Пушкин… Пушкин и мы… Наш Пушкин… Мой Пушкин… Каждое новое поколение и каждый новый просвещённый читатель неизменно обращаются к великому поэту в надежде найти у него решение жгучих проблем современности. Наш Пушкин… Ну, что для нас сегодня Пушкин, которого не раз уже пытались сбросить с парохода современности? Мы ведь тоже – реалисты и прагматики – ”ищем речи точной и нагой” . Чем же подкупают нас сегодня его стихи? Непостижимая загадка искусства, поразив-шая, вы помните, воображение принца датского во время исполнения бродячим актёром страстного мо-нолога жены троянского царя Гекубы: Что он Гекубе? Что ему Гекуба? А он рыдает… Разделим с Гамлетом изумление перед захватывающей силой высокого искусства: Что мы поэту? Что он для нас сегодня? А мы читаем… Без неприметного следа Мне было б грустно мир оставить. Живу, пишу не для похвал; Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить, Чтоб обо мне, как верный друг, Напомнил хоть единый звук. И чьё-нибудь он сердце тронет… Это поразительно, но ведь звучит и не пере-стаёт трогать этот волшебный звукоряд во исполнение заветного желания поэта: И чьё-нибудь он сердце тронет; И, сохранённая судьбой, Быть может, в Лете не потонет Строфа, слагаемая мной; Быть может (лестная надежда!), Укажет будущий невежда На мой прославленный портрет И молвит: то-то был поэт! Позже, мы знаем, искромётный юмор сме-нят торжественные аккорды поэтического завещания, в котором Пушкин сделает официальное заявление о своих неопровержимых заслугах перед соотечествен-никами: Я памятник себе воздвиг нерукотворный… Отстаивая своё право на поэтическое бес-смертие, среди прочих неоценимых заслуг Пушкин выделяет педагогическую направленность своего творчества. Это сегодня мы с вами изгоняем назида-тельность, гоним её, что называется, и в хвост, и в гриву из изящного, по нашим понятиям, искусства. Пушкин же, с нескрываемой гордостью за свой по-движнический труд, декларировал благотворное вос-питательное воздействие своего искусства на совре-менников и потомков: И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал… Что ж, заслуга по всем временам безмерная. На эту сторону пушкинского наследия обратил внима-ние уже Белинский: “Есть всегда что-то особенно благородное, кроткое, нежное, благоуханное и гра-циозное во всяком чувстве Пушкина. В этом отноше-нии, читая его творения , можно превосходным обра-зом воспитать в себе человека, и такое чтение осо-бенно полезно для молодых людей обоего пола. Ни один из русских поэтов не может быть столько, как Пушкин, воспитателем юношества, образователем юного чувства.” К сожалению, именно эта часть пушкинского наследия сегодня нами решительно отторгается. Ли-хое время несчастных манкуртов, бойких закодиро-ванных прагматиков и автоматических систем управ-ления общественным сознанием! Веками складывав-шаяся традиция воспитания обжигающим душу словом отнесена сегодня к разряду вредных заблуждений, с которыми раз и навсегда должно быть покончено. “Искусство риторики, – уверяет нас в лице Михаила Золотоносова перестроившаяся общественность, – несмотря на все усилия краснобаев, уже не опреде-ляет поведения человека…” А Пушкин, этот неисправимый “краснобай”, будоражит наше воображение образом поэта-пророка, который только после сложнейшей хирурги-ческой операции по пересадке жизненно важных органов получил от Всевышнего благословение на самоотверженный труд учителя и воспитателя: “Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей”. Великий поэт всегда был великим учителем. У Пушкина мы учимся, например, воспринимать пре-красное – там, где мы сами могли бы и не заметить его, просто пройти мимо: Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса – Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса, В их сенях ветра шум и свежее дыханье, И мглой волнистою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдалённые седой зимы угро-зы. У Пушкина мы учимся выражать своё восхи-щение естественно и просто: Под голубыми небесами Великолепными коврами, Блестя на солнце, снег лежит; Прозрачный лес один чернеет, И ель сквозь иней зеленеет, И речка подо льдом блестит. И тот же Пушкин, с другой стороны, препо-даёт нам урок предельно трезвой оценки окружаю-щего: Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагу-ра. Всё это, видите ль, СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА.
Отправляясь на очередной урок к Пушкину, мы не перестаём изумляться неисчерпаемости воспи-тательных задач, которые он ставил перед собой для достижения всё той же главной цели преподавания: чувства добрые в нас лирой пробуждать. Прилежный ученик поэта, Достоевский не ошибался, утверждая, что мир спасёт красота. Пушкинская поэзия и проза воспитывали и продолжают воспитывать в нас красоту человеческого общения. Сквозь грязь и пошлость тиражируемых сегодня сценических образов старче-ского маразма пробивается к нам родниковой чистоты строки пушкинского послания няне Арине Родио-новне: Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя! Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждёшь меня. Ты под окном своей светлицы Горюешь, будто на ча-сах, И медлят поминутно спицы В твоих наморщенных руках. Сквозь кромешную неразбериху конкуриру-ющих между собой сегодня былых друзей, приятелей и просто добрых знакомых ещё доносится проникно-венная пушкинская задушевность при обращении к другу: Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил. Олицетворением душеспасительной красоты стало для поэта лицейское братство: Друзья мои, прекрасен наш союз! Он как душа неразделим и вечен – Неколебим, свободен и беспечен Срастался он под сенью дружных муз. Куда бы нас ни бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Всё те же мы: нам це-лый мир чужбина; Отечество нам Царское Село. Одно из самых благотворных воздействий на человеческую личность оказывает, по Пушкину, такое доброе чувство, как любовь. Любовная лирика, можно сказать, - одна из главных составляющих пушкинского педагогического наследия. Он и тут противостоит нашим новоиспечённым реалистам и прагматикам, которые не просто любят, но занимаются любовью – без божества, без вдохновенья и без самой любви. Любовь, по Пушкину, рождает в человеке прекрасные, возвышенные чувства. Она облагоражи-вает нас. Она ассоциируется с устремлённостью к идеалам, потребностью вдохновенного творчества, способностью на живой эмоциональный отклик и сочувствие. Любовь Онегина к Татьяне вспыхивает после того, как он вырвался наконец из пут эгоистиче-ского сознания, обрёл способность к самоотдаче и постиг наконец эту неуловимую формулу любви: Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюблёнными глазами, Внимать вам долго, понимать Душой всё ваше совершенство, Пред вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть… вот блаженство! Любовь, по Пушкину, это не только всеохва-тывающее, но и прежде всего самоотверженное чув-ство. Можно сказать, что именно самоотверженность делает любовь тем добрым чувством, которое поэт пробуждает в нас своей волшебной лирой: Я вас любил: любовь ещё, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам бог любимой быть другим. Эту формулу, мы помним, так и не сумел усвоить Алеко. Отвергнутый табором вольных цыган, осудивших его за беспредельный эгоизм и психоло-гию собственника, он упорствует: Нет, я не споря От прав моих не откажусь! Или хоть мщеньем наслажусь. Этот образ страстного душевладельца вы-звал непреодолимое отвращение у своего создателя. В день окончания поэмы Пушкин писал поэту Вязем-скому: ”Сегодня кончил я поэму «Цыганы». Не знаю, что о ней сказать. Она покамест мне опротивела”. Говоря о воспитывающем характере пушкин-ского наследия, нельзя не упомянуть произведений открыто нравоучительных, когда писатель в назидание читателю показывает духовное становление героя. Эта давняя традиция нашей литературы отмечена несо-мненными художественными достижениями (напри-мер, герои Толстого и Чернышевского, некрасовский Гриша Добросклонов и горьковские Павел Власов с Пелагеей Ниловной). Эта традиция была продолжена советской литературой (например, в «Разгроме» Фа-деева и «Хождениях по мукам» Алексея Толстого, «Тихом Доне» Шолохова и «Стране Муравии» Твар-довского ). Пушкин в этой ретроспективе занимает довольно приметное место, но вначале всё-таки был не он, а его великий предшественник Александр Ни-колаевич Радищев, который превратил жанр сенти-ментального путешествия в суровую жизненную шко-лу для своего героя. Путешествие Онегина, мы помним, Пушкин исключил из окончательной редакции романа. Оно дано в качестве приложения. Но без этого приложе-ния Онегина не поняла бы не только Татьяна Ларина, но и читатель. Без этого путешествия мы не могли бы представить себе, как изменяется герой, как преоб-ражается, как пробуждается, как воскресает его душа. Татьяна читает его письмо и – не понимает. Мы же читаем исключённую из романа главу о путе-шествии, да ещё раздёрганные строки десятой главы, и понимаем: “душе настало пробужденье”! Пушкин, вослед Радищеву, заставил-таки Онегина “взглянуть окрест себя”. Более того, в это отнюдь не развлека-тельное турне по матушке России поэт отправляет – в соответствии с жанром нравоучительного романа – и нас с вами. Путешествие в пространстве – как это удачно осуществил в поэме «За далью – даль» Твардовский – нередко сопряжено с путешествием во времени. В сегодняшнем Нижнем Новгороде, например, мы мог-ли бы вспомнить такую близкую по времени и такую недосягаемо далёкую по духу советскую даль: Под городом Горьким, Где ясные зорьки, В рабочем посёлке Подруга живёт… А с пушкинским Онегиным, напротив, мы возвращаемся в такую отдалённую по времени, но такую близкую нам сегодня базарную даль знамени-той Макарьевской ярмарки: Пред ним Макарьев суетно хлопочет, Кипит обилием своим. Сюда жемчуг привёз индеец, Поддельны вины европеец, Табун бракованных коней Пригнал заводчик из степей, Игрок привёз свои колоды И горсть услужливых костей… Интересно, были тогда напёрсточники? Всяк суетится, лжёт за двух, И всюду меркантильный дух. Нельзя, разумеется, отождествлять век ны-нешний с давно минувшим, но тоска Онегина и сего-дня не может не вызывать сочувствия. Скaжете, что я смотрю на вещи предвзято, сгущаю краски, что такое отношение к рыночной действительности продикто-вано зацикленностью “совкового” сознания. Скажете – и ошибётесь. Как и его предшественник Радищев, Пушкин ведёт своего героя – вперёд и выше! – по пути сбли-жения с собственным мировосприятием. Мы знаем, что Онегин, как позже и герои толстовской эпопеи, разворачивался в сторону Сенатской площади. Но и сам поэт не останавливался на пути к совершенству. Куда он шёл, к каким новым идеалам устремлялся Пушкин? Ответ на этот вопрос мы находим в лириче-ском отступлении той же главы о путешествии Онеги-на: Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор, Перед избушкой две рябины, Калитку, сломанный забор, На небе серенькие тучи, Перед гумном соломы кучи Да пруд под сенью ив густых, Раздолье уток молодых; Теперь мила мне балалайка Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака. Мой идеал теперь – хозяйка, Мои желания – покой, Да щей горшок, да сам большой. Мы видим, как поэт полемически заостряет наше внимание на картинах простонародной жизни, которые, кстати, мы и раньше встречали в романе; например, ставшее хрестоматийным описание прихо-да зимы в пятой главе: Зима!.. Крестьянин, торжествуя, На дровнях обновляет путь; Его лошадка, снег почуя, Плетётся рысью как-нибудь; Бразды пушистые взры-вая, Летит кибитка удалая; Ямщик сидит на облучке В тулупе, в красном кушаке. Вот бегает дворовый мальчик, В салазки жучку посадив, Себя в коня преобразив, Шалун уж заморозил пальчик: Ему и больно и смешно, А мать грозит ему в окно… Таким отступлениям от основного действия соответствует и композиция романа: оторванному от национальных корней заглавному герою противостоит Татьяна Ларина, которая как бы вырастает из толщи народного самосознания: Татьяна (русская душою, Сама не зная почему) С её холодною красою Любила русскую зиму, На солнце иней в день морозный, И сани, и зарёю поздной Сиянье розовых снегов, И мглу крещенских вечеров. Помните, как дорог был для Толстого этот штрих в обаятельном облике Наташи Ростовой? Это по-пушкински. Помните, какой СТРАННОЙ, по его собственному выражению, любовью любил отчизну Лермонтов? Это по-пушкински. Ну, а если кто-то из сегодняшней интеллигенции выстраивает своё миро-восприятие, ориентируясь на новоявленный элитар-ный бомонд, то это, кроме всего прочего, - не по-пушкински. Героя исторической повести Петра Гринёва Пушкин сводит не только с капитанской дочкой из простонародья, но и с грозным предводителем народной войны Емельяном Пугачёвым. Дворянин Гринёв симпатизировал бунтовщику: “Не могу изъяс-нить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком. Извергом, злодеем для всех, кроме одно-го меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту силь-ное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно же-лал вырвать его из среды злодеев, которым он пред-водительствовал, и спасти его голову, пока ещё было время”. Гринёв сочувствовал Пугачёву; другое дело – и Пушкин не оставляет нам ни малейшего повода для сомнения – другое дело, что дворянин Гринёв так и не преодолел порога своей классовой ограничен-ности: крестьянская война осталась для него бессмыс-ленным и беспощадным бунтом. Это суждение по явному недоразумению нередко приписывается авто-ру. Но это свидетельствует лишь о нашей слабой чита-тельской подготовке. А ведь Пушкин в данном случае очень рассчитывал на грамотного читателя, по-настоящему проницательного: показывая ограничен-ность своего героя, он тем самым через его голову обращался непосредственно и к своим современни-кам, и к нам, просвещённым потомкам, людям не 18-го, как Гринёв, века, но уже 19-го и последующих веков. Да, Пушкин намного опережал свою эпоху, ведя за собой своих героев и читателя к пониманию исторической роли народа. Россия народная, та самая Россия, которая пока ещё – по заключительной ре-марке «Бориса Годунова» - “безмолвствует”, эта Рос-сия, по Пушкину, определяет в конечном счёте судь-бы отечества. Надо ли говорить, что пушкинское понима-ние исторического развития расходится с нашим но-вёхоньким – с иголочки да с белой ниточкой – мыш-лением? Мы ведь, благодетели и отцы родные, лучше самого народа знаем, как ему жить и трудиться, о чём ему горевать и по какому поводу веселиться. О такой вот нашей “новой” – с длиннющей бородой – позиции хорошо сказал один из самых прилежных читателей Пушкина: “Никогда ещё ни один русский писатель, ни прежде, ни после него, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин. О, у нас есть много знатоков народа нашего между писателями, и так талант-ливо, так метко и так любовно писавших о народе; а между тем, если сравнить их с Пушкиным, то, право же, до сих пор, за одним, много что за двумя исключениями из позднейших последователей его, это лишь “господа”, о народе пишущие… В Пушкине же есть именно что-то сроднившееся с народом взаправду, доходящее в нём почти до какого-то простодушнейшего умиления”. Чествовать поэта лучше всего стихами. Вот как на примере русской классической поэзии извест-ный советский поэт удачно обозначил альфу и омегу духовных устремлений нашего, из недавнего прошло-го, отнюдь не потерянного поколения: Как-то стыдно изящной словесности, отрешённости на челе. Как-то стыдно натужной небесности, Если люди живут на земле. Как-то хочется слова непраздного, чтоб давалось оно нелегко. Всё к Некрасову тянет, к Некрасову, ну, а он – глубоко-глубоко… Как-то стыдно сплошной заслезнённости, сострадательства с нимбом борца. Как-то стыдно одной заземлённости, если всё-таки есть небеса. Как-то хочется слова нескушного, чтоб лилось оно звонко, легко, и всё к Пушкину тянет, всё к Пушкину, ну, а он – высоко-высоко…