насмерть. Голодный стоял, полу¬раздетый, недосыпавший. В разбитых, стянутых бечев¬кой отцовских сапогах стоял на перевернутых ящиках. Стоял на таком тогда и начинавший после ремеслухи учеником токаря Кузнецов, нынешний директор, — лишь бы дотянуться до суппорта на станке, лишь бы еще один патрон — туда, на фронт, нашим...
Я отложил все другие дела, все бросил. И с яростным чувством человека, который во что бы то ни стало должен догнать уже отошедший поезд, бросился звонить москвичам — металлургам, работавшим в годы войны на комбинате в Новокузнецке. Вся надежда была на них: что хранят они в памяти о тех временах? Что больше остального запомнилось?
Между звонками лихорадочно рылся в своих бума¬гах, искал старые записи и вдруг наткнулся на корот¬кую строчку: «Актриса оперетты. Днем — мартенов¬ский цех. Каждый вечер — на сцене. Как жила?»
Тут как раз позвонил один из пожилых кузнечан, которого я перед этим через общих знакомых упорно разыскивал, и я первым делом напомнил ему: Москов¬ский театр оперетты в годы войны эвакуировали в Новокузнецк. Так вот, не знает ли он что-либо об актрисе, которая...
«Слышал, да, но это — легенда, — уверенно сказал мой собеседник. — Судите сами: провести смену у печи, а вечером — петь... Ну, реально ли? Нет, это из области преданий, поверьте мне!»
В тот день в Министерстве черной металлургии был митинг в честь ветеранов, я рассчитывал найти там кузнечан, уже торопился и потому только коротко поблагодарил моего собеседника-реалиста... Зато ког¬да уже после митинга сидел напротив главного специа¬листа по стали Михаила Моисеевича Привалова, по случаю торжественного дня надевшего все свои много¬численные ордена и регалии, все же не удержался, спросил его: «А вот эта легенда об актрисе из оперетты...»
Привалов, который до этого был до крайности сдержан, потому что расспрашивал я его о нем самом, работавшем тогда на комбинате начальником первого мартеновского цеха, теперь щедро улыбнулся: «Какая же это легенда? Была такая — Лена Малукова. Под¬ружка Брагиной Дуси. Обе в моем цехе работали подручными у Чалкова — о нем-то вы должны знать. Дуся была второй подручной, дело уже хорошо знала, да и вообще она из тех, знаете, о ком говорят: бой-баба... А Лена только пришла, только начала азы схватывать — уж ей-то от Дуси доставалось! Хоть характером тоже не слабенькая, а так ее, бывало, Дуся покроет — станет в уголке, слезы размазывает... А вечером вместе в театр спешат — он тогда напротив был, через площадь. Лена быстрей гримироваться, а Дуся садится сразу в первом ряду — там у нее постоян-ное место было. Все уже знали: Дусино! И вот Лена петь начинает, а Дуся сидит, на весь зал носом хлюпает, сама теперь плачет — так ей нравилось, как Лена играла. Да вы позвоните Лене... Елене Филипповне теперь, она вам — все поподробней...»
Телефонный разговор с Еленой Филипповной Малуковой пришлось начать с извинений: в такие рамки поставлен, что не могу выкроить часок, чтобы, не торопясь, поговорить за чайком... Может, она поэтому, простив меня за бестактность, ответит: сколько же ей в то время было?.. Жить на скудный паек актрисы, а деньги, заработанные в мартеновском цехе, целиком отдавать в фонд обороны — как на это хватало сил?
Она сказала коротко: «Так ведь война шла!» Потом словно призадумалась, и по голосу стало ясно, что говорю я с очень пожилой женщиной:
— А было мне... сколько же мне тогда? Лёне шел восемнадцатый, его уже тяжело ранили, в госпитале как раз лежал...
Снова пришлось извиниться, что спрашиваю в лоб: Леня — это кто? Муж?
— Сын, что вы! — сказала она. — Леонард. Муж был художник, поэтому так его и назвал... А мне... Если я в девятьсот первом родилась, то, значит, в сорок втором...
Черновик недописанного очерка сперва лежал на уголке моего стола в стопке других бумаг, потом перекочевал в тумбочку рядом, затем еще дальше… Но нет-нет и возникали вдруг видения далекого сорок второго года.
...Заснеженная просторная площадь с протоптан¬ными там и тут, постоянно заметаемыми злой вьюгой тропинками; площадь, пока почти пустынная, — это потом, когда наши начнут наступать, появятся на ней привезенные в переплав «тигры» с развороченными боками да рваные остатки «юнкерсов», и ребятня со всего города, который тогда звался Сталинском, ста¬нет бегать сюда, как на детскую площадку; по железу, пахнущему пороховой гарью, будут шнырить, как шнырят нынче детишки по сказочным теремкам да по раскрашенным под игрушки ракетам из дерева и жести — самым мирным, какие только могут быть на зе¬мле... Но это потом, потом, а пока мартены в огнен¬ном чреве тяжело переваривали куски своих же рельсов — десятки, сотни километров скрученных взрывами авиабомб рельсов, на которых еще рыжела кровь беженцев, переваривали гнутые колеса от санитарных поездов. А через пустую пока площадь торопились двое — в черных шапках-ушанках, в надетых поверх изгвазданных сталеварских курток заношенных тело¬грейках, в суконных толстых штанах навыпуск — по¬верх пимов... Одна из женщин потом скроется за кули¬сами, снимет все это в нетопленой костюмерной, что¬бы через несколько минут в немыслимо веселом наря¬де легкокрылой птахой выпорхнуть на сцену, а другая так и сядет в первом ряду, только что верхнюю пугов¬ку у телогрейки на вороте расстегнет да платок на плечи опустит, — и мрущая от тоски, боящаяся за¬черстветь среди нехваток, среди грохота и мата душа ее, как скрипка в оркестре, начнет настраиваться на горькую печаль об ушедшем счастье, на светлую веру в то, что оно еще вернется, непременно вернется — если не для них самих, Дуси Брагиной и Лены Малуковой, то для тех, ради кого надрываются они на непосильной своей, на неженской работе...
Вот что — с явным замахом на длинное неторопли¬вое повествование — написал я о Елене Филипповне почти три года назад...
Спустя какое-то время я побывал в ее доме, погово¬рил с внучкой.
Тут надо, пожалуй, объяснить, почему в старый дом на улице Щукина, недалеко от Кропоткинской, от Остоженки, я пошел, не дожидаясь, пока Елена Филип¬повна из Орехова-Зуева вернется в Москву...
Дело в том, что в мыслях своих я очень часто возвращался к жестокой зиме рокового сорок второго года, к тем людям, которые чуть ли не собственным дыханьем отогревали тогда в тылу обескровленную, замерзающую свою родину. История московской ак¬трисы стала для меня как бы доказательством в не¬коем внутреннем споре, который нынче почти в каж¬дом из нас то слегка затихает, то с новой силой разгорается, не прекращаясь ни на миг...
Ужели о бескорыстии забыли окончательно и уто¬нули в эгоизме — уже навсегда?.. Ужели, как в старой поговорке, один Бог нынче за всех, а каждый — лишь за себя, и даже когда печемся об общем благе, делаем это не в самозабвении, нет — волей или неволей в первую очередь себя стараемся не забыть. А если это становится делом жизни?.. Достигшей высочайшего мастерства профессией: себянезабыватель?
Конечно, он не бежит наперегонки со всеми, не тянет руку, как мы, бывало, в детстве, после войны — за «сороковкой» от яблока. Не кричит во все горло: «А мне, а мне?!»
Он тихо нынче.
Как когда-то давно - пластун.
Волчий рот, лисий хвост.
За горло — и ваших нет. И денежки — на семи сберкнижках. Дворец стоит. Во дворце только птичье¬го молока и не хватает. И — нет проблем, как нынче говорят. Никаких.
Пластуны, современные пластуны!.. И если те не¬легкой своей кровавой работой занимались ради Отечества, то наш нынешний «себянезабыватель» не ради него пластается, нет!
...И тут вдруг клубы огня, дым, гарь... отодвигается от жерла печки ствол черной завалочной машины, и все пятеро подручных, все одетые в рванье женщины с тяжелыми совковыми лопатами наперегонки бросают¬ся подбирать с бетонного пола просыпь, и — в печь ее, в печь. Потом лопатами — добавки, ферросплавы. Для крепости. Быстрей, быстрей... Сталь варится! Броневая.
— А ты, сучка, под ногами!.. Чего топчешься?! И не выкатывай зенки, не выкатывай!
И она утыкается потным лбом в горячий, пропах¬ший тяжелой копотью суконный рукав, размазывает по щекам блестящий жирный графит...
«Красотки, красотки, красотки кабаре!
Вы созданы лишь для развлеченья!.»
Когда это во мне взрывалось и потом уносило дым, наступала вдруг удивительная, как после мгновенных слез, ясность, даже не ясность — просветленность... Вот как они жили, спасая тогда страну. Святые люди — хоть житие, в самом деле, пиши. Святой Елены. Святой Евдокии. Так и нам жить нынче необходимо! Всем. И надо мне поскорее рассказать об этих двух женщинах — тоже всем, всем!
Неужели мы совесть потеряли окончательно и нас уже ничто не прошибет? Неужели не устыдимся, не перестанем тянуть одеяло — каждый на себя, когда сироты мерзнут?.. Может, вспомним наконец и о до-стоинстве, и о чести и перестанем врать, и в рот кому-то заглядывать, и к чьим-то делам, воруя чужую славу, примазываться?.. Вот что сейчас надо: большая совко¬вая лопага и очищающий все огонь, все переплавляю¬щий в крепкую сталь. В броню!
… Просторная, с высоким потолком комната в боль¬шой коммунальной квартире старого дома... Было в ней, очень скромно обставленной, что-то странное, и я, приглядевшись, понял: путаница примет. Меж бабуш¬кой и внучкой делила ее не ширма со старомодным, собранным гармошкой рисунком на ситчике — что-то невидимое делило по вертикали. Склянки с лекарства¬ми на тумбочке, пластмассовая темная коробка, в которой наверняка лежал прибор для измерения давле¬ния. Очки на краю заваленного книгами и газетами стола — явно старушечьи... Все это как бы тут, внизу, а повыше, на вешалке, — синяя «ветровка» и оранжевый, похожий на хоккейный, шлем и тут же гитара в чехле; на краю высокого платяного шкафа замерли новенькие горнолыжные ботинки. На стене большая фотография: заснеженные деревья и белые пики позади. Приглядывался к ней, и Ирина пришла на помощь:
— Терскол! — улыбнулась насмешливо и чуть грустно. — Учило государство, учило... Экономико-статистический закончила, как вам, а?.. А теперь в московском Доме туриста. Инструктор по горным лы¬жам. Хоть деньги обратно отдавай.
Я догадался:
— Это бабушка так считает?
— Ну, а кто же еще?
Долго разглядывали с Ириной фотокарточки. Она, верно, давно их не видела — что ж тут такого, если бабушка и так всегда рядом, — и рассматривала те¬перь тоже словно впервые... А может, не только заново ловила сходство с этой высокой и белолицей красави¬цей — то в «оперетошном» наряде, где малость, а где посильнее загримированной, а то в обычном костю¬ме — пожалуй, даже чуть строгом. Высокая, с волной впереди и с локонами до плеч послевоенной моды прическа, но в глазах — то же самое неудержимое, прямо-таки решительное — как перед публикой — веселье.
Потом она помогала мне переписывать кое-какие из бабушкиных бумаг.
Ниже — крошечная заметка из «Большевистской стали» за 19 сентября 1943 года.
«Сталевары — артистке.
Мы хотим рассказать о друге сталеваров — артистке Елене Филипповне Малуковой.
Она пришла к нам в цех в прошлом году. Это был ответ патриотки на первомайский приказ тов. Сталина. Многие из нас с недоверием смотрели тогда на появление в цехе, около печей, актри¬сы. Но это продолжалось недолго.
Елена Филипповна бралась за любую и часто самую тяжелую работу, у печи она появлялась даже ночью, сразу же после спектакля. Не раз наши старые сталевары восхищались энергией, которую вкладывала она в каждую мелочь выполняемого задания.
По книгам и на практике изучила она технологию производства и добилась своего: она освоила профессию третьего подручного сталевара. Весь свой заработок тов. Малукова отдает в фонд обороны.
Часто встречались мы с актрисой и в театре. Мы от души веселились, глядя на сварливую тетку Ганнусю в спектакле «Свадьба в Малиновке», с огромным интересом встречали русскую купчиху в «Табачном капитане».
Счастливый путь вам, Елена Филипповна!
Желаем вам новых успехов в творческой работе. Сталевары города Сталинска будут посылать вам в далекую столицу свои приветы тысячами тонн необходимого фронту металла.
Сталевары: Васильев, Чалков, Ляхов, Горбатов и др.».
Пока Ирина для меня это переписывала, я все перебирал бумаги... На обороте пожелтевшего снимка заметил уже еле видную карандашную строчку: «Оладьи из мерзлой гнилой картошки — тошноты».
Знаменитые кузнецкие «тошнотики»!
В Сталинск, тогда еще не переименованный, я при¬ехал в 1959 году, через четырнадцать лет после Побе¬ды, а слово было еще в ходу, в ходу оно еще и сейчас: помнят сибиряки, как тогда помирали с голоду, как, спасибо, не все померли, не все!